От Нари пришло сообщение: «Душа не имеет пола. Различия мужчины и женщины – в теле и разуме». Сандра подумала, что это – высокая мудрость, абсолютно точное определение. Однако в голову ей не приходило ничего достойного, соответствующего, и она не ответила. Ей привиделась Нари в привычном окружении подружек, среднеполых шлюх, выскакивающих силиконовыми прелестями из своих пестрых одежек, их раскрашенные поддельные мордочки, душные ароматы, суета, и ей стало неловко оттого, что на расстоянии необходимый для подобных воспоминаний флер пробился дырами, помутнел и обвис, переродился в дешевую тряпицу, та заплясала, запрыгала нелепо, безобразно. Сандре захотелось потерять, нечаянно выбросить из памяти ту ночь на Walking street, как выбрасывают из кошелька ненужный, машинально запихнутый туда раньше автобусный билетик. Пожалуй, теперь ей хотелось забыть и о самой Нари. Неловкое, досадное чувство, осадок, как от чего-то постыдного, жалкого – всё, что возникало в сознании при мысли о ней, всё, что осталось.
Вечерами хорошенькая молодая особа и высокий, сухой пожилой человек усаживались под цветущей розовым и белым плюмерией, беседовали, очищая ножом от толстой, брызжущей горьким фиолетовым соком кожуры плоды мангустина и рассасывали его свежую белую мякоть, придавливая, сжимая между языком и небом сладкую волокнистую ткань, прежде чем проглотить.
– Знаешь, я, кажется, поняла одну очень важную вещь, – щебетала Сандра. – Раньше я никак не могла принять в буддизме то, что индивид, перевоплощаясь, не помнит своей предыдущей жизни. Не помнит себя. Осознает себя только в сиюминутном, теперешнем мире. Человек не чувствует продлённости, многократности своего существования. Получается, что он только здесь, только теперь. Если он живет многожды, для чего лишен памяти прошлых жизней? В чем тут мудрость? В чем логика? А теперь через Майринка, через его «Ангела западного окна» я пришла к пониманию: помнит себя в прошлых жизнях тот, кто обрел Просветление, Знание. Всеобъемлющее Знание. А вместе с ним и знание о себе. Полное. Мгновенно. Может быть, все, умерев, обретают это Знание? Каждый, переступивший грань материального бытия. Вот умер, и – ррраз! И – помню! – знаю всё! И – свобода! Ведь несвобода возможна только, когда есть некие границы. Любая сила сдерживающая, не пускающая видеть дальше, двигаться, ощущать глубже, шире. А тут – безмерность! Во всех смыслах! Аж дух захватывает, когда пытаешься представить эту абсолютную свободу, безграничье. – У Александры, как в испуге, расширились зрачки, она улыбалась неуверенно, ее взбудораженность смутила Старика, но он скрыл это:
– По Елене Блаватской, то есть по Живой этике, смерть есть переход за грань одного бытия, одного воплощения, перед возвращением обратно в воплощении новом. Этакая передержка, отдых. В этой теории не только память всего, там возможность субъективных воздействий присутствует: сознание, если оно в должной мере совершенно, способно поторопить это возвращение, или, наоборот, замедлить, продлить этот этап.
– Но вернувшись в материальный мир следующим воплощением, человек утрачивает свободу понимания, свободу Истины, память. – В интонации Сандры был вопрос. Хотя она знала, Старик прямо не ответит, реальную свою точку зрения не выдаст. А ведь она есть у него на этот счет. Наверняка есть.
– А почему именно через этот роман Майринка? Что в нем такого разъяснительного, вам, барышня, удалось вычитать? – поинтересовался Старик.
– Ну, многое… Я же не буду перечислять эпизоды. Впрочем… – Сандра навела курсор на отмеченной странице, прочитала: – Вот, например: «не той сугубо практической алхимии, которая занята единственно превращением неблагородных металлов в золото, а о том сокровенном искусстве королей, которое трансмутирует самое человека, его тёмную, тленную природу в вечное, светоносное, уже никогда не теряющее своего „Я„существо». Вот. Никогда не теряющее своё «я» существо, это то самое, которое помнит прошлую жизнь, все свои прошлые жизни разумно, осознанно, то есть всё зная, проживает нынешнюю, и готов к следующей, в которой осознанно продолжит совершенствоваться. Тогда всё сходится.
