Эта ночь была перед выходными, я ушла за обедом, а когда вернулась, удивилась, что Триса за столом не оказалось.

— Он в твою каморку ушёл, в тишине посидеть, — ответил мне Нил на немое недоумение.

Такого раньше никогда не случалось. Мы обедали под монотонный рассказ Вельтона о всяких больничных нравах, на которые он насмотрелся, пока ухаживал за женой, и портил нам аппетит некоторыми деталями повествования, но делал вид, что не замечает этого. Вскоре и моё внимание рассеялось, я перестала слушать, переключившись мыслями к тому, почему же Трис спрятался? Последние дни он то "включался", то "выключался", — в зависимости от того, что от него требовали обстоятельства. Тристан был закрыт, а я не решалась ни о чём его спрашивать, боясь, что всё это из‑за Моники. Салфетку я подложила ему на стол в его комнату, вечером же того дня, нашла и её, и ещё какой‑то номер телефона в мусорном ведре. Подписи не было, но я была уверенна, что это номер Моники. Неужели Тристан так убивался из‑за разрыва? Я же была счастлива… и несчастлива оттого что не могла ничем ему помочь. Даже поговорить об этом. Я ждала его возрождения.

Прошёл час, полтора, а он всё не появлялся, и, не выдержав, я тихонько заглянула за дверь. Вдруг, он просто заснул там?

Но Трис не спал, он чутко повернул голову, и увидел, что я подглядываю.

— Заходи, не стесняйся, это же твоя каморка.

— Ты так и не пообедал.

— Потом.

Он сидел на пуфике для посетителей, вытянув ноги, насколько это было возможно в тесноте, и скрестив руки на груди. Я притворила поплотнее дверь, и села на своё место. Кто знает, — вдруг выйдет разговор?

Трис настенным бра был освещён также, как и на портрете "идеального мужчины", и почти также выглядел, только глаза закрыты и свет теплый, а не холодный.

— Твоя каморка такая маленькая, — кладовка — коридор, и столько вещей.

— Да, но здесь хорошо.

— И я об этом хотел сказать. Если бы я раньше заметил, что здесь такая тишина, я бы часто тут сидел.

Действительно, там так тихо разговаривали, что ни одного звука из большой комнаты не доносилось.

— Мне уйти?

— Нет, — Трис открыл глаза, — я тебя и так стал редко видеть. Что ты столько рисуешь в мастерской, ты же уже не берёшь заказы?

— Я для себя рисую, разное.

— А что?

— Что придёт в голову.

— Ты же раньше так не рисовала.

— А теперь рисую.

— Что изменилось? — И в голосе Триса я уловила что‑то, обеспокоившее меня. Несколько секунд я подбирала в мыслях объяснения, но не нашла более верного ответа:

— Я изменилась.

И мы с Трисом надолго замолчали. Чтобы немного развеяться, взялась за альбомный лист.

— Хочешь, нарисую тебе что‑нибудь? Что скажешь.

— Нарисуй. Вот что в голову придёт, то и рисуй.

Я улыбнулась. Мы наедине, и Трис будет видеть, как я колдую над листами. Простыми карандашами я стала быстро выводить линии опор моста, и его своды. Нафантазирую специально для него красивый мост через реку, — каменный, крепкий, как символ того, что нас связывает. Изредка поглядывая на Триса, видела, что он следит за моими руками, хотя сам рисунок из‑за наклона альбома ему было не разобрать. Потом вдруг я заметила, что он смотрит на меня, в лицо, и смутилась. Моля только о том, чтобы не краснеть слишком густо, я больше не поднимала глаз от рисунка и смущалась так, будто Тристан никогда в жизни на меня прежде не смотрел. А ведь между нами за прошедшие годы было столько разных взглядов, что всех их видов не перечесть, и пристальных тоже. Однако на этот раз во мне наша дружба переплавилась в иное чувство, и всё теперь стало иным.

