Радоваться жизни, когда голова кружится от недосыпа (двенадцать часов ночного и раннеутреннего пути, восемь из них – до Риги, по которой галопом и фотографируя полчаса до следующего автобуса, на нем уже – до места) и, того гляди, посеешь на рынке кошелек, помогая отцу грести яблоки, кабачки, плоский инжироподобный лук, цветную капусту, парное мясо – щедрый урожай окрестных хуторов. И потом – в окна бывшей ратуши, а теперь гостевого Дома писателей – чистота и слаженность звуков оркестра, репетирующего вечернюю программу по случаю Праздника города и Фестиваля цветочных ковров, разбросанных вдоль всего променада латвийского портового городка. Пара часов дневного сна под арии из «Травиаты» и «Дон Жуана» с площади (отец рассказал потом о музыке подробно: «в твои четырнадцать пора начинать разбираться»), сна морочного, булькотного, жаркого, не способны восстановить силы, а только приводят мозг в окончательно восторженное замешательство. Потом обед и гуляние по паркам, набитым цветами и фонтанами, и кубовидными кронами деревьев – произведениями флоро-парикмахеров. Потом несвоевременный чай с булочками и жаркая ночь на сквозняке, танцующем меж двумя распахнутыми окнами – одно на площадь, мощеную старым камнем, другое, с угла, на улицу, разглаженную сегодняшней плиткой, как весь городок, безызъянно, тщательно, каждый метр вдоль реки до моря, меж рядов одно-двухэтажных строений, над которыми трудятся зимами ветер и влага, покрывая живописью пятен крашеные сыпучие панели.
Между чаем и сном – за окном на площади окончание выступления странствующего актера. Молодой тощий факир с голым торсом в неправильном, «сельском», загаре, что оставляет серыми и несчастными грудь и живот, но подцвечивает руки и шею с синими асимметричными крылышками татуировки в виде тщедушного дракона, летящего в свой домик на горе по бледным лопаткам, в выцветших, когда-то пёстрых хлопчатобумажных лосинах по колено, в черных носках и черных запыленных туфлях, тяжелых для такой жары, не замечая своей нелепости и нечистоты, смотал на локоть длинный зелёный шнур, раскидываемый по кругу с целью отделить игровое пространство от толпы. Потом он собрал какие-то металлические предметы и шпагу, которую за несколько минут до этого усердно проглатывал: погружал внутрь голодного организма и возвращал миру, вызывая аплодисменты. Потом свернул вдесятеро совсем тонкий синтетический коврик для гимнастических экзерсисов, аккуратно разместил часть реквизита в футляре от мандолины рядом с некоторым количеством набросанных зеваками монет, откинул спутанную и влажную от пота русую челку и зашагал прочь.
Ночь, вопреки гомону не желающего спать в праздничный вечер молодняка, спешила погрузить в себя арки, и черепицу, и брусчатку, и ряды слепых домов с затянутыми пленкой или прилежно забитыми досками проемами окон, оставленных владельцами за неимением средств для содержания, доставшихся им вновь после отделения от Советского Союза владений. Люди разъехались на заработки в настоящую Европу, в резиновую Ирландию, которая вместила в себя тьмы чернорабочих прибалтов. Ночь требовала полного повиновения, по-стариковски рано затемняя и опустошая улицы.
К утру сцена, где блистал вчера оркестр, исчезла, растворилась в площадном солнцепеке, освободив место для лотков с книгами и сувенирами, но и эти декорации слизала жара часам к пяти, когда, побродив по променаду и напустив полный воздух пузырчатых радуг, ушагали и укатили прочь голенастые клоуны-ходулянты и жонглеры на высоченных трехколесных – два маленьких, одно гигантское – велосипедах.
Минуя внешние колонны, шурша подошвами в унисон с семенящими на вечернюю службу прихожанами, мальчик проник в нутро церкви, белое и голое, присел с краю на больнично поблескивающую скамью, рассмотрел таблички с цифрами на стенах – 364, 211, 314… (позже отец объяснит ему, что цифры обозначают порядок песнопений для определенных служб и что помощники лютеранского священника по необходимости заменяют их на другие – «как же ты, четырнадцатилетний парень, не знаешь всем известного!»). Взгляд его продвинулся и остановился на единственном живописном полотне, демонстрирующем Христа с огромным бледным торсом, короткой шеей и крошечной головой в мокрых локонах на фоне колоссальной дымно-синей планеты. Это напомнило ему почему-то апокалиптичные кадры финала фонтриеровой «Меланхолии», которую во время пути продемонстрировал ему на своем планшете отец. Но скоро он рассмотрел, что Иисус изображен не впереди рыхлого круга, а входящим в округлую арку пещеры, что создавало определенную иллюзию. Однако вплывал Спаситель в объем не равномерно всем телом, а в первую очередь – широкими чреслами и грудной клеткой, запаздывая головой и нимбом. Мощные ноги Предвечного, мускулистые, голубоватые, тоже были выписаны художником подробно, с усердием, со вниманием к жилкам и мышцам. Лица же мальчик, сколь ни старался, никак не мог разглядеть, так удаленно, будто на третьем плане, было оно расположено.