– Что касается алхимии, здесь позиция четкая. Но в целом мутная у Майринка среда. Путаная. Впрочем, «Ангел западного окна» – признание в любви кумиру его, Джону Ди, трудному, по всей видимости, не очень счастливому, талантливому человеку. Ты про него вне романа почитай, про его реальную судьбу. Вот у сэра Ди работка была – астролог и алхимик, придворный маг Елизаветы. Реальные профессии в то время. Доверенное лицо королевы, шпион, политический деятель, что ж тут? Медитировал с помощью «магического кристалла», шара из отшлифованного хрусталя. Желал получить «язык ангелов». Ни много ни мало. Ангельский язык. В письменном выражении. Но, может, хотел уловить и звучащий. Алхимик. Соединитель. По Юнгу, алхимическая символика, делание священного брака есть истинный путь к внутренней целостности. Но мужское и женское начала свести к общему гармоническому знаменателю возможно только посредством третьей силы: необходимо сочинить тинктуру. Здесь, в третьем компоненте – вся тайна, весь смысл. Вот такой ренессанс.
– Нет, Старый, не сочинить. Она есть, тинктура существует. Это нечто готовое, реальное, надо только определить, осознать, что это. Я так чувствую.
– Возможно, возможно… – Старик рассеянно уходил от спора.
– Почему ренессанс? – не отставала Сандра. – Алхимией занимались задолго…
– Да-да, верно, я о Джоне Ди… о Майринке. Осознание себя…
О памяти воплощений, это ты хорошо разумеешь.
– А вот еще, Старый, что я думаю… Помнишь, у Кена Кизи в «Гнезде кукушки» героя лечили электрошоком? Нет, его не лечили, его наказывали. А вообще-то в тяжелых случаях депрессии эту терапию, как считается, успешно применяют. Я тут в Инете полазила, отзывы пациентов почитала. Они пишут, что им не было больно. Это как же, шарахнуть по мозгам, прямо по мозгам током, всё тело выгибается, во рту резинка, чтобы язык не прикусить, и при этом нет боли?! Как это возможно? А всё дело в том, что эта процедура напрочь отбивает короткую память. То есть пациент испытывает страшную боль, но не помнит этого. Начисто не помнит. Вот и в процессе реинкарнирования, видимо, есть такая фаза. После того как открывается всё, какое-то воздействие отбивает память. И после этого воздействия мы не помним, что было в прошлой жизни. Чтобы не было воспоминания боли? Чтобы как с чистого листа. Да? Как думаешь?
Старик не ответил. И будто не было этого Сандриного пассажа, вернулся к Майринку:
– А «Голема» ты еще не читала? Полагаю, тоже весьма интересно для тебя будет. Там тема герметической свадьбы в несколько ином ракурсе: Бог Осирис на перламутровом троне в образе Гермафродита с головой золотого зайца. И упоминание камня, якобы заложенного членами Ордена Азиатского Братства в фундамент дома, в котором должен поселиться в некоем конце времен человек, соединяющий в себе мужское и женское начала. Гермафродит, в гербе которого будет изображение зайца – символа Осириса, умирающего и возрождающегося, несущего в себе жизнь и смерть Бога. Что-то близкое твоей формуле соединения живого и неживого.
Старик помолчал. Потом закончил вопросом:
– Тебе известно, что Майринк в конце жизни принял буддизм?
