Я просыпаюсь на закате. Натянув купальник и обвязав себя легким шелковым сином, слетаю к заливу, к соленому и вечно теплому Сиаму.

В бледной плоскости неба зияет отверстие в космос. В идеально круглой дыре – пламя. Тоже ровное, но нестерпимо яркое, малиновое. От жидкого этого сияния расходятся круги, замирают и держатся, почти невидимые, почти воображаемые, прищуром твоих глаз рожденные. Светило бросает вниз, на воду, медную зыбучую сеть, подвижную дорогу от себя до самого края сырого песка, и он отражает темный свет солнца. Сеть плещется, кипит и манит пройти по ней к Солнцу-дыре, которая накаляется, стекленеет и тяжело, но мучительно скоро перемещается, погружается в разрез, в невидимый зазор между небом и заливом. Это движение можно было бы назвать падением, но ощущение, что оно не подчинено никакой иной воле, кроме воли самого Светила, что правильная по форме плоскость, пылающая тарелка сама желает соскользнуть вертикально по заднику именно в таком, выбранном, точно рассчитанном темпе, утверждается неоспоримой царственностью нисхождения.

Теперь все пожирает тьма. Она никак не может насытиться, жадно глотает, плохо пережевывая, сначала остатки заката, потом сумеречный переход, а потом, давясь и захлебываясь, отправляет к себе в утробу саму ночь вместе с луной, которая никак не может закончить свое созревание, и малой горстью глупо беспечных звезд.

Никакие освободиться от мелькания в сознании знаков и цифр, отражающих обрывки решений задачи особой сложности. Живое и мертвое. Органика – неорганика. Высшая эклектика. Совмещение несовместимого. Проникновение взаимоотрицаемых частиц друг в друга. Вот, вот сейчас! Такой зуд, такое беспокойство! Кажется, взрыв, озарение – рядом, только немного дополнительного напряжения и…

Но все исчезает. Резко приходит покой.

Синяя птица летала не в поиске пищи и питья, не стремясь донести добычу птенцам, не озабоченная иными надобностями. Она играла, то замирая на воздушной волне, то плещась и планируя, а то и вовсе роняла свое тельце, будто подкошенная или кем-то уроненная падала, распластав крылья, тяжестью стремясь к земле, не борясь с ее притяжением, пролетала так несколько метров вниз и вдруг, будто опомнившись, застывала, замирала, на мгновение, не достигнув земли, и взмывала вверх. Это был чистый трюк, классно выполняемый, с чувством превосходства над законами природы, мастерски освоенный и повторяемый ею время от времени с блеском. Она играла! Она радовалась жизни, как радуются и играют щенки и котята. И взрослые звери в хорошую погоду на солнечной пятнистой траве.

Видела ли я эту птицу поутру с восьмого этажа, стоя у высокой стены-ограждения бассейна или это был сон?

Я проживаю во сне чужие жизни. Нет, это не чужие сны. Не имею свойства подглядывать. Сны – мои, собственные, принадлежат мне всецело, но жизнь в них – не моя. Точно знаю, что это – эпизоды чужих жизней, которые доверены мне для проживания, как роли в кино – актерам. Ответственно и опасно проживать чужие жизни. Даже во сне. Их, этих жизней, которые мне приходится примерять на себя, много. Они сложны, подчас запутанны, захватывающе интересны, порой печальны.

Выкарабкиваюсь из снов в свою личную, только мне подвластную жизнь, распахиваю стеклянную стену. Снизу уже тянется пряный запах курений, что запалил Во, юный камбоджиец, дежурный на дверях нашего кондо, посменный охранник. Курения дымятся в стаканчике на полке Домика Духов, раскрашенного золотом небольшого белого строения со скульптурками и зонтиками, как у буддийских храмов. Однако к буддизму отношения эти святилища не имеют. Об анимизме, древнем веровании, одушевляющем предметы и животных, рассказывает мне Во, откинувшись в пластиковом кресле, с шиком закинув ногу на ногу. Так он демонстрирует некоторое свое превосходство над остальными дежурными, которые вскакивают навстречу жильцам и почтительно складывают руки в вай. Во – другой. Он говорит по-английски, давно в стране, всё знает, во всем разбирается, к каждому жильцу имеет свой подход, с каждым построил особые отношения. Некоторую развязность в поведении Во позволяет себе в моем присутствии, потому что я его балую: угощаю соком и печеньем, всегда хорошо плачу за мелкие услуги, что, разумеется, не остается безнаказанным. Демократичность чревата. Колониальная политика всегда диктовала, что с местными белому следует быть строгим. Фаранг должен сдержанно улыбнуться, несколько свысока посмотреть, принять услугу как должное. Европейцы и австралийцы придерживаются этих правил. А нам – хоть кол на голове теши. То фамильярны, то расточительны.

