Между тем студенческая моя жизнь шла своим чередом. Науки интересовали меня лишь в том плане, что их придется сдавать в январе. Из всех предметов к грядущей специальности прямое отношение имели лишь общая геология и геодезия. Любимый мной немецкий язык, на котором после школы я уже довольно сносно разговаривал, геологоразведчикам заменили на обязательный английский, который нужно было начинать учить с азов: вся-де иностранная геологическая литература написана на английском языке. Как ни выклянчивал я разрешения ходить на занятия в немецкие группы — бесполезно. Хорошо было нашим «англичанам» пользоваться восьмилетним школьным запасом, а каково было нам познавать, что написанное четкими латинскими буквами слово «Азия» с какого-то переполоха читается по-английски «Эйша», а бессмыслица «секурити вера мух» складывается в ходовую английскую фразу «секьюрити вери мач». Впрочем, до экзаменов было еще далеко.

Профилирующими видами спорта в Горном традиционно были бокс, лыжи и тяжелая атлетика, а в легкой атлетике он не блистал. Выступая на первенстве института и на первенстве вузов, я числился в ведущих наших спринтерах, отнюдь не улучшив летних своих результатов. Тренировался я от случая к случаю, и, похоже, уже распростился с мечтой о первом разряде.

В конце сентября в «Горняцкой правде» я прочел объявление: «Возобновляет работу литературно-творческий кружок института. Занятия будут проводиться по средам под руководством поэта Глеба Семенова. Запись в литкружок продолжается в помещении редакции газеты».

Глеб Семенов — тот самый консультант из «Смены»! Так вот почему он говорил, что мы с ним скоро встретимся. А что значит «Запись продолжается»? Все, наверное, уже записались, а я, лопух, ушами хлопаю! Я спешно направился в знакомую уже мне комнату редакции. Там, помимо очкастого редактора — Яна Петровича, я неожиданно увидел и самого Глеба Семенова.

— А давайте-ка с обсуждения ваших стихов мы и начнем новый сезон ЛИТО, — предложил Глеб Семенов.

— А как это?

— Занесите сюда завтра ваши стихи, ну хотя бы те, что приносили в «Смену». Впрочем, выбирайте, конечно, сами. Обычно наши оппоненты работают каждый со своим экземпляром, но для первого раза обойдутся одним — передадут друг другу, — и пояснил мне на всякий случай: — Оппоненты — это те, которые подробно знакомятся со стихами по рукописи, а остальные обсуждают стихи со слуха. Оппонентов два. Согласны, Олег? Вот и хорошо. Сразу как головой в воду, вам это будет весьма полезно.

На это занятие ЛИТО, для поддержки духа, со мной взялся идти одногруппник Славка Лободюк, побывавший на моем университетском выступлении. Он активно интересовался литературой, а вскоре выяснилось, что и сам он скрытно пишет стихи.

В небольшой, в два окна, комнатке собрался народ, плотно сидящий за учебными столами. Где-то среди этих студентов были и мои оппоненты. Перед аудиторией стояли пустой стол и два стула. Глеб Семенов стоял у окна.

— Начинаем. Садись, Олег, — сказал Глеб Семенов, впервые назвав меня на «ты». — Представься ребятам, поведай коротко о себе: кто ты, как дошел до жизни такой, да и начинай читать.

Один из кружковцев с первой скамьи, по виду старшекурсник, со споротыми уже погонами, привстав, протянул мне мои листы и подмигнул.

Я уселся за пустой стол.

— Олег Тарутин, — представился я, — первый курс геологоразведочного факультета. Пишу стихи примерно с восьмого класса. Не знаю, что еще говорить…

— Твой любимый поэт? — спросил усатый парень из угла заднего ряда.

— Пушкин, — ответил я.

Усатый поморщился, но промолчал.

