Вернувшись в город, я узнал о судьбе нашего сборника и о сопряженных с этим летних репрессиях. Остальное происходило уже при нас. В начале сентября «Ленинградская правда» аж в передовой статье (!) обрушилась на опальное Лито и на Глеба Сергеевича, который«…пренебрег необходимостью воспитывать членов литобъединения в духе глубокой идейности, правильного партийного отношения к литературному творчеству. В результате такого „руководства“ в студенческой поэзии Горного института появилось много стихов, проникнутых настроением уныния, апатии, безразличия к окружающему…»

Появление такой статьи с такими примерно пунктами обвинения Глеб Сергеевич прогнозировал давно. Оргвывод был предрешен — у Глеба отобрали Лито.

Союз писателей выделил Горному институту своего сочлена, некоего Левоневского, прозаика и переводчика. Чтобы дело не выглядело бойкотом (Глеб просил), да и обижать незнакомого человека было неловко, мы выдержали пару месяцев занятий, бесцветных и никчемных, и более в институтских стенах не собирались.

Гена Трофимов и Брит работали на периферии, на Сахалин уже уехали Лида Гладкая с Горбовским и их новорожденной дочкой. (Это уже был третий «наш» ребенок: Алик Городницкий родил сына, Ленька Агеев — дочку.)

Хоть и реже, чем прежде, мы собирались теперь либо у Глеба Сергеевича на канале Грибоедова, либо у Леньки на Садовой. Сколько там было говорено, пито и пето! Порядок занятий кружка не менялся: обсуждаемый поэт, оппоненты и совершенно бескомпромиссный, даже жесткий порой, но всегда предельно заинтересованный разговор о стихах. Потом читали по кругу и никогда — под рюмку. Рюмки имели место только после стихов.

Новые стихи… Агеев — «Встреча поэтов с 1937 годом»: «Лежал их путь — трагичен и короток. Они не знали — будет ли, как было… А им еще глядеть из-за решеток, А им еще точить в Сибири пилы…»

Брит, переписывающийся с Глебом Сергеевичем и Сашей Штейнбергом, присылал из Сибири, из своего Березова, стихи, и вот это, о Маяковском — «Смерть поэта»: «Когда страна входила в свой позор, Как люди входят в воду — постепенно (По щиколотку, по колено, По этих пор… По пояс, до груди, до самых глаз…), Ты вместе с нами шел, но был ты выше нас. Обманутый своим высоким ростом или — своим высоким благородством, Ты лужицей считал гнилое море лжи…»

Новые стихи… Гордость за друзей-поэтов, жажда собственного совершенства, соревновательство, ревность даже, общий наш двигатель, общая аура. Это потом мы стали замкнутыми системами, тогда мы были сообщающимися сосудами.

Стихи самого Глеба Сергеевича мы слушали с Ленькой у Глеба на канале. Глеб тогда уже преодолел тяжкий творческий кризис, в который его загнали последние сталинские годы, и преодолел он его не без помощи горняцкого Лито. То, что мы слушали на канале с Ленькой, было по-настоящему высоко.

Несколько раз на «квартирных» занятиях нашего кружка был Борис Слуцкий, тогдашние стихи которого мы знали наизусть, а песню на его слова «Давайте после драки помашем кулаками» голосили при каждом застолье.

Помню, как однажды, придя с мороза, Борис Абрамович стоял, прислонясь спиной к горячему кафельному боку агеевской печки, и рассказывал нам о Майорове, Кульчицком, Когане — о своих погибших однокашниках. В соседней комнате заплакала, проснувшись, грудная Ленькина дочка.

— Пойди покорми ребенка, — говорил жене Агей.

— Я послушать хочу! — отмахивалась Люба, но вставала и уходила кормить.

Все праздники кружковцы отмечали вместе, чаще всего — у старосты Саши Штейнберга, обладателя большой квартиры на Пушкинской. Все, кроме меня. У меня на квартире собирались тогда же ребята из группы — куда мне их было деть? Но я всегда тянул до последнего, клялся кружковцам, что на сей раз буду обязательно, может, чуть опоздаю, а свою долю складчины приволоку с собой. Где-то в разгар нашего веселья трещал телефон, и Агей уже изрядно поддатым голосом корил:

— Что ж ты, Тарутин, опять формазонишь? Ты ж клялся-божился! Давай дуй к нам немедленно, ребята обижаются, Глеб обижен!

— Ленька, ты мне друг? — голосом, еще более поддатым, отвечал я. — Ты ж знаешь, как я вас всех люблю! Но у меня тут, — снижал я голос до задушевного сипа, — важнейшее объяснение с Ирочкой (Танечкой, Светочкой, Ниночкой)! Дело жизни!

