– Видишь ли, Медея, – сказал Воротников, – я не могу ответить на твой вопрос так, как ты хочешь, – я имею в виду, при помощи однозначных слов, в которых, к тому же, мне всегда чудилась тоска, из них на меня глядящая.

– Вот и Савва говорит, что ничего нет, а я не верю, – сказала Медея. Они сидели рядом с деревянным мостиком через горную речку и болтали.

– Кое-что все-таки есть, – сказал профессор. – Более того, – вокруг нас есть все, что только пожелаешь. Даже смешно. Вокруг нас есть все что угодно, и даже сверх того.

– Я желаю, чтобы Савва на мне женился, – сказала Медея. – И много денег. И еще, чтобы у нас был мальчик. Я бы научила его мексиканскому танцу. Я видела фильм, где один парень танцевал мексиканский танец, а потом он сел на своего коня и ускакал, а все девушки плакали. Но я вас спросила не об этом. Савва говорит, что вы вчера разговаривали с каким-то Батюшковым, который давно умер. А я хочу знать, разве можно разговаривать с теми, кто умер.

Профессор засмеялся.

– Никто не умирал, – сказал он. – Кроме тех, кто умер еще при жизни. Но и это не навсегда.

– Я одного такого знаю, – сказала Медея, задумавшись и прикусив красивый рот, от чего тот стал страдальческим. – Сашка допился до того, что лежит, как бревно, целый день на кровати, а сожительница ему за выпивкой бегает. А он уже гнить начал. Я к ним как-то заходила, цветы принесла – вот же вонь у них стоит! А он толстый, белый, как тюлень, и вроде довольный даже.

– А ты хотела бы поговорить с Батюшковым? – спросил профессор Воротников, улыбаясь по-собачьи.

– Я бы лучше с Пушкиным поговорила, – сказала Медея.

– Попроси его, может он к тебе придет, – сказал профессор. – Мне кажется, он и его друзья не могут отказать в просьбе членам Клуба Элвиса Пресли.

– Боязно как-то, – передернула плечами Медея. – Еще скажет чего-нибудь непонятное. Кто я и кто он? Он же – Пушкин, его в школе учат.

– Попроси того, кого любишь, кого не боишься, – сказал профессор.

– Я вас люблю, – задумчиво сказала Медея, глядя на веер брызг под мостом. – У вас глаза добрые, и вы всех понимаете. Если бы я могла, я бы посвятила вам всю свою жизнь. Но у меня есть Савва, и поэтому я не могу разделиться на двух мужчин. Я вам по секрету скажу, один раз я разделилась, и потом целый год болела и даже кровью стала харкать, еле пришла в себя. А здесь хорошо. Вот бы никогда не уходить отсюда от этой речки. Ведь мы же можем тут остаться.

– Мы можем почти все, – улыбнулся профессор.

– Нет, – сказала задумчиво Медея. – Не все. Я один раз хотела, чтобы у меня была машина, белая, дорогая, а у меня до сих пор нет… А вон и Савва идет! Эй, Савва, постой!

Она вскочила на ноги и стала карабкаться наверх по склону.

Профессор посмотрел ей вслед и осторожно потрогал себя за подбородок. Он вспомнил, что Савва сегодня собрался охотиться на форель. А потом он сказал: Андрей, хорошо, что ты ее благословил в разговоре.

– Она очень красива и ничего не весит, – сказал Андрей. Он был без клобука, в каком-то завихрении то ли света, то ли мысли, и этот всплеск можно было принять и за туристический костюм, и за белый фрак – с равной уверенностью и ничуть не смущаясь от противоречивости видимого.

– Не весит?

– Да. Она легкая. У нее душа легкая и светлая, ты же сам знаешь.

– Знаю, – сказал профессор. – Андрей, – позвал он.

– Говори, – улыбнулся Рублев.

– Вот расскажи я про наш разговор, все будут думать, что я обкурился или еще чего. Но не про это я хочу поговорить.

– Глупые… великие люди.

– Нам надо подняться.

– Да, – сказал Андрей, – вам надо подняться. Рыбку половите, здесь рыбная ловля хорошая. Больше радости, брат. Не грусти.

Он подошел к Воротникову и обнял его. Тогда Воротников вздохнул и снова расширился на весь мир и за все видимые края вселенной.

– Не забывай, кто ты и зачем, – сказал Андрей.

А Воротников продолжал расширяться, хотя, казалось бы, расширяться уже было некуда, и он уже был и мужчиной, и женщиной, и собственной матерью, и собственной смертью. Звезды неслись сквозь него, потом проплыл в глазах какой-то лебедь, блаженно смеясь и запрокидываясь, и от этого сердце Воротникова тоже засмеялось. Киты плескались в море, в котельной рабочий бил жену, прозябало зерно, избы были похожи на звезды, сжатые в кулаки, все времена сошлись, как гармошка, взяли тихую ноту и пропали, и возник свет, а потом стало то, о чем он всегда знал и чем всегда был.

– Какую чепуху ты мне сказал, Андрей, – засмеялся Воротников, – бред сивой кобылы, брат!

– Научи их не ограничивать себя, – весело сказал Андрей Воротникову, словно издалека. – Идите, встретьте Цсбе… – но ему уже не надо было ничего слышать, потому что пришла улыбка живого пространства, которое было везде, и затопила его вместе с тишиной и звоном, еще более тихим, чем сама тишина, и оттого оглушительно ликующим. Теперь он знал все, теперь он сам был знанием, которое шло от него в мир. Он был им теперь и был им потом, и был с самого начала, и начало это и было им. А потом все уложилось в горную речку и склоны, поросшие низкорослым кустарником и можжевельником. И Воротников стоял на берегу, и дюжина бабочек вилась вокруг его головы, словно какая-то вторая воздушная и пестрая голова окружала настоящую голову профессора, и когда Савва увидел эту картинку, то начал смеяться и подпрыгивать, как на ринге.

Попрыгав, Савва спустился к речке и притаился. Он слышал шум воды, и как иногда начинал петь серый дрозд в темной кроне бука. Он долго стоял в неподвижности по колено в холодной воде, а потом занес руку с трезубцем и метнул его в реку изо всех сил с таким криком, что у Медеи, рвавшей цветы за километр отсюда, на мгновение остановилось сердце. Ее глаза расширились и, казалось, стали одним белым пятном. Она подумала, что сейчас умрет от печали и беспокойства за Савву, но в тот момент, когда она стала падать, сердце Медеи сделало новый удар, и она удержалась на ногах, только цветы высыпались на землю.