Здесь, у бассейна, в темноте позднего вечера было покойно и тихо, а там, на расстоянии пары кварталов, звучал, танцевал, пил тайский ром и виски город даунбэккеров и бохо, город тех, кто сбежал от чего-то или кого-то, от работы и хлопот, от утомительной жизни, от холода зим, сюда – в вечное лето, в бесконечную, не имеющую ни начала, ни конца жару, постоянное присутствие которой, кажется, остановило время. Этот город-перформанс, контемпорари арт в действии: высокий крепкий мужчина, ряд серег в ухе, рыжие замшевые сапоги на меху, словно сшитые из бывшей дубленки, надеты на босу ногу, торчащую сверху из коротких бермудов. Вот, башка моя наполовину облысела, но на затылочной ее части – косица из оставшихся, давно отрощенных волос. Хвост длинен и курчав, он – признак моей принадлежности к поколению, что родом из семидесятых, из хиппи, из тех, что всегда в клешах. Вот – фетровая шляпа с седыми и тонкими развевающимися патлами из-под нее, патлы и шляпа нераздельны, по-видимому, под шляпой та же лысина, на ногах же, конечно, казаки, высокие, на каблуках, тяжелые, жаркие, но без них – никак нельзя, нет образа. Вот дама, тощие руки выше морщинистого черного локтя, тощие, распухшие в суставах ноги, уголки рта вниз, седая густая шевелюра, достойный, мимо всего взгляд; старики с крашеными остатками волос и красноватыми глазами, масляно блуждающими по обтянутым шортами аппетитным ягодицам бэкпекерш; пожилые и весьма пожилые тучные подруги в свободных шальварах и размахайках, украшенные сумками, поясами и иным рукоделием жительниц местных горных сёл. Все эти британцы, австралийцы, американцы часами пьют кофе и разговаривают в открытых кафе, напоминающих южноевропейские, с вовсе не европейскими задворками: сливными канавками, шипящими на тайский лад казанками и плоскими сковородами, рублеными стеблями бамбука, горками лаймов, зеленых помидоров и прозрачной рисовой лапши.
Прямо под стеной у Тапе Гейт то и дело появляются люди с коробками, полными теннисных мячей. Они начинают действо, к которому быстро присоединяются прохожие. Одни жонглируют умело, у других совсем не получается. Мячики вертятся в воздухе, раскатываются по асфальту, бегут, утекают, взлетают, режут воздух накрест, ломают солнечные лучи, скачут вверх-вниз, вверх-вниз! К жонглерам можно подойти и, без просьбы, просто в ответ на улыбку, получить пару мячиков на пробу. У вас ничего не получится, но вы будете пытаться раз за разом, смущенно улыбаясь и сердясь на себя и на мячики, и на их владельцев, убого, неуклюже перекладывать один мяч из ладони в ладонь, а другой подбрасывать вверх, уже упуская первый, спотыкаться, заваливаться влево, путаться в собственных ногах, бежать за ускользающим обидчиком… Кто-то рядом с вами, работая только одним прыгуном, уже научился четко подбрасывать и четко ловить плотный желтый шарик, который подчинился и служит ему, но отказывается взаимодействовать с вами. Вы уже злитесь не на шутку и продолжаете пустое занятие, стыдясь своего неумения, видного, как вам кажется, всем. Иногда на площади возникают люди, которые перехватывают лимонных прыгунов и ловко принимаются нагревать воздух до кипения не двумя мячиками на человека, а пятью, а то и семью сразу, работая на пару, смеясь и раскланиваясь в ответ на аплодисменты быстро сгущающейся толпы. Потом умельцы, танцуя, зависают в воздухе, пробивая в небе мячиками аккуратные круглые отверстия, запускают в них руки, вытягивают светящиеся стрелы, кидаются ими друг в друга, затейливо уворачиваясь, делая кульбиты в низких ватных облаках, устав опрокидываются навзничь и качаются в них как в гамаках. А позже, видимо, уснув, роняют мячи и уплывают на медленных сгустках пара в сторону гор, и мячики со стуком ударяются оземь – два-шесть-десять… и еще многократно подскакивают, прежде чем запрыгнуть в коробки на коленях погрустневших хозяев.