По знаку Глеба Сергеевича я начал читать. Желая подольститься к аудитории, я начал с написанного накануне стихотворения-объяснения, ради чего я поступаю в ЛИТО. «Как порядочные барды, // Отрастил я чуб лихой, // И усы, и бакенбарды, // А писать — ни в зуб ногой. // Ах, не могут волосищи // Заменить природный ум. // В голове лишь ветер свищет, // Как в пустыне Каракум…» Так вот, мол, вся надежда на кружок. (Кстати, о бакенбардах. Я в самом деле отрастил на щеках эту шерсть и таскал ее довольно долго, пока однажды, глянув в зеркало, не пришел в ужас и тут же не сбрил это безобразие.)

Стихотворение было принято вежливыми улыбками, но не более. Эта аудитория мало напоминала университетскую. Когда я приступил к чтению «Комбайнерши», открылась дверь и в комнату, извинившись, вошел парень в тренировочном костюме и со спортивной сумкой в руке. Тоже новичок. Он представился Леонидом Агеевым, первокурсником с геологоразведочного факультета. Нос у Агеева был лилово-красным и вспухшим.

— Бокс? — сочувственно спросил Глеб Сергеевич.

— Прямо с тренировки, — Агеев шмыгнул распухшим носом, усаживаясь среди потеснившихся кружковцев.

По знаку Глеба я продолжил прерванное чтение «Комбайнерши». Затем пошли другие стихи. Поглядывая временами на публику, я неизменно встречался с мрачным взглядом усача в углу, но он был единственным мрачным на фоне улыбающихся кружковцев. Окончил я чтение «Велосипедом» («Скрип, скрип — одна нога, // Скрип, скрип — другая…»).

— Отскрипел, — повернулся я к улыбающемуся Глебу.

— Прошу оппонентов. Алик, ты начнешь?

— Давайте я, — отозвался мой первый в жизни оппонент, остролицый, носатый и бровастый парень, стройный и подтянутый, в аккуратно застегнутом кителе.

— Алик Городницкий, — представил его мне Глеб Сергеевич — третьекурсник-геофизик.

Алик Городницкий сел рядом со мной за стол, вынул из кармана свернутый лист, глянул.

— Самым привлекательным качеством стихов Олега Тарутина является юмор, — сказал Алик, — причем юмор ненавязчивый, а я бы сказал, органично ему присущий. По-моему, автора такого плана у нас еще не было. — Алик глянул на Глеба Сергеевича. и тот кивнул, соглашаясь. — Я имею в виду такие стихи, как «Велосипед», «Сказка», эти ужасно длинные «Галоши»… Кстати, длинноты — это его постоянная беда. Что же касается Олеговой лирики…

Тут я приготовился услышать знакомые мне снисходительные упреки относительно влияния на мою лирику Есенина, Блока или еще кого-нибудь, не менее знаменитого. Но не тут-то было.

— Что же касается его лирики, — сказал Алик, — то она резко проигрывает в сравнении с юмористическими стихами. Она, я бы сказал, бледна и лишена живых деталей, запоминающихся образов. Она как-то абстрактна, несмотря на то что автор обращается к конкретному человеку. Вот, например… — Он взял мои стихи, перебрал их. — Вот хотя бы это: «Если буду смеяться при встрече…»

Тут Алик принялся подробно разбирать это стихотворение, казавшееся мне сугубо конкретным, а потом другие любовные вирши, в которые я вкладывал свою конкретную влюбленную душу — все как примеры бледной незапоминающейся абстрактности. Закончил он разбор тем, что он верит: я еще овладею лирическим жанром, где мне может пригодиться и присущий моим стихам юмор.

Алик закончил. Его место за столом занял второй оппонент, вальяжный, в расстегнутом кителе.

— Виктор Салов, — представил мне его Глеб Сергеевич, — наш сатирик, металлург. Четвертого, по-моему, уже курса, а, Витя?

— Четвертого, увы!.. — подтвердил сатирик.

Разбор Виктора Салова был краток. Он просто прочел обращенное ко мне стихотворение, где «Олега» рифмовалось с «коллега», где он приветствовал меня, новичка, и передавал мне свою сатирическую лиру.

