О, как вы ошибаетесь, предполагая, что есть фазы Луны, которые дурно влияют на мои творческие силы, на мои решения и обоснованность моих выводов. Нет такого положения, такого времени, такого состояния холодного светила, которое было бы для меня неблагоприятно. Всякое изменение, всякая вибрация, минимальное перемещение и глобальные сдвиги в жизни моих властителей – Лунного Света и суть Природы Его Истечения – великое мое подспорье, ибо они – прародители мои, Отец и Мать сущего моего «я».

Луна в одних широтах растет стоя, в других же – лежа. Здесь тонкий серп ее подвисает в небе, напоминая острые рожки, торчащие вверх, округло сомкнутые понизу. Позже ковшик начинает заполняться свечением, увеличиваться, будто в нем поднимается пенка, постепенно превращаясь в диск.

Все началось с того, что какие-то доброхоты подарили ему в день Ангела, приходившийся на сердцевину летнего тепла и сочной дневной долготы, деревенский ткацкий станок. Несложный в управлении он вцепился в своего нового хозяина и не отпустил, покуда тот не обрел верных навыков и легкости в обращении с ним. Позже мастер и сам не оставлял своего нового приятеля целыми днями, прилагая и совершенствуя усилия к взаимному удовольствию. Старые увлечения и работа были почти заброшены. Материал для тканья – нитки разной плотности и толщины – находился без особых усилий. Помогали все, кого привлекала возможность увидеть неожиданные результаты действий новоявленного ткача. Свалка мотков бесцветного шелка, шерсти и хлопка время от времени выравнивалась, упорядочивалась и превращалась в уравновешенный склад.

Ткач жил среди тонких и плотных нитяных путей, блуждал и терялся, заходил всё глубже, погружался и почти тонул в сумбуре и нелепице чуждых законов, но, не рвя, не разрушая прямой и вместе с тем витиеватой их логики, возвращался к правилу и началу.

Ткач обретал в нынешней своей профессии, новой и самовластной, свой иной облик, иной источник духовного существования, источник иной увлеченности, иного бытия.

Ткань затребовала себе яркого лица, ярких разнообразных лиц и их выражений.

Новобранец изыскал время, забросив решение изученных задач, и занялся естественным колдовством, творением цвета: сочетаний элементов растений, организмов животного мира и самой земли, дабы окрасить нежное руно, льняную пряжу и шелковые нити, дать им самоопределение и многозначность. Ему хотелось найти ранее неизвестные глазу разливы сияний, перемещения оттенков, что прятались и не находились, по причине неумения ткача разгадывать тайнопись стеблей и крыльев. Он ничего не знал, никакие открытия, сделанные до него тысячелетиями, не были ему ведомы. Если что и приходилось когда-то слышать, он удалил из памяти жестко, чтобы чистым выйти на поиск. Освобожденный от сомнений разум его гулко ухал пустотой, не затрудняя, не утяжеляя простор действий, предстоящих зачинателю. Он не ждал, что тайна разверзнется, вскроется и поддастся. Он не предполагал порядок будущих действий. Сердце его было спокойным.

Он вгрызся в почву и к вечеру первого дня явился домой запряженным в тележку, полную очищенных от земли кореньев и медленно вянущих трав. К каждому пучку был прочно привязан нитками клочок бумаги, на котором красовалось имя растения, если оно было ему известно, или вопрос, если нет. С пустыми трепыхающимися листками на пучках, переложенных из тележки в небольшую тачку, он отправился к жившей по соседству древней старухе для определения имен. Женщина кривым, разросшимся в суставах, пальцем ковыряла корешки и сипела: «ревень, мармеладовый корень, слива и вишня, будто не знаешь, коренья марены и лопуха». Она с видимым удовольствием покорябывала черным когтем уродливые элементы растений, перемещая их вычурные сплетения снизу вверх и обратно, вороша и потряхивая, будто в поиске особого, возможно, мандрагорового уродца, короля магии и волшебства, без него ни шагу, несравненного имитатора и подражателя, извивающегося, словно в дикой пляске человеческого тела.