— Ну и хрен с тобой! — шваркал трубкой на том конце Агей.

Кстати, о девушках. Та самая «грубая красавица» Галя давно была извергнута из моего сердца целой серией новых влюбленностей. Теперь, встречая ее в институте, я искренне поражался былой своей дури: надо же — так увиваться, так унижаться, и перед кем? Один прононс чего стоит…

Во время зимних каникул в студенческом Доме отдыха под Сиверской я встретил Таню, студентку-третьекурсницу из Строительного института. Вот уж кто была настоящей красавицей, и не по одной моей заинтересованной оценке — это мнение было всеобщим. Кроме того, была Таня девушкой веселой и общительной, и уж ни в коем случае — не кокеткой. Красоту свою она, по-моему, вовсе не принимала в расчет, удивляясь порой, что это на нее так глазеют?

Вот в нее я и влюбился.

На вокзале, по возвращении в Ленинград, она, отвергнув прочих претендентов, выбрала в провожатые меня (кстати, и жили мы в ближайшем соседстве, возле Мальцевского рынка). И началось наше городское общение.

В нашу компанию (не поэтов, а согруппников, уже обросших постоянными девушками и даже женами) вошла Таня легко и просто. «Леха — Надя, Генка — Лида, Олег — Таня…» — прикидывали мы состав очередной вечеринки. Вообще поначалу все у нас с Татьяной шло по восходящей. Тогдашние времена — не теперешние, сексуально раскованные и решительные, но уже в мае мы вовсю целовались на ее лестнице. «Ну все, — думал я, возвращаясь домой, — это тебе не предыдущие варианты, это уже — навсегда…»

Впрочем, я забегаю вперед.

Володя Бахтин, помощник Глеба Сергеевича в комиссии по работе с молодыми авторами, человек редкого обаяния и душевности, чьи заслуги в помощи молодым трудно отделить от глебовских (я уже говорил об этом), свел меня и Леньку Агеева с молодой литредакторшей телевидения. Редакторша была на многих наших выступлениях, наши стихи ей нравились, и она загорелась желанием сделать нас участниками телепередачи.

Тогдашняя телестудия находилась в саду на Малой Невке, ютясь в старом деревянном доме неподалеку от старой телебашни. Поскольку предварительной записи тогда не было и все сказанное и сделанное в студии шло в прямой эфир, процедура подготовки к передаче была строга и трудоемка. Отрепетировать нужно было каждое слово, каждый жест будущего выступления. Это касалось не только стихов, многократно проверенных, одобренных и «залитованных», это касалось и непринужденной беседы ведущей с поэтами: «А скажите, Леонид… А как вы думаете, Олег…» Счастливые телезрители должны были увидеть нас вечером, но уже с самого раннего утра мы с Лехой в лучших своих костюмах, с напудренными мордами прели под юпитерами, стараясь как можно более непринужденно таращиться в наезжающие на нас и отъезжающие мониторы, изо всех сил преодолевая желание почесаться или утереться. И это ради двух-трех стихотворений на брата!

Мы-то еще что! Вместе с нами в будущей сборной телепередаче, посвященной творчеству молодежи, выступали бедолаги из балетного училища. Вот кому приходилось по-настоящему потеть на своих прыжках и поддержках! Трикотажные тренировочные их костюмы были мокры, как облитые водой, когда, запаленно дыша, они отдыхали, прислонясь к стене.

Кстати, эта телепередача была дебютом Нелли Широких, будущей популярнейшей телеведущей города. Именно она объявляла на репетиции нас с Агеем и нашу литературную собеседницу.

Тренировка завершилась. Мы были отпущены домой из студии до такого-то часа — за час до начала прямого эфира. Но за четыре часа до этого самого эфира и мне, и Леньке позвонила домой телередакторша, грустно сообщив, что в последний момент наше выступление снято по причинам, сами понимаете, от нее не зависящим.

Родителей, которые уже наладились наслаждаться нашей передачей, я развлекал тем, что досконально предсказывал ход прямого эфира. Вот Нелли Широких объявляет балетный номер, и на экране скачут знакомые балеруны, но уже не в промокшем трикотаже, а в балетных костюмах. Вот предсказанная мною толстая певица голосит арию Марфы. Далее за столиком должны были сидеть мы с Ленькой, беседуя с молодой литературоведшей. Интересно, кто рискнет нас заменить? Вот Нелли Широких выходит на сцену в очередной раз. Выйти-то она вышла, но молчит, а потом, беспомощно оглянувшись, говорит тихо и растерянно: «Забыл…» Мгновенно на экране — заставка с видом Петропавловки, а уже через несколько секунд Нелли звучно объявляет эстрадный номер.

