После военных сборов я явился в отдел кадров экспедиции и доложил, что готов ехать. Мне объяснили, что оформят меня на работу лишь за день до моего отъезда в поле, так что доставайте билеты, а пока что идите на инструктаж к бывшей начальнице Бакторской партии, той самой партии, где вам предстоит работать.

Бакторская партия давно уже была в поле, а бывшая начальница осталась в городе по причине какой-то болезни.

Инструктаж был таков:

— Вы, Олег, доедете до Хабаровска. В Хабаровске пересадка. Сядете в поезд, который идет до Комсомольска-на-Амуре. (Правильно, записывайте, записывайте!) Доедете до Комсомольска, спросите речную пристань, там сядете на пароход и доберетесь по Амуру до поселка Нижние Халбы (Нижние Халбы, записали?). Пароход подходит почти к самому берегу, так что на лодке проплыть остается совсем ерунда. Правда, это обычно бывает ночью, но, думаю, вам повезет, и доберетесь до Халб засветло. Там, в Халбах, имеется медпункт и при нем медсестрой — Мей-хай-дарова, — продиктовала начальница по слогам, под мою торопливую запись. — Надежда. Отчество — боюсь соврать. Надежда и все, тем более она еще молодая. Надя хорошо знает нашу партию, у нее вы и остановитесь. Она подскажет, когда пойдет почтовый глиссер на поселок Бичи. (Мать-перемать! — думал я, записывая. — Мейхайдарова, глиссер, Бичи какие-то, ни хрена себе, маршрут!)

— А на том пароходе, который… на котором до Хал… до Хол… до медсестры я поплыву, на нем нельзя сразу до этих… самых… добраться?

— До Бичей пароход не идет, — сказала полная начальница, — туда идут только глиссеры и моторные лодки. Значит, доберетесь до поселка Бичи. Там остановитесь у Василия Ивановича (имя я запомнил за счет Чапаева, а фамилию забыл), два его сына постоянно к нам нанимаются рабочими, он вас, конечно, примет. Ну, и ждите там, когда пойдет какой-нибудь транспорт вверх по Горюну. Горюн — это левый приток Амура. На Горюне в поселке Бактор и находится наша база. Но и это еще не конец, — сказала начальница и улыбнулась, глянув на мою растерянную физиономию. — Наши люди, скорее всего, уже не в Бакторе, а выше по Горюну, километрах в сорока. Но в Бакторе у нас свой транспорт — моторка. Моторист — наш рабочий, муж тамошней продавщицы, у нее мы продукты закупаем. Особо в Бакторе не задерживайтесь, и на этой моторке добирайтесь до партии. Все поняли? Ничего не перепутаете?

— Хождение за три моря… — только и сказал я, бережно пряча бумажку с записью, которую мне предстояло затвердить наизусть.

— Ничего, доберетесь. Там теперь командует Тоня Ильинова, Антонина Афанасьевна, — поправилась она, — плюс трое геологов: наш старый. кадр и двое ваших однокашников, а коллекторами — ваши сверстники, парень и девушка, так что не соскучитесь. Ну, по-моему, я вам все изложила. Счастливого пути, привет Бактору! А я вот… — и вздохнула.

Я вышел из экспедиционного подвала, удрученный предстоящим путем, не столько длинным, сколько многоступенчатым и сложным. Впрочем, это было еще впереди: я дал себе три дня на сборы и всевозможные прощания.

Назавтра наш курс уезжал в плановые военные лагеря под Выборг. На вокзале я распростился с одногруппниками (некоторых с тех пор так и не видел), а главное — с Ленькой Агеевым. Леха по собственному желанию распределился в Североуральск на бокситовое месторождение и уезжал туда (после лагерей и двухмесячного отпуска) с женой и двухлетней дочкой. Уже как периферийный поэт он был заявлен на Всесоюзную конференцию (в Москве) молодых авторов.

— Отбухаю три года, заработаю и вернусь, — сказал он мне, — а там буду собирать книгу. Все отпуска, конечно же, в Питере. И ты тут ушами не хлопай, пиши больше и тоже о книге подумывай.

В эти последние дни я постоянно вызванивал Таню из дому и умучивал ее бесконечными пешими прогулками. Вопроса о том, что любит ли она меня, я не задавал, поскольку вопрос этот был уже задан мной в одной из павловских самоволок. Тогда Татьяна со слезами, навернувшимися на глаза, ответила, что относится ко мне «исключительно хорошо», но должна разобраться в своих чувствах. «Разбирайся, разбирайся, — думал я самоуверенно, — дело решенное, куда ты денешься».