Прихожане глянули на таблички, размеренно распределенные по известковым стенам, раскрыли свои книжечки, нашли нужные цифры, вдохнули белого воздуха и объединились в ахроматический хор.
Следующим вечером городок окончательно продемонстрировал свою ревность к людям: улицы хвастались пустынностью и нежеланием впускать в себя прохожих. Правда, иногда в тупичке переулка промелькивала детская коляска, и потом каблук исчезающей женской туфли, и это казалось нелепым, неуместным дополнением к пустоте и стерильности мостовых. Где-то истошно раскричался котенок. Мальчик вышел через арку за каменную ограду: невысоко неприятно крупная чайка взмахивала крыльями, сопровождая каждое движение псевдокошачьим воплем. Другая, серая, еще большего размера, растянула бледные перепонки по булыжнику и столь же безапелляционно, громко и настойчиво, как первая, рокотала голосом, похожим на лягушачий. Мальчик сделал неширокий круг по совершенно безлюдным в этот совсем не поздний час переулкам, утвердился в своем ощущении, что этому городу люди не нужны, что они здесь – нечто лишнее, нежелательное, вернулся на ужин и долго слушал медленную речь тщательно прожевывающего телятину отца, который говорил в этот раз о DER GELBE KLANG, произведении Альфреда Шнитке для инструментального ансамбля, хора и солистки.
– Первое исполнение сего опуса состоялось во Франции, а в СССР лишь через десять лет. Балет, вернее, пластический спектакль, не слишком отвечающий замыслу либретто, поставил Гедрюс Мацкявичюс. Читал о таком? Режиссер, любопытная личность, эстетический эпатёр, человек с изломом… Идея «Желтого звука» принадлежит Василию Кандинскому, художнику-авангардисту, – знаешь о таком? – который мечтал о театральном синтезе. Мацкявичюс вывел на сцену некий сюжет, хотя у Кандинского ни о каком сюжете речи быть не могло. У него – какофония смыслов. Зря Мацкявичюс со своей не совсем профессиональной труппой замахнулся на освоение музыки великана. Да, Шнитке – тот самый великан Кандинского, который в финале является, то есть являет себя, колоссальным крестом. Да… Кандинский имел не только художественное, но и музыкальное образование. И Шнитке гениально его услышал. Сложная музыка, сонорные звучания, – знаешь, что имеется ввиду? – группы из множества звуков, образующих нечто близкое к аккорду, но не в классическом его понимании, а… звуковой комплекс, кластер. Да. Ты должен знать этот термин. Музыкальная ткань, сначала довольно четкая, постепенно теряет определенность, растекается, но… затем возникает облагораживающее меццо-сопрано. – Отец наслаждался своей речью, мелодекламировал, как бы пропевая, усиливая отдельные слова. – Однако позднее звуковое пространство вновь саморазрушается и… Но ты, наверное, вообще ничего не слушал у Шнитке… – Это уже был не вопрос, но почти утверждение, потому взгляд отца проскользнул мимо глаз сына, оставшись безучастным. Задавая же вопросы по ходу своего размышления вслух, отец кратко делал пренебрежительное лицо, приподнимал брови, взгляд его на секунды становился жестким.
Мальчик слушал, однако интерес его был направлен не к произведению, о котором говорил отец, но к самому отцу, в очередной раз удивляющему сына разнообразием и глубиной своих знаний, нынче – в современной музыке, теме далекой от мальчика и загадочной. Сын все-таки пытался вслушиваться в термины и одновременно следил, как отец отсекает острым ножичком от куска телятины маленькие сегменты и, подробно оглядев каждый, отправляет в рот, чтобы сделать множество жевательных движений, прежде чем проглотить разжеванное. Говорящий и одновременно жующий не обращал внимания на то, что сын почти не ест, будто не желая снизить важность ситуации, будто боясь опошлить ее низменным действием. То, что отец одновременно наслаждался своими размышлениями вслух и поеданием мяса, было вполне органично, выглядело не только допустимо, но и достойно. Но жевать в это время самому мальчику казалось фамильярностью, неуважением к теме и к отцу.
После ужина вышли на воздух. Лилии резко усилили благоухание и заполнили им дворик с качающимся среди горьких флоксов мягким диванчиком, в котором разместился отец напротив клетчатых окон и всегда распластанных по старинным стенам ставень. Мальчик стоял неподалеку и ждал, когда отец насладится качелями и решит, что пора спать.
