В мире существует много загадок и всего одна луна. А также много отгадок, но всегда один человек, который отгадки лишен и вечно вас озадачивает. Иногда мы не узнаем винограда или другого лица, так уж мы устроены. Всегда есть то, что мы не узнаем, ну, пусть так и будет. Вот ученики не узнали, например, воскресшего Христа, а потом узнали. То, что они его не узнавали, кто он такой, пока он был жив – тоже факт. Вот и мы не узнаем ни друзей, ни температуры за окном, ни животных. Самих себя мы тоже не узнаем, и иногда нас это мучит, а иногда не очень.

Савву это мучило сначала сильно, а потом, как только он потерял память, почти перестало.

После того как он потерял память, он ее иногда снова терял совсем, а иногда что-то оставалось, похожее на полет бабочки, особенно когда она ныряет вниз и словно пропадает из виду, а остается какой-нибудь один цветок на фоне синего неба или вдруг непонятное лицо, и не поймешь – то ли мужское, а то ли женское.

Однажды Савва спросил профессора – откуда в мире страдания?

Он спросил, потому что ночью ему снился ужас, произошедший с любимым человеком, которого Савва не мог вспомнить, но все равно знал, что он любимый, потому что не мог оторвать своей любви от этого человека и ясно понимал, что он его любит очень сильно, сильнее даже, чем самого себя, когда был маленьким, и он спросил Воротникова, откуда на земле взялся весь этот ужас, потому что того человека рвали волки, а Савва во сне мог только плакать и ничего не мог сделать.

Тогда Воротников сказал ему: задай этот вопрос не мне. – А почему, спросил Савва. Потому, сказал профессор, что ответ на этот вопрос на словах невозможен. Но он все же возможен, если от слов отказаться. А кому, спросил Савва, мне его задать? Задай его цветку, сказал Воротников, или камню и слушай. Хорошо, сказал Савва и пошел в сад своего дома. Там он сел рядом с хризантемой и спросил: скажи, откуда на земле такое, что моего лучшего друга разорвали волки, а люди ненавидят себя, моря и дельфинов, и других людей? Он спросил и стал слушать. Уже всходила луна, а света в окне на огород не было, и постепенно, когда глаза привыкли, все вокруг стало призрачным, словно тихо светящимся. Савва сидел на земле и ждал. Он был похож на курицу, которая собралась снести яйцо, или на женщину папуаску, которые рожают сидя, Савва один раз видел, но он этого не понимал, потому что все время смотрел на цветок. Цветок, на который смотрел Савва, не давался зрению и куда-то все время ускользал, словно бы ему не нравился Саввин взгляд, и он плавал по краям зрения, а иногда возвращался назад, но тут же ускользал снова.

Но вдруг Савва понял, что цветок стал разгораться и светиться, а он, Савва, словно уменьшаться в росте. Они сидели рядом и глядели друг на друга, и когда Савве казалось, что это цветок глядит на него, то он ясно видел цветок, а когда цветок думал, что на него смотрит Савва, то он ясно видел Савву. Потом Савва увидел, что они с цветком никогда не были разными, а все время были одним и тем же. Не то чтобы в сидящем на земле Савве был цветок, хотя, конечно же, он и был Саввой, как была Саввой его мать, когда его носила, но Савва знал, что они так всегда сидели, еще до того, как возникла земля, ангелы и серафимы. И что если бы Савва с цветком не смотрели бы друг на дружку, то не возникла бы земля, ангелы и серафимы, и ничего бы не возникло. И пока они так сидят и смотрят друг на друга, ничего не может никуда пропасть, потому что пропадать никому некуда, пока они так вот сидят в призрачной луне и смотрят один на другого.

Когда потом Савва встретил профессора, он сказал ему: я спросил у цветка. Профессор посмотрел на него внимательно и улыбнулся. Что он тебе ответил? – спросил он. – Мы вместе ответили, сказал Савва, потому что нас не было по отдельности. Мы ответили вместе, потому что как можно ответить по отдельности или самому одному цветку, когда у нас стал один рот и одни губы. Ответа даже и не надо было вообще, сказал Савва, потому что зачем он, ответ? – Ты же хотел узнать, почему твоего друга разорвали волки во сне. – Это не во сне, сказал Савва. – И я очень хотел узнать и я узнал. Я понял, что мы с цветком и есть сами по себе ответ на этот вопрос, и ничего другого тут больше нет.

Тут профессор стал смеяться, и почему-то Савва словно узнавал его все больше и больше, пока не увидел, что профессор тоже стал неотличим от цветка, с которым они разговаривали ночью, и от этого Савве стало хорошо, и он попытался было обнять профессора, но постеснялся.