В день отъезда, после такой же прогулки, я распрощался с Таней в своей подворотне, а когда она ушла, поехал на вокзал, провожаемый родителями. Впервые я уезжал в экспедицию без спутников.

Аванс в экспедиционной бухгалтерии мне выдали под обрез («Целее деньги будут!» — сказала кассирша), и, если бы не сумма, сунутая мне матерью, денег на это «хождение за три моря» мне бы точно не хватило.

В Москве, используя время до посадки на поезд Москва — Хабаровск, я смотался домой к Слуцкому, дома его не застал, но передал его жене папку со своими стихами: в один из последних приездов в Ленинград он предложил это сделать нескольким нашим кружковцам — чем черт не шутит, авось удастся куда-нибудь пристроить. Глеб Сергеевич, правда, очень не советовал мне торопиться. «Во всяком случае, предупреди в Москве, что эта рукопись — отнюдь не книга, просто пачка стихов», — сказал он.

В хабаровском поезде я познакомился и сдружился, покровительственно и нежно, с бледнолицей невзрачной девушкой, в одиночку едущей до Иркутска. Я читал ей стихи, посвященные Тане, отрывки из стихотворного письма к ней: «Вот уже четыре дня Путь бежит великий. „Та-ня, Та-ня“, — бьют колеса в стыки…» И растроганная слушательница сулила мне непременный счастливый финал наших с Татьяной отношений.

В Хабаровске, следуя выдолбленной наизусть инструкции, я без приключений пересел на комсомольский поезд, а в Комсомольске, показавшемся мне очень чистым и уютным, сразу же двинулся на речной вокзал.

Нижние Халбы, все еще воспринимаемые мной как часть абстрактного заклинания, и в самом деле значились в вокзальном расписании. И не виданный мной колесный пароход, пришвартовывающийся к деревянному пирсу, — вот и он имеется в наличии.

По трапу, опередив толпу пассажиров, сошел, громко стуча сапогами, мужчина в штормовке и свитере. Был он огненно-рыж — буйной шевелюрой и бородой, а свободные от растительности части его лица тоже имели медно-красный цвет. Голенища его сапог у щиколоток и наверху были перехвачены ремнями с пряжками, рюкзак небрежно висел на одном плече, у пояса болтался нож в деревянных ножнах. Залюбуешься. Увидев меня, стоящего на пирсе, с набитым рюкзаком у ног и зачехленным ружьем на плече, он направился в мою сторону, заранее протягивая руку.

— Из Ленинграда? Из Дальневосточной? — спросил он, издав сильный запах перегара. — Значит, свой. Хлопушин Юрий, — представился он. — Будем знакомы. Куда добираетесь?

— Сначала в Нижние Халбы, потом в Бактор, в партию Ильиновой, — сказал я, оглядывая этого человека с восхищением.

— Доберешься, — пообещал Хлопушин, перейдя на «ты» — Слушай, а пожевать у тебя найдется? — и хлопнул себя по булькнувшему карману. — Примем по граммульке!

— А как же… — начал я, имея в виду пароход.

— Уложимся до отхода этой лайбы, гарантирую, — прервал меня лихой Хлопушин, — пошли вон туда, в тенек.

Мы сели на берегу Амура, у самой воды. У меня были тушенка и полбуханки хлеба, купленного на хабаровском вокзале.

— И кружку доставай, — сказал рыжебородый, лихо вонзая нож в днище консервной банки, — у меня только одна.

То, что булькало в его кармане, оказалось бутылкой питьевого спирта, опорожненной наполовину и заткнутой какой-то подозрительной тряпицей, уж не сморканным ли носовым платком? Спирта я доселе не пробовал. Хлопушин плеснул в свою кружку, но разбавлять спирта не стал, а поставил кружку с водой рядом.

— Сейчас я выпью, а ты потом разбавляй, как тебе нравится.

Хлопушин, ловко вбросивший в красную белозубую пасть свою порцию неразбавленного спирта, шумно выдохнувший и лишь после этого запивший и заевший, снисходительно созерцал мои конвульсивные усилия, с которыми я пропихивал в горло смесь теплого спирта с теплой амурской водой.

