Как рекомендовано в цитированном опусе: оглянуться мысленно, отыскивая в памяти исток…

Я не буду касаться того, с чего обычно начинаются мемуары: предки, родители, младенчество, семейный уклад… Мне хочется начать с истоков того, что сделалось моим жизненным призванием.

Скажу только, что родители мои были людьми замечательными и очень мною любимыми, что родился я в Ленинграде и в шестилетнем возрасте угодил в блокаду, что наша семья (родители, брат, четырьмя годами старше меня, и я), чудом выжившая в блокаде (отец — ополченец, комиссованный по дистрофии, мать — участковый врач, под обстрелами ходившая на вызовы), семья была вывезена по ладожскому льду в лютом феврале сорок второго, эвакуировалась в Омск, к родственникам, а в сорок пятом возвратилась в город, где я пошел уже в третий класс.

Мы жили во дворе Этнографического музея (отец был этнографом и тогда работал там), в замечательном дворе, который временами снится мне до сих пор. Двор тянулся вдоль тыльной стороны музея, отделяясь от Михайловского сада лишь сетчатым забором.

Этнографический музей, в знаменитый Розовый зал которого попала фугаска, оставив там глубокую воронку, был наглухо закрыт и доступен лишь музейным работникам, совершавшим там периодические обходы. Но существовал тайный лаз в музей через котельную в глубине двора и далее, с поставленных друг на друга ящиков, через вполне пролазную пробоину в кирпичной стене.

Не знаю, какой дворовый смельчак первым открыл этот путь, я же получил эти сведения задаром, обязавшись лишь хранить тайну лаза и в случае поимки не выдавать подельников. Помню, как жутко и весело было нам, десятилетним пацанам, протиснувшись в пролом с осыпающейся кирпичной трухой, чиркая спички, пробираться в промозглой музейной тьме. По периметру Розового зала, до балконной выси, на живую нитку были возведены леса, и это был наш путь. Непрерывно нужно было что-то перелезать, перепрыгивать, подтягиваться; внизу, в воронке, еле видная в свете спичек, мертво чернела вода, изредка громко булькая от чего-то, упавшего сверху. Мы пробирались в залы, где вдруг из витрины вперял в нас жуткий покойницкий взор человек в меховых одеждах или женщина в бисерном кокошнике, вся в бусах и вышивке.

Зато вся экспозиция была к нашим услугам — бери, что хошь! Нам всем нужны были только ножи. Ни казацкие сабли времен покорения Сибири, ни старинные кремневые пистолеты и ружья, попавшиеся в разбитой витрине (ах, какой драгоценной выделки было это оружие!) — нас не интересовали. Только ножи и кинжалы! И мы добывали их. Лично мною были уворованы целых два охотничьих ножа: один — в деревянных ножнах, с рукоятью из оленьего рога, другой — предмет зависти товарищей по грабежу — с сияющим острейшим клинком и ножнами из моржового бивня. Оба эти ножа я прятал между пружинами родительского старого дивана, проделав сбоку прореху, спешно и криво зашитую мной, благо — невидимую под покрывалом.

Много раз проникали мы в музей со все разрастающейся компанией грабителей, к которой, несмотря на клятву — хранить тайну лаза, — прибились уже и чужаки, в том числе и более старшие парни из нашей школы. Те, не в пример нам, шуровали преимущественно по мехам и украшениям и, видимо, сбывали кое-что на барахолке.

В конце концов бдительность была полностью потеряна. Дошло до того, что кто-то из кладоискателей навалил кучу в одном из залов, то ли не в силах терпеть, то ли просто из озорства. В эту свежую кучу вляпался при обходе музейный работник, была поднята тревога, тайный лаз обнаружен и наглухо заделан. Чуть позже был обнаружен и мой диванный тайник: мать застала меня в тот момент, когда, вспоров нитки прорехи, я нашаривал в диванном нутре свое сокровище — приспичило полюбоваться. Хотя во время допроса подельников я не выдал, но вынужден был признать очевидное: ножи украдены из музея. Выпоротый отцом и остриженный им под ноль (самая жестокая и позорная кара моего детства), я, конечно, не задумывался о том, каково отцу было относить мною уворованное музейному начальству и объясняться с ним по этому поводу.