Поднялись в номер, по очереди приняли душ, улеглись в огромную постель, предназначенную для семейных пар. Накрылись каждый своим пододеяльником, по причине жары и духоты пустым, без одеяла внутри. Отец скоро задышал глубоко и шумно, мальчик скатился с массивного ложа, потом по крутой старинной лестнице в столовую и через нее вышел во дворик.
Маленький город размяк, готовый заснуть. Ратушная площадь уже простодушно всхрапывала, не слыша ленивый и сбивчивый отсчет церковных часов. Ночь требовала полного повиновения, опять стараясь, согласно провинциальной традиции, пораньше затемнить улицы. Но лето сопротивлялось: небо на западе оставалось светлым. Короткий мощеный путь мимо очередных нежилых домов, оставленных хозяевами, что разъехались по чужим странам в поисках работы и счастья. И впереди – река, вчера еще отгороженная праздничными торговыми рядами, а теперь широко открытая взору, и чуть правее – неожиданно, монументально нечто невероятное в своей мощи, похожее на многоэтажное здание, белое как лютеранская церковь, чужое. Корабль! «STENA FLAVIA», – прочитал мальчик. И ниже: «LONDON».
Как мог этот великан войти в русло реки? Неужели она такая широкая? Чтобы оглядеть судно, надо было закинуть голову, тогда в поле зрения попали люди, которые перемещались по палубам на разных этажах, скользили вверх-вниз по ступеням открытых лестниц с перилами: маленькие, подвижные фигурки в похожем на игрушку для великанов шести– или семиэтажном заводном механизме.
Мальчику пришлось довольно долго идти вдоль белого массива, и наконец открылось нечто еще более удивительное – торцовая часть корабля оказалась распахнутой и переходила в огромную погрузочную платформу, чудесным образом соединенную с береговой площадью, по которой в эту минуту двигался двухъярусный бус. Желтый, яркий, он, поблескивая в свете уличных фонарей мытыми боками и двумя рядами стекол, миновал дежурных в форменной одежде, занятых беседой, и торжественно въехал в разверстое нутро судна. Мальчик в воображении своем проник в автобус, почувствовал себя там, в полутьме, среди обтянутых велюром комфортабельных кресел, прошел в дальний конец и прилег в глубокое заднее сиденье, приник к высокой спинке; сердце разрывало грудь, то гудело церковным колоколом, то кричало чайкой и падало ниже пяток в пустоту, в космос, где замирало, обращаясь кристаллом, сияло и жгло. Тело сжалось сухим комочком и так, тайным пассажиром, въехал он в брюхо корабля, и дождался отплытия, и пустился в путь.
Здесь, на берегу, его отделяла от транспортного настила крашеная зеленым решетка, что тянулась и тянулась куда-то в ночь и ломала пространство, которое он никак не мог осознать: где кончается берег и начинается настил, и как все это будет выглядеть днем, когда судно уйдет?
– Пришел паром из Германии, – скажут утром.
– Да, на нем прибыла Грета из Травемюнде. Грета Люфт, переводчица драматургии с русского на немецкий.
– А когда этот паром отплывает назад в… Траве… мюнде? – спросит мальчик.
– Судно не отплывает. Отходит! – отрежет отец. – Поезда отправляются, самолеты вылетают, корабли отходят! В твоем возрасте надо это знать.
Беседа за чаем после посещения группой писателей и переводчиков Ливонского замка конца XIII века завилась сначала вокруг самого строения:
– Башня невысока, но служила маяком. А я всегда считала, маяк должен быть очень высоким. Как и пожарная каланча в городе. – Грета поглядывала на отца, обращая вопросы именно к нему, будто заведомо было решено, что он разбирается в теме лучше других. – И в каком веке Вентспилс стал портом? Порт ливонцы строили? Крестоносцы?
Отец заговорил, будто не слыша вопросов:
– Ливонцы… Орден собран из разбитых, понесших большие потери меченосцев в первой половине тринадцатого века и прекратил свое существование в… шестидесятых годах шестнадцатого, в результате ряда поражений, нанесенных войсками Ивана Грозного в ходе Ливонской войны. Ливонцы были не самостоятельны, являясь лишь подразделением Тевтонского ордена. – Казалось, он прочитал все это с какого-то экрана, невидимого остальным, как читают текст с монитора над камерой дикторы телевидения.
Мальчик в восторге и торжестве оглядел компанию. Это его отец – блестящий знаток истории. Он, его сын, находясь здесь, среди людей, внимающих его отцу, может наслаждаться абсолютными его, а значит, и своими победами. Ведь он причастен к этим победам! Как самый близкий человек, как единственный сын, как будущий продолжатель… Высокий всхлип исторгся из горла мальчика, он притворно закашлялся, пытаясь исправить мгновение.
