— Думаете обо мне, что я старый дурак?

— По — моему это вы сами о себе так думаете.

Мы с Виктором уселись в каморке на пуфики, и я не мола не улыбаться его застенчивости. Даже не застенчивости, а какому‑то прорисованному на его лице чувству, что он хочет счастья, но считает, что его не заслуживает.

— Меня зовут Гретт, и с моей помощью вы сможете нарисовать воспоминания.

— Я и сам нарисую, так бы и сказали.

— Это не обычные рисунки…

Но Виктор сам дотянулся до альбома и до пастели:

— Такой солнечный день был! Я даже запахи помню!

Зимой и в холодные дни в нашем агентстве никогда не ощущалось недостатка тепла, — кто и как топил заброшенное Здание, неизвестно. Было холодно в подъезде, на лестнице, но только не у нас, а Виктор, просидев так много времени в тепле, да ещё выпив горячего чаю, сидел и обливался потом, постоянно пытаясь стереть его с лица. Возможно, это было от волнения. Я не мешала ему рисовать, мне было любопытно, что получится.

— А вы, барышня, значит, тоже художник?

— Тоже.

— М — м… люблю я нашу профессию. Душа поёт. Как вечная любовь в сердце, как другой мир. Я когда за круг сажусь и начинаю работать, я как бы и не здесь сразу. Когда учился, такого не было, а как начал творить, так и пришло ко мне это — колдовское.

— Как поэтично вы стали говорить.

— Вы же меня понимаете, сами же рисуете.

— Да…

— Во — о-от… — он шуршал пальцами по листу, вглядываясь с прищуром в изображение, глаза поблёскивали из глубины. — Это же и сравнить не с чем, когда ничего не было, а после тебя возникло. Как в глину переходит и тепло рук твоих, и мыслей, пока ты крутишь этот горшок или кувшин, а на него, как на пластинку душа твоя через отпечатки пальцев переходит. Это ещё древние знали, глина — земля, основа, суть природы нашей, из неё человек сотворён. И теперь ты творишь, меняешь эту природу, придаёшь ей форму, чтобы не ты один, а всякий её почувствовал. Да… Ах, какой солнечный день был, не поверить, что дождь потом.

Лицо посетителя изменилось, сделалось мечтательным и помолодело. В слабом освещении бра, не смотря на все морщинки и седую, перец с солью, копну густых волос, он светился чем‑то. И он уже не был похож на сбрившего бороду крестьянина.

— Я вам завидую.

— А?

— Я не помню этих чувств. Или даже совсем не знаю их. Когда я училась, я старалась рисовать хорошо, когда работаю, — тоже стараюсь. Я всегда думала, что это и есть творчество. Все были довольны мной — и преподаватели и заказчики. Покажите мне, что у вас вышло?

— Сейчас, почти закончил. Что же вы, Гретт, если поставить перед вами две работы одного и того же натюрморта, например, не отличите где творческая работа, а где учебная?

— Не знаю. А творчеству можно научиться?

— Нет. Научить творить нельзя, барышня.

— Отдайте мне альбом, я должна выполнить свою работу.

В рисунке Виктора было лицо девушки. Мягкие, размытые, как во сне черты, тёмные тяжёлые волосы. Не портрет, а впечатление.

— Сосредоточьтесь, закройте глаза и вспоминайте. Даже образами, чувствами, запахами, если хотите, как угодно. Без выдумок, без оговорок, просто вспоминайте тот день.

Когда мои руки стали выводить его чёткие рисунки, у меня стало сжиматься сердце. Это была настоящая сказка, поэзия, солнца было так много, что я могла выразить это только цветом. Ни разу я не схватила ни угля, ни сангины, ни соуса, пальцы сами тянулись лишь к нежной пастели и сочетания этих штрихов и растёртостей, переливы света в тень, и цвета в оттенок — это были не рисунки, это была мечта. И опять я рисовала чужой, теперь уже не воображаемый, поцелуй, рисовала портрет той девушки, рисовала куколку, которая была похожа на свою хозяйку, рисовала тёмно — синий зонт, который Виктор так и не смог выбросить, не смотря на непоправимую поломку.

Вернувшись из мира грёз, протянула пачку листов керамисту, и откинулась в изнеможении на стену каморки.

— Это она! — Виктор скупо всплакнул, задохнувшись и снова вспотев. — Боже, а я ведь забыл так подробно её черты! А говорите, Гретт, что творить не умеете… это же волшебно…

— Я знаю. Моя работа закончена, теперь вы можете идти.

Я не вышла с ним, я захлопнула дверь каморки и закрыла её на задвижку. Сидела, оттирала от пастели пальцы и по — тихому плакала. От зависти, от разочарования, от тоски по неведомому, от сентиментальности, оттого, что пастель не стиралась полностью, от того, что я страстно хотела чего‑то и не могла понять — чего.

— Гретт?

— Я скоро выйду, Тристан, подождите!