Прямой эфир — штука ответственная! Это им, гадам, за нас! Будут знать, как выкидывать поэтов из телепередачи!

А мы с Ленькой еще долго спрашивали друг друга при встрече: «А как вы думаете, Олег?.. А скажите, Леонид…»

Дипломный проект я писал по тому самому месторождению, где два месяца махал накидным ключом, развинчивая и свинчивая штанги. Причем я запроектировал предельный минимум скважин, и не из соображений экономии, а памятуя о ведрах пота, пролитого мной в дневных и ночных сменах под вопли многоженца-буровика.

Защите диплома предшествовало распределение. Судя по прошлому году, хороших казенных мест ожидать не приходилось: распределяли в основном в Воркуту, Инту или под Челябинск. Причем и в этих местах законных инженерных должностей выпускники не получали. Ими затыкали любые производственные прорехи, могли сунуть хоть работягой, хоть ламповым, хоть коногоном, если еще где-то под землей сохранились шахтные лошади. И доказывай потом на месте, что ты — геолог, что учился этому пять лет. Нужно было не хлопать ушами и самому искать место в ленинградских организациях и убеждать эти организации в своей нужности, да так, чтобы их представитель пришел на распределение и стоял бы за тебя горой.

Прошлогодний буровой опыт научил меня кой-чему. Да и вообще я не собирался катить на периферию. А родители? А стихи? А Татьяна? Лето — в поле, в любой пустыне, тайге и тундре, в любой дыре-раздыре, но уж зима — в Ленинграде, отдай и не греши!

Ни ВСЕГЕИ (от которого я ездил в Хакассию), ни лаборатории угля (практика под Зайсаном) молодые специалисты моего профиля нужны не были. Обойдя ряд геологических контор, мы с несколькими согруппниками заручились поддержкой Ленгидропроекта — могучей организации, содержащей геологическую службу под строительство гидростанций. Строились эти гидростанции по всему Союзу — от Прибалтики до Колымы и поперек страны — соответственно. Полевики-геологи требовались там постоянно. Базировалась организация в двух местах: над кинотеатром моего детства «Родина» и в Конюшенной церкви, той самой, где отпевали Пушкина. Я побывал и там, и там. Помню, на Конюшенной меня поразили ряды канцелярских столов, заваленных бумагами, стоящих впритык на каменном мозаичном полу, под высоким куполом с церковной росписью.

Представитель Гидропроекта на распределении был нам обещан, и, если институтское начальство совсем уж не упрется, можно было не волноваться. Но дня за два до распределения приятель из параллельной группы предложил мне устраиваться вместе с ним в Ленинградскую экспедицию Дальневосточного геологического управления, от которой он работал на преддипломной практике. Управление находилось в Хабаровске, а экспедиция арендовала несколько подвалов в Ленинграде, выезжая на полевые работы весной и возвращаясь осенью. То, что надо.

— Будешь заниматься настоящей геологической съемкой, а не этой порнографией — буровые керны описывать, — посулил приятель (имелись в виду высверленные станком столбики породы. См. описание моей преддипломной практики). — В Гидропроекте именно кернами тебе бы и пришлось заниматься. Правда, — предупредил он, — работа на Дальнем Востоке тяжелая, сезоны длинные, многодневные маршруты, таскать все приходится на себе, а самое поганое — энцефалитный клещ, и путной вакцины от него нет.

— Что за клещ?

— А такой, что если укусит — либо концы отдашь, либо калекой останешься, идиотом например.

— Черт с ним, если стану идиотом, попрошусь в Воркуту, — сказал я. — В самом деле — Дальневосточная лучше Гидропроекта.

С приятелем мы посетили экспедицию. Это оказалось совсем рядом с моим домом — в одном из подвалов громадного старого школьного здания на улице Восстания. Тот геолог, который на распределении должен был предъявить заявку экспедиции на моего приятеля, согласился похлопотать и за меня. Потом нужно было посетить Гидропроект — с извинением и отказом. Это был риск — заявка могучего Гидропроекта была для распределительной комиссии гораздо весомее заявки какой-то Дальневосточной экспедиции.

Наступил день распределения. Увидев среди членов комиссии, помимо нашей профессуры, представителя парткома, того самого, что был главным обвинителем на нашей с Агеем выволочке в деканате по поводу самодеятельной пьесы о строительстве обжещития («В Москве прошел двадцатый съезд»), увидев того самого парткомовца, я понял, что дело мое кисло. Подошла моя очередь распределяться.

— На вас есть заявка из Геологического управления Инты, — сказал кто-то, водя пальцем по заявочному списку. — Вы согласны? Вас это устраивает?

— На меня есть заявка из Ленинградской экспедиции Дальневосто чного управления, — сказал я. — Представитель экспедиции здесь, в коридоре.