Бо говорит, что их древнее верование требует задабривать духов, вполне положительных, и злых – всех, на всякий случай. Для них всюду расставляют еду и питье, и цветы. Не только у солидных домиков при отелях и ресторанах, но и перед магазинчиками и кафешками на каком-нибудь табурете или столике. Так и живут здесь люди, в согласии с идеями тхеравады, параллельно прикармливая невидимых существ.

Полюбовавшись дымком курения – сизым ручейком, что сочится снизу среди банановых листьев, поднимаю глаза. Впереди – перламутровая выпуклость залива. В раннюю дымку осторожно погружены острова справа, ближе ко мне шевелятся шаровидные головы высоких пальм. Воздух зыбок, солнце пока сдержано. Все как всегда. Я спускаюсь к морю и с удивлением наблюдаю сбор кокосов с прибрежных пальм. Крепкий таец отправляет в крону дерева длиннющий шест, составленный из двух отрезков желтого твердого бамбука. Там, на десятиметровой высоте, шест утончается и завершается крупным металлическим крюком, которым надо сорвать округлый зеленый плод. Сборщик прилагает резкие усилия, одно, два, три, плодоножка рвется, кокос летит вниз. Здесь его поджидает мгновенная ловкость второго участника сбора: нераскрытый мешок, схваченный только за два близких угла, неуловимым движением залавливает в себя стремительно приближающуюся к земле тяжесть, и тут же освобождается от нее, легко роняя кокос на песок. Ловец оказывается в той единственной точке, куда следует подставить мешок, в одну секунду привычно определяя траекторию полета. Ошибка в несколько сантиметров – и килограммовый хранитель прозрачной освежающей жидкости угодит в голову с десятиметровой высоты. Вот, один шар упущен, он грохается на песок, с треском раскалывается, разбрызгивая свое содержимое. Сначала мне казалось, что кокосы падают внутрь мешка, и это удивляло: как же они там не разбиваются друг о друга? И держать их все вместе, должно быть, ловцу тяжело. Но наконец я приметила короткое движение, которым он сбрасывает каждый пойманный зеленый шар прочь, на песок. Парень действительно умудрялся залавливать зеленую тяжесть не кульком, не свернутой как-либо тканью, но плоскостью мешковины. Когда пляжный песок под пальмами обильно запестрел сочной зеленью, ловец извлек из сумки тяжелую недлинную металлическую трость с острым, жутковатого вида крючком на конце и, коротко, неглубоко, с характерным звуком накалывая и ловко подхватывая ею плоды, перекидал их все по очереди в сумки.

