Еще один день был отмечен гибелью тысяч невесть откуда взявшихся мотыльков. Никто не видел их летающими, но утром вода в бассейнах, автостоянки, лоджии, песок на берегу были усеяны сухими темными крылышками, будто коричневые цветы распотрошил ветер, и лепестки рассыпались повсюду, жухлые, полупрозрачные. Скопление, множественность, когда это связано с насекомыми – неприятно. Казалось, крылышки шевелятся отдельно от мелких желтоватых телец, похожих на жучков с рифлеными брюшками. Явился бриз, усилился, крылышки и брюшки исчезли. Утро то брызгалось солнцем, то капризно мрачнело. Залив гудел, настраивая хрипловатые трубы, наполняя их влагой и ветром, раскидывая их мощные жерла туда и сюда, чтобы, пропущенные сквозь их пустоты воды выталкивались силой воздушных масс и извергались, и шваркались на песок обильными сиплыми пенами. Вода густела и пузырилась в ласке к песку, и тот спешно засасывал, втягивал ее в себя и ждал нового удара, исторгавшегося из труб. Залив будоражил сам себя, бурчал, возмущался, принимался вовсю шарахаться, наскакивать уже без чувства и смысла на берег, но песок, влекомый водой, покорно сдвигался к глубине и возвращался обратно, ничего не теряя, не меняя настроя, не тратя лишних сил. Равнодушный и податливый, он хранил энергию каждой песчинки, индифферентной к безумствам стихии. Свою неизбывную меланхоличность, свою флегматику песок будет нести вечно, залегая, замирая на дне, или сухо пересыпаясь на солнце, неизменно, в противовес беспокойной, эмоциональной воде, подчиненной злым умыслам ветра.
Мне вспомнилось впечатление из одинарного моего бытия, кажется, женского. Картина на выставке молодой польской художницы. Точнее, лист. Графический набросок полулежащего гермафродита с нежным женским телом и зачатком мужского члена меж рыхлых, слегка разведенных бедер. Лицо существа почти не имело глаз, только рот, полураскрытый бутон, пухлое вздутие, зовущая, засасывающая взгляд воронка. Чувственность воспоминания напрягла мою память, и она вытолкнула, вышвырнула виденье, будто никогда я не была на той выставке, никогда не задумывалась, стоя перед этой работой о сущности двуполого бытия. Совмещенного, трансмутированного одним в другое.
Нет, это еще не трансмутация. Еще не всё. Еще не финал.
В Великом Делании присутствует личная тайна делателя, его и только его муки пути, единственность завершения его собственного секретного поиска. Эта тайна может состоять из стольких, порой некрасивых и даже уродливых слоёв, из стольких перемен, темнот и сверканий, из такого смешения грязных и чистых пятен, сочетание которых вряд ли сможет понять, осмыслить другой, распознать в чуждой сумятице истину, узреть в ней беспредельное сияние, что открывать сей ларец напоказ никак невозможно.
Соседские собачьи стаи умножились щенками. Собачье царство Паттайи плодилось щедро, весело, беззаботно. Собаку здесь человек не обидит, накормит, а часто и полечит. Буддист не прихлопнет комара на себе. Не шлепнет газетой муху. Что говорить о собаках. По дороге к пляжу в одном из дворов двухэтажного многоквартирного тайского дома с кондиционерами подрастал приплод черной хромоножки и крупного рыжеглазого пса, командира всей улицы. Пес влёгкую отнимал туристские подачки и у Хромушки, и у собачьей детвы, поэтому Сандра, окруженная громкими собачьими подростками, сначала кормила с руки пугливую мать, потом принималась за щенков. Те поднимались на задние лапы, упирались в ее колени, толкались, повизгивали. Сандра теснила уже получивших куски, более настырных и сильных, совала в рты порции курицы или рыбы тем, что послабее и потише. Щенкам всегда было мало, сколько ни скорми, и они следовали, галопируя и вприскок, покусывая ей икры, до самого ее кондо.
