Свои экзамены я сдал на пятерки, а в промежутке между алгеброй и немецким выиграл на первенстве города среди школьников двухсотметровку, что приписал благотворному влиянию любви и, вероятно, не очень ошибся. Результат «двухсотки» был много лучше второго разряда (я уже таскал его на груди), но до первого все еще было далеко.

Приятели мои давно уже определились с дальнейшими планами: двое шли в военное училище, двое — в институт Бонч-Бруевича, Сережа Евдокимов, напарник мой по московской эпопее, золотой медалист, подавал в ЛЭТИ, а сама Галя, давно уже, оказывается, решившая стать учительницей, — в Герценовский институт. Куда идти мне самому, я все еще толком не задумывался. Хотя аттестат у меня был вполне приличный, бестроечный, я понимал, что сугубо технические вузы мне противопоказаны. Сугубо гуманитарные профессии (истфак, филфак) меня тоже не прельщали, «Макаровка» — всем бы хороша — отпугивала военной дисциплиной и казармой. Оставался нейтральный Горный институт, где на четвертом курсе учился старший брат. Мне нравилась их студенческая компания, иногда собиравшаяся у нас, лихо поддававшая, голосящая песни, типа: «Глобус крутится — вертится, словно шар голубой…» Кроме того, мне нравилась горняцкая форма, в особенности — погоны, где на черном бархате золотом сиял трехбуквенный вензель — «ЛГИ». И — никакой военной дисциплины.

Подумав самую малость, я отвез аттестат в приемную комиссию Горного. Уже на ступенях этого удивительного, впервые, пожалуй, по-настоящему увиденного мной здания, прямо у подножия которого плескала волной Нева, я понял, что выбрал правильно.

В списке абитуриентов пятьдесят третьего года мои документы шли под пятым номером. В приемной комиссии я неожиданно увидел Виктора Никитина, того самого поэта из нашей школы, что когда-то читал в актовом зале свои стихи о выборах. Никитин, в горняцкой форме, уже обношенной, при погонах и кантах, помогал абитуриентам правильно заполнять анкеты и составлять заявления. Меня он узнал и, одобрив мой выбор — геологоразведочный факультет, — сказал, что учиться мы будем на одном курсе: он много времени проболел и опять стартует с начала. Откуда-то наслышанный о моем стихотворстве, Никитин поведал мне, что при институте существует газета-малотиражка «Горняцкая правда», в которой он уже печатался, так вот и я могу зайти туда со стихами — на усмотрение редактора.

Доселе мой единственный опыт печати ограничивался школьной стенгазетой (заказ директора), и никитинское предложение показалось мне очень лестным — настоящая газета!

Павел Наумович Гойхман готовил нашу секцию к летним московским соревнованиям, предстояло междугородное первенство спортобщества «Труд» (Ленинград — Москва — Одесса), а затем — Спартакиада профсоюзов — это уже среди всех спортобществ страны. Перед грядущими московскими баталиями Гойхман увозил коллектив на двухнедельные сборы под Приозерск. Спортбаза располагалась на одном из островов Вуоксы. Место, говорили, райское, и все было бы замечательно, кабы не два обстоятельства: во-первых, две недели не видеть Гали, а во-вторых, будущая московская поездка, почти месячная. Когда же готовиться к экзаменам? Хорошо тем, кому не поступать в этом году, как Леве Левинзону, например. Поступающих, вместе со мною, в команде было лишь трое.

— Да поступишь ты в свой Горный! — отмахивался Гойхман. — Нашел, о чем беспокоиться! Не об этом сейчас нужно думать, а о том, как выиграть спринт в Москве. Кто тебе мешает заниматься на базе? Чем баланду травить по вечерам, сядь в уголок и долби свою тригонометрию.

Основу команды, намеченной для поездки в Москву, конечно, составляли прыгуны в высоту, крепкие уже перворазрядники. Лучшим из них был Ося Берхин. Этот удивительно прыгучий парнишка при росте метр шестьдесят три прыгал за сто девяносто (при тогдашнем всесоюзном рекорде Юрия Ильясова — два метра). То, что его питомцы займут в этом виде все призовые места, у Гойхмана сомнений не было. Но обязательны были и спринт, и метания, и шест, и копье, и по парням, и по девицам, и общий успех в соревнованиях далеко не был ясен. Команда наша составляла человек тридцать.