А сейчас Савва сидит на лавочке и смотрит в сторону моря. К нему подходит Лева и говорит: я тоже с ними пойду, Савва. – И правильно, говорит Савва, пойдем. – А ты тоже идешь? – спрашивает Лева. И когда Савва кивает головой, Лева говорит: как же я рад, что ты идешь с нами, как же я рад, Савва, потому что тебе не надо оставаться одному, а Медея тоже пойдет с тобой?

– Я еще ее не спрашивал, – задумывается Савва, – но, наверное, она не откажется. Потому что куда нам еще идти. Вот и пойдем вместе.

Солнце встает выше, и если посмотреть в сторону моря, то самого моря почти что и не видно за горами. Но если смотреть дольше и внимательно вглядываться, то можно увидеть на короткую минуту его нестерпимый, глубокий блеск между двух горных вершин, оттуда, где меньше всего ждешь. О чем он говорит тебе, – ты не знаешь, однако, что была бы твоя жизнь, если бы однажды, когда совсем уже ничего не ждешь или очень устал, а то и хочется забыться и отчаяться от неудач и обид, если бы в этот миг не блеснул бы тебе влажный синий луч прямо в глаза, оживляя их изнутри своим нестерпимым блеском. И, может быть, через миг он опять пропадет, скроется в синей дымке ущелья, и уже не видно будет ни блеска, ни даже морского горизонта с белым корабликом на нем, и все снова подернется серостью и туманом, – но нет, не все. Уже зашел этот луч в твои глаза, словно добежав от какой-то дальней звезды, про которую ты еще не знал, что она твоя, и ты под ней родился для свершений и невозможного, а она тебе послана в этом сестрой и помощником, – уже зашел в глаза луч, и ты уже не такой, как прежде, и готов даже слушать новую музыку и трогать новые ветки, и женские лица, и камни – осторожно, почти не дыша, почти задохнувшись от внимания к необыкновенному их явлению на свете.

Вот так он пришел, оживил и потом пропал. А теперь ты сам идешь дальше и тычешься в листву и стены, и светишь на них, а в конце жизни кажется, что пропадешь, будто бы попал в закат. Но ты не пропадаешь, а уходишь на время за горизонт, чтобы однажды, выйдя оттуда, блеснуть кому-то другому новым лучом, которым ты сам стал – сверкнуть издали в глаза и в лоб, и зажечь их, и оживить, и открыть заново для другого зрения и нежданных постижений.

– Эк ведь распогодилось, – сказал Николай, расчехляя трубу.

– Теперь уже дождей не будет, – ответил Витя. Потом залез в багажник и достал оттуда саксофон. Он подержал его в руках, подумал и слегка дунул в воздух. Воздух принял Витино дыхание, чуть-чуть отозвавшись шорохом.

– Вот, – сказал Витя, – вот! Вот так надо играть. То самое!

И он снова дунул в воздух.

– На кой он вообще нужен, этот сакс? У Паркера своего не было. Он свой все время терял – то в метро нахер забудет, то в гостях. Так вот и надо жить.

– Паркер помер, когда мультики смотрел по телевизору, – сказал Николай.

– Ага, легкая смерть, хорошая, – отозвался Витя, рассматривая клапаны инструмента. – А мог ведь загнуться и на бабе. Или еще где.

– Ты не врубаешься, Витя, – сказал Николай. – Смерть от любви – лучшая смерть на свете.

– Не думаю, – сказал Витя, – не думаю.

– Ты просто женщин не понимаешь, – сказал Николай. – Они от тебя уходят.

– Не думаю, что ты прав, – сказал Витя.

– Почему это я не прав?

– Потому что они и от тебя уходят, – сказал Витя.

– Правильно, – сказал Николай, – они от всех уходят, – даже от миллионеров. Потому что ничего не понимают.

– А кто понимает? – спросил Витя.

– Рафаэль понял, – сказал Николай. – Понял и умер на женщине, которую любил.

– И что? В чем тут заслуга?

– Это не заслуга, Витя, это – судьба.

Витя подумал.

– Не, – сказал он, – умирать надо не на женщине, умирать надо в воздухе.

И он снова дунул в пространство, и оно отозвалось нежным звуком на весь сад.

– Понял? – спросил Витя и торжествующе посмотрел на Николая.

Тот молчал. Видно было, что он вспоминал что-то свое. Потом тоже дунул в воздух, и тот тоже отозвался, но не как у Вити, а словно бы с серебряной печалью. Николай вздохнул, и белые его рога и наросты зашевелились. Словно бы лось, который в нем жил, напрягся и решил выйти из него, оставив человека пустым и одиноким, но потом передумал и вернулся.

– Все же музыка лучше женщин, – наконец отозвался Николай.

– Ну! – сказал Витя. – Ну!