Внезапно дрогнули пальцы, и штрих стал жёстче и ярче, перекрывая мягкие линии полунарисованного моста. Я попала под власть, но моими руками рисовал не Тристан, а всё же я сама, только не по своей мысли, а будто бы по чужой. Я сама водила карандашом, но какой рисунок получится, не знала, — будто бы наложила лист на гравюрную поверхность, и наносила графит, а изображение по частям проявлялось. Это был портрет Тристана. Сначала глаза — его и не его, с таким взглядом, который немыслимо было бы описать, — только видеть.

Осторожно я взглянула на него. Нет, сейчас он смотрел не так. Это был другой взгляд Триса, который я никогда прежде не видела. В одну секунду он казался ясным и пронзительным, в другую темнел, какая‑то морщинка выдавала боль, а какая‑то жёсткость, в одно мгновение мне казалось, что я рисую взгляд холодный и непримиримый ни с чем, а в другое — взгляд мягкий и грустный. И в тоже время ни она линия не сходила со своего места, не исчезала и не появлялась сама по себе, чтобы хоть как‑то объяснить эти противоречия.

Дальше — волосы, лоб, скулы, нос, губы… верить в то, что я видела, было практически невозможно, — это снова был Трис и не Трис, Тристан не сегодняшний, а совсем юный, лет пятнадцати. Все черты мягче, глаза и губы больше, тоньше шея, короче волосы, скулы узкие… Такие взрослые глаза на таком мальчишеском лице! Он смотрел с листа так, словно перед его взором были оружейные дула, а сам он стоял у стенки, и вот оно всё собрано в один последний миг, — и страх, и тоска по чему‑то, и нежность, и злость, и решимость, и стойкость, и грусть, и прощание, и сожаление, и любовь, и неумирающая надежда, и вера в настоящее… чудо.

Карандаш остановился, и я выпрямилась из сгорбленного положения.

— Всё? Покажи, что нарисовала.

Прижав альбом к груди, я замотала головой и зажмурилась.

— Можешь не говорить, что у тебя не очень хорошо получилось, я всё равно хочу посмотреть.

— Нет.

— Да что там?

Голос Триса даже дрогнул в удивлённом смешке. Я открыла глаза, и усмешка его исчезла. Теперь мне гораздо легче было смотреть на него такого, привычного и настоящего, чем на этот портрет, силы которого моё сердце не выдерживало.

Лицо Тристана выражало недоумение и интерес, а я стала понимать, что узнаю о нём неизвестное. Привычным и настоящим он был недолго, потому что теперь я стала его "видеть"…

Трис не страдал по Монике, он и не думал о ней, и не вспоминал. Его подтачивало сомнение. Он устал от борьбы, которую начал много лет назад, и сейчас опускал руки. Его заполняло неверие в счастье. Неверие в самого себя. Нежная и тонкая струнка дрожала у него в сердце, перетянутая, запутанная, скомканная в клубочек, на которую он злился, которую боялся, и потому коверкал как мог, и затаптывал. Тристан был слаб. Хрупок. Именно к этому дню он дошёл до такого, истратив все свои силы, но не находя источника для их возрождения. Где‑то таились слёзы, которые он не мог позволить себе выплакать, потому что мужчины не плачут. Где‑то таилась мечта такая безнадёжная, что её было почти не разглядеть, так глубоко он её запрятал. Она причиняла боль несбыточностью. Где‑то таился он сам, не разрешая себе быть до конца самим собой в жизни. Столько юного в нём сохранилось. И чем старше он был, тем постыдней ему казалось признаваться в этом даже себе.

Я вбирала в себя этот поток видения скрытого Триса, и в тоже время замечала, как он менялся в лице. Недоумение сменилось удивлением моему взгляду, потом он протянул руку к рисунку, но я сидела словно статуя, намертво вцепившись в альбом. Он, кажется, понял, что всё не просто, и что‑то почувствовал. Подозрительно схмурился, вгляделся в меня.

Мы оба забыли о волшебстве этой комнаты и о волшебстве этого Здания. В этой каморке, как нигде, было легко понять человека, но только с одной стороны. Меня он не видел, так как я его видела… Тристана осенило, и он вскочил с места.

— Что ты нарисовала?! — Его охватил ужас, и даже при жёлтом свете было заметно, как резко он побледнел. — Что… ты… отдай мне его немедленно!