Новый помет, что жил в заваленном мусором кустарнике влево по сойке от кондо, был пугливее, затевал потасовки, катался пыльным клубком по дороге, рассыпался, чувствуя приближение байка или компании, идущей с пляжа, утекал вниз, сквозь стволики кустарника, на самом деле лианы, тайской орхидеи, в англоязычном мире называемой мотыльковым горошком и голубиными крыльями. Растения вышиной в человеческий рост, обсыпанные сапфировыми, ультрамариновыми замысловатыми цветами, имели еще одно имя, данное им шведским врачом и натуралистом, создателем единой системы растительного и животного мира, Карлом Линнеем. Классификатор библейских растений, натуралист, возделыватель оранжерейных садов сладострастно усмотрел в изысканном бутоне явственное сходство с интимным женским цветком и дал ему имя. Клитория, так звучит научное название в русской транслитерации. Schamblume, срамной цветок – разновидность имени, определённого естествоиспытателем барочной эпохи прелестному растению. Собранная ранними утрами, особым образом высушенная и позднее правильно скрученная умелыми пальцами синяя нежность, в заваренном кипятком виде давала такую густоту цвета, что питье казалось искусственным.
В первый раз синего чая Сандра отведала в гостях у Нари. Там же она узнала название цветка и вспомнила имя ученого, который так его нарек. Тонкий кисловатый вкус и слабый, специфический аромат не произвели бы особого впечатления, если бы не этот окрас.
– Это природный цвет. Чай не купленный. Не из пачки. Вот, смотри – это цветки, готовые к сушке. Я сама собрала недавно. Полюбуйся на строение: искусство! Природный арт! Форма более замысловатая и изысканная, чем у орхидей, которые все так любят. Таинственная форма.
Я разглядывала цветок, слушала Нари, и мысль о том, что она заслуженно носит звание доктора русской филологии, – так замечательно точно выражала она мысль на чужом языке, – путалась с мельканием вопросов: почему её так интересует эта форма, прооперирована ли она, сменила ли она пол окончательно, обрела ли всё, о чем мечтала. Ведь так мыслить, так восторгаться может либо существо, вожделеющее к «цветку», либо желающее иметь его в себе, быть им. Я смотрела на изысканную тройную спираль синего атласа, в глубине которой вспух внутренний наростик, я разглядывала слабо рифленую бахрому и синий густой глазок в сердцевине, я любовалась колокольцем, полураскрывшим рот и отгоняла от себя дерзкие мысли. Какое мне дело? Какое я имею право думать о чужой интимности? И вдруг осознала, что пытаюсь через Нари понять самое себя.
– Ты знаешь, что такое тантра? – продолжила Нари.
– Это текст. И учение.
– Да. Сокровенный текст. А еще в дословном, буквальном переводе – ткань, то есть то, что сплетено, вплетено в жизнь, в процесс, некое хитросплетение знания и существования в нем. Есть и другое понимание происхождения термина, от значений «таноти» – расширение сознания и «трайати» – освобождение. Тайна я наука. Мистический ритуал. – Нари говорила полуотвернувшись.
– Может быть, это грубо, но на слуху словосочетание «тантрический секс». Понятие, разумеется, вульгаризировано, профанировано даже. «Специалисты» организуют «клубы», «обучающие семинары». Бизнес, хороший доход. Многие ведутся, платят, «раскрепощаются», – мне самой казалось, что я говорю это специально, чтобы спровоцировать Нари, и она поддалась:
– В Европе прикасаются к нашим учениям грязным мышлением, не понимая, чем это чревато. Пошло. Банально. Преступно. Потом придется расплачиваться горько. – Нари помолчала, повернулась к книжным полкам, взяла тонкой рукой бронзовую скульптурку: – Майтхуна – священное соитие двух божеств. Единение через взаимопроникновение. В Майтхуне два божественных тела становятся одним. Шива и Шакти сливаются в единое – муже-женщину. Есть масса изображений одного человека с двумя половинами тел по строению и одежде разных полов. Вот видишь, двуполое существо, правая часть мужская, левая женская. Индийская штучка.
Я потянула любопытный предмет к себе: приятная тяжесть, жухлый блеск, тонкая проработка лиц, кистей рук, танцующих ступней, изящная поза. Не хотелось возвращать вещицу на место, я торопилась рассмотреть статуэтку со всех сторон. Нари продолжала:
– Первочеловек, андрогин, библейский Адам, содержащий в себе мужчину и женщину одновременно – продукт божественного акта майтхуна. Тантрическая Майтхуна – это средство растворения эго. Надо понимать, что это не обычный акт любви, когда сливаются в экстазе партнеры. Это неразделимое духовное соединение в одном физическом теле. Здесь находит свое воплощение тайна алхимического превращения «ртути в золото», то есть превращения сырой сексуальной энергии в энергию духа.