– Почему в России орден германских рыцарей называют Тевтонским?! У нас говорят Орден Германских Рыцарей, и все! – поспешила загладить неловкость Грета, специально надавливая на каждое слово.
– Тевтоны – общее название древнегерманских народов, – звучало по-прежнему безучастно. – Вам, немке, Грета, это должно быть известно.
Грета улыбнулась, продемонстрировав, что вовсе не обиделась и продолжила, вновь обращаясь к эрудиту, явно стараясь удержать его внимание.
– Так что о тевтонах?.. Или тевтонцах – как правильнее по-русски?
– Ну, орден вообще-то не очень интересный. Что, например, известно о занятиях тевтонцев магией или алхимией? А вот тамплиеры, – попытался перелить беседу в иное русло владелец богатой шевелюры и пока еще опрятного, очень круглого брюшка, поглядывая то на одну юную особу в блеклом платьице, то на трех других, со столь же блеклыми личиками. – Вообще средневековая Европа, конечно, славна своими познаниями в колдовских делах.
Будто отвечая кому-то иному, через губу, нехотя, отец проговорил:
– В колдовских делах? Терминология сказочных историй. Надо сказать, в этом направлении страны юной религии преуспели больше Европы. Впрочем, где грань между ученостью и сказкой? – Отец не смотрел в сторону собеседника.
– Под «юной религией» вы подразумеваете ислам? – старался продемонстрировать свою осведомленность седовласый, имени которого не знали ни сын, ни отец, а может быть, и другие постояльцы, кроме четырех, сопровождавших его длиннотелых девиц, похожих, как казалось мальчику, на сваренные макаронины.
Отец продолжал, будто не замечая вопроса, и речь его походила более на лекцию, чем на ни к чему не обязывающую болтовню за чаем:
– Средневековая культура Арабского Востока сохранила и передала в будущее многие научные достижения Античности. Видите ли, их территории в период раннего Средневековья колоссальны: Палестина, Сирия, Месопотамия, Египет и Иран, Пиренейский полуостров, Закавказье и Средняя Азия до границ Индии. Богатые города на всей этой территории становились центрами учености.
Барышни переглядывались и неопределенно подергивали губами. Рассматривая стены, дула в горячую чашку Грета. Встретившись глазами с отцом, вдруг защебетала:
– Ах, какую интересную тему мы затронули! – Губы Греты кокетливо складывались трубочкой на каждом «о» и «у». – Да! И крестоносцы, в частности тамплиеры… все-таки, скорее всего, именно они привезли в Европу эти знания, не могли же они во время Крестовых походов пройти мимо алхимических поисков восточных ученых!
Седовласый просительно глянул на блеклую барышню, протягивая ей пустую чашку.
– Кипяток закончился, – пропела та.
Седовласый поднялся и проговорил специальным шепотом, поглядывая поочередно на каждую из четырех дев:
– Пойдемте-ка, организуем еще чаю, никому не мешая.
Под этим благовидным предлогом квинтет удалился в кухонный отсек, а оттуда – прочь.
– Утверждения о занятиях алхимией в среде тамплиеров связаны с действиями Филиппа IV. Предположительно, он желал завладеть деньгами монахов-ростовщиков. Всем известно, что именно тамплиеры, «нищие рыцари», основали банковское дело, стали первыми банкирами, – не обращая никакого внимания на перемещения и посмеиваясь, продолжал, будто по писанному, оратор. – Король обвинил храмовников в ереси, в занятиях той самой магиеи и алхимиеи, устроил образцово-показательное судилище, потребовал пытать-казнить и в результате разогнал и запретил орден. Но никаких существенных данных о том, что кто-то из тамплиеров действительно занимался алхимией, нет. Алхимия и астрология на Востоке позиционировались как высокое философское знание. Чтобы погрузиться в него, необходимо было читать философско-теургические тексты, но крестоносцы не владели в должной мере арабским.
– Ну почему обязательно тексты?! Может, они учились у магов… на практических опытах, – с сильным латышским акцентом произнес миловидный молодой человек лет двадцати, сидевший за столом напротив мальчика.
– И как вы себе это представляете? – парировал отец. – Общение же должно было как-то осуществляться, серьезное знание языка, специфических терминов было необходимо. А его не было. Откуда? Шли пилигримы, воевали, терпели нужду, лишения, гибли. Ну, какие-то бытовые, обиходные фразы цепляли, разумеется, но не более того. Нет, крестовые походы существенной роли здесь не сыграли. Алхимия, вкупе с астрологией, физиогномикой, прочими «науками», с огромным количеством философских текстов была перенесена на Запад в великую эпоху переводов через Южную Италию и Испанию, – продолжал блистать эрудицией отец. – Об этом можно почитать уйму литературы, но, к сожалению, практически ничего по-русски. На французском, английском – пожалуйста. На немецком тоже, – кивнул он в сторону Греты.