— Научишься, — говорил мне рыжий, поедая с ладони тушенку, — тут, брат, ничего другого не пьют. Давай повторим, — говорил он немного погодя, — и брось ты думать об этом энцефалите (я расспрашивал его об этом страшном клеще), ну, знаю я пару укушенных, ничего особенного. У одного руку скрючило, у другого морду перекосило — ну и что? А смертельный случай вообще только один знаю. Ну, будь здоров! — и вновь забросил спирт в свою пасть.

На пароход я вошел последним, под яростные вопли швартового матроса, волоча по трапу ружье в чехле и рюкзак, мотаемый из стороны в сторону, ужасно вдруг потяжелевший.

Весь путь до Нижних Халб я просидел на палубе, у поручней, обдуваемый ветром на неоглядной речной шири, таращась в амурские волны, вначале тупо и бездумно, а потом уже вполне осознанно.

К Нижним Халбам пароход подошел ночью и встал метрах в ста от берега, как можно было судить по редким поселковым огням. В числе еще трех пассажиров я был погружен в пароходный вельбот и высажен на берег. В отличие от моих совельботников, тут же куда-то исчезнувших в ночи, идти мне было некуда. Я сел на берегу, прислонившись спиной к полуразвалившейся, ушедшей в песок лодке, и наблюдал, как удаляется мой пароход, расцвеченный всеми огнями, подобный плывущей люстре на фоне речной и небесной тьмы, и люстра это все уменьшалась, уменьшалась, пока не исчезла. Потом я достал из рюкзака одеяло, завернулся в него и уснул.

Утром я отыскал медпункт и Надежду Мейхайдарову, при этом медпункте живущую. Она нисколько не удивилась моему приходу: экспедиционники останавливались у нее не впервые. Без лишних разговоров она застелила мне раскладушку у свободной стены комнаты, а на мое робкое предложение ночевать на кухне только усмехнулась:

— Не бойся, парень, я тебя не трону!

Почтового глиссера пришлось ждать всего два дня, но и этот срок был для меня существенным в плане затрат на пропитание. Денег было в обрез, слишком уж я шиковал в вагоне-ресторане поезда Москва — Хабаровск. Сколько надо будет платить за глиссер? Сколько проторчу я в поселке Бичи, попав наконец в них? И когда наконец достигну я Бактора, доберусь до вожделенного котлового питания? Питался я фактически за счет медсестры, изредка принося к столу то консервный «рыбный частик», то кулек макарон. «Частик» не ела даже хозяйская кошка.

Медсестра Надежда, могучая женщина, посмеиваясь над моими потугами, ставила на стол чугун вареной картошки и очередную соленую кетину, нарезанную крупными ломтями: не кочевряжься, мол, парень, ешь, пока дают, пока я добрая!

Пришел почтовый глиссер — впервые мною виденное стремительное плавсредство, и цена проезда оказалась приемлемой даже для меня. Моторист врубил двигатель, над головой со свистом завертелись лопасти, слились в один неразличимый круг, глиссер птицей понесся вниз по Амуру возле правого берега.

Несколько раз мы останавливались у неизвестных мне поселков, моторист передавал почту, и мы мчались дальше. Свистело в ушах, трепетала на ветру одежда, веселый моторист кричал мне что-то нерасслышанное, и я кричал ему в ответ то, что не слышал он, брызги летели в лицо, хотелось петь от восторга.

Потом, лихо развернувшись, глиссер пересек амурскую ширь и влетел в устье Горюна, левого притока могучей реки. Вот и те самые Бичи, предпоследняя моя остановка на пути в геологическую партию. Я вышел на берег с пакетом, который мне нужно было отнести на почту, командир глиссера показал мне дом Василия Ивановича, посулил дня через три-четыре прибыть с почтой для Бактора (а вообще хрен его знает, как получится), описал широкую дугу по Горюну и застрекотал винтами в обратном направлении.

Дом Василия Ивановича стоял на высокой речной террасе в окружении многих хозяйственных построек. Василий Иванович был потомком столыпинских переселенцев, таких по Амуру и его притокам прижилось множество, судя по завезенным сюда русским названиям: Средняя Тамбовка, Нижняя Тамбовка, Орловка… Меня хозяин встретил гостеприимно, а я после гостевания в Нижних Халбах уже не манерничал, а с благодарностью пользовался его радушием, стараясь лишь хоть как-то отработать постой — то ли колкой дров, то ли тасканием воды.

Кроме двух сыновей, рабочих нашей партии, у Василия Ивановича была еще дочь Лариса — высокая, статная, симпатичная девушка лет семнадцати, кончившая местную семилетку.