Рынок, конечно, видоизменялся не то что ежедневно, а несколько раз на дню. Он перемещался и разрастался сам в себе, двигался в своем нутре замысловатыми траекториями, пузырился и напоминал подходящее на дрожжах тесто. Разумеется, он заглублялся подвалами вниз, путался лабиринтами в затхлой темноте и прорывался вверх как нарыв, то там, то здесь вспучиваясь до трех этажей. Во всяком случае, я своими глазами видела железные переходы между запятнанными черным грибком зданиями на уровне второго этажа, по которым сновали туда-сюда в тени верхних этажей и крыш люди. За китайскими буддистскими пагодами другой стороной улицы растеклись цветочные ряды. Ритуальные букеты лотосов в бутонах, олицетворяющие нетронутость, закрытость, чистоту, теснили пучки орхидей, неуважительно стянутых простой суровой ниткой, и пруд пруди роз, продаваемых за копейки. Под низкими крышами влажно висла гуща запахов: плесени, синей и серой с бирюзовыми прорезями, и растений, из плесени прорастающих, дыхательной влаги и человеческих миазмов. Ряды тянулись и длились в поворотах, за которыми открывались всё новые прилавки, рождая широкие и бесконечно крученые туннели, катакомбы рынка. Плелись, наматывались тысячи, а может быть, и миллионы километров тканей: китайской дешевой подделки и истинного северотайского «дикого» – плотного и узловатого, и тончайшего скользкого шелка. Тяжело дышали рыхлые коттоны ручной работы, шелестели вышивки, вышивки, вышивки – на бесценных замызганных временем фартуках и головных уборах, аутентичных, вывезенных из южного берегового Китая. Выполненные гладью розовые и пурпурные цветы и птицы с клювами синего сандала, терракотовые растения, бирюзовые россыпи листьев стелются по корзинам и коробкам, роятся. Роюсь. Меж многими слоями ищу пробелов, запускаю руки, тереблю, брожу вслепую пальцами, перетрагиваю, извлекаю, снова и снова любуюсь, выбираю куски битого временем, протертого до дыр старинного шелка, крытого нежной, сто лет как умершей искусной рукой – шелком же, еще более тонким и ярким. Иногда сундуки разверзают, бесстыдно вываливают переполненное свое нутро, марают загодя расстеленные поверх асфальта клеенки лоскутами, пробитыми мельчайшим крестом. Синие коттоновые батики из горных деревень тоже расшиты оранжевым, бордовым и алым крестом – сплошь, полянами. Невесомая лакированная, мелко прописанная посуда из древесины манго рассыпает пестроту рядом. Километры сладостей – перспективы лотков в засахаренных фруктах, прилавков с мягкими конфетами, десертами из тапиоки, и с добавлением агар-агара, твердой и мягкой выпечкой, изделий из кокоса и других пальмовых плодов в сиропах, изобилие замысловатых произведений кондитерского искусства – уходят вдаль, в бесконечность, в толпу. Отдельно – город фруктов с ценниками на полкилограмма, чего не встретишь на юге страны. Покупки мне разрешено делать по своему усмотрению, чем я пользуюсь умеренно, но с радостью. С цветами и фруктами, парой вышивок и блюдом, испещренным мелкой изумрудно-синей вязью, пешком иду в уличный ресторанчик, где ждет меня к обеду Старый.
Монолог незнакомца, занявшего свободное место за столиком Старика, был уже явно в разгаре. Старый обычно не прочь потолковать о том, о сём с каким-нибудь новым знакомцем. Чаще говорили на английском, темой становилась архитектура Таиланда и соседних стран, их ремесло и традиции. На этот раз речь шла на русском и о другом:
– Випассана… Это надо прочувствовать самому. Я прошел ретриты в Ват Умонг, здесь неподалеку, километра три от Чианг Мая, и в горах почти на границе с Мьянмой в лесном Ват Там Вуа и в Дой Су Тхепе. И даже жесткое житье в Суан Мок. Хинаяна – термин почти оскорбительный. Это да. Тхеравада, так надо говорить. Истинное учение Будды, без наносных всех этих от-вет-влений мысли его учеников и последователей. Без извращений. В Махаяне ведь культ личности Будды вы-пес-тован. Нет. Отрицаю! Тхеравада же – чиста, про-зра-чна, базируется на палийском каноне. – Парень надавливал на слоги то ли для убедительности, то ли просто, чтобы выговорить слова.
– Вы знаете пали? – не удержалась я от язвительной интонации – разглагольствования парня сразу стали мне почему-то неприятны.
– Изучаю. – Парень скромно опустил глаза, не взглянув на меня, будто я была здесь лишней, будто помешала его общению со Стариком. – В Суан Мок начинал три года назад. Возвращался в Россию, пытался сам.