– Но для этого превращения необходима тинктура, магическая субстанция, способная сплавить воедино два животворных начала, нечто, без чего не может осуществиться Деянье, – я смотрела прямо в глаза Нари.
– Тинктура? Не знаю. Необходима длительная раздельная и совместная медитация. И понимание соития как практики духовного самосовершенствования. Рост и расширение сознания. И утонченность и эстетизация действа. – Казалось, Нари сердилась.
Она уходила всё дальше, вглубь понимания йогических практик, упомянула, что эти знания не чтутся в тхераваде, далеки от исконного буддизма, Буддой Шакьямуни не практиковались, не упоминались даже, но ей самой интересны. Я глотала синий чай, слушала Нари и рассматривала пустоту внутри себя, свое неведение, незнание о себе чего-то главного, важного, того, что неизменно ускользало всякий раз, когда я пыталась сосредоточиться и найти ответ на вопрос, что я такое? Тут же хотелось ответить: да ничего, человек, девушка симпатичная, пока одинокая, свободная, не влюбленная ни в кого, да и только. Остальное – выдумка, сон, показавшийся явью, событие, которое надо похоронить в прошлом, если оно вообще было. Сейчас нужно мчаться к Старику, тащить его на вечернюю прогулку вдоль отлива, любоваться тайской молодежью, девчонками и ребятами, что плавают, не раздеваясь, прямо в футболках и шортах, резвятся вместе с веселой детворой, барахтаются, будто не умея плавать, совсем близко от берега.
Поначалу, наблюдая за молодыми тайками, Сандра не могла понять, почему они носят одежду с рукавами в жару, и даже купаются так в море, потом заметила: пожилые торговки, что утюжат целыми днями пляж, увешанные нехитрым своим товаром, упакованы в длинные брюки, головные уборы с козырьками и скроенными единым целым с кепкой полумасками и воротом, в перчатки и даже плотные носки, втиснутые во вьетнамки. Потом Нари объяснила, что все тайки хотят быть белыми, в Таиланде нет крема для лица и тела без добавления отбеливающего цинка, что женщины не боятся жары, но боятся солнца. У Нари в машине постоянно жил набор тонких трикотажных нарукавников разных оттенков к разным нарядам. Нарукавники от запястья до плеч натягивались, если приходилось пробежать от автомобиля до двери учреждения. Нари гордилась своей светлой от природы кожей, которая хоть и имела легкий оливковый оттенок, была гораздо белее, чем у многих ее соотечественниц. Признаком аристократизма, высокой крови, был этот компонент ее красоты, тщательно охраняемой от грубого воздействия солнечных лучей. В тайских рекламных роликах девушки всегда представали иссиня-белыми, словно вампиры в американских страшилках, а когда снимались интервью, было заметно, что вся эта неестественная белизна организуется искусно установленным освещением, особыми лампами, выходя из поля действия которых люди обретали натуральный смуглый, здоровый и естественный для этих широт цвет кожи. Странным казалось Сандре это желание невозможного. Абсолютно белых чистокровных тайцев не бывает. Зачем же так отчаянно бороться со своей природой? Ясно, самая темная кожа у бедняков, работающих световой день на рисовых полях. От обратного, светлая кожа – признак достатка. Но не до такой же степени! Все знают, что на телеэкране у дикторов и ведущих, эстрадных звезд и героев сериалов не настоящий цвет кожи, что это подделка, и тем не менее все стремятся соответствовать невозможному.
Вечерами тряпочные шлемы с козырьками, перчатки с открытыми кончиками пальцев, грубые носки и выгоревшие длиннорукавые футболки исчезали со всех женщин, и они демонстрировали свою сохраненную, утаенную от солнца красоту кавалерам, мужьям и друг другу, ужиная большими компаниями в бесчисленных открытых народных ресторанчиках или, сидя на циновках, брошенных прямо на тротуар вдоль пляжа.