После зарядки в воде и недолгого плавания я возвращаюсь к себе. Завтракаю одна, проглатывая изрядное количество лактобактерий, коими насыщен биойогурт из килограммовой банки, по консистенции напоминающий сметану, закусываю его моим любимым ланг-конгом, наслаждаясь скользкостью и сладким ароматом полупрозрачных шариков, которые прохладно катаются по языку, прежде чем раздавленные и разгрызенные скатываются в пищевод. Пью кофе, сдобренный кокосовым молоком, и усаживаюсь за ноутбук для заметок и зарисовок. В тот же час, что и на Пратамнаке, от записей меня отвлекает звон колокольчика, что держит в левой руке, сейчас я хорошо это вижу сверху, человек на вывернутом задом наперёд трехколесном велосипеде. Меж двумя передними колесами закреплена алюминиевая емкость с крышкой. Зрелое утро рвётся, как бумажное натяжение на цирковом кольце, в которое прыгают цирковые животные, обращая его в белое тонкое шуршание. Звук разрушаемой усилием всего тела бумаги в замедленном движении сухо ссыпается, утрачивая резкость, переставая быть внезапностью. В прорванное и разверстое утро медленно вкатывается трехколесный рак, противоход реальности, сыпучая звуковая невероятность. Половина двенадцатого. Я смотрю с лоджии на кружащее по пустому пространству парковки соседнего гиганта-отеля чудовище, беззащитное и неумолимое. Оно дребезжит и без остановки, гонимое собственным аккомпанементом и, используя звуки как дорожку, по которой можно лететь, плавно уходит из поля моего зрения. Он передислоцировался? Бросил Пратамнак и поселился на Джомтьене? – пытаюсь я шутить сама с собой. Это не тот, просто еще один под точно такой же шляпой, сопровождаемый точно таким же звуком, – думаю я, упуская его из виду. Мне не удается убедить себя в этом, но до завтрашнего дня я забуду о человеке с колокольцем.

В России шуршали, шевелились, подергивались в ожидании конца света. В сетях, по радио и ТВ устало и однообразно шутили над толкованиями предсказаний календаря майя, то же происходило и между людьми на работе и дома, но в этом юморе было много черноты и страха. Обыватель готовился, дрожал и не знал, что бы такого еще предпринять, дабы избежать единовременной смерти. С прилавков уже были сметены подчистую соль и консервы, макароны, «сухие завтраки» и крупы, оптовые базы и супермаркеты «наварились», как никогда, хотя их владельцев потряхивало при мысли, что прибыль может и не удастся пустить в дело, по причине всеобщей катастрофы. Кое-кто складывал наличные ящиками в бункеры, хотя догадывались, что дензнаки из прошлой жизни после потопа, скорее всего, потеряют силу. И все же, береженого бог бережет, – прорывали ходы из подвалов особняков в сторонку к пустырям, чтобы выйти из-под завалов с золотишком и камушками, заказывали строительство семейных бункеров, устанавливали цистерны с питьевой водой. Интеллигенты саркастировали, ехидничали над теми и другими, давая понять, что в глупости не верят, а если и случись чему, то вообще что-либо делать бессмысленно, но втихаря рассылали письма с выражением симпатии и любви родственникам, о которых сто лет не вспоминали, впадали в сентиментальность, писали на кухнях многоэтажек и доживающих свой век хрущевок апокалиптические стихи. Симптомов, предвещающих скорую погибель мира, обнаружилось предостаточно. Ветры, снегопады, дожди и их отсутствие, легкие и сильные землетрясения, бураны и смерчи, а также всевозможные «знаки на небе», рождения «необычных» младенцев, политические перевороты, все то, чему прежде пристального внимания не уделялось, теперь стало важным и говорящим. Из-за рубежей страны доносились речи ожидающих прихода мессии-антихриста, Христа в женском обличье и свершения иных предгибельных чудес, было установлено место, куда явятся спасатели-инопланетяне, в общем, вне России тоже усиленно готовились. Ночь 21.12.2012 многие на территории необъятной родины провели в питейных заведениях, внеся посильный вклад в благосостояние рестораторов. Когда настало мирное зимнее, во многих регионах солнечное утро, почти успокоились. Дожили до вечера и принялись убеждать окружающих, что и в мыслях не имели поверить в этот бред, а так, прикалывались.

В Тайе как-то мало беспокоились по поводу ожидаемого природного катаклизма. Скорее всего, по причине врожденной тайской легкой безалаберности и привычке жить одним днем. А может, потому что по тайскому календарю шел 2555-ый год, и у буддистов конца света вообще не предвиделось.

– Как ты думаешь, Старый, – в голосе Сандры всякий раз при произнесении его имени что-то нежно бледнело, смягчалось, – как ты думаешь, эта любовь к сиюминутным радостям у тайцев как-то связана с их Тхеравадой? Ведь менталитет во многом формируется под воздействием религии. У русских здесь мнение: «они буддисты, им все пофиг».