— Слышь, геолог, — говорил мне чапаевский тезка, — брось ты топором махать, своди лучше Лариску в кино, чтоб местные кобели к ней не липли.

Я бы и сам к ней липнул, кабы не Танечка, ждущая меня в далеком Ленинграде. Дело ограничивалось нашим с Ларисой сидением на бревнах, прижавшись плечами под моей курткой.

Ожидая глиссера, прожил я в Бичах неделю и даже присутствовал на именинах хозяйки, на которых закусывал спирт «талой» — сырой — осетриной, только что выловленной из Амура, нарезанной мелкими кусочками, с уксусом, перцем и укропом.

Ко времени прихода глиссера я уже обжился в хозяйском доме. Прощание наше было сердечным.

— Слышь, Семеныч, — сказал мотористу Василий Иванович, — ты денег с Олега не бери, понял? Потом с тобой разберемся.

— А чего разбираться, — отвечал тот, — один черт мне туда почту везти.

Под знакомый уже стрекот лопастей мы двинулись в путь и я все оглядывался на Ларису, машущую рукой со штабеля бревен.

Поселок Бактор встретил нас негустой толпой местного населения, сошедшего к реке на звук глиссера. Толпа состояла из невысокого, коренастого русского мужчины с красным, как у Хлопушина, лицом, двух русских женщин и двух нанаек: молодухи в белом платочке и обычном платье, а также беременной мамаши в национальной одежде и с младенцем на руках. Несколько нанайчат, бойко переговариваясь, глазели на прибывших. Мы с глиссеристом вышли на берег, здороваясь.

— Так вы и есть тот геолог, которого ждали? — спросила одна из русских женщин в полевой одежде: брюках, куртке, сапогах, подозрительно краснолицая. — А тут на базе никого из экспедиции, кроме меня, и нету, все в тайге, а Антонина Афанасьевна в больнице в Комсомольске.

Вот тебе и на! Хоть в Ленинграде я и был предупрежден о возможности такого варианта, но физиономия моя, видимо, вытянулась.

— Да не расстраивайтесь вы! — сказала вторая русская, дородная и благообразная женщина. — Завтра Фомич, — она кивнула в сторону мужчины, — пойдет вверх на моторке, у него договорено с Гришечкиным. Вас отвезет, его заберет. Тот в Комсомольск едет насчет Антонины справляться. Мой Фомич мотористом в вашу партию нанят, — пояснила она мне, — а я тут магазином заведую, Марья Сергеевна меня звать. А вы, значит, Олег? Пошли, Олег, за стол. Мы там сидим на вольном воздухе, сегодня вечер, комара считай что нет. Мы там сидим, из-за вас только и прервались.

Всей толпой, и глиссерист с нами, пошли от берега, сопровождаемые галдящими нанайчатами. Тут только я заметил, что у них, почти у всех, темные стриженые головы белеют проплешинами стригущего лишая. Ни хрена себе! Не хватало еще подцепить! Возле магазина — безо всякой вывески бревенчатого дома — стоял струганый стол на врытых в землю ногах, две скамейки по сторонам. Стол был заставлен посудой с недоеденной снедью, стояли кружки, стояли две порожние бутылки из-под спирта.

— Шурка, твоя очередь выставляться, — сказала завмагша краснолицей женщине в полевой одежде.

— Я только под запись, ты ж знаешь, — искательно ответила та, и я увидел, что лицо ее в самом деле испитое.

— По записи, у тебя перебор, — усмехнулась завмагша, — давай живые деньги, нечего тут!

— У меня только на полбутылки, — вздохнула Шура.

— Вот возьмите, — я вынул свои последние восемьдесят пять рублей, сэкономленные на бесплатном переезде, — вот, в общий котел, для знакомства…

Завмагша передала деньги Фомичу, тот ушел и вернулся с двумя бутылками спирта. И началось бакторское застолье на вольном воздухе. Шура, наша повариха, оказалась разнорабочей местного найма. Биография у нее была пестрая и, судя по всему (наколки, например), не без отсидки. Почему-то она сразу же начала меня прельщать ленинградками, находящимися теперь в тайге, в верховьях Горюна. Зоечка — такая девочка: ножки, бедрышки, буферочки!.. А Наденька — студентка — та вообще конфетка!