Парень вбирал в плечи гладко выбритую голову с колечками в обоих ушах и, казалось, изображал скромность, будто невзначай поигрывал накаченными мышцами под поблескивающим влагой тщательным, неслучайным загаром. Казалось, загорал он постепенно, размеренно, так же, как занимался в спортивном зале, не ради здоровья, а ради красоты.
– Да… В Умонге много постороннего люда, тайских этих школьников группами, по сотне в день, парочки, компании. Хоть и есть интересное кое-что, ну, там пещерные ходы с деревянным полом, озеро, в нем черепахи и рыбы. Но… чего хорошего: сидит таец, продает булки для кормления этой живности, народ покупает, кормит зажравшихся тварей, мусорит, громко разговаривает, дети орут… В Там Вуа тоже озеро. Красиво, и рыбы полно. Впервые попадаешь, о рыбалке мысли приходят, потом – созерцаешь. – Он наполнил и проглотил еще стопку рома. – Еда – пустое. Каждому кажется, как это? Спать по пять часов? Как это? Есть два, а то и раз в день, потом только питье до утра, да, разрешается. Ни мобильника, ни компа… На самом деле – чепуха. Всё приходит.
Красавчик заметно хмелел и добавлял еще, повышая голос:
– И религия здесь ни при чем. Буддизм не религия – философия. Будда достиг перехода, стал Просветленным в 35 лет. Технику сам открыл. Понимаете? Технику для пути к просветлению. Медитацию, разумеется, знали и до Будды. Но всё не то. К Истине не приходили. А он пришел. Потому что техника иная! Освобождения достичь можно исключительно благодаря верной тех-ни-ке. Потом, разумеется, всё превратилось в ритуал, в культ Будды, как божества. – Бритый повторялся, мотал тяжелеющей головой, откидывался на спинку стула, разводя руками: – А ведь он не бог, он – Просветленный. Поэтому практике могут обучаться и христиане, и мусульмане, и индуисты. Нет границ! Понимаете? Вы же понимаете… Пе-ре-про-граммировать реакцию, вот чему мы учимся на ретритах, – язык запнулся о слово. – Это надо пробовать, не ждать, надо решаться и идти. – Наконец, красавчик проявил в обозримом пространстве меня: – Да, идти. Девушек много. Мужчины и женщины отдельно. Конечно. И вообще, нельзя разговаривать. Даже с собаками. И нельзя убивать комаров, не говоря уж о змеях и тарантулах. Вас комары кусают? Меня ужасно! – Он разводил руки ладонями вверх. – Но нельзя. Буддист никогда никого… Есть противомоскитные сетки в кути. Н-н-ничего, все привыкают… – Он вдруг внимательно посмотрел на Старика, напрягая мутнеющие рыжие глаза, сложил рот в улыбку, потом чуть склонил голову набок, отчего его выбритая макушка засияла, отразив свет неяркой лампы под бамбуковым колпачком, и, прибавив хитрицы своей интонации, обратился к Сандре: – А в Пайе вы бывали, прекрасная Курупита? – он старательно произнес «и» краткое в середине слова, нарочито удлинив его и подчеркнув ритм и плохонькую рифму. – Нет? Пай-й-й – это рай-й-й! Сто двадцать километров отсюда. В горы. Теплые вещи брать обязательно: днем жара, ночью прохладно. Мой друг, владелец дивного ресторанчика, привез из России дубленку. Да. Там хорошо. Деревня хиппи. Долина цветов и бабочек. Очень благоустроенное место. Много музыки. Много выпивки. – Парень стесненно засмеялся. – Люди со всего света. К раздолбайской жизни может присоединиться каждый. Люди приезжают на неделю и остаются на… – Парень махнул неопределенно вперед. – Но расслабляет. Слишком расслабляет… никто не мешает. Каждый может стать раздолбаем. Травка… сколько хочешь, и никто… – Закосевший мастер монолога внезапно поднялся и, зацепив рюкзачок со спинки стула, не оглядываясь, поплелся прочь. Я недоумевала.