— А что касается замечаний по стихам, — сказал он, — то я согласен с замечаниями Алика Городницкого: конечно, лирика Олега много слабее.

Виктор Салов торжественно пожал мне руку, как бы символически передавая эту самую лиру, и неспешно вернулся на свое место.

— Прошу высказываться. — Глеб Сергеевич сделал приглашающий жест кружковцам.

Поднялся тот самый усач, оказавшийся еще и долговязым.

— Белоцерковский Всеволод, — назвался он. — Первый курс горной электромеханики. Сам стихов не пишу. Но что это за мягкотелый разбор стихов, прямо уши вянут! Ладно, я не беру его юмористические стихи, по поводу которых тут даже лиру передают державинским жестом. Я говорю о его так называемой лирике, в кавычках. Никакая это не лирика, пусть он даже и не воображает, что это лирика. Это какая-то детская болтовня!..

— Ну зачем же так категорично, — подал голос от окна Глеб Сергеевич.

— Я просто предостерегаю автора, чтоб он не воображал, что пишет лирику! Какие-то глаза, в которые он глядит… Всю дорогу какие-то у него глаза! Вот я записал даже: «Погляжу я в глазищи без края // И увижу в них ясный ответ». Ну что ты там увидишь, в глазах у своей, как там ее?..

— Гали, — подсказал парень с распухшим носом, Леонид Агеев.

— Гали-Вали-Ляли… Какая разница, — гвоздил меня Всеволод Белоцерковский. — Ни черта ты там не увидел, если так описываешь! Ты Симонова читал? Плохо, значит. читал! «Я унести хочу с собою // Цвет глаз твоих, вкус губ твоих», — вот как пишут настоящие поэты, вот что такое настоящая поэзия!

— Ты уверен, что эти стихи — вершина лирики? — спросил Глеб Сергеевич.

— Во всяком случае, одна из вершин! — ответил Белоцерковский и попер на меня с новой силой.

— Или этот стишок про комбайнершу, как ее там?

— Анюту, — опять подсказал Леонид Агеев.

— Опять эти пресловутые глаза! Ну, почему они голубые? Ответь ты мне, Олег! Да просто потому, что штамп!

— По-моему, понятно, почему голубые, — возразил Агеев, — потому, что она часто смотрела в небо, у автора оговорено…

— И я в небо смотрю, а у меня — черные! — совсем разозлился усач. — Ничего себе метафора! В общем, я, конечно, извиняюсь перед Олегом Тарутиным. но вся его так называемая «лирика», честно говорю, не вызывает у меня ничего, кроме смеха.

— Ну и смейся на здоровье, — буркнул я, отводя глаза от своего согруппника Лободюка, втянувшего в плечи голову при последних словах Белоцерковского.

— Кто еще? — как ни в чем не бывало спросил Глеб Сергеевич.

Дальнейшие выступления были кратки. Все же большинству мои стихи понравились, кому-то даже лирика. Одна девушка хвалила даже несчастную «Комбайнершу», которую уже читала в «Горняцкой правде».

Итоги подвел Глеб Семенов (по правилам ЛИТО, как я узнал, он всегда говорил последним, чтобы не навязывать своего мнения). Глеб согласился с Аликом Городницким относительно «органичности юмора» и «свежей струи», на которые он обратил внимание еще при встрече в «Смене». Но законченных стихов даже этого плана у меня все же нет, а что касается лирики, то на данном этапе едва ли не прав грозный Сева Белоиерковский, судя по всему, наш будущий критик. Но все это дело наживное, нужно лишь работать и относиться к своему творчеству ответственно и предельно критично.

Из института мы вышли с Лободюком, двинулись по набережной к мосту Лейтенанта Шмидта.

— Ну, как тебе разбор? — полюбопытствовал Славка. — По-моему, очень деловой, не то что базар в университете.