— Нет.

— Гретт, ведь ты не могла нарисовать того о чём я думал… я же не посетитель… Покажи мне его!

— Нет.

— Гретт!

Тристан схватился за альбом, а я вся сжалась, пытаясь его удержать и со страхом думая, что он намного сильнее меня, — так и вышло. Он одним рывком отнял его, да так, что рукам стало больно.

Изображения не было, оно исчезло. Трис вырвал первый лист, второй, перелистнул альбом веером, но увидел, что тот был чист. Но мы оба знали, что рисунок был.

Тристан поджал губы и, глядя в стену, спросил:

— Теперь ты знаешь?

— О чём?

— Знаешь или нет?!

— О чём? — отчаянно повторила я.

— Что ты нарисовала?

— Тебя… только твой портрет, хоть ты на нём и не выглядел так, как сейчас.

— Ты обманываешь меня.

— Я не лгу!

Он всё ещё был бледный, и от волнения вперемешку со злостью, дышал сквозь зубы. Бросив на меня испытующе долгий взгляд, он развернулся и вышел.

Наэлектризованность между нами почувствовали с первых же минут, и Вельтон буквально сразу отметил:

— Поссорились голубки… но помирятся, — и продолжал свой рассказ дальше.

В понедельник у Геле мы пили чай на веранде. Дом был старый, многое что требовало ремонта, но вконец прогнивший настил веранды был заменён только — только.

— Наконец‑то мы сможем пить чай на свежем воздухе, — радовалась она, принося на столик поднос с чашками и заварочным чайником.

— У тебя здесь даже мебель новая, — я похлопала по подлокотнику плетёного кресла, — откуда такое богатство?

— Я же старая ведьма, наколдовала. Конфеты или зефир?

— И то и другое. Геле, ну, ты же не можешь на самом деле быть ведьмой. Чем ты занимаешься? И чем ты занималась раньше, до пенсии?

— До пенсии! — хмыкнула та, и, не ответив, скрылась в доме. — Я не признаю пенсии!

Даже отсюда было слышно, как шумят птицы в комнате. Пока чайник закипал, она их кормила. Я же дышала звонкой тишиной. Звуков было много, но это были звуки спокойствия. Так хорошо было и в городе среди ночи.

Геле явно не хотела говорить о себе. Она, напевая весёлую песенку, вернулась со сладостями, потом, уже насвистывая, с чайником, и стала заваривать чай с сухими земляничными ягодами.

— Гелена, я хотела спросить тебя кое‑что о Тристане.

— Что?

— Я недавно поняла, что в нём есть что‑то хрупкое, слабое, наивное, одним словом такое, что как‑то у меня не вязалось…

— Он хоть у тебя и идеальный мужчина, как ты однажды высказалась о нём, но не гранит же. Живой человек.

— Я хочу его понять.

— Только что сказала "недавно поняла".

— До конца понять.

— До конца никого понять невозможно, даже себя.

— Как объяснить некоторые противоречия?

— Ничего объяснять не нужно.

— У меня голова кругом…

— Это твои проблемы.

— Геле!

— А что ты хочешь услышать? — Старуха взмахнула рукой так, словно в пальцах держала дирижёрскую палочку. — Он такой и растакой? Это да, а это нет?

— Тристана мучает что‑то.

— Сам разберётся.

— Я не могу так.

— Почему?

— Потому что он мой Тристан.

— А ты его Гретт.

Я, насколько смогла без раскрытия тайн, пересказала Геле о том, что почувствовала в Трисе. О его усталости, о его надежде. И случай в каморке перевела в случай о якобы увиденном дневнике на столе, который и не собиралась читать, но Трис испугался, что я успела заметить и прочесть то, о чём он думал.

— Что он может от меня скрывать, Геле? Ума не приложу. Что?

— Правду, конечно, что же ещё скрывают.

— Какую?

— Спроси у него. Говорят же: "не звени ключами от тайн", а он прозвенел, теперь сам виноват.

— Геле, а он не мог, ну, вроде как я, чем‑то вроде семечка быть… А вдруг он сейчас переходит из одного состояния в другое?

