А Николай посмотрел на Витю и ответил: не знаю. Он мог бы и по-другому ответить Вите на его вопрос, да и хотел ответить по-другому, потому что Витя вопросы задавал так, что ответить на них было трудно, а Николай не любил оставлять вопросы без ответа, но Витю он любил и поэтому ответил: не знаю. Он сидел на поваленном дереве и рассматривал свою трубу, по которой полз муравей, и Николай его видел до тех пор, пока муравей не вполз в самый солнечный блеск и начал пропадать из зрения, а от блеска у Николая поплыли черные пятна в глазах, и он их прикрыл, чтоб отдохнули.
– Джаз умер, – сказал Николай, – тока все равно его играют, – и подумал, что если бы человек умер, то про него нельзя было бы сказать, что его по-прежнему играют, потому что как же можно играть человека? Хотя, конечно, в театре можно, это когда один человек играет другого, но там он играет в художественном смысле, а вот если человек умер, то как его сыграть. Допустим, думал Николай, воодушевляясь, потому что такие темы всегда воодушевляли его больше, чем могли воодушевить жена или рыбалка, допустим, думал он, воодушевляясь все больше, что человек умер и я хочу его сыграть, это как? Да, как? Как я могу этого человека сыграть? Ну, например, он состоит из музыки, ну, пускай из звуков – глаза это чао бамбино сорри, губы, к примеру, бесаме мучо, а белая полная грудь с сосками, как у Венеры Милосской, глядящими немного вверх, но не сильно, это ай джаст колл ту сей а лав ю. Если такой человек умер, то для того чтобы оживить глаза, надо сыграть чао бамбино сорри, а чтобы оживить грудь, надо сыграть ай джаст колл ту сей а лав ю. Но человека по частям не воскрешают, не может, как у лягушки, у него одна нога ожить и дергаться, а все остальное не ожить. Если одна нога оживет, то кому такой человек нужен? Но тут Николай задумался и потом решил, что если Маша, не дай бог, умрет, и после этого оживет только одна ее белая нога, то он все равно согласен ее любить и даже засыпать с ней, целуя ее и любя, словно она и есть вся Маша, словно вся Маша находится прямо здесь, в этой своей ноге.
Конечно, сейчас могут поддерживать жизнь в отдельных органах – в сердце, например, или, например, в почках, но для оживления всего человека этого все равно недостаточно, тут надо сыграть всю музыку сразу – музыку надо играть сразу и для печени, и для почек, и для глаз чао бамбино сорри. Но если бы он сыграл музыку всей Маши для ее одной ноги, с которой он засыпает, то тогда бы из фантомной боли утраченного Машиного тела появилась бы сама Маша с руками, носом и сладким влажным языком, от которого Николай сходил с ума, что она им и говорила и делала все другие вещи, про которые он никому не скажет.
Разве фантомная боль не энергия? – думал Николай. – Еще какая энергия.
– Витя, – сказал Николай, – как ты думаешь, фантомная боль это энергия?
– Ты мне на вопрос не ответил, – рассердился Витя.
– Не знаю я про Нинку, – сказал Николай. – Похоже, что у нее никого нет. Зачем ей кто-то? У нее есть ты. А раз ей никого не надо, и у нее есть ты, то как у нее может быть кто-то другой.
– Это правильно, – сказал Витя. – Мысль правильная, только если у нее все равно кто-то есть, то твоя мысль ничего не стоит, и она просто говно, а не мысль.
– Ничего не говно, – сказал Николай. Он хотел было добавить что-то еще, но у него не нашлось идей.
– А где все остальные? – спросил он Витю. – Куда они подевались. То вместе все шли, а то никого нет.
– Мне кажется, что мы с тобой и есть все остальные, – сказал Витя.
– Но еще были же люди, – сказал Николай. – Воротников был, Медея, Савва.
– Я давно ничего не пил, – сказал Витя, – смотри, у меня живот впал. – Он закатал рубашку и показал бледный живот с провалившимся пупком.
– А ты хорошо сложён, Витя. Для саксофониста в самый раз. Знаешь, я думаю, что если сразу сыграть ай джаст колл и чао бамбино сорри, то оживление начнется. Знаешь, брат, что мы с тобой тут открыли, пока блуждали по этим горам? Мы открыли, как людям не умирать. Только играть надо так, что как будто в музыке все и дело, а раз это действительно так, кто б тут сомневался, то мы будем друг друга оживлять. Либо ты меня, либо я тебя.
– А ежели мы вместе дуба дадим? – мрачно сказал Витя.
– Как это?
– А вот так. Возьмем и помрем разом, как Минин и Пожарский. Не, чего-то ты, Николай, не додумал.
– Как это разом, как это разом? – рассердился Николай. – Мы что с тобой, в одном танке, что ли, едем? Мы же свободные люди! И Пожарский не помер, учти.
– Бессмертный, что ли?
– Я не про это. А про то, что он потом уже умер, после Минина.
– Утешил. И что тогда?
– Ничего, – сказал Николай, – ничего. Такие, как ты, всегда подрезают идею на корню.
Смотри, сказал Витя и ткнул пальцем.
Между деревьев, разошедшихся в стороны из-за дороги в булыжниках, высилась белая гора, которую Витя сначала принял за облако, но потом понял, что это не облако, а снежная вершина, белая от нетающего снега, потому что на такой высоте снег всегда остается белым и никогда не тает, раз он на такой высоте.
Когда Витя ее увидел, то обрадовался, будто бы все сразу стало хорошо и с Ниной, и с ним, и с Николаем. Белая вершина на синем небе смотрела на Витю издалека, а он думал, что она смотрит на него вблизи, и как это хорошо, когда ломишься через какой-то орешник или чертополох, за шиворот сыплются клещи и всякая сволочь, ты всех потерял, тебе никто не может ответить на твой вопрос, ты устал и в это время еще даже не заметил, как на тебя смотрит огромная снежная гора, а она уже смотрит.
Глянь, Коля, сказал Витя. И Николай тоже увидел белую гору. И они сели на самом краю поляны и свесили ноги вниз, туда, где на триста метров ниже, под ними, текла речка, и шум ее раздавался в ушах, а зайчики так долетали до самых рубах и лиц и играли на них.
– Ты только держись за что-нибудь, Витя, – сказал Николай. – Не забывай про наше открытие.
– Ты сам держись, – сказал Витя. – Тут если сорваться – мокрого места не останется. Тут уже Осетия недалеко. И Чечня тоже, – сказал Витя. – Они сюда некоторые забредают. Сам встречал.
Они сидели и смотрели на гору. Николай вцепился одной рукой в ствол деревца, а другой незаметно придерживал Витю за штаны, потому что Витя был забывчивый. Потом гора незаметно стала розовой, потом синей, а после зеленоватой. И тогда из-за нее выкатилась луна.