Кстати сказать, этот самый нож в ножнах из моржового бивня я мгновенно узнал в витрине целую вечность спустя, когда привел в Этнографический музей дочку-второклассницу. Я рассказал дочке эту давнюю историю.

— Папа, папа! Иди сюда! — громко позвала она меня, увидев в соседнем зале украшения сибирской купчихи. — А эти драгоценности ты тогда не крал? — Чем вогнала меня в краску под взглядами экскурсантов.

А тогда, по-моему, стыдно мне не было, хотя справедливость возмездия я сознавал.

Крыша Этнографического музея, вполне достижимая с пожарной лестницы, начинавшейся метрах в трех от земли, тоже была подарком замечательного нашего двора. Помню, как хрустела под подошвами кровельная жесть и осколки стекла, сплошь усеявшие крышу, разлетевшись от взрыва огромного ячеистого горбатого фонаря в центре крыши.

На краю крыши, лицом к нашей школе, стояла Афина Паллада с копьем и щитом и с двумя неизвестными нам крылатыми существами по бокам. Невидимый с улицы крепеж не давал сверзиться вниз этой бронзовой скульптурной группе, тяжеленной, хоть и пустотелой, судя по дырам от осколков. В эти дыры мы гукали, наслаждаясь глухим рокотом внутри древнегреческих персонажей.

Однажды я вскарабкался по горячей бронзе на плечи Афины, причем добро бы еще на спор, а то просто так, сдуру, и сел, свесив ноги и держась руками за ее шлем.

Чтобы не прервать мемуаров на этой фразе, перед тем, как соврать, что было мне не страшно, признаюсь, что, угнездившись в таком положении, я ощутил жуть, ледяным комом влетевшую в живот, колким током ударившую в подошвы. Пустотелая бронза чуть заметно раскачивалась (если мне это не померещилось), и я, обмирая, представлял, как оскорбленная богиня сейчас вот нарочно качнется сильнее, с ржавым скрежетом вырвется весь этот жалкий крепеж, и Афина со своим копьем и со мной на плечах внаклонку рухнет вниз. Она-то рухнет у входа в музей, а я, подброшенный толчком, перелечу всю Инженерную, вот над этим трамваем, сворачивающим с Садовой, перелечу и вмажусь аккурат в железные ворота нашей школы, 199-И, мужской, средней… Представляя все это, я невольно отклонился назад, на всю длину рук, намертво вцепившихся в головной убор богини, что показалось моим приятелям излишней лихостью, и они торопили меня слезать, тем более что внизу, на Инженерной, уже толпились какие-то взрослые, указывая на нас и громко призывая милицию. С великим трудом я нашел в себе силы перетащить поочередно ноги через Афинины плечи и сползти по складкам ее одежды.

Наша школа стояла на углу Инженерной улицы и площади Искусств и имела два входа: парадный — с площади — и тот самый вход во двор, с железными воротами, расплющивание о которые я пережил мысленно. Впрочем, обычно эти ворота были открыты, так что весь мой путь в школу через Инженерную, через школьный двор занимал максимум три минуты. Школа была еще тем примечательна, что стояла бок о бок с гарнизонной гауптвахтой, и дворы наши были разделены лишь невысокой стеной. По слухам, на этой гауптвахте сиживал сам Чкалов. Может, и теперь там сидели какие-нибудь знаменитости, Герои Советского Союза, неразличимые среди прочих арестантов, что смотрели из-за решеток на наши уроки физкультуры во дворе или, протянув руку на волю, подзывали кого-нибудь из нас: «Пацан, достань где-нибудь папироску!»

Где ж ее достанешь…