— Он не семечко, милая… поговори с ним откровенно. Ты ведь тоже, получается, скрываешь от него то, о чём думаешь.

— Это нет… не сейчас.

Всё, что происходило с Трисом, могло быть из‑за предстоящего сноса Здания. Не будет агентства, а Трис отдал ему тринадцать лет жизни. Это и было, есть, дело его жизни. Это ли не крах всего? Объясняется просто. И очевидно.

Мне не захотелось возвращаться домой, и я поехала в мастерскую, чтобы порисовать. Голова была варёная от недосыпания, но я стала привыкать. И желание взяться за краски или пастель пересиливало усталость.

Отчего‑то мне захотелось нарисовать звёздное небо, глубокое, сияющее космосом, с тонким, но ярким полумесяцем среди перистых облаков. И всю эту громаду мироздания отобразить над полем колышущейся от ветра травы. Больше часа я работала так вдохновенно, что не заметила этого времени, и отвлеклась только потому, что руки были настолько затёрты индиговой пастелью, что пачкали мелки и мешали. Нужно было сполоснуть руки, и я, встав из‑за мольберта, не дошла до раковины мастерской, как натолкнулась на Триса. Он вошёл бесшумно и наверняка какое‑то время стоял у меня за спиной незамеченным. Я вздрогнула не столько от неожиданности, сколько от испуга, что могла сейчас работать над его подарком, и он бы всё видел!

— Что ты здесь делаешь? Зачем ты пришёл?

Не знаю, как прозвучал этот вопрос, наверное, слишком грубо, — по лицу Триса было заметно, что он не ждал подобной вспышки. Я же не могла ему объяснить, что не сдержала злости за внезапное вторжение именно из‑за той работы, которая могла бы быть на мольберте сейчас, в этот момент, но по счастливой случайности всё обошлось.

— Ты и правда рисуешь, — я почувствовала, как Трис выдержал непринуждённость своего тона. — Я позвонил с работы тебе на вахту, узнал, что ты здесь и решил приехать поговорить.

— О чём?

— О том, что случилось ночью. Я вижу, ты злишься на меня?

— Да нет, — я расслабила лицо, и моя сердитость ушла, — просто не хотела, чтобы ты видел мои незаконченные вещи, и я же не знала, что ты тут стоишь и смотришь, это не честно… ты должен был предупредить, что приедешь. Или постучаться хотя бы.

— Наше негласное соглашение за последнее время слегка размылось, и я забыл, что нужно было предупреждать.

— В каком смысле?

— В смысле, что мы раньше не спрашивали друг друга — кто где был, зачем и куда пропадал. Не вмешивались в личную жизнь. Не задавали лишних вопросов. Теперь как‑то не так.

Смутившись, я скрестила руки, забыв, что они грязные и испачкала рукава своей летней светлой рубашки. Положение только усугубилось.

— Так о чём ты хотел поговорить? Думаешь, я соврала тебе, о том, что нарисовала в каморке?

— Нет, я верю. Верю. Я пришёл извиниться. Не хочу ссориться.

— Впервые в жизни, — я улыбнулась, а Трис протянул мне руку для рукопожатия. И тоже улыбнулся.

Но я, не ответив на этот жест, обогнула его и пошла к раковине. Я знала, как он не любил неухоженные и грязные руки, мне не хотелось портить рукопожатие его брезгливостью. Пусть уж лучше так.

— Пойдём домой.

Мой Тристан, мой милый родной Тристан. Я вела себя с ним совершенно не так, как мне хотелось. Я совершала поступки, противоречащие моим истинным желаниям, и всё из‑за страха, что правда моя раскроется. Я была уверена, что Трис не таким представлял наше с ним примирение, и сейчас, пока мы шли домой, был грустен. Я не знала, что мне сказать, чтобы исправить это, пока по пути не попался видеопрокат и я не предложила взять посмотреть какой‑нибудь фильм, как в раньше. Трис охотно согласился и я стала надеяться, что именно это убедило его окончательно, что между нами нет и не было никаких обид и непониманий. Фильм долго выбирать не пришлось — взяли исторический, этот жанр нравился нам одинаково сильно.