Вернувшись в город после спортбазы, где я так и не прочел, ни одной страницы из ненавистного учебника тригонометрии, я вновь засомневался: ехать в Москву или не ехать? Отказываться было крайне неловко, я подводил команду, изымая из ее теоретической «копилки» причитающиеся мне очки, но экзамены в Горный… За день до отъезда мать, узнав у меня имя-отчество тренера, сама встретилась с ним в «Труде»: мол, спорт — это, бесспорно, замечательно и полезно, и подводить коллектив не в характере моего сына, но… Гойхман клятвенно заверил ее, что поступление в институт он мне гарантирует. Конечно, удобнее было бы, если бы я подал в Лесгафта или в Сангиг, где у него знакомые деканы на всех факультетах, но и в Горном работает его ученик, мастер спорта, доцент, и он (Гойхман) уже звонил этому доценту по поводу вашего сына. Кроме того, для вашего успокоения, Валентина Ивановна, обещаю, что в перерыве между первыми соревнованием и Спартакиадой ваш Олег будет заниматься дома, билеты на дополнительную поездку ему будут обеспечены.

…На знакомом уже мне Ленинградском вокзале нас встретили ребята из московского «Труда» и сопроводили в неведомые Сокольники, где они базировались на стадионе с таким же названием. Там уже готовились к бою приехавшие раньше одесситы. Поместили нас (мужской состав) в зале, со стенами, увешанными по периметру портретами членов Политбюро, из которых особо приметным — своим пенсне — был Лаврентий Берия.

Соревнования начались назавтра и продолжались пять дней. Героями, естественно, были наши «высотники». Они выходили в прыжковый сектор, когда с него сходили москвичи и одесситы. Потом прыгал уже один Берхин, потом он устанавливал рекорд стадиона, потом — рекорд общества «Труд».

Я выиграл все спринтерские дистанции, а также эстафету, в которой финишировал. Наши были первыми по шесту, по ядру, еще по чему-то и, несмотря на завал в прыжках в длину и в тройном прыжке, с большим отрывом заняли первое место.

— Ну вот, а ты не хотел ехать! — говорил мне Гойхман, обнимая за плечи после эстафеты. — Наш кубок! Завтра устраиваем праздничный день: экскурсия по Москве. а вечером чаепитие с тортом и пирожными — ленинградцы угощают друзей-соперников.

Но победных тортов отведать мне не довелось: наутро я уезжал в Ленинград на обещанную побывку до Спартакиады, на две недели.

Ежедневно с каким-нибудь учебником, запихнутым в спортивный чемоданчик, я приезжал на «Искру», уютный стадион недалеко от Морского проспекта, и бегал там до изнеможения. Победа на междугородном первенстве «Труда» распалила мое честолюбие, хоть результаты мои на всех выигранных дистанциях были лишь чуть лучше второго разряда. Я был уверен, что на «Профсоюзах» в грязь лицом не ударю.

Близость к Морскому проспекту отнюдь не участила наших с Галей встреч. Она долбила как проклятая и никаких отвлечений не терпела. Долбили и остальные мои приятели, даже по телефону общались неохотно. Разозлившись (и расстроившись), я принялся писать стихотворную пьесу, начатую как памфлет, осмеивающий зубрежку, а потом разросшуюся (в планах) до потусторонних сфер: «Чистилище», «Рай», «Ад». В чистилище попадал я сам, спортсмен-абитуриент, не попавший в Горный и покончивший с собой прыжком с Исаакиевского собора.

Штука получалась забавная, жаль, что я иссяк на «Чистилище» и более к ней не возвращался.

Несколько лет спустя Володя Британишский, товарищ мой по ЛИТО Горного института, знавший это мое «Чистилище», прочел мне в деканатском коридоре рукописного «Теркина на том свете». Теркин заполнял анкету на том свете, мой герой сиганул на тот свет, убоявшись анкет на этом. «Так по пунктам той анкеты // Вопрошают строго вас: // Был ли дедка ваш кадетом? // Есть в родне дворянский класс? // Не сидел ли ваш папаша? // Не судилась ли родня? // Верит в Бога бабка // ваша, Дух преступный сохраня?..» И так далее. Володя Британишский постучал пальцем по «анкетным» страницам «Теркина», глянул значительно: заметил, мол, сближение?

Сближение, конечно, было относительным.

