Возобновившиеся занятия ЛИТО стали мне привычными и ожидались с нетерпением.

К каждому заседанию кружка хотелось принести что-то новое. Нового, однако, было мало. Это и огорчало, и настораживало меня: что ж это с тобой происходит, да и давно уже? Посмотри на Леньку Агеева: на каждое занятие приносит чуть ли не по пять новых стихотворений, и каких! Мог бы ты, к примеру, написать о беременной женщине, об усталой кондукторше трамвая? Да ты и не задумывался никогда о таком! А как он написал о похоронах солдата! «Лежали опустевшие носилки, // Бойцы стояли хмурою стеной. // И лил на непокрытые затылки // Осенний, неуемный, затяжной…»

Виктор Салов, тот, что передавал мне символическую «лиру», заканчивающий в этом году институт, свою дружескую эпиграмму на Агея начал так: «Тук-тук! Слышен стук. Трудится Агеев…» — это относительно выдающейся Лехиной производительности. «Агея» рифмовалось с «апогеем», мол, в этом году он достиг своего апогея. До апогея было еще далеко.

Агеевское же стихотворение «На мостовой» с этим самым «тук-тук» было о чернорабочей, трамбующей на жаре мостовую. «Тук-тук!.. Навязчивый стук // Полнит всю мостовую. // Тяжелой „бабой“, тяжестью рук женщина камни трамбует…» Умаявшись, стирая с лица пот, идет она к пивному ларьку, что стоит неподалеку, в котором торгует тучный наглый мужчина, она берет «большую», устало пьет… «Рядом идем мы с вами, // И нам нелегко понять, // Что этих двоих местами // Стоило б поменять…»

Вот стихи, вот темы! И заметь: он почти не пишет о себе, а ты, брат, только о себе и пишешь! Справедливо будет сказать, что и остальные кружковцы, на мой взгляд, и Брит, и Городницкий, и Трофимов, писали тоже преимущественно о себе, только, не в пример мне, серьезно. «Через себя» — о многом.

На обсуждение стихов Володи Брита той осенью в Горный пришел поэт Сергей Давыдов, уже частенько печатающийся в газетах в статусе «рабочего поэта» (токарь на заводе «Севкабель»), но и в этих подцензурных публикациях не опускающийся до воспевания любимого станка (что весьма поощрялось). Пятью-семью годами старше нас, еще успевший захватить войну, матерый крупный красивый мужик, по приватным разговорам с ним — ходок и выпивоха, он был принят нами и как поэт, и как личность.

Послушав Володины стихи, а было читано и такое — к годовщине смерти Сталина:

«…Проверенные на живучесть // Упрямо тянутся ростки. // Идут искать иную участь // Из царства гнета и тоски. // Весна растет неудержимо, // И, гордость прежнюю забыв, // Обломки старого режима // Уходят льдинами в залив», — послушав стихи, Давыдов сказал, что с удовольствием, кабы мог, уступил бы Бриту свое место на газетной полосе.

— Для этих стихов, Сережа, газета должна быть другой, — засмеялся Глеб Сергеевич.

Поскольку Глеб, помимо нашего, вел еще и ЛИТО в Политехническом институте (в 56 году он передал его Льву Мочалову, славному поэту давыдовского возраста), кружковцы-«политехи», как бы наша родня, появлялись у нас регулярно. Особенно мы сдружились с Витей Берлиным, Олегом Юрковым и, конечно же, с Сашей Штейнбергом, который стихов не писал, но мало кто из поэтов так любил и знал литературу, в особенности тогдашнюю молодую.

«Политехи» были ребятами активными и деловыми. И неспроста первый общегородской вечер студенческой поэзии, в ноябре пятьдесят четвертого, проходил именно в Политехническом институте.

В просторечии вечер именовался «турниром поэтов» — в память не то средневекового мероприятия, не то игрища начала века с участием Маяковского, Северянина и прочих турнирных бойцов.

Грядущее мероприятие, без преувеличения, взбудоражило студенчество. Стихи каких-то молодых поэтов кто-то где-то непременно слышал, кого-то кто-то читал, а тут (впервые!) — все враз, живьем, твои сверстники, скорей всего единомышленники, а кроме того, если уж это турнир, то — кто кого?