– Но почему-то же многие утверждают, что тамплиеры успешно занимались поиском философского камня, а быть может, и нашли его. Нет, какой-то дым без огня получается, – упорствовал молодой человек.
Мальчик нахмурился, ему казались пустыми и неучтивыми по отношению к знатоку замечания молодого человека.
– Ну, для некоторых ничто не является доводом. Вы, молодой человек, просто Фома неверующий, – произнесла Грета почти без акцента и демонстрируя незаурядное умение грамотно строить фразу.
– Повторюсь: настоящая алхимия невозможна была без переводов авторитетных арабских текстов на латынь, – вмешался отец.
– Но вот мне всё же кажется… ну, как-то напрашивается вопрос: что здесь противоречит тому, что тамплиеры-розенкрейцеры владели особыми знаниями? – вновь попыталась заглянуть в глаза оратору Грета.
– Во-первых, нельзя смешивать тамплиеров с розенкрейцерами и масонами, – оставался невозмутимым отец. – Тамплиеры были всего лишь одним из монашеских орденов. Розенкрейцеры и масоны же своего рода носители тайных, мистических знаний, в основе которых множество действительно магических, герметических элементов. Им известно намного больше источников, чем монахам Средневековья.
– Но ведь есть мнение, что именно уцелевшие тамплиеры учредили впоследствии орден Розы и Креста. Вот отсюда и преемственность знаний. Тамплиеры могли владеть тайной. Возможно, благодаря этому и стали наиболее богатым орденом, таким богатым, что король решил их уничтожить, чтобы присвоить себе их накопления. Тут есть над чем подумать, – начинала нервничать Грета, но мальчик в очередной раз отметил, что она говорит по-русски так, словно прожила в России долгие годы.
– Дело всего лишь в том, что миф о тамплиерах хорошо продается. А вообще этот пресловутый списочек – храмовники, Христиан Розенкрейц, Джон Ди, Парацельс, Сен-Жермен… ну, в зубах же навязло, друзья! – отец криво улыбался.
– Нисколько не спорю. И позволю себе прибавить, что не следует забывать о дервишах. Нищие суфии слывут… и есть источники, в которых за ними утверждаются магические умения, – низко прозвучал голос человека неопределенного возраста с длинными редеющими волосами, собранными на затылке в косицу, до этого молча занимавшего кресло в углу. – Адепты сего мистического течения учили, что путем самоотречения и аскетических подвигов человек может добиться непосредственного общения с Богом.
– Ну да, достижение просветления путем верчения юлой, – сыронизировал молодой латыш.
Обладатель мягкого баса сделал паузу, глянул на европейца и с улыбкой продолжил:
– Густав Лебон в своей «Истории арабской цивилизации», она есть, кстати, в переводе на русский, доказывает почти исключительную роль арабской культуры в просвещении полуварварской средневековой Европы. Да, как ни удивительно звучит это для кого-то, по его мнению, именно арабам обязана она своим расцветом. Во времена Фирдоуси, Авиценны, Хайяма европейские рыцари часто не владели элементарным чтением и письмом. Монахи, считавшиеся просвещенными, занимались в монастырях переписыванием на латыни богословских текстов, не более. Но пошел арабский интеллектуальный транзит через Испанию, Сицилию, юг Италии, позднее через торговые связи с Венецией и Генуей. Вот она, «эпоха великих переводов». В арабском Толедо была наконец организована коллегия по масштабному переводу восточных трудов на латынь. С этим трудно спорить. И, кстати, о розенкрейцерах: в конце XVIII века ими были учреждены новые ответвления организации, одно из них – орден азиатских братьев, созданный представителями Семи церквей в Азии. В этот орден впервые были приглашены мусульмане и иудеи.
– Смелые утверждения. Но мы отвлеклись от алхимии, – недовольно вставил молодой человек.
– Нам пора, – резко встал и одновременно приподнял за локоть мальчика отец.
– Но, может быть, юноше интересно послушать дальше? – бас звучал мягко и уверенно.
Отец оставил вопрос без ответа и, пропуская сына впереди себя, холодно попрощался и покинул компанию.
– Тебе нечего было делать за столом сегодня. Сначала надо научиться читать научные труды и запоминать из них хоть что-то, а потом позволять себе слушать беседы подкованных в теме взрослых людей. Не устаю поражаться стойкости генетических промахов. Ты не развиваешься. Ты ничего не взял от меня, зато все от своей покойной матери. Всё, включая женственность! Посмотри на себя, ты, взрослый парень, похож, скорее, на кисейную барышню, чем на мужчину. Где мышцы? Хорошо, не качаешь мускулы, тренируй мозги! Так нет же, твои знания равны нулю! Абсолютному нулю! Что ты по-настоящему знаешь из истории, из естествознания, из философии? Ни-че-го!