Пьесу свою я не дописал, торопясь в Москву за очередными лаврами. Лучше б я не возвращался… Товарищи по команде (даже Левушка) встретили меня как капризную примадонну, возвратившуюся с курорта в самый разгар театрального сезона. За время моего отсутствия они коротко подружились с москвичами и одесситами (с их девочками): вместе тренировались, вместе шастали по столице, несколько раз побывали даже на Химкинском водохранилище. В их тесный междугородный круг пробиться было мудрено. Со стены спального зала исчез портрет Лаврентия Берия, английского шпиона, недавно арестованного. Личность Берии почти ничего мне не говорила, разве что вспоминалась его речь на похоронах Сталина, речь, на мой взгляд, самая яркая. И — английский шпион! Надо же, куда пробрался, как сумел? То-то так зловеще поблескивали стекла его пенсне на портрете! Этот портрет был, с благословения директора стадиона, казнен на поле азартным метанием копий на точность, в самую его шпионскую рожу, в самое пенсне. И все это без меня! А чего я достиг в Питере? Активного повторения математики? Частых свиданий с Галей? Хрен с маслом! Поэма о самоубийстве — вот и весь навар.

Спартакиада профсоюзов проводилась уже на стадионе «Локомотив» — не чета сокольниковскому. Когда я увидел участников Спартакиады — опытнейших «лосей» из черт знает каких спортобществ, городов и республик, — на душе у меня стало кисло.

Мне еще повезло, что я выиграл свои забеги на сто и двести метров. Забегов было десятка два, и по результатам я оказался где-то в середине.

Четыреста метров я не хотел бежать ни в коем разе. (Вообще-то, я бегал эту изнурительную дистанцию от силы пять-шесть раз в жизни, включая и выигранный забег в Сокольниках.) Притом я уже видел тут парней, специализирующихся именно на «четырехсотке». Нет и нет! И не просите!

— Да ты что, Олег? — разыгрывал изумление коварный Гойхман. — Четыреста — это твоя коронная дистанция! У тебя же что? У тебя же скоростная выносливость! Я давно собирался натаскивать тебя именно на «четырехсотке»!

Перед стартом я оглядел соперников: ни одного меньше ста восьмидесяти. А плечи, а ножищи… На старте оглядываться не приходилось: мне досталась восьмая дорожка — все соперники были за спиной. Выстрел! Первую двухсотку (вираж и прямая) я пропилил необогнанным, но тут мои силы иссякли. На втором вираже меня поочередно обошли шестеро истинных специалистов этой коварной дистанции (каким-то краем помутненного сознания я фиксировал количество появляющихся передо мной спин). Где же седьмая спина? На старте нас было восьмеро. Я оглянулся. И восьмой участник забега, приближаясь неумолимо, настиг меня на середине финишной прямой. Но, настигнув меня, обессилел и он. Под хохот всего стадиона, изможденной рысцой, чуть ли не переходящей в шаг, мы с этим «восьмым» боролись на оставшихся метрах. Но все же я выиграл у него эту борьбу. Седьмое место.

На Павла Наумовича я старался не глядеть. «Скоростная выносливость»! «Четыреста — твоя коронная дистанция!» Сволочь такая…

Впрочем, и тренеру было неловко передо мной, брошенным «на мясо» ради необходимого зачета. (Надо ли говорить, что «высотники» — визитная карточка тренерского мастерства — выиграли и эти соревнования?)

Назавтра Гойхман повез меня на какую-то базу, заваленную всевозможным товаром. Оказывается, мне, помимо грамот спортобщества «Труд», полагалось за три первых места три вещественных приза на очень приличную по тем временам сумму.

— Выбирай, Олег, не стесняйся! — сказал Павел. — Заслужил!

Я взял патефон (давно мечтал), широкопленочный фотоаппарат «Комсомолец» и потянулся было за шерстяным тренировочным костюмом (третий приз).

— Нет-нет, это больно жирно! — остановил мою руку Павел. — Вот это тебе на третье, — и снял с полки металлический кубок.

Под мой новый патефон прошел прощальный вечер в Сокольниках. Какие там, оказывается, были девочки! Сколько упущенных возможностей!..

Домой я возвратился, обремененный московскими дарами, уверенный, что Галя оценит мои спортивные подвиги.

Ничего подобного. Отношения наши невесть с чего складывались день ото дня все хуже и хуже. Что-то во мне ее раздражало. Думаю, она просто не знала, как быть со мной дальше, и хотела спустить на тормозах то, что произошло между нами в начале мая, видимо, неожиданное и Для нее самой.

В конце концов я психанул и, уезжая с Морского, в очередной раз поклялся себе страшной клятвой положить всему этому конец. Итоги были подведены в стихотворении на всю ту же заунывную тему, начинающуюся строфой: «Проносятся думы волною. // Связать и осмыслить нет сил. // Не знаю, что было со мною, // Но кажется мне, что любил…»