— Ну, если персональная заявка… — благосклонно начал наш профессор Погребицкий, но тут же встрял парткомовец:

— А как быть с заявкой Инты? У них постоянная нехватка специалистов вашего профиля. Или думаете, что государство даром обучало вас пять лет? Извольте-ка отработать три года! Подписывайте документы!

— А я и собираюсь отрабатывать, только геологом, а не тем, кем меня там сунут, как прошлогодних выпускников, этими, как их там…

— «Как их там!» — передразнил меня парткомовец. — Стишки небось легче писать? Про романтику да про трудные дороги, а как до дела дошло — хвост поджал и в кусты? Подписывайте!

— Не буду я подписывать, — сказал я, — и стихи тут ни при чем. Что мне в Инте делать, если я знаю, что там нет мест по специальности? А в Дальневосточной экспедиции…

— Подпи-и-шете! — грозно пообещал парткомец.

Преподаватели, впрочем, глядели на меня сочувственно: уж они-то знали цену подобных заявок. Туго бы мне пришлось, если бы не заглянул вдруг в дверь и не поманил моего ненавистника некто, а поманив, не увлек бы его с собой.

— Сейчас вернусь, — пообещал, уходя, ненавистник, с таким выражением лица, точно отправлялся за подкреплением.

— Подождите в коридоре и давайте сюда вашего представителя с заявкой, — сказал Погребицкий.

Через несколько минут заявка Дальневосточной экспедиции была удовлетворена, и я стал ее полноценным сотрудником.

— Постарайтесь защитить диплом досрочно, — сказал спасший меня от Инты дальневосточник, — как только освободитесь, оформляйтесь у нас в кадрах и — в поле. Наши уезжают еще в мае.

О том, что после защиты мне предстоят еще военные сборы, я ему не сказал. Впрочем, я слыхал, что их тоже можно пройти досрочно при какой-нибудь артиллерийской части.

Так оно и оказалось. Защитив диплом на месяц раньше срока, я оказался в Павловске, в артполку, в числе двух десятков человек, таких же досрочников с нашего курса. Как мы там стажировались, будущие комвзводы управления артиллерийских батарей, я не помню. По сравнению с прошлогодними лагерями это был курорт. Ни стрельб, ни строевой, ни обязательных лекций. И отменная кормежка, и даже мертвый час, будто бы введенный в армии Жуковым. Мы загорали, болтались на стадионе (по старой памяти я прихватил с собой шиповки), изредка нас зазывали на политзанятия, проводимые для солдат, занятия весьма тоже либеральные, почти семейные.

— В прошлый раз мы проходили, — начинал офицер, налистывая нужную страницу в толстенном пособии, — юные годы Владимира Ильича Ленина, тогдашнего Володи Ульянова. В частности, я читал вам о его разговоре с жандармским офицером. Кто желает высказаться по этому поводу? — вопрошал он дремлющую аудиторию. — Гаврилин! Что вы узнали на прошлом занятии?

Поднимался Гаврилин, парень в быту на редкость сообразительный и предприимчивый. Поднявшись, он молча глядел на офицера.

— Жандармский полковник, как вы узнали на прошлом занятии, сказал Ленину, тогдашнему Володе… Что он ему сказал? — офицер опускал глаза в пособие: «На что вы, молодой человек, рассчитываете? — сказал он Володе. — Перед вами стена». Что он имел в виду, что подразумевал под словом «стена»?

— Царский строй, — отвечал Гаврилин, полон скуки.

— Правильно, царский строй. А Володя что ответил? Что Володя-то ему в ответ? «Стена, да…» Какая стена? — клещами тянул старлей ответ из упрямого солдата.

— Гнилая! — не выдерживал кто-то из рядов.

— Правильно: «Стена, да гнилая, — кивал офицер, — ткни, да…» Что будет, если ткнешь, а? — подначивал он аудиторию. — «Стена, да гнилая, ткни, да…» Ну?

— Развалится! — опять не выдерживал кто-то.

— «Стена, да гнилая, ткни, да развалится» — завершил офицер, точно античный шедевр, по фрагментам собрав и склеив это историческое изречение юного гимназиста Володи Ульянова.

Кстати, и старлей этот был в быту отнюдь не схоласт и имел широко известную репутацию сердцееда и ходока. Именно он обеспечивал нам доступ к цивильной одежде для редких самовольных отлучек в Ленинград.

Из Павловска я слал Татьяне письма в стихах с описанием солдатского быта, о том, как она снится мне на моей верхней койке солдатской казармы. Люби меня, как я тебя, Таня!

В отношении ее чувств ко мне я был совершенно уверен: кого же ей любить, как не меня?