Я остановился, вынул из кармана свернутые в трубку листы, сложил их, разорвал пополам, на четверо, на восьмеро и швырнул обрывки в Неву, под борт буксира, стоящего у пирса.

— Больше я туда не ходок! — озвучил я этот театральный жест.

— Ну и зря, а мне там понравилось, — сказал Славка.

В ЛИТО я не ходил примерно месяц. На общекурсовых лекциях я видел Леню Агеева — он всегда сидел впереди, был серьезен и записывал лекции. Однажды в перерыве мы столкнулись с ним у сортира.

— Что ж ты, Олег, в ЛИТО не ходишь? — спросил Леня.

— Ну его на хрен, — отмахнулся я обиженно, — Белоцерковские всякие…

— Напрасно ты, и Севка парень хороший. Приходи на следующее занятие, меня будут обсуждать.

Я не пошел. Встреченный вскоре Виктор Никитин (он теперь учился в агеевской группе) сказал, что обсуждение было интересно, и опять же: чего это я не хожу?

В одну из «кружковских сред» я все же пришел в ЛИТО и угодил на встречу с поэтами-гостями (из Политеха, Мединститута, еще откуда-то, не помню). Был Агеев, сидящий рядом с Белоцерковским, были Алик Городницкий, Гена Трофимов — всех их я знал с первого занятия, был и впервые виденный мной Володя Британишский — вылитый Христос в горняцком кителе.

Гости читали стихи раскованно и бойко. Запомнился мне Тумаринсон, не стихами, а напором. Потом читали наши — Британишский и Городницкий, впервые мной слышанные, очень мне понравившиеся, особенно Алик Городницкий. Читал он что- то романтическое и с не меньшим напором, чем гость Тумаринсон. Остальные наши кружковцы читать стеснялись.

— Давай, почитай, Леня, — уговаривал Агеева Белоцерковский, толкая того плечом. — чего ты жмешься, отличные ведь стихи!

Агеев только отмахивался, шмыгая носом.

— Ну, кто еще? — спрашивал Глеб Сергеевич. — Олег, пропащая душа, прочти что-нибудь из нового.

«Нового» у меня были лишь нецензурные послания к приятелям по группе и стихотворные письма к Гале (с которой я встречался теперь все реже и реже). И я, точно не Глеб меня подзудил, а черт, не смущаясь, тут же приступил к чтению одного из таких писем. написанных все тем же оседланным мною хореем. «Слушай, я теряю силы, // Я худею, говорят. // Почему ты не звонила // Пару месяцев подряд?..» И так далее, и тому подобное: о том, как я из-за отсутствия ее звонка деградирую и в спорте, и в науках. «Ну, а так как в нашем Горном // Все науки суть важны, // То растут хвосты упорно, // Пробиваясь сквозь штаны».

Цитирую с отвращением и поздним стыдом, но именно эту ахинею я и прочел тогда. И это — после стихов Брита и Городницкого. Впрочем, публика особой глупости этого «Письма» не ощутила, за исключением Белоцерковского, сморщившегося, как от кислого. Началось обсуждение прочитанного. Слово предоставили гостям.

— Стихи Володи и Алика я давно знаю и люблю, — начал Тумаринсон, — но что же остальные горняки? Одни молчат, а другие читают про какие-то хвосты из штанов! Что ты хотел сказать этими стихами? — напустился он на меня. — Что хотел выразить? Откровенно говоря, я ждал от этой встречи большего, — завершил он свою речь.

От наших ответную речь держал Всеволод Белоцерковский. Он сказал, что гости судят о горняках поверхностно, что и, помимо Британишского и Городницкого, у нас есть хорошие поэты, например Геннадий Трофимов и Леонид Агеев, здесь присутствующие. Они почему-то постеснялись читать, не в пример некоторым (взгляд на меня). А что касается Олега Тарутина, то ЛИТО за него ответственности не несет: после своего обсуждения он отсутствовал больше месяца. (Не будучи старостой кружка — им был старшекурсник Саша Гдалин, — Белоцерковский искренне болел за его престиж.) Может быть, Олег и после этого занятия опять обидится и исчезнет на месяц-другой.