– Господи, с какими «русскими» ты общаешься?! Насколько мне известно, простые тайцы, да и многие рангом повыше, представления не имеют о том, что такое истинное вероучение. Они знают, что придут в жизнь еще раз и, чтобы жизнь следующая была богаче, надо зарабатывать очки, тхам бун – обязателен. А этим самым добрым делом у них считается кормление монахов и дарение им дозволенных подарков. Все просто: почитай монаха, корми монаха, отдай сына хоть ненадолго в монахи – будет тебе счастье. А о том, что жизнь – страдание, от которого можно избавиться, совершенствуясь в реинкарнациях, что нирвана, абсолютное и вечное небытие, есть избавление от жизни-страдания, они, боюсь, особо не задумываются. Тайцы наоборот считают, что жизнь – сплошное наслаждение, только с буддизмом это их жизнетворчество никак не связано, более того, противоречит буддизму. Тайцы стараются поменьше работать и побольше радовать себя. Есть немного денег – скорей выпить, поесть, нет – занимаю и иду за лотерейным билетом или в игровой салончик. Живут себе – санук, сабаи, суэи – удовольствие, приятность, красота. Чаще – красивость. Вот такой буддизм.

– Да, уж вот, кто «не парится».

– Не употребляй вульгаризмов.

– Я же в шутку.

– Православная паства тоже не очень разбирается в значении Троицы. И искупление Христом общечеловеческого греха на кресте тоже не каждый осмысливает. «Верую», и все тут.

– Монахи-то понимают? И православные и буддийские?

– Их учат. Ват – это и школа, и университет. Многие идут в монахи, чтобы получить бесплатное образование. Потом уходят, уйти можно. Пока не принял окончательного решения остаться навсегда. Но несколько лет пребывания в монастыре еще и заслуга, шаг к просветлению и через знание, и через поступок. Сандра, а ты видела, как осуществляется бинтхюж абат?

– Подаяние монаху? Да. Но и еще бы разок не мешало.

– Значит, надо встать в половине шестого утра и отправиться на пирс к лодочникам, которые в это время приходят с уловом крабов на берег. А тут и монахи пойдут… Завтра?

– Договорились.

– Дорогая моя барышня, вы дневник вести продолжаете?

– Пытаюсь.

31 декабря Паттайя пахла костровым дымком далекого сентября. Берег Сиамского залива пах осенью. Ветер шелестел, прохладными движениями подхватывал сохнущий шелк на лоджии, волок внутрь комнаты. Ветер вихрился в плотно цветущем дереве справа, невдалеке, над рядом деревянных бунгало с припаркованными серебристыми, длинными, как крокодилы, пикапами. Птицы длили свои разновысотные песни, небо, плоско выстланное облаками, бледнело и не мучило солнцем. И вот опять ветер, мягкий, почти прохладный, подхватил под бедра, приподнял над кованым витым стулом, освежил тело и проник в сознание грустью и светом: сегодня придет Новый год. Утро 31 декабря 2012 года пахло российской осенью. Ветер вечного лета шевелился в роскошных пальмовых шевелюрах, там, внизу, под лоджией и чуть поодаль – у кромки воды. Он трогал пальмы высокие, кокосовые, с небольшими относительно длительности тонких стволов шарами крон, с такими же округлыми, как кроны, плодами, провисшими под изящными перьями листьев. Он двигался в саговнике – пальмах низких и раскидистых, острострельчатых в резьбе каждого огромного листового крыла, и в пальмах самых богатых красотой, что шевелятся древесными ветками, симметрично и густо украшенными темно-изумрудной листвой, напоминая хвост какого-то пышношкурого животного. Осень разлилась среди синих и красных азиатских черепичных крыш, среди усыпанных сочными, белыми и розовыми цветами плюмерий, именуемых в народе франжипани, в память о дворянине, создавшем духи с использованием аромата этих цветков, среди фиолетовых орхидей, прильнувших к пальмовым стволам, среди банановых, порванных ветром травяных листьев и пока еще мелких плодов, гроздьями зреющих между хрусткими лепестками огромных съедобных буробордовых цветов. Новогодний сиамский ветер напомнил игру иного ветра в кронах иных, далеких и безлистых в эту пору дерев.