В какой-то момент застолья, попрощавшись, пустился в обратный путь водитель глиссера. В какой-то момент подсела к столу беременная нанайка со своим младенцем на руках, и тоже пила, и даже вливала с ложки разбавленный спирт в рот расхныкавшемуся младенцу, а завмагша гнала эту нанайку из-за стола, суку пьяную! В какой-то момент Фомич грохал кулаком по столу, грозя запалить и магазин со складом, и весь этот сраный поселок, — видимо, жена протестовала против очередной бутылки. В какой-то момент опять появилась беременная, уже без младенца, но со шкурой выдры, на которую хотела выменять у меня часы плюс — на бутылку спирта. В какой-то момент я, не желающий и не могущий больше пить огненную воду, заеденный комарами, которых якобы «сегодня нет», потребовал у Шуры как представительницы нашей партии хоть какого-нибудь пристанища. Я был отведен Шурой на базу партии, в помещение бакторской школы, состоящей из одной большой вытянутой комнаты, совершенно пустой, если не считать стола с двумя чурбаками-сиденьями и высокой лежанки под марлевым пологом. И тут было полно комаров, и хотелось одного: скорее забраться под полог и уснуть. Но повариха, с теми же подмигиваниями и ужимками, с которыми соблазняла меня Зоенькой и Наденькой, далекими таежницами, сказала, чтоб под полог я пока что не лез, что она приготовила мне сюрприз.

Повариха удалилась, а вернувшись вскоре, в дверь не вошла, а впихнула в комнату ту самую молоденькую нанайку в белом платочке, что была среди встречающих на берегу.

— Вот тебе и сюрприз! — крикнула из-за двери повариха. — Зовут Милой! — и, хохотнув, захлопнула тяжелую дверь.

— Мила, — представилась нанайка и, поправив платочек, протянула мне ладошку лодочкой. — А вы из Ленинграда приехали? Эта Шура — такая смешная… Говорит, что я очень понравилась…

Именно с этой молодой нанайкой, на лежанке под пологом, я расстался наконец с осточертевшей мне невинностью. Именно — с нанайкой, вот что значит — сын этнографа!

Утром Милы, вроде бы уснувшей вчера рядом, под пологом не было. Пришла Шура. Ко вчерашней ее амуниции прибавился накомарник с поднятой над лицом сеткой. Она принесла миску горячей картошки, слабо заправленной тушенкой, сказала, что с сегодняшнего утра я поставлен на пищевое довольствие, а Мила, сообщила она, с раннего утра уехала на огороды — это километрах в десяти ниже по Горюну. Ну как, понравилась она вам?

Покраснев, я задал Шуре встречный вопрос. Будучи сыном этнографа, я поинтересовался: национальная ли это нанайская особенность — неснимаемый белый платок на голове?

— Никакая это не особенность, — усмехнулась повариха, — просто у Милки волосы лишаем выстрижены, вот она и прикрывает.

Мама миа! Я побледнел. Теперь и мне в платочке ходить, после вчерашних-то контактов!

— Не бойся, не пристанет, — успокоила меня повариха, — ее еще в детстве облишаило, тут почти все такие. Ты собирайся, Фомич уже с моторкой возится, скоро поедете. Вчера, к ночи уже, сверху на оморочке Алитет приплыл. Это кличка у него «Алитет», а вообще-то он Афанасий Самар, рабочий наш. Тут почти все Самары, — пояснила повариха. — Говорит, Гришечкин из тайги на Горюн уже вышел.

Самое время было уносить ноги из Бактора, слишком уж гостеприимно и бурно встретившего меня вчера.

На базе я повесил на гвоздь одежду, в которой приехал, облачился в полевую робу и ботинки с обмотками. Эти брезентовые обмотки, если сделать напуск над шнурками, говорят, не пропускают воду и вполне заменяют голенища.

Уже через полчаса моторка с хмурым, непроспавшимся Фомичем за рулем пилила вверх по Горюну, берега которого то сужались меж скальных выходов, то расширялись на ровных заболоченных участках. Туча гнуса стояла над нами даже на середине реки, не давая поднять сетку накомарника. Эти твари, много меньше комара, состояли из крылышек и того, чем они выгрызали кусочки кожи, вызывая нестерпимый зуд.

— Мокрец, — назвал эту разновидность гнуса Фомич.

Никакой жидкости или мази против этой нечисти у меня не было, время от времени я опускал в воду изъеденные мокрецом кисти рук, матерясь сквозь стиснутые зубы: такого обилия кровососов я и вообразить себе не мог.

— В тайге этой пакости еще больше, и не сравнить, — говорил Фомич, подогнав моторку к берегу и поедая картошку со сметаной, приготовленную ему в дорогу заботливой завмагшей. Миску он просунул под сетку накомарника, иначе пришлось бы ему глотать свою снедь пополам с мокрецом.