– Не удивляйся, девочка. И не очень… как-бы поточнее? Не очень верь. Я имел общение с людьми, которые «медитировали», – старик употребил ироничную интонацию, – по семь минут в день и остальное время говорили об этом, знал тех, кто медитирует по семь часов в день, но все равно много говорит об этом, слишком много говорит… Европейцы, «ищущие Истину» в буддизме, – старик опять произнес слова иронично, – и вот что всегда было одинаково… – Он приостановился, помолчал, потом продолжил очень серьезно: – Они голодают по сорок дней кряду, практикуют на многомесячных ретритах в монастырях, таскаются по Таиланду, Лаосу, Шри Ланке, осуществляют паломничества на Тибет, летят в Бутан к «счастливым людям», а всё ради дальнейшего «учительствования». Ради эффекта. Они возвращаются из монастырей в гестхаусы и спорят ночами напролет в сетях о смыслах и значениях, не стесняясь резкостей, не осознавая главного: об этом не спорят! Это путь одиночества и тишины, отречения от сует. Я, к несчастью моему, не знаю ни одного фаранга, сумевшего истинно углубиться в Учение, то есть смирить гордыню, перестать разглагольствовать, перестать желать производить впечатление, поражать знаниями пали, осведомленностью в неких нюансах канона, утверждать свою правоту. Смешно же, нелепо.
– Они углубляются в чужую философию ради того, чтобы сделать ее своей профессией? Чтобы этим зарабатывать деньги? – еще больше недоумевала я.
– То, чем зарабатываются деньги, не всегда профессия. Бывает, шарлатанство. Здесь тот самый случай, часто, чаще всего. – Старик был серьезен.
– Так они прикладывают столько усилий ради денег?
– Так огульно, наверное, судить не стоит. Но опыт подсказывает… тут есть опасность «духовного материализма», духовная практика превращается в заявку на моду, в этакое украшение, изысканное дополнение к остальным «красотам» личности, внешним и внутренним. Мол, видишь, как я хорош? Накачен, пластичен, обаятелен, умен, да еще и занимаюсь буддийскими практиками! Знаю! Умею! На сто ступеней выше других! Принадлежу к классной тусовке, к элите, к избранным. И всё это вместо того, чтобы усмирять и преобразовывать свой ум, ради чего, собственно, и должен жить человек, приходящий в монастырь. – Старик почти сердился.
– А ради чего ты сейчас живешь? – внезапно спросила я, и сама поразилась бестактности своего вопроса. Старик не сразу ответил. Отвернулся, потом вдруг уверенно произнес:
– Ради того, чтобы писать.
– Что писать? – уже решила я не останавливаться.
– Заметки. Размышления. Впрочем, там просматривается и какой-то сюжет…
– Ты пишешь книгу?!
– Нет… нет, зарисовки. Иногда похоже на дневник, иногда – какие-то видения… Есть и новеллы.
– А почему ты хочешь, чтобы я тоже делала записи? Зачем?
– Мне кажется, у тебя интересно должно получаться. К тому есть все предпосылки.
– В смысле?
– В тебе есть самобытность, заостренность, подобное редко встречается. – Старик говорил с неохотой, даже с легким раздражением, будто о чем-то без слов понятном, не требующем разъяснений. – Есть то, чего мне не приходилось встречать в других женщинах… в других людях. Секрет. Секрет той объемности, которая может быть интересна другим. Поэтому ты должна выражать себя, должна писать. В тебе есть то, что рано или поздно потребует выплеска.
Старик помолчал, потом вдруг громче, с кажущимся весельем зацепил иную тему:
– Бангладеш. Вот куда, разумеется, через Мьянму, я хотел бы попасть, вот о чем написать. Перенаселенная мусульманская страна внутри индуизма и буддизма. Кусок земли, окруженный Индией. Только с одного края граничит с Мьянмой. Подземные мышьяковые воды, затопления, рабский труд на бесчисленных фабриках по пошиву одежды на весь мир, детская проституция. И – несусветные, запредельной красоты тропические леса.
Я не знала, как поддержать эту тему: о Пакистане и Бенгалии, их разделах и перекраивании территорий я почти ничего не знала. Впрочем, как и о Мьянме. Посидели немного молча, потом я достала мобильник, посмотрела время. Старый разрядил обстановку:
– Есть будем?
– Давай, дома, я с утра супчик с фрикадельками сварганила и кокосовыми сливками сдобрила, и в холодильник не убирала…
– Ну, двигаемся, а то я развел тут болтовню, – поднялся, опираясь на палку, Старик.