Мальчик молчал, как уже привык в такие минуты. Отец распалялся, бледнел, растворялся и цвет его серо-голубых глаз, становясь все более светлым, тускнея и размываясь. Его почти белые губы кривились в очертаниях обидных, больных слов, которых с определенного момента мальчик уже не слышал. Он только видел движения рта, потерявшего звук, немые корчи, которые желал прекратить и для того закрыл глаза.
Отец не позвал никого на помощь, как и не обратился позже к врачу, он перетащил легкое тело на постель, побрызгал водой лицо, дождался, когда мальчик оправится, и спросил:
– В интернате с тобой такое часто бывало? Почему меня не предупредили об этом? Почему ты сам молчал?
Мальчик хотел было сказать правду, что такое с ним впервые, что прежде он не испытывал ни таких надежд, ни такого страха и потому для обмороков в его привычной подростковой жизни не было поводов, но что он больше всего на свете не желает возвращаться в эту свою бывшую безмятежную, но лишенную обретенной теперь любви жизнь. Ему хотелось броситься к отцу на шею, закричать, как невыразимо много тот для него значит, как важно, как необходимо ему все, что связано теперь в его жизни с отцом, как не может он себе представить теперь себя без этого удивительного, невероятного человека. Он хотел просить прощения за свой дурацкий, предательский обморок, обещать, что этого больше никогда не повторится, как бы строг и даже резок по отношению к нему ни был отец. Но ему показалось это неуместным, и он лишь пожал плечами, поднимаясь на ноги.
В один из дней на причале возник синий паром по имени «Scotish Viking», показавшийся мальчику ниже и проще того, ночного, волшебного, белого. Он рассмотрел перекидной настил, по которому двигались внутрь «Викинга» трейлеры, и мощный трос, зацепившийся за чугунный кнехт, и площадь, где стояли в очереди на погрузку остальные фуры. При дневном свете все было просто, понятно и вызывало грусть. Берлинка Грета подробно рассказала мальчику утром о двух паромах, что заходят в местный порт, и о том, что в свое время она четырнадцать лет жила в Ленинграде, была замужем за русским бизнесменом, но потом они расстались, и она вернулась в Германию к своим взрослым уже дочерям от первого брака. Поведала она все это, не вытягивая в пикантную трубочку губы на каждом «о» и «у», как это делала при отце. Она торопливо угощала подопечного пирожным и персиком, поглядывая на входную дверь, боясь, видимо, не успеть до прихода отца пригласить мальчика к обеду на свой фирменный суп.
– Я передам ваше приглашение папе. Спасибо.
– Да, да, конечно, папе… Но я уж и не знаю, примет ли он мое приглашение… Твой папа – такой… самодостаточный человек, такой… глубокий и… красивый. Да, красивый. Но, мне кажется, он равнодушен к чьему-либо обществу, во всяком случае, к моему, – расстроилась, поняв свою оплошность, Грета.
Теперь мальчик торопился к обеду, потому что Грета успела пригласить на обед отца, тот согласился, и все уладилось. В большой общей столовой она весело хозяйничала, играла глазами и что-то щебетала о мечтанном путешествии в Италию.
– Раз собираетесь в Рим, еще один шедевр Возрождения необходимо увидеть обязательно: в церкви Сан-Агостиньо, – медленно неся ложку с небольшим количеством супа ко рту, вещал отец. – Многие заходят в эту церковь, чтобы посмотреть «Мадонну пилигримов» Караваджо, более глубокие зрители смотрят, конечно, и Рафаэлевского «Пророка Илию»: шедевр размещен прямо над скульптурой Мадонны с младенцем и святой Анной работы Якопо Сансовино. – Отец нырнул голосом, педалируя на имени: – И надо посмотреть, что называется, живьем, так как на фото, коих, разумеется, много в Интернете, невозможно передать мягкого сияния ее простоты. «Мадонна дель Парто»! – Пустая ложка аккуратно вплыла в содержимое тарелки. – В народе популярна легенда, что Якопо Сансовино делал свою композицию с изображений матери Нерона Агриппины и самого Нерона в младенчестве, – ложка красиво, под нужным углом, вошла в рот и тут же вернулась пустой, – поэтому туристам прежде всего это и рассказывают, если вообще подводят к этому шедевру. Но это всего лишь миф, которым развлекают профанов, а ценителей искусства поражает мастерство.
Глаза Греты, изначально пораженно распахнутые, направлены были теперь на мальчика, который, проглотив немного супа, сложил руки на коленях и внимательно слушал отца. Ей казалось, что мальчик старательно запоминает каждое его слово, будто ему предстоит сдавать важный и очень сложный экзамен. Вопрос зрел в ней и вырвался тяжело и неуклюже:
– А ваш сын… он видел эту скульптуру? – Грета повернулась к мальчику: – Ты видел эту знаменитую Мадонну с младенцем?