Фомич рассказал мне по дороге, что Бактор — колхоз, рыболовецкий и зверодобывающий. Кроме того, колхозники сажают картошку и заготавливают сено для коров и трех лошадей. На мой вопрос: «Где же все эти бакторские колхозники, когда вчера я видел лишь двух нанаек и детишек?» — Фомич ответил, что кто где. Большинство работают по экспедициям, один — Юрка Самар (тут все Самары) — загнал колхозное сено и загулял в Нижней Тамбовке. Теперь коров придется либо продавать, либо, скорее всего, резать, а лошади сами сбежали, уплыли на остров, целы ли, нет ли — никто не знает. Председатель караулит картошку вместе с Милкой твоей вчерашней, чтоб без него не выкопали и не пропили. Караулит и Милку заодно потягивает. Этот председатель еще и директор школы, и фельдшер, во время корейской войны насобачился, и депутат наш поселковый, и у вас кем-то оформлен — эвона сколько должностей нахватал! Сейчас в Бакторе затишье, вся работа — осенью и зимой: путина и охота. Придет путина — вот уж попьют спирта! Из Комсомольска шакалов наедет за рыбой да за шкурками: пять кетин — бутылка, а шкурки… Моя баба на фактории шкурки и принимает. Все у нее в долгу по уши. Я с ней два года только и живу. Сын у меня свой, шестнадцать лет, в Тамбовке сейчас у сестры, скоро сюда его заберу, у вас будет работать…

На моторке шли мы часов пять. Река сузилась, с двух сторон подступила тайга.

— Эвон они! — крикнул Фомич и резко подал моторку к правому берегу.

На небольшом травянистом пляже стояли трое. С рюкзаками и ружьем я выпрыгнул на берег. Невысокий, загорелый, прямоносый и мрачноватый мужчина лет за сорок, немного похожий на индейца, в накомарнике с откинутой сеткой, протянул руку:

— Гришечкин, — представился он, — Сергей Александрович. А вы — Тарутин? Олег… эээ…

— Олег и есть, — отверг я отчество, здороваясь с ним и двумя молодыми его спутниками: нанайцем Юрой и земляком Володей.

Гришечкин торопился в Комсомольск.

— Вернусь дней через десять, — сказал он.

— А что мне пока делать?

— Я вам не указ, — поморщился немногословный Гришечкин, — я такой же геолог, как и вы. Там на лагере еще два геолога — Зоя Москаленко и еще один выпускник — Гостинцев, решайте с ними. — Гришечкин прыгнул в лодку, Фомич оттолкнулся от берега, и моторка ушла вниз по Горюну.

— Пойдем на лагерь? — спросил меня бородатый Володя, оказавшийся практикантом из университета. — Тут недалеко, километров пятнадцать. И затесы у нас наделаны до самого лагеря.

О затесах я читал только у Арсеньева. Двинулись к лагерю: впереди нанаец, за ним Володя, сзади я — новичок. Над каждым из нас висела своя туча гнуса. «Так вот она, дальневосточная тайга…» — думал я урывчато, изо всех сил стараясь не отстать от спутников. Исчезни они сейчас — и не выйти бы мне отсюда, никаких затесов не отыскать. Тянул рюкзак с плохо пригнанными лямками, окаянное ружье, повешенное мной спереди, терло ремнем шею, пот лил по лицу, по телу, по ногам в ботинки, зудели кисти рук, туго перетянутые резинками, чтобы не пробрался энцефалитный клещ. Сколько же этих клещей нападало на меня с веток, сквозь которые мы продирались? И неужто же этот подлый гнус, которого столько, что живую массу его чувствует поднятая рука, что этот гнус — постоянная здешняя данность? И как ориентироваться в такой тайге, где нет ничего приметного, одни бьющие по морде ветки, одни корни, выворачивающие ноги?

Каким-то образом я все же несильно отставал. Наконец добрались до лагеря, расположенного в долине ручья на редколесом пространстве. Вместо палаток тут белели легонькие сооружения из тентов и пологов. Тенты — квадраты прорезиненной материи — натягивались крышей меж деревьев и боковых кольев. Чуть ниже тентовых крыш подвешивались марлевые домики пологов. Все это сооружение в свернутом состоянии не составляло и четверти палаточного объема. Таскать в многодневные маршруты палатк и, а тем паче спальные мешки было невозможно, и вскоре я узнал почему.