От Горного института Глеб выделил на «турнир» такую команду: Британишский — Городницкий — Агеев — Тарутин, а еще Рацер, грядущий автор комедийных эстрадных пьес, а тогда — пятикурсник, посещавший кружок считанные разы, малоинтересный нам поэт.

По набитости просторный актовый зал Политеха я сравнил бы с современными шабашами популярных рок-групп. Тогда же увиденное столпотворение сравнивать мне было не с чем. Люди сидели на подоконниках, стояли в проходах, все двери были распахнуты, и в них тоже густо толпился народ. Это было самое начало массового «поэтического бума», прокатившегося по стране.

Выступавших было человек под сорок, и читали они в два отделения: кто куда угодил. Мне досталось второе отделение. В зале я неожиданно встретил Леву Левинзона. давнего своего приятеля по «Труду». Левушка был теперь студентом Сангига и пришел «поболеть» за универсантов — Шумилина и Гусева, с которыми сдружился в литкружке поэтессы Елены Рывиной. (Поэты-журналисты шастали по многим литкружкам в поисках признания и славы.)

Договорено было читать на вечере не более трех-четырех стихотворений, да и то — ориентируясь на реакцию зала: не принимает зал — уходи со сцены. Мне запомнилось (вообще вечер этот помнится мне фрагментарно, и на целостную картину я не претендую), мне запомнилось, как упрашивал публику какой-то не понравившийся ей поэт: «Ну разрешите, я прочту еще одно, коротенькое!» — «Хватит!» — непреклонно ревел зал.

Зато как были встречены горняки: Агей, Брит, Городницкий! Только совестливость не позволяла им читать до полного удовлетворения слушателей, каждого из них провожал со сцены гром аплодисментов.

— Ну, как тебе? — гордо спрашивал я Левушку.

— Да ничего вроде бы… — вяло дергал плечом поэт и прыгун в длину.

А вот и Шумилин на сцене. Перебирая пальцами пальцы уже знакомым мне жестом трогательной застенчивости, прочел он уже слышанные мной стихи о папе, маме, сынишке и машине «Москвич», а потом еще что-то, столь же умильное. Эх, Валера… «Маршак помрет, Барто не тянет, детская литература — моя!» — вспоминались мне его посулы. Тем не менее зал хлопал Шумилину весьма активно.

А на сцене — еще один знакомый мне универсант, Илья Фоняков. Фоняков обхватил трибуну руками, упер в зал лобастую голову. «Строитель!» — огласил он название стихотворения, оттолкнул трибуну, взмахнул рукой и пошел рубить фразу за фразой — ничего не страшащийся трибун. Строитель кладет свои кирпичи, а счастье стольких людей зависит от того, как скоро он построит этот дом! Зависит счастье и вот этих конкретных влюбленных, парня и девушки: «…И спать им хотелось бы вместе // Не только на скучных кино! (движение в зале — смело!) // У девушки в комнате мама, // Сестренка и брат-егоза. // Вот так и рождается драма, // А мы лишь отводим глаза!» — разил поэт всеобщее ханжество. «Строитель, строитель, строитель, // Быстрее клали кирпичи!» — завершил стихотворение Илья, взмахивая рукой, точно подгоняя этого строителя, косвенного виновника драмы влюбленных. И остальные стихи поэта отличались такой же напористостью и гражданским мужеством. Ушел Илья Фоняков со сцены, провожаемый бурными аплодисментами.

Глеб Горбовский, почему-то тогда не выступавший, по поводу этого стихотворения выразился с присущим ему лаконизмом: «Вышел строить Фоняков, нафунял и был таков». Столь же лаконично Горбовский откликнулся и на выступление горняка Рацера: «На трибуну вышел Рацер. Надо ж где-то обосраться!».

Запомнился мне и впервые слышанный Евгений Рейн, о котором очень одобрительно отзывался Глеб Сергеевич. К сожалению, как и большинство в зале, я почти ничего не разобрал из-за чудовищной дикции, с которой он протарахтел свои стихи. (Во время получасового перерыва организаторы вечера предложили публике конкурс буриме с рифмами: «нега — телега и нос — насос». Какой-то остряк посвятил буриме Рейну: «Разгоняя лень и негу // И вешая через нос, // Рейн талантлив, как телега, // И работал, как насос»).