Как раз наоборот! После этой читки я посещал кружок регулярно, а если и пропускал, то по сверхуважительным причинам.

А тогда, бредя в одиночку по набережной от Горного, я чуть ли не впервые в жизни всерьез задумался о своем творчестве. Конечно, они правы — и Севка, и Тумаринсон: эти вещи, хохмочки эти можно читать приятелям, да и то, стоит ли? Стоит ли тратить время на эту чушь? И вообще, как это понимать: написана уже прорва, а стихов, по существу, нет. Нет лирики, а есть нытливая тягомотина, скучная и безликая. Правы те, кто говорил мне это, абсолютно правы. И не вздумай больше читать всего этого никому и никогда! И имен в стихах никогда больше не употребляй, понял? «Гали-Вали-Ляли», — вспомнилось мне убийственное, и я остановился и даже зубами заскрежетал от стыда. Ну, погоди, Севка, я тебе еще докажу! Всем еще докажу! Ничего — прорвемся!

Помимо прочего, тогдашний разнос «Письма» косвенно повлиял и на мое отношение к Гале, ускорив то, что уже отмирало естественным путем: пришла пора прощаться с первой любовью. Из действительности эта любовь перешла в память, обрела там свое почетное место, питая ностальгические воспоминания и некоторые стихи.

Под флагом таких ностальгических экскурсов в прошлое я написал тогда стихотворения «Ступеньки» и «В парке» и читал их на ЛИТО, через несколько занятий после памятного посещения гостей. «Как трудно в первый раз добраться // До двери самой дорогой. // Ступенек было сто двенадцать, // И все скрипели вразнобой…» Стихотворение было бесконечно длинным, с количеством строф, чуть ли не равном числу этих самых ступенек, и, безусловно, — все еще инфантильным. Но, читая его, я краем уха услышал, как Белоцерковский сказал Агееву:

— Вот так и надо писать.

Конечно, это было заблуждением расслабившегося моего хулителя, но меня это, помнится, взбодрило, и весьма.

Сам Ленька Агеев прогрессировал и матерел на глазах. Если стихи с первого его обсуждения, которые я прочел задним числом, стихи о природе (лес, грибы, рыбалка) или традиционные стихи о городе, почти меня не тронули, то теперь все сделанное им вызывало во мне жгучий интерес. Тут был уже совершенно иной настрой, в этих стихах уже брезжило то, что через два-три года зазвучало в полную силу, что поражало потом всех нас, что позволило впоследствии Британишскому, вспоминавшему то время, сопоставить агеевскую творческую позицию с некрасовской («попытка выразить муку всей российской жизни»).

Но стоп. Пока что я сижу на занятии ЛИТО зимним вечером пятьдесят третьего года, в тесноватом помещении редакции «Горняцкой правды». У окна привычно сутулится Глеб Сергеевич, а на скамьях, облокотясь на столы, — коллеги мои, «литошники», кто в студенческой форме, кто в цивильном. А за столом обсуждающегося — первокурсник Ленька Агеев, крепкий симпатичный парень, прямые волосы зачесаны набок, под расстегнутым кителем — спортивная куртка, читает стихи, изредка неосознанно ударяя по носу согнутым пальцем.

И слушает его коллектив максимально заинтересованно и благожелательно (как и всех, всегда), полное внимание к каждой фразе — удачному обрадуются, неудачного не пропустят. И мнение свое каждый будет отстаивать до конца.

Слушают стихи горняки-сокружковцы: Володя Британишский, Алик Городницкий, Гена Трофимов, Виктор Салов, Лина Гольдман, Миша Судо, Саша Гдалин, Виктор Никитин… И что кому на роду написано по жизни и по литературе — одному Богу ведомо.

