– Одна эпоха не помнит про другую, – сказал Кукольник.

«Как мой Савва, – подумала Медея. – Надо сказать ему, что он эпоха».

Они сидели за одним столиком, было слышно, как у моста шумит вода, и еще иногда трещали, подлетая к веранде, большие стрекозы, будто один жесткий целлофановый пакет быстро-быстро терли о другой, а потом выбрасывали. Медея смотрела на свои облупившиеся ногти и жалела, что их нечем исправить, и еще думала, что от нее пахнет костром из-за ночевки в лесу. Ей нравился незнакомец, и она сказала:

– Я тоже стараюсь много чего не помнить. А зачем?

Она так сказала, а от стрекозы пошла краткая радуга, похожая на рисунок бензина в луже, когда та пронеслась, треща крыльями, сбоку от столика, в солнечном луче, огибая увитый плющом столб, – как вспыхнула.

– Между тем, – сказал незнакомец, – совсем недавно закончилась целая эпоха, о которой вы даже не подозреваете.

– Почему же не подозреваем? Мы подозреваем, – сказала Медея. – Всегда и всех. – Она улыбнулась. – Что за эпоха?

– Я бы назвал ее так, как в учебниках никто не называет. Я бы назвал ее сентиментальная эпоха, – ответил незнакомец, глядя на лоб Медеи с улыбкой.

– Я знаю, – сказала Медея. – «Унесенные ветром» я смотрела. Мне один парень показывал по компу. Завлекательная история.

Она опять посмотрела на ногти и вздохнула.

– Там все про любовь. Непонятно, чего они мучаются два часа подряд…

– Сентиментальная эпоха началась давно, – продолжил незнакомец, – и достигла расцвета в XX веке. В нем же она и закончилась. Ее суть, в двух словах, заключалась в том, что в жизни людей было что-то большее, чем их собственные жизнь и смерть. Как бы это сказать на романтический манер – за один ваш взгляд я готов отдать жизнь.

– Мне тоже такое говорили.

– Но тогда такое говорили всерьез.

– Мне тоже говорили всерьез, – обиделась Медея.

– И что? Отдавали? – полюбопытствовал молодой человек.

– Мне их жизни ни к чему, – сказала Медея. – Зачем мне их жизни?

– И то правда, – согласился незнакомец. – Куда их девать-то. Продолжим. Началось все это в Европе. Про Рюделя слыхала?

– Дольче Габбана, правильно?

– Нет, раньше, – незнакомец мягко улыбнулся. – Рюдель был трубадуром. Писал песни. Давно, лет семьсот назад.

– Ох ты! – сказала Медея. Ей нравился собеседник – вежливый такой, никуда не торопится, вина не подливает. – Семьсот лет назад, надо же!

– Он влюбился в одну девушку по портрету. Она жила в другой стране – в Африке, в Марокко. Послал ей письмо со стихами. Письмо дошло. И она его полюбила тоже.

– По портрету, что ли? Как на сайте знакомств? А чего сам к ней не поехал?

– Знаешь, ему сначала не очень-то и надо было. Он с ней общался – как бы это выразиться попроще? – в сердце. Писал ей стихи, и от этого становился выше и блаженней, особенно когда совсем забывал про себя и думал только о том, как прекрасна его возлюбленная. Он был готов отдать жизнь за один ее взгляд. И отдал.

– Без шуток, что ли?

– В прямом смысле! Сел однажды на корабль и поплыл в Марокко. По тем временам – путь неблизкий. Во время плавания сильно заболел то ли холерой, то ли лихорадкой. На берег его вынесли, когда уже был в агонии. Она его встречала на пристани, и он увидел ее, как мечтал, поцеловал край платья и умер в блаженстве. А она ушла после его смерти в монастырь.

– Ну почему, почему? – расстроилась Медея. – Нашелся один приличный человек, и тот помер от холеры. Болезнь-то поганая, это когда умирают в собственном поносе с кровью, я знаю, читала, когда санитаркой работала. Вот ведь не повезло мальчику…

– В том-то и дело, что сам он считал, что повезло.

Незнакомец помолчал, побарабанил ногтями по столу и отпил глоток вина.

– Ему, с тогдашней поэтической точки зрения, удалось, наверное, главное, – продолжил он, разглядывая вино на просвет, – соединиться с любимой, как говорится, в духе. Тело пошло на корабль, повинуясь духовному зову, как такса за хозяином, но главное было не в теле, главное было за его, если можно так выразиться, пределами. Он полюбил. Полюбил не видя, полюбил по портрету. Он увидел ее глазами сердца – подлинную, простую и прекрасную, так сказать, вне пространства и времени, окутанную пламенем вечности. Тогда это умели. Не все, конечно, но случаи были. Скажем так – у него получилось пройти туда, где возможна встреча с подлинником – подлинником ее и себя.

– Когда меня любят, – сказала Медея, глядя от сильного чувства в сторону, – я тоже встречаюсь с подлинником.

Она вспомнила, как ее любил Савва на морской гальке, и в мужском туалете, и в сквере рядом с рестораном «Волна», и в душевой санатория «Чайка», и как это было прекрасно, и как она кричала из самой глубокой глубины души и тела.

– Да, – сказала она, – я знаю, про что вы говорите. Просто сейчас все немного по-другому.

– Сентиментальная эпоха, установка которой была на наличие ценности, превышающей твою жизнь, привела к созданию великой культуры и к мировым войнам, в которых погибло, в общем и целом, не менее ста миллионов человек в одном только XX веке.

– Ох! – сказала Медея. – Ох!

– M-да, – сказал Кукольник и продолжил: – Сентиментальная эпоха ценила не столько сам результат действий, а то воодушевление, которое испытывал ищущий этого результата. Поэтому у Жофре Рюделя не было цели обладать возлюбленной, у него уже было все, что он хотел – чистое состояние возвышенной свободы, сопутствующее такому бескорыстному стремлению. А это и есть настоящая свобода. Любить, а не быть любимым, понимать, а не быть понятым, утешать, а не быть утешаемым.

– Это кто сказал? – Медея почувствовала, что волнуется, но не смогла понять, отчего. Она достала расческу из кармана, покрутила в руках и сунула обратно.

– Франциск из Ассизи.

– Как это не быть любимым? Не хотеть, что ли, чтобы