Сандра с места набрала скорость и пустила свой мотобайк внутрь города, в гущу стен, где в сумраке занимающегося утра заново дымились жаровни, пеклись роти и половинчатые кокосовые оладьи, истекали и шипели соком на углях кальмары и рыба, распластанные кусочки свинины и курицы на шпажках. Она притормаживала, чтобы вновь разглядеть вечный ритуал, проявление нежной веры в саму возможность улучшения судьбы своих воплощений, на ритуал, который нет, не оправдывал совершение греха завтрашнего, но существовал с ним параллельно. Здесь нельзя через исповедь получить отпущение грехов, невозможно купить индульгенцию, замолить проступок, выпросить прощение. Здесь можно, оставаясь на своем месте, выполняя избранную функцию, все же улучшить карму.
Монахи, потерянные в складках и путанице то охровых, то почти коричневых одеяний, будто в чешуе зрелых ананасов, рассыпались по переулкам, что прилегают к самой беспутной улице мира, к месту легкой гибели всякой морали, всяких ограничений и представлений о мере, дозволенности и вине. Бритые головы поворачивались в сторону уже не нарядных лиц, расплывающихся в усталой краске, смуглые руки высвобождали широкие жерла шаровидных сосудов, открывали возможность подаяния. Пряча в футлярчиках черных коктейльных платьиц азиатскую свою хрупкость, привычно напрягая мышцы смуглых мускулистых ног в ботильонах на слишком высоких каблуках и платформах, черными силуэтами тайского театра теней грешницы являлись к макашницам позавтракать после рабочей ночи. Заученным движением шеи и лоснящегося плеча они откидывали черную и гладкую, сыпучую свою гриву за спину, танцующую даже в этот неверный час, за спину, прямую и ловкую, передавали деньги на щедро собранную в пакетики снедь макашникам, чтобы сложить пожертвования в металлические объемы внутри плетеных корзин или тканевых чехлов, которые ежеутренне перебрасывали через плечо, прежде чем покинуть ненадолго монастыри, служители культа Будды. Женщины не касались монахов. Прежде чем осуществить бинтхабат они разувались, почтительно преклоняли колени, протягивали подаяние и ждали благословения. Безбровые монахи совершали короткий ритуал, смотрели мимо женщин и уносили сосуды, полные съестного, вглубь тесных переулков, густо заставленных мотобайками со спящими на них парнями. Во сне байкеры балансировали спинами на узком пространстве вдоль руля и сиденья, выставив напоказ пыльные пятки. Многие просыпались заранее, чтобы осуществить свое священное право кормления. Монахи молча проходили вдоль притихшей к утру сумеречной тайны чуждых наслаждении, тайны дешевенькой покупной страсти, тайны, что понемногу начинала рассеиваться в ранних пьяных снах, по геструмам и номерам престижных отелей. Монахи погружались в спящее бульканье неистребимой человеческой грязи, оставаясь вне её. Лелея свое бесстрастие, защищенные равнодушием, они двигались по «сойкам», казавшимся теперь почему-то еще уже переулкам, мимо грубой, безжалостно разоблаченной теперь ночной рекламы. Они брели закоулками, не желающими отпускать мрак, с легкостью преодолевали густоту и плотность чужого греха, вязкость ауры утомленных кварталов, непроницаемую пустоту и разросшиеся, непроходимые, на первый взгляд, сады вседозволенности. Отчужденные, они несли на своих темнокожих телах мудреные тинганы солнечной яркости вдоль кормящих их продажных женщин, одаривая их правом совершить тхам бун, доброе деянье, чуть осветлить свою карму. Две с половиной тысячи лет каждое утро люди благоговейно наполняют перекинутые ремнем наискось через грудь чаши монахов, уверенные в действенности благочестивого поступка. Так собирали свое пропитание первые последователи Учителя, так жил сам Гаутама Сиддхардха, Озаренный, Просветленный, Будда.
Сыны сангхи шли дальше, навстречу катхэям, потерянным, замаскированным, навстречу к тем, кто скрылся и одновременно разверз себя настежь, навстречу загадочному стремлению уйти в тень между двумя земными человеческими ипостасями. К существам, кажущимся более женщинами, чем женщины от рождения. К людям, что искусственно взрастили свою новую принадлежность, свою красоту, свое понимание мира и себя в нем. К чуждым всем нормам, всем устоям, всему содержанию земной жизни. Монахи, спрятав свою наготу в терракоты и шафраны, в сдержанные, но сочные краски древних одеяний, приближались к катхэям, но не позволяли касаться себя и им, ибо они, пусть и не от рождения, но все же женщины. Катхэи длинно тянули руки, надломленные изысканным движением украшенного золотом запястья, укладывали свои свертки на рыжие края ткани, чтобы заполнились до краев и без того уже тяжелые от подаяний шаровидные патры, складывали закрытым лотосом узкие ладони, опускали подведенные веки. Смирение, движение губ в благодарном шепоте, жест к осветленной пряди, тонкий профиль, поворот лица, хрупкие щиколотка и колено, – бег прочь, смех, быстрая низкоголосая речь, выдающая тайну. Стайка искусно выдуманных людей, почти нереальных в неверной, ложной своей красоте, устучала каблучками в сторону Бич-роуд, к утреннему шевелению моря.