– Мой сын рано лишился матери и воспитывался в специализированном интернате с углубленным изучением нескольких предметов, на который я возлагал много надежд, однако, – отец приостановился, приложил салфетку поочередно к левому и правому уголкам губ, – я не совсем доволен… В честь его четырнадцатилетия я взял его с собой в эту поездку, в этот милый европейский городок… С чего-то надо начинать…
– Папа, я бы очень хотел увидеть Мадонну с младенцем. – Мальчик резким движением закрыл рот рукой. Но было поздно. Отец поднялся, медленно, будто стараясь делать это бесшумно, приподнял одной рукой стул, отставил его, выпрямился, поднял подбородок и молча покинул столовую. Лишь на секунду замешкался мальчик, чувствуя на себе пораженный взгляд Греты, и поспешил за ледяной спиной отца…
В своих апартаментах отец выкурил ароматную трубку, положив голые локти на широкий подоконник почти квадратного распахнутого в сторону площади окна. Выпуская пушистые струи дыма, он рассматривал церковь Святого Николая, пекущуюся на солнце необычно жаркого в Прибалтике лета, её портик с высокими колоннами, треугольник фронтона в классическом стиле и круглую башню, забранную деревянными рамами окон. Сын стоял у стены за спиной отца, чуть правее, и молча ждал назиданий. Он предполагал, что отец может сейчас взорваться, кричать, дойти до прямых оскорблений, но готов был вынести что угодно, только бы оставаться рядом, только бы ничего не менялось. Зной комфортно расположился внутри комнат, разлегся на трехступенчатом ложе, king-size-матрасе, что покоился на массивном постаменте, зной разрастался и, казалось, потрескивал и дымился. Отцу не мешало это обстоятельство клубиться своими дымами, оставаясь сухим, в своей поджарости и неизменной личной прохладе. Сын любовался им, подтянутым и строгим.
Отец заговорил как-то внезапно, осадив жару, привнеся в нее сухой лед интонаций:
– Я бы хотел вернуться к разговору об алхимии. Нет-нет, не о рыцарских орденах, не об арабских истоках знаний – все это болтология, высказывания дилетантов, не представляющие лично для меня никакого интереса. Я о другом. Вот, нашел книжицу на развале, репринтное издание, знаешь, на ловца и зверь бежит. Весьма, скажу тебе, интересно. Перевожу на ходу с французского: «Алхимическую эволюцию… можно выразить кратко формулой Solve el Coagula, что означает: анализируй… все элементы… в самом себе, раствори все… низменное в тебе, даже если при этом ты можешь погибнуть, а затем… концентрируйся с помощью энергии, полученной от предыдущей процедуры». – Отец переводил бегло, лишь изредка приостанавливаясь, но не произнося лишних э-э-э или м-м-м, как это делают в таких случаях другие. – Тебе понятно? Я продолжу. «В дополнение к этой… своеобразной символике… алхимию… можно рассматривать как образец всех других дел. Она показывает, что добродетели можно культивировать при любых, даже… простейших видах деятельности и что душа… укрепляется, а индивид развивается». Понимаешь ли ты? Возможно и необходимо «культивировать добродетели», то есть развиваться, совершенствоваться. И далее: «Наша работа представляет собой… трансформацию и… превращение одного существа в другое, одной вещи в другую, слабости в силу, телесной природы в духовную». – Было понятно, что отец не в первый раз переводит эту фразу, не в первый раз произносит ее, так уверенно и торжественно звучало утверждение.
Мальчик увидел отца облаченным в темную мантию перед кафедрой и тут же – среди реторт в подвальном помещении со сводчатыми потолками, он любовался этим видением, любовался своим отцом-магом и боялся потерять эту иллюзию.
– Конечно, каждый волен трактовать сие по-своему, но с тем, что речь идет об углублении и расширении знаний и умений, ты согласен? – Отец взглянул наконец на мальчика.
– Мне кажется, – решился ответить тот, – мне кажется… – он восхищенно глядел в глаза отца, сияющие ясным огнем над мантией, в лицо, которое он видел сейчас сквозь сизые дымы алхимической лаборатории, – что… – мальчик запнулся, потому что монолог отца продолжился:
– Но у тебя есть перед глазами пример. Твой отец начинал с нуля. У него не было достойного примера. Всё сам. Всё трудом и прилежностью. Всё силой воли. Self-made-man. Ты хоть немного понимаешь по-английски?! Тебе известно это выражение? Теперь я знаток в разнообразных сферах, автор многих книг по культурологии… впрочем, о себе более ни слова. Сейчас речь о тебе. Я бы хотел направить тебя на четкий путь саморазвития, чтобы, когда ты вернешься в интернат… – Мальчик замер. – Когда ты вернешься в интернат, – повторил отец, – то есть уже через три недели, ты взялся за ум. Надо не просто хорошо учиться, необходимо каждую минуту тратить разумно. Если ты совершенно равнодушен к физическим занятиям…
Мальчик открыл рот, чтобы защититься, сломать недобрый замысел, повернуть ситуацию вспять: рассказать наконец отцу об успехах в спортивной гимнастике, о своем тренере, о победах в соревнованиях, о математической олимпиаде, о переписке на английском, но опять не сумел.