Завершал первое отделение Валентин Горшков, второкурсник-журналист. Совершенный восторг публики вызвало его стихотворение «Рассказ молотобойца» — о том. как этому молотобойцу посчастливилось слушать стихи приехавшего на завод Маяковского. «Вот бы к нам его молотобойцем! Дельный парень он, хоть и поэт!»

Бис! Бис! Браво! Шквал аплодисментов.

Я так подробно описываю этот «турнир» потому, что это было первое мое (да и прочих) выступление на такой огромной аудитории. Помню, меня насторожила и озадачила реакция публики: как мог, например, «Строитель» или тот же «Молотобоец» вызывать столь же массовый энтузиазм, как и стихи моих друзей-горняков, совершенно другие стихи, принципиально другие. Я тогда не подозревал еще об относительности успеха или неуспеха эстрадного чтения.

Впрочем, долго размышлять об этом не приходилось — в числе выступающих во втором отделении я был уже за кулисами, ощущая знакомый предстартовый мандраж: скорее бы!

Со мной заговорил симпатичный худощавый парень Лев Гаврилов — студент Военмеха. Он еще в гардеробе подходил к нашей компании, к знакомым своим Бриту и Городницкому.

— Представляешь, — сказал он с веселым возмущением, — это я должен был завершать первое отделение, Глеб не дал. Говорит, после Горшкова мне будет тяжело читать, аудиторией не овладеть! Это мне-то, представляешь?

Я не представлял, еще не зная его стихов. Но о том, что Глебу нечего было беспокоиться за Гаврилова, я понял малое время спустя, когда тот ушел на сцену. Повальный хохот сопровождал гавриловское выступление, а выступал он долго, в пику усомнившемуся в нем Глебу.

— Через одного — ты, — предупредил меня Глеб Сергеевич. — Не волнуйся, читай по своему выбору, «Музу» читать не вздумай.

«Муза» — из последних моих стихов, понравившаяся нашим кружковцам, была не совсем прилична. В стихотворении я зазывал эту музу посетить меня, не опасаясь встречи. «На невинность, дорогая, // Я твою не покушусь…» (теоретик!) А если, мол, что и случится — дело житейское, что ж: «Ведь тебе процесс известен: // Разгоняя воем тишь, // Ты родишь мне кучу песен // И к другому улетишь…»

Ясное дело, «Муза» — не для широкой аудитории.

Объявили меня. Я вышел на сцену, встал за трибуну — еще один горняк в погонах, — начал читать. «Велосипед», «Ступеньки», «Первый прыжок». еще что-то. Помню, что, перебрав лимит чтения, все порывался покинуть сцену, и если из скромности, то густо замешанной на театральном лицемерии.

На следующее занятие ЛИТО Глеб Сергеевич пригласил двух представительниц Союза писателей — поэтессу Елену Рывину и критика Тамару Хмельницкую. Обе они были на том вечере и глебовских кружковцев слышали впервые. Больше всего им понравилась наша поэтическая несхожесть, а совокупно, по их мнению, горняки на «турнире» были самыми заметными. И не одной ли из этих дам принадлежала заметка о поэтическом вечере, напечатанная «Сменой» и перепечатанная «Горняцкой правдой». В заметке отмечался успех поэтов Горного института с перечнем фамилий. Мои стихи, «тепло встреченные собравшимися», были названы в заметке «шуточными и лирическими».

Эта в очередной раз помянутая «шуточность» (притом поставленная на первое место) в очередной раз насторожила и даже расстроила меня. Я категорически не желал мириться с клеймом юмориста, во всяком случае, главным в своих стихах полагал вовсе не это. Но печальная правда была в том, что выезжал я преимущественно на юморе, притом весьма инфантильном.

— Не суетись, все придет со временем, — говорил мне Глеб Сергеевич. — Ты же спортсмен, знаешь, что у каждого свой разбег.