Новоиспеченный мастер запалил дома огонь и выварил и выпарил соки, внутреннюю память, средоточие информации глубинных пространств, видимых и невидимых движений, определив всякому имени цвет.

Через время, методом разнообразных проб, не всегда разумных попыток, долгих и повторяющихся неудач, погружавших его в бесцветные комки отчаяния, из которых он, барахтаясь, злясь и порой калеча себя, неуклюже выкарабкивался, чтобы снова свалиться и плыть против живого течения, ему все-таки удалось вывести правила закрепления измененности в существе материалов. Он выследил закономерность внедрения цвета в чуждую плоть, в плоскости, изначально не имеющие различий, но обретающие их с проникновением многоликого фермента внутрь субстрата, вглубь его монотонности. Первоэлемент под воздействием корявых попыток исследователя видоизменялся до неузнаваемости, доводя мастера результатом реакции до полного эмоционального изнеможения. Его ощущения трудно было бы назвать радостью открытий. Это было торжество неофита, обретающего знание в процессе внезапных вспышек, сменявших долговременные и мучительные ошибочные действия, последовательность которых не запоминалась, что приводило к бесконечной череде повторений, маскирующихся под поиск. Вспышки эти были столь мощными и разнообразными, что порой ему еле хватало сил кратко зафиксировать открытие на письме, прежде чем рухнуть в беспамятство сна, после которого найденная на рабочем столе запись приводила его в восторг своей абсолютной неузнаваемостью. Он не помнил, как пришел к очередному рубежу, и ему казалось чудом новое знание.

Ему пришлось выезжать в страны далекие для поиска и открытий, или казалось ему, что он побывал всюду, где встречаются необходимые для его дела растения и минералы. Виделось ему, как карабкается он по склонам гор, бредет чужими садами, роется в почве, скребет камни.

Вновь и вновь он растирал сухие травы, дробил камень и смешивал жидкости, он ловил запахи и числа, исследовал легкие и тяжкие пары, менял понятия и переставлял смыслы, сбрасывал защитные слои, ткал и красил, ткал и красил, прятал от себя неудачи и снова делал попытки.

Вся его работа открывалась ему чрезвычайно важным, почти сакральным действием, которое должно привести его существование к общему знаменателю Правды и Смысла. Он надеялся обрести ответы на личностные метафизические вопросы посредством своих изысканий и окончательных выводов в области цветности, предаваемой дотоле бесцветной ткани. Он определял для себя цвет как совокупность субъективных параметров тона и его насыщенности. Переход от бесцветия к цвету носил для него философский и мистический характер.

Однако практические задачи, что возникли перед ним изначально и получили теперь окончательную возможность реализации, возвернули его к действительности. Клочки домотканых материй, крытые пятнами, яркими и жухлыми, темными, сочными, мутными и прозрачными, разбросанные повсюду, заставляли его лицо корчиться в гримасе радости, неустанно работать и засыпать на полу среди вороха поверхностей, вобравших в себя многоязыкий цвет мира.

Вскоре он взялся за иглу, и его рукотворные, не знающие аналогов одежды, предметы обихода и интерьера, вся эта невиданная допрежь красота выкатилась и пролилась людям – владейте и радуйтесь вместе со мной!

Немногочисленные листы, хранящиеся в заветной шкатулке, содержали теперь записи о способах закрепления цвета, найденных им самим и еще некоторые памятные ориентиры, часто понятные ему одному.

Красный: корни марены, мак, кожа вишни и граната, кора крушины и мармеладовый корень, ревень и кожура абрикоса, лепестки тюльпана, хитиновые поверхности насекомых, таких как кошениль. (Шесть или восемнадцать кряду, темнота в преувеличении стойкости раствора и небольших допусков ж/л.)

