Началась учеба. Наша группа на две трети состояла из парней, девичья же треть не поражала ни внешностью, ни общительностью. Все красотки курса сконцентрировались либо в группах гидрогеологов, либо вообще на чужом факультете горных экономистов.

Один из моих новых приятелей, Гарик Любич, заинтересовавшись какой-то моей стихотворной запиской, сотворенной на лекции, решил познакомить меня с поэтом из своего класса — Валерием Шумилиным, ныне первокурсником факультета журналистики университета. Об этом факультете, как и о Московском литинституте, я, конечно, слыхал, но у меня и мысли не было пытаться туда поступить. Но как промылил на этот выдающийся факультет Шумилин, даже не медалист, по словам Любича?

Поэт Валера Шумилин оказался невысоким рыхловатым парнем довольно неряшливой внешности. Школьная кличка его была почему-то Кура. Писал Валера детские стихи, где-то уже вроде публиковался, а главное — был хвалим в литобъединении университета.

— Маршак помрет, Барто не тянет! — говорит Валера. — Считай, что детская литература — моя!

Впрочем, и «взрослую» литературу он не выпускал из виду. Необъятные его карманы были набиты малоформатными сборниками современных поэтов.

— И ты, Олег, должен покупать такие сборники. Надо быть в курсе дел конкурентов. Читай каждую свободную минуту! Сел в автобус — читай, сел в сортире на толчок — читай! Делай выводы, корректируй свое творчество.

Кура познакомил меня со своим согруппником Борисом Гусевым. Как выяснилось, Гусев (Гусь) был тем самым неведомым мне школьником, поразившим когда-то мое воображение своей поэмой о Сталине, читанной по радио. Что-то болезненное было в худом и длинном лице Гусева, в его изморщиненном лбе, на который падала косая челка. У Бориса Гусева уже была публикация в университетской малотиражке — на первой странице первого номера, посвященного началу нового учебного года: «Мы отсюда пришли сегодня рано. Над Невой румянился рассвет. Так, наверно, юноша Ульянов // Шел, волнуясь // в университет…» и так далее. Наверное, это было еще гаже моей «Комбайнерши», но ничего такого я тогда не почувствовал, с почтением возвращая газету поэту.

Как и Валера Шумилин, Гусев был переполнен самыми радужными планами: впереди им светили постоянные публикации в университете и, скорее всего, в «Смене», на втором-третьем курсе прогнозировалось участие в коллективных сборниках, а там и свои сборники на подходе.

Главное — попасть в струю, главное — не лопухнуться с моментом!

Ближайшей задачей друзей-поэтов было свержение замшелого руководства своего литобъединения, чинящего всяческие козни молодым свежим талантам.

Тут особые надежды возлагались на мое грядущее выступление в университетском ЛИТО — та самая «свежая струя». Я, мол, начинаю, а они развивают акцию протеста. То, что я не универсант, а горняк, значения не имело: буду выступать в форме и запросто сойду за студента их геолфака. Кто будет разбираться в вензелях на моих погонах: «ЛГУ» они изображают или «ЛГИ».

В один из вечеров конца сентября я и еще несколько любопытных из нашей группы, ведомые Шумилиным и Гусевым, Гусем и Курой, пернатой парой поэтов-бунтовщиков, вошли в университетские двери.

В аудитории, где проводилось занятие ЛИТО, народу было битком. (Такова была обычная практика их занятий — со зрителями и болельщиками.) Среди студентов сидели люди и вполне матерого возраста. Кто тут поэт, кто посторонний, разобраться было невозможно. Наши провожатые показали нам нескольких стихотвориев, назвав фамилии, тут же вылетевшие у меня из головы. Обещанной поэтессы с филфака — Авроры, разрекламированной Гусем и Курой в качестве любвеобильной красотки, в аудитории не оказалось.

Заседание открыл взошедший на кафедру лобастый кудреватый студент.

— Илья Фоняков, — шепнул мне Шумилин, — со второго курса. Уже вовсю печатается…

Илья Фоняков напористо заговорил об организационных трудностях литобъединения в период временного отсутствия руководителя и закончил заявлением о том, что вот и сегодня у них нет никакого плана занятий.

— Дайте выступить новому поэту с геолфака, Олегу Тарутину! — крикнул с места Гусев.

— Это кто такой? Где он? — спросил Фоняков, стоя за кафедрой.

Я встал, сверкая погонами под взглядами всех собравшихся.