Солнце медленно выпускало свет снизу, из-за хаоса стен. Улицы раздвигались, подставляли свою раннюю пустоту одиноким колесам байка. Сандра мчалась по Сукхумвиту на северо-запад. Свернув с самой длинной в мире улицы, что прорезает Паттайю и соединяет её с отстоящим от курорта на полтора часа автомобильной езды Бангкоком, Сандра ушла вправо и оставила позади путаницу проводов, замызганный, заваленный пластиковым мусором асфальт, готовые проснуться школы и погруженные в собственный храп отели. Справа и слева в густом мареве, словно в задымленных кинокадрах прорастали чистые линии пальмовых рощ. Пальмы двигались, стройно удерживая геометричность расположений, чистоту поворота угла по закону своей изысканной хореографии. После рисовых заводей возникали гевеевые плантации, еще более зыбкие, погруженные в пар и муть. Сандра съехала на обочину, бросила байк в сырой траве, вплыла в жидкое серебро гевей. Боль дерева немедленно передалась ей: исполосованная кора проливала млечный сок. Сандра знала: кау – дерево, учу – плакать. Плачущим деревом называли индейцы гевею, чьей тайной обладали только они, дети Южной Америки. Потом белые люди ограбили край, вывезли беззащитные семена, вырастили саженцы и океаном доставили их на страдания в страны южнее Тропика Рака, в эти влажные земли, в широты летнего солнцестояния, в дивные края, удаленные на почтительное расстояние от палящего экватора. Вот она, израненная роща, взлетела метров на тридцать вверх, в рыхлое утреннее небо, чтобы принять утешение, чтобы небо вылизало бледным языком бледные гевеевы листья и слилось с ними в цвете. Под изощренно изрезанной кожей, там внутри, плотнеет розовая древесина, которую люди заставят служить, после пыток доения превратив в диковинную мебель. Но только спустя двадцать лет мучительств. Кора срезается тонким слоем острейшим ножом, как кожа человека при пересадке, что пришлось однажды наблюдать Сандре в ожоговом отделении, куда она попала со съемочной группой. Приятель с телевидения затащил ее под видом ассистентки «на слабо» «посмотреть на жуть». Было действительно жутко. До тошноты. Скальпель снимал с предплечий окровавленные лоскутки, и их перемещали на оголенные огнем места на ногах. Так же кружилась голова как теперь, при виде израненных серебристых стволов, истекающих белым густым соком, золотоносным латексом, каучуком. Веками человек пользуется беззащитностью этих несчастных своим богатством растений. Сок, предназначенный защищать сердцевину от паразитов, стал губительным даром Матери Природы. Чутьем биолога Сандра улавливала страдальческие вибрации: генетическая боль струилась из бесчисленных ран, стекая в ковши, прилипшие улитками к стволам. Это длится веками, этому не будет конца.
Сандра миновала банановые плантации, – травянистые деревья хвастались обилием зеленых гроздей, облепивших стебли по кругу, и манговые сады, что цветут и плодоносят одновременно. Не способные удерживать уже созревшую тяжесть плодов, они роняли их, сочно разбрызгивая желтую мякоть, окрашивая почву мясистой охрой.
Впереди явственно и высоко проявились холмы. Солнце уже расцветило их верхушки, контрастнее распределило светотени, но не могло побороть мглы в нижних ярусах, там, где собралась мякоть ночных паров, серебристая муть, морок.
…Мокрым жарким покровом ложился туман на открытое ему тело. Бисером рассыпался по коже, струйками стекал по позвоночнику, приникал, ластился, терзал. Длил время. Не отступал, не редел, не таял. Поначалу дышал согласно объятому им телу, потом заторопился, затрепетал. Приподнял без усилия, поволок, совсем одурманил запахом спелой травы, накрыл, еще помучил, придавил и выдохнул. Утомленный, отвернулся, молочными перьями спешно расползся, разорвался на мелкое и пропал.
Сандра очнулась, доползла до своей одежды, брошенной в сырую траву. Мокрая кожа сопротивлялась влажным шортам и футболке. Ноги еще дрожали, руль мотобайка выскользнул из ладоней. Пришлось сделать несколько глубоких вдохов, осмотреться, снять и снова надеть шлем, только тогда завести машину. На ветру, на скорости, стало зябко. Солнце слепило. День набирал силу. День блистал равнодушием.
На безлистых плюмериях голые в это время года суставы побегов выпрастывали пахучие, плотные пятилепестковые цветы и раскидывали их на ветер, для которого они оказывались тяжелы, и тот ползал по ним низко, лишь чуть передвигая по сухой почве, перекатываясь вместе с ними, насыщался, воруя их запах, утекал потом прочь, чтобы шевелить центральный лист соседнего бананового дерева, долго и монотонно заставляя его повторять одно и то же движение, винтообразный поворот справа налево, что напоминало своей безостановочностью раскачивания медведя в зверинце.
К девяти утра я вернулась домой, вытащила из холодильника и выпила прямо из бутылки мангустинового сока, потом приняла душ, надела свежее платье и поднялась на шестой этаж. Еле пряча усталость, сделала Старику инъекцию и, сказавшись немного больной, спустилась в свой рум, где рухнула в сон под ровно шипящим кондиционером.