Высокий худой третьекурсник Володя Брит писал стихи, критиковать которые, на мой взгляд, было просто не за что. Форма стихов была совершенна, а их содержание находило неизменный отклик в моей душе, во всяком случае — по вложенной в них мысли. Выросший в семье художника, очень известного в двадцатые годы, запойный книгочей с раннего детства, знаток живописи, философии. музыки, золотой медалист, никогда, по-моему, не получавший даже четверок, Брит был интеллектуалом и истым интеллигентом. Писал он с детства, а лет с четырнадцати уже переводил английских поэтов. При всей своей интеллектуальной высоте был Володя врожденно демократичен и в жизни, и в творчестве. В его стихах не было и тени снобизма или литературщины, стихи были искренни и просты.

Кое-кто (грозный критик Белоцерковский прежде всего) усматривал в стихах Брита некие «интеллигентские комплексы». Например, в обсуждаемом при мне стихотворении «Рабочие руки». «Принесла ты руки свои домой // И не знаешь, куда положить…» — о женщине поколения наших матерей. Кончались стихи словами: «Я пошел бы к скульптору в ученики, // Чтобы слушались камень и дерево. // Я бы вырубил две рабочих руки // Из простого камня серого. // Серый камень, серый камень, // Серый камень — два куска… // Камень крепкий и надежный, // Как рабочая рука!»

— Ну иди, иди к этому скульптору, или уж не пиши! — долбил Брита Севка. Тот только улыбался, слушая.

«Интеллигентскими штучками» Белоцерковский называл и концовку стихотворения «Два окна» — о воображаемом поэтом работяге в окне напротив, в вечно освещенном окне: «…Да будет труд его успешным, //Да будет крепким краткий сон! // И да простит он людям грешным, // Кто может больше спать, чем он».

С Белоцерковским по этому поводу я спорил яростно.

«Интеллигентское» в некоторых стихах Володи усматривал и собрат его по Дворцу пионеров Городницкий, прочитавший мне однажды пародию на Брита, что-то самобичующее, что-то типа: «Кривым путем интеллигента // Иду я…» Пародия была смешная, я смеялся, слушая, но отнюдь не сопрягал ее содержания с творчеством Брита.

Стихи Алика Городницкого, моего первого оппонента, нравились мне не меньше Володиных. Был Городницкий истинным романтиком, романтиком с открытым забралом. Вот уж у кого в стихах возникали разнообразные мужественные красивости: паруса, костры на горных перевалах, ледяная пурга… Худощавый и стройный, густобровый и носатый, затянутый в горняцкий мундир, как кирасир в кирасу, был он склонен к благородным преувеличениям. «Осела пыль на зачерствевшем хлебе, — читал он, добавляя мужественного металла в голос. — // Идут за днями медленные дни. // Стоит Жара. Ни облачка на небе, И шестьдесят по Цельсию в тени…» (По Цельсию!)

— Я ведь тоже был тогда на Крымской практике, Алик, — говорил ему Брит со своей обычной полуулыбкой. — Какие же там «шестьдесят»? Исправь хотя бы на «пятьдесят».

Но мне тоже больше нравилось «шестьдесят».

Агеев, Британишский, Городницкий были моими самыми любимыми горняцкими поэтами. Таковыми они остались и доселе.

Гена Трофимов, уже четверокурсник, нефтяник, мощного сложения парень, новгородец, многое уже в жизни повидавший, частенько тогда уже поддававший, тоже нравился мне как поэт. «Трофимов Геннадий в мадамьем стаде. // Или я — в миллионах стадий» — называлось одно его раскованное стихотворение той поры. Был Гена честолюбив, к творчеству своему относился серьезно и даже трепетно, но писал помалу и читал свои стихи редко.

Остальные кружковцы первокурсной моей поры помнятся мне не столько стихами, сколько любовью к литературе и тем, что все они были славными людьми.

Не помню, чем я был, помимо ЛИТО, постоянно и суетливо занят, вечно во что-то встревая. обещая, выполняя, забывая, — но времени мне не хватало катастрофически.

