Хриплое рычание маленького «оппель-кадета», пролетающие мимо дома, женские лица, небо, — последние для него дома, последние лица, последнее небо. Впереди бычья шея шофера, по бокам каменные профили гладковыбритых близнецов в черных мундирах — три угрюмых Харона, переправляющих его через Стикс .

А вежливые ему попались Хароны. Не выворачивали рук, а перетряхнув содержимое карманов, возвратили все и даже парабеллум, правда, вытащив из него патроны, позволили ехать без наручников. И сейчас не вытолкнули из машины, а бережно, как стеклянного, вывели под руки. Оттягивают удовольствие?

Знакомые белоснежные колонны Дворца пионеров, на флагштоке — штандарт новых хозяев с двумя молниями на черном поле. Широкая мраморная лестница. Длинный светлый коридор с бесконечной чередой пронумерованных дверей, аккуратные фанерные дощечки с латинским шрифтом «Старший следователь», «Криминал-лаборатория», «Шифровальный отдел». Между дверьми высятся бесчисленные шкафы, набитые сверху донизу папками-досье.

Буднично пахнет административным учреждением — этакой специфической смесью масляной краски, натертых полов и разведенной карболки.

А вот и знакомая круглая приемная. Что тут было раньше: «Уголок смеха», выставка изделий кружка «Умелые руки»?

Хароны передают его плечистым Церберам и удаляются, стараясь не грохотать коваными подошвами.

Церберы с карминными, словно натертыми кирпичом, физиономиями оставляют его стоять посреди приемной и возвращаются на свои места у плотно прикрытой двустворчатой дубовой двери, лишенной какой бы то ни было таблички.

— Лез аппартаман де сан алтес… — вызывающе подмигивает им Ленц

— Прекрасно! Везите их. Да, прямо к шефу, — торопливо сворачивает телефонный разговор сутулый однорукий офицер с огромными, как плавники, ушами.

— Ха! Господин Цоглих? Мое почтение! — с беззаботным видом приветствует его пленник.

Глаза Цоглиха уходят от взгляда Ленца. Холодный кивок, и адъютант начальника СД скрывается за дверью.

…Да, маловероятно, что взяли по прошлому делу. Сейчас набросятся: где кассета?…

Сейчас, вот сейчас вспыхнет над дверью табло — большой огненный глаз — как тогда, перед первым допросом. В тот раз ему удалось выйти отсюда, перехитрить самого сатану, теперь расплачиваться придется вдвойне.

Мучительно давит в груди, там, за часто вздымающимся кармашком френча. Словно кто-то невидимый, безжалостный взял в лапу его сердце и, забавляясь, то грубо сдавит, то с ухмылкой отпустит, как резиновую грушу пульверизатора… И нитроглицерин кончился. Хоть бы присесть. Куда? Не на пол же — в приемной ни одного стула.

Скорее бы зажглось проклятое табло.

Свое дело ты сделал, последнее твое дело в «этом лучшем из миров», как говаривал старик Лейбниц. А умирать все равно где-нибудь и когда-нибудь надо…

О такой ли судьбе единственного сына мечтал твой отец — провинциальный учитель немецкого языка с жиденькой чеховской бородкой и вечно сползавшим пенсне, добрейший чудак, приводивший к себе домой своих гимназистов, чтобы всю ночь напролет читать с ними не рекомендованные синодом поэмы богохульника Гейне? Или мать — хрупкая большеглазая мама, заставлявшая свое пухлое чадо часами перекатывать сверху вниз и снизу вверх бесконечные гаммы?

Смешной увалень в бархатных штанишках, в заботливо отглаженной курточке с блестящими перламутровыми пуговицами — «тульский вундеркинд», как дружно окрестили его столичные газеты после первого же выступления на концерте учеников Санкт-Петербургской консерватории, — мог ли тот пай-мальчик, всеобщий баловень, представить себе, какими торными тропами поведет его судьба!… Хотя стоит ли упрекать судьбу? Просто мальчишка постепенно вырастал, и слишком жадным был его интерес к окружающему, слишком живо откликался он на всякую несправедливость, чтобы находить забвение только в мятежных сонатах и безмятежных ноктюрнах — в окна консерватории врывалась «Варшавянка», сопровождаемая яростным свистом казацких нагаек…

Быть может, если бы его не исключили «за участие в студенческих беспорядках», не выслали по этапу в Сибирь… Нет, вряд ли бы это что-нибудь изменило. Все равно не смог бы он оставаться лишь зрителем в революции. И рано или поздно трудности нелегальной работы с ее жесткими конспиративными требованиями неизбежно выявили «второе я» его мечтательно-поэтической натуры, — психологическое чутье и находчивость — неожиданные для него самого качества, позволявшие ему, юноше, распутывать такие сети царской охранки, перед которыми порою бессильны были куда более опытные товарищи.

Но тогда, в молодости, эти способности значили для него много меньше, чем музыкальные, и он долго еще продолжал верить, что станет пианистом, — и в те годы, когда организовывал побеги из ссылки, и в круговерти Октябрьских дней, и в тяжелую пору гражданской воины, призвавшей его в Чека («само собой, временно, товарищ людей не хватает»). Только в двадцать первом году, когда после… надцатого напоминания о давно обещанной демобилизации, его вызвал к себе Дзержинский и виновато попросил выполнить напоследок крайне важное поручение, связанное с отъездом за границу («нет, нет, на этот раз действительно последнее, просто, ну, некому больше, сам видишь»), и когда бывший «тульский вундеркинд» в комиссарской кожанке посмотрел на измученное, в лиловых тенях лицо Феликса и не смог отказать, тогда лишь понял он, окончательно понял, что работа его уже не изменится…

Дверь бесшумно отворилась, выпустив адъютанта.

— Кофе шефу, — бросил он на ходу одному из охранников и, не взглянув на Ленца, ушел по коридору, ловко придерживая одной рукой ворох разлетающихся бумаг.

…Сколько уже прошло времени как он стоит тут, заставляя себя отбивать подошвой ритм какого-то дурацкого мотивчика — лишь бы не осесть на качающийся под свинцовыми ногами пол?… Полчаса? Час? Два? Вечность?… Почему его держат тут, не начинают допрос? Примчался, балансируя подносом, охранник с кофейником, протиснулся в дубовую дверь и вернулся с таким благоговейно-радостным выражением, словно побывал у самого господа-бога.

…В окне двойная рама, но стекло тонкое, — удариться всей тяжестью, пробиться наружу, глоток ветра — и головой вниз, в ничто… Нет, нельзя… нет. А вдруг удастся внушить Кляйвисту, что не успел переправить кассету нашим?… Да, держаться до конца. Держаться, даже если придется пройти все девять кругов ада.

…Но почему все-таки штандартенфюрер не спешит узнать, переданы ли сведения? Чего выжидает?

Снова появился однорукий адъютант, сопровождая оберштурмфюрера со множеством наградных ленточек и значком отличного стрелка. Высокие голенища его хромовых сапог были в пыли, на щегольских галифе просвечивала пулевая прореха.

Побыв несколько минут за дверью, они вышли.

И почти сразу же над ней заполыхал огненно-красный глаз.

Охранники растворили перед Ленцом дверь и слегка подтолкнули его вперед, в холодноватый полумрак кабинета.