– Ладно, не интересна тебе физическая культура, – все повышал голос отец, – развивайся интеллектуально. Но вот так попусту терять время! Я не понимаю! Хорошо еще, что у вас там доступ к компьютеру строго ограничен.
Далее мальчик опять почти уже не слышал отца. Не потому, что не слушал, а потому что не мог слышать, как ни старался. Подтверждение его страхов, потеря главной надежды, ощущение гибели смысла существования обратились в вой, в ропот, в гул, заполнивший его уши, голову, все его тело, превращенное теперь в мощный резонатор, приспособленный трудолюбиво усиливать звук, и казалось, этот грохот прорывается через поры его организма в комнату и распространяется дальше, сквозь стены – на площадь, в улицы, до реки, которая вынуждена нести его к морю. Этот полновесный вопль боли был поддержан криком чаек, надсадным, похожим теперь на лай мелких, многочисленных собак. Потом наступила тишина.
Без семи минут девять каждое воскресенье городской звонарь поднимается на самый верх церкви Святого Николая, в круглую башенку, хранящую внутри себя колокол, чей крепкий спокойный баритон пару веков неизменно поет для города. Звонарь распахивает окна на все стороны. Ставни стары, поскрипывают, белая краска отшелушивается под рукой. Звонарь прячет голову в круглые наушники для предохранения от сильного звука и спускается несколькими пролетами ниже, к веревкам – продолжению колоколова языка.
В это утро в девять ноль-ноль мальчик шагнул в церковь и шмыгнул направо к лестнице. Кто-то из прихожан глянул ему вслед, но не обеспокоился, решив, что это сын звонаря. Как ни торопился, мальчик задержался на ступеньках, сосредоточил внимание на изображении Христа в противоположном конце, силясь рассмотреть черты лица Спасителя, но так и не сумел этого сделать – Иисус запрокинул мокрые кудри, только сизые грудь и бедра опять поразили объемностью. Считая удары колокола, мальчик двигался ближе к гудению, тяжелому, бесконечному. Казалось, он уже насчитал 100 ударов, но, все еще продолжая подъем, боковым зрением схватил, теперь уже ниже себя, звонаря в наушниках, тот в слепом упоении качал язык колокола, мотался, слившись с ним через веревку всем сухим, жилистым организмом. Мальчик приостановился на миг, вдохнул переполненного звуком воздуха, двинулся выше. На последней площадке перегнулся через перила, глянул вниз и встретился наконец с глазами Иисуса, глядевшего вверх со стены. Теперь голова оказалась на первом плане: только отсюда, с высоты, можно было познать силу этого взгляда, только здесь открывалась тайна ракурса. Теперь взгляд Бога был направлен прямо на мальчика, к нему были обращены эти чуть сведенные брови, тень улыбки, нежный подбородок, впалые щеки, лучики морщинок в уголках век. Страдание и радость выражал этот живой лик, направивший всю силу взора на мальчика, и тот ускорил шаги – на самый верх, в башню, в грохот и вой, втиснулся внутрь, сел на подоконник разверстого в небо окна. Он знал заранее: по периметру площадки вокруг башни – невысокое металлическое ограждение, выкрашенное в черный цвет, вот оно, совсем рядом. Ограда не примыкает к краю крыши, есть отступ. Мальчик перекидывает ноги через ограду: одна ступня на краю крыши, другая, руки за спиной вцепились в металлическую перекладину. Далеко внизу, вопреки привычной пустоте города – воскресная группа людей – туристы и экскурсовод в прямоугольнике жаркой тени под стенами Дома писателей; в распахнутом наружу окне второго этажа внутри терракота черепичного ската – курящий трубку отец прищурился, наверное, от солнца; ниже – цветы на продолговатых клумбах (отец называл их имена, сын запомнил: свечи пушистых голубых колокольцев – дельфиниумы); из высокой деревянной двери (мальчику кажется, что он слышит, как она скрипнула) выходят добрая Грета и тот, с косицей, что говорит мягким басом и знает, наверное, больше отца. За ними, но сразу из двери свернув в противоположную сторону, скачет молодой латыш. Грета не отрывает глаз от своего собеседника, что-то щебечет, вытягивая трубочкой губы, с ее пути грузно поднимается чайка и уходит вверх – в колокольный рокот.
Мальчик отпускает руки и летит. Вниз.