Синий: индиго и кожица баклажана (терпкость). Цветы тайской клитории – насыщенный синий. Если обрызгать соком лимона, дает глубокий фиолетовый.

Желтый: раскрывшиеся лепестки и особенно бутоны дикого шафрана, цедра лимона и граната, луковая кожура, куркума, стебли персидских ягод, свежие листья полыни, абрикоса, яблони, ивы и дикой фисташки. (Хороши у буд. Monks.)

Оранжевый: корни и кора сливы или марены, раствор вареной коры граната, листья тополя или ивы.

Зеленый, листья грецкого ореха или оливкового, фиолетового, двойной желтой краски, а затем индиго.

Коричневый и черный чай, табак, вулканические грязи, оксид железа, сочетание диких фисташковых листьев или коры грецкого ореха и сульфата железа. (Крепко лапки черного жука-носорога настоять в т. ч. ж. не теряя инк.)

Красильщик отвлекался, погружался в созерцание, позволял медовому теплу растечься по жилам, золотым свечением наполнить организм и засиять среди мглы.

Думаю, граф Сен-Жермен практиковал улучшение бриллиантов и алхимическое получение золота, имея на то полнейшее, безызъяннейшее право. Обширные познания в области истории, химии, в оккультных науках, владение десятком европейских языков, но главное, арабским и древнееврейским, длительная, в триста лет, а может, кто знает, и во всю тысячу, жизнь – всё говорит о недюжинных возможностях. В мистификациях своих он проявлял шалость творца. Мистификатор не есть лжец. Ложь и фантазии – разные вещи, даже противоположные. Ложь – есть проявление слабости, бесталанности. А фантазия – дар. Ложь имеет границы, она постоянно мимикрирует под правду. Фантазия же безгранична, ибо не несет в себе стремления подражать чему-то, уподобляться. Мистификация – плод особой, специфической фантазии, которая рождает новые миры. Мистификатор близок к мистику, он непременно посвящен в тайну и увлекает в тайну тех, кого мистифицирует, обращая их в своих соучастников, своих адептов.

Магия алхимии – удел мистика. Здесь Граф не мистифицировал, он творил. Вне фантазий. Опираясь на высокие знания. И не вижу ничего удивительного в том, что в свое время граф также предлагал услуги свои по производству стойких красителей сначала в Париже, королю Людовику XV, а потом в Шлезвиге знаменитому покровителю чародеев ландграфу Карлу Гессен-Кассельскому. Мастер желал в чем-то превзойти красильщика Жиля Гобелена, который, лет за двести до него, открыл новую технологию в работе красилен и в ткачестве шпалер, поразивших впоследствии даже искушенного в красотах «короля-солнца». Превзошел ли? Где найти эти сведения? Если да, почему умалчиваются его открытия?

Уильям Моррис, поэт и дизайнер, еще один фантаст, в объединении «Искусство и ремесла» принимался за ткачество на ручных станках, за гобелены и старинные способы крашения нитей для них. Середина XIX века, машинное производство поглощает индивидуальный труд, психология накопительства через увеличение производства и продаж сводит с ума необъятными горизонтами, поток штамповок топит в себе разум потребителя, качество гибнет в количестве, а Моррис в это самое время поворачивает ощущение правды в искусстве вспять: к истокам, к ручной работе, к мастерству ремесленника, к тайнам, которые имеют свойство так скоро теряться. Он отворачивается от сиюминутном интонации и заставляет звучать древнюю песню.

 Серпиком ли, еле видным, тонюсеньким, нежным, рассечен будет объем бездны, или прорушится разверстой, идеально круглой пастью своей хладный диск в вечную темноту, либо постепенно раскрываться станет плавная белизна, глазу, возможностям его, не подчиненная, – все для меня лишь восторг и молитва. И покой. Покой восторга. Не ищите в этом словосочетании парадокса. Его нет. Лишь гармония влажного света и боли, нескончаемой как счастье.