Марина лежала на спине и смотрела в крашеный потолок. Потом свела ноги и натянула юбку на колени. Краска на потолке треснула, а в голове были слышны сразу два голоса: ленивый – «Блаженство!» и будничный – «Вот и снова ничего особенного, несмотря на полный восторг».

– Эрик, – сказала она, – для чего мы живем, а?

– Для таких мигов, – сразу же отозвался Эрик, – прохладных и зыбких, как вода в графине.

– Тут и правда прохладно, – внезапно поняла Марина. – Даже странно. На улице-то припекает.

Она повернулась на бок и, подперев голову ладонью, испытующе смотрела на Эрика.

– У тебя залысины намечаются.

– Это неважно, – сказал Эрик. Он сидел рядом со столом в старом кресле и курил. Пальцы его тряслись, а зубы клацали. – Мне спокойно только рядом с тобой, Марина, больше ни с кем, – добавил он. – Ни с кем, ни с кем! Ты можешь подумать, что это не так, но это правда. Ты – гений, Марина. Ты медовая, яхонтовая и еще… ты Мурка, да!

Эрик побренчал звонком велосипеда, стоявшего тут же, рядом с ним. Руль почти упирался рукояткой ему в плечо.

– Разве мы живем, Марина? – внезапно выкрикнул Эрик высоким голосом. – Мы же с тобой не живем, а мяучим, как… как кошки. Мы собираем лоскутки, а они рассыпаются. Вот я смотрю на твое плечо в солнечном зайчике – я сейчас готов за него жизнь отдать.

– Ой ли?

– Готов, да, готов, и даже не раздумывая.

– Верю, золотце.

– Я вглядываюсь в твое плечо, Марина, как астроном в дальние миры, где он видит сегодня вечером новую звезду, которую искал и вчера и позавчера, но не находил, и третьего дня тоже не находил. Уже четыре дня он только и смотрит, что в небо, даже когда у него нет при себе телескопа, и ничего не находит. А вот сегодня он нашел свою звезду и назвал ее своим именем, как женщину.

– Ты хочешь сказать, что он назвал свою женщину-звезду Ермолай?

– Какая разница? – взвился Эрик. – Какая разница? И при чем тут Ермолай, ну, при чем тут, скажи, Ермолай, если даже имен таких нет!

Он повернулся к Марине, глядя на нее с ненавистью.

– Зачем ты мучишь меня, зачем? Неужели ты не понимаешь, что от этого я могу умереть?

– Не можешь, – сказала Марина. – У тебя сердце выносливое.

– Нет, могу, Марина. Ты просто этого еще не понимаешь. В моем сердце слишком много боли и любви, слишком много… Ты не знаешь моего сердца, – взвизгнул Эрик, – не знаешь, Марина! Оно порвано в лоскуты, как брюки моего отца, когда он приходил домой пьяный и кричал от боли и пел.

– В каком месте у твоего отца были порваны брюки?

– На заду, Марина, на заду! И нет тут ничего смешного, чтобы так колыхаться. Ты этим оскорбляешь и меня и моего отца.

– Прости, – давилась смехом Марина, – прости… просто получается, что твое сердце разорвано на заду… ой, не могу…

– Я знаю, знаю, что смешон, – вскочил с кресла Эрик, нечаянно брякнув велосипедным звонком. – Тюлень в океане тоже смешон!

– Тюлень? Почему смешон? Тюлень в океане, по-моему, вовсе не смешон.

– Нет, смешон, смешон!

– Чем же он смешон?

– Он велик и смешон. Потому что он там один, в этом самом океане. Никого там на сто верст вокруг нет, ни одной даже что ни на есть подлой твари. Ни одной заразы на тыщу километров в округе! У этого океана ни конца, ни краю нет, ни заливов, ни дорог, ни опушек, а одна только тупая… да, тупая длина во все стороны, которая тянется и тянется… как последняя сволота… Она тянется до самого пустынного космоса, Марина, в бескрайние мертвые звезды, полыхающие своими огнями, и никогда не остановится, чтобы перестать тянуться, потому что ей не на чем остановиться, не на чем! Ты понимаешь, что будет, если такое заложено внутри океана или все равно чего? Что там нет того, на чем можно остановиться. Вот и людям, и людям, Марина, – им просто не на чем остановиться, и они тоже расползаются всей своей плотью в мертвые просторы и мертвые звезды, за края небытия, за края лощинок и околиц, в пустынный вымерший мир беспрерывного движения!!

– И что?

– И среди всего это ужаса и бессловесного расползания, которое неостановимо, потому что ему не на чем остановиться, ибо нет ничего такого, ради чего ему стоит останавливаться – ни любви такой, ни вещи, ни существа, которое могло бы сказать человеку, стой, вот оно я – дорогое, неповторимое, единственное! – среди всей этой бескрайней и мертвой медузы… – тут Эрик закашлялся и непроизвольно лягнул ногой, но преодолев судорогу, облизал губы и продолжил: – среди этого льдистого безмолвия – плывет тюлень. Он теплый и одинокий, у него капает с усов ледяная влага, но он не сдается, потому что он есть, Марина, да – он есть!

– Ты гений, – прошептала Марина, глядя на Эрика зачарованно, – ты вершина! – Она сползла с кровати и на коленках заковыляла к креслу. Там она уткнула свой чистый и выгнутый девством лоб в его колени. – Прости меня, золотой мой, прости меня, горбушечка моя неоплаканная, игрушечка моя елочная!

– Ну, что ты, Марина, что ты, – не надо, не говори мне этого, – плакал Эрик, перебирая светящиеся в тени пряди ее волос, – а почему, как ты думаешь… почему эти часы на стенке до сих пор идут? Кто бы это их завел?

Марина замерла, прижавшись в груди Эрика головой, и прислушалась, но никак не могла услышать что-то одно определенное, потому что слышала «тук-тук» часов, и сразу же «бум-бум» от теплого сердца Эрика, и снова «тик-так».

– А может, эти часы – твое сердце, Эрик, – прошептала она, – твое бедное выносливое сердце? Когда моя мама умерла, часы остановились. Тогда, Эрик, неважно, кто их завел и почему они идут, пусть просто тикают себе, и все.