— Но он даже не представил нам своих стихов, с его стихами не знакомо бюро литобъединения, и заявления о принятии в ЛИТО он не подавал!

— Бюро, бюро! — шумнул Шумилин. — Развели бюрократию, не продохнуть! Пусть тогда он выступит как гость!

Аудитория загудела, одобрительно кивая мне, жертве бюрократизма.

— Пусть почитает, — решил Илья Фоняков. — Иди сюда, Олег, не стесняйся.

Он вышел из-за кафедры, предоставив ее мне. Я встал в этот ящик, разложил свои бумажки. Странное дело, но на этом своем первом публичном выступлении я нисколько не волновался. Самую малость подумав, с чего начать, я начал с короткой поэмы «Галоши», где, как я твердо помнил, не встречалось никаких двусмысленностей. Читая, я изредка взглядывал на аудиторию. Аудитория смеялась на «Галошах», пригорюнилась на стихах о болезни Сталина, опять смеялась на «Сказке о медалисте». Даже слушая мой кошмарный лирический цикл, она сочувственно кивала. Правда, самое сопливое стихотворение из этого цикла я, застеснявшись вдруг, назвал «переводом из Гейне». Разохотившись, если не сказать — обнаглев, я все читал и читал, добравшись уже до «Утреннего сна» времен чердачного житья в Мичуринском, добрался до завершающих строк «Сна», где я просыпаюсь под диктатом природного желания. «А природе дело мало, — читал я, обнаглевши, — // Так устроен мир: // Или делай под одеяло, // Иль беги в сортир…»

— Это уже лишнее! — запротестовал из первого ряда Илья Фоняков. — Это уже не поэзия! И, по-моему, вполне достаточно для первого раза.

— Поэзия, поэзия! — галдела добрая аудитория, и громче всех — мои приятели. — Пусть читает еще!

Но я и сам уже почувствовал, что вполне достаточно. Я поклонился публике, собрал свои бумажки и под горячие аплодисменты зала отправился на свое место, сел, хлопаемый по плечам приятелями.

— Кто желает высказаться по поводу услышанного? — спросил Илья.

Я совершенно не рассчитывал на то, что будут еще и высказывания (это было для меня впервые), но тем не менее потупился с лицемерной скромностью, как бы готовый услышать любые замечания, как бы горьки они для меня ни были.

Критики, впрочем, было мало. В основном все дружно отмечали «свежую юмористическую ноту» в стихах и оригинальность тематики, лишь некоторые слегка покритиковали лирику. Поэт Валентин Горшков, симпатичный первокурсник, сказал, что в моей лирике явно чувствуется влияние Есенина и Блока (если бы!).

— Да, я тоже это заметил, — поддержал его Фоняков.

Знали бы они всю глубину тогдашнего моего невежества! Завершая критический разбор, Илья Фоняков, тоже отмечая «свежую струю» новичка, сказал:

— У нас в ЛИТО тоже есть поэты со схожим направлением дарования — например, Валерий Шумилин.

— Которому никогда не дают здесь слова! — прокричал с места Валерий Шумилин.

— Да ради Бога, Валера, — развел руками Фоняков, — выходи и читай!

Валера вышел к трибуне и, перебирая пальцами пальцы, стал читать что-то длинное про папу, маму и сына, про их недавно купленный автомобиль «Москвич» — причину разнообразных семейных приключений. Я слушал плохо, все еше оглушенный впечатлением от собственного выступления, от обсуждения. «Папа-мама, мама- папа», — влетало время от времени в мозг. И вновь были дружные аплодисменты этой на редкость мягкосердечной аудитории.

Заседание литкружка завершилось. Никакого бунта не произошло. Бунт Валера променял на свое выступление. Неужто это тут у них такой дефицит?

Потом мы всей компанией горняков, с Курой и Гусем, пошли пить пиво и обсуждать событие в знакомую столовую на Восьмой линии. Университетские поэты полагали, что теперь я автоматически становлюсь членом их литкружка, и я, кивая, твердо знал, что больше туда я не ходок. А вот показать стихи литконсультанту газеты «Смена», как советовали они мне, будучи ушлыми и многоопытными, это, пожалуй, нужно сделать, и поскорее. Почему бы не напечататься в газете «Смена», если, например, Кура со своими «папами-мамами» помышляет аж о сборнике?

Поразительна была моя тогдашняя самоуверенность вкупе с доверчивой наивностью.