Первую сессию я, спохватившись, сдал с большим трудом и почти все — на тройки, благо в Горном стипендию давали и с тройками. После сессии зазвал шибко занятую Галю на Зимний стадион, где надеялся в ее присутствии выиграть стометровку на соревнованиях «Приз первокурсника», а занял лишь второе место, а провожая Галю домой, вновь с ней рассорился. Но горечь этой ссоры была уже несравнима с прошлогодней.

Угнетало меня вот что: куда-то вдруг подевалась моя былая безудержная писучесть, когда за пару дней я мог накропать стихотворную пьесу о Петре I или поэму «Галоши». Писать стало мучительно трудно, конечно, когда речь шла не о посланиях к приятелю, а о «серьезных» вещах, стихах завершенных, которые не стыдно было бы прочесть при товарищах-поэтах, под критическим взглядом Севы Белоцерковского. Тем не менее к весне стихи такого плана накопились. Опять было мое обсуждение, а оппонентом был Ленька Агеев. Корили меня прежде всего за длинноты, которых я не замечал, считая в написанном стихотворении все одинаково важным. У меня сохранился тетрадный лист той поры, где глебовским карандашом отчеркнуто не менее десяти строк стихотворения и написано: «Сделай одну строфу!».

— Как это? — спрашивал я Глеба Сергеевича.

— Подумай сам, — отвечал он, способный проделать это в пять минут.

В мае наша малотиражка вышла с весенней. литстраницей. Были там стихи Брита, был очерк Гены Трофимова, стихи о весне Миши Судо, мое стихотворение «Май десятиклассника». Наши с Галей велосипедные поездки прошлогодней весны преобразовались в этом стихотворении в пешее посещение парка, где все якобы было не таким, как тысячекратно описано поэтами. «Чудных песен в весенней прохладе // Не спешил поднести соловей. // Воробей, насвиставшийся за день, // Мирно спал с воробьихой своей…» И хотя в действительности на Каменном острове тогда как раз и заливались соловьи, а никаких воробьев там и в помине не было, это отступление от истины уже не казалось мне фальшью.

После первого курса нашему факультету предстояла вначале десятидневная рабочая экскурсия на бокситогорские карьеры, а потом — учебная геодезическая практика под Псковом, точнее — под Вышгородом, в селе Дедовичи. Место было изумительное, и село было когда-то богатым, с каменной. церковью на взгорке перед озером. Церковь, как водится, была поругана и покалечена, окна выбиты, крест сбит, теперь она являла собой геодезический ориентир: точная высота такая-то. Мы жили всем курсом геологов, геофизиков и маркшейдеров в палаточном лагере, ежедневно побригадно выходя на работу с приборами: теодолитная съемка, нивелирная съемка, мензульная… Работы было много, приходилось вкалывать с полным напряжением. Помню, что постоянно хотелось есть. Столовая была полевая: утоптанная площадка под брезентовой крышей, длинные самодельные столы и скамьи. Кормили нас не ахти как, и всегда за нашими спинами стояли местные женщины с кастрюлями и бидонами, сливая и вытряхивая в них остатки еды из мисок, собирая все хлебные огрызки.

Почему-то уже тогда, в Бокситогорске или Дедовичах, я не сблизился по-настоящему с Ленькой Агеевым, будущим другом всей моей жизни. Правда, палатки буровиков и наши — разведчиков — были в разных концах лагеря, и сталкивались мы с ним лишь в столовой да на танцах, на «пятачке».

Завершили практику, получили зачет, месяц до сентября был наш.

Володя Британишский рассказывал мне, как после своей геодезической практики, из Дедовичей, он с приятелем совершил паломничество в Михайловское, на поклон к Пушкину. Шли они несколько дней, просились на ночлег в деревнях, пришли в заповедник, совершенно тогда еще безлюдный, бродили там, увидели, ощутили…

Предпринять что-то подобное мне бы тогда и в голову не пришло.