Сандра повела Старика по песку мимо заката, мимо тайцев, что резвились в воде, полной закатного солнца. Они двигались в сторону нового, не до конца достроенного храма, поглаживая ступнями плоские спины приползающих волн, увязая в мягкости сырой береговой кромки. Старик и девушка успели добрести засветло почти до рынка, что шумел в двух кварталах от их жилища, пересекли Джомтьен-роуд. За аляповатым, украшенным веселым красным нагом и палийскими письменами входом петухи и куры непривычно высокими, цапельными ногами мерили пыльные пространства дворов с разбросанными по ним незавершенными, неприбранными еще храмовыми постройками. Монахов не было видно, они впитались в объемы строений, влились едином охровом массой в свои медитативным рам, в вечернюю церемонию. Но не молиться ушли они. Молитвы здесь быть не может. Тантра не есть молитва. В их миропорядке за отсутствием бога не к кому обращать просьбу. Нет в этом мире и паствы. Беспристрастная природа буддизма возлежит вне человека и не подчинена никакому высшему существу. Не у кого просить освобождения от твоей вечной неудовлетворенности, от дакха – страдания. Просить некого и не о чем. Просьба бессмысленна, ибо бессильна. В этот час монахи внутри законченного, вымытого, убранного цветами и необходимыми атрибутами вихарна, как положено, обращенного фасадом на восток, просторного, украшенного росписями и статуями Будды, сосредоточились и погрузились вглубь пустоты, вглубь собственной отрешенности, отчужденности от мира и себя самих, от памяти чувств и требований плоти. Все вместе, каждый в свою пустоту.
Осторожно опускались во мрак усыпанные цветной битой плиткой стены, подставляя осколки разных оттенков от белого и розового до синевы и бирюзы угасающим солнечным лучам, чтобы те отразились и перепутались в тысяче ломких поверхностей, взбежали вверх по оконным резным, крытым золотой росписью наличникам, воспалили по остриям крыш несчитанных чофа-птиц. И разгорались, и пламенели они над строениями с привычными монахам именами: бот и прасат, вихарн и сала – вместилищами почитающих Будду, и над хранилищем священных книг, что имеет название мондоп. На прощанье шевельнулся жаркий воздушный поток, задел колокольцы на каждой чофа – украшении в виде вытянутой шеи и головы мифической птицы Гаруда, зазвенел весь ват нежно, взвеселился и без того смешной, будто для детей или детьми строений комплекс, закачались тени от неумытых еще, в цементной пыли выпачканных нагов, хвостатых, чешуйчатых, улыбающихся. В оконные проемы вошли тени близкой ночи, легли на дно неубранных малярами ведер.
– Объясни мне, Старый, если правильнее всего уйти в монахи, отказаться от любви и привязанностей, от рождения детей, от заботы о стариках, если надо большую часть каждого дня устремлять свой разум в прекрасную пустоту, в средоточие небытия, зачем эта резьба, эта живопись, эти цветы, эти несусветные многоярусные черепичные крыши, эта яркость? А здесь так вообще весь храмовый комплекс, как детский сад, разноцветная страна для малышей. А, Старый?
– Чтобы было чем жертвовать, от чего отказаться, наверное. Вот она – бренная рукотворная красота, приносящая боль и ничего, кроме боли, ибо самой явленностью своей она постоянно напоминает о краткости бытия своего и человеческого, о миге, который величается жизнью. Жизнь – есть смерть. Вдох, один только вдох длиною в жизнь. И – выдох, и – всё. Жизнь – краткий вдох и продлить этот вдох, повторить невозможно.
– Старый, я хочу жить. Я не мудра, я никогда не обрету мудрость. Я так хочу жить! Я ненавижу смерть. Мне страшно, Старый!
– Не думай об этом, радуйся. У тебя еще вон сколько времени. Еще только чуточка откушена, пережевывай всласть. Хочешь, завтра отчалим на Север, сменим обстановку? Ну как? Пора уже, засиделись.
– Вот это мысль! Вот это дело! – Девочка повеселела, задвигалась, заговорила быстро: – Знаешь, я так есть захотела! Самым невозможным в жизни монахов мне кажется то, как они питаются. Ну как это, есть один раз в сутки? Это же голодовка какая-то. Ну и даже если два раза. В юности все всегда голодные. И как молодые монахи, ребята-студенты? Вечные мысли о еде, как в армии? Но это же мешает медитации? Старый, как мне хочется с ними об этом и еще о многом поговорить! Слышала, это не возбраняется.
– Вот в Чианг Майе и поговоришь. Там университеты в ватах, общение монахов с иностранцами на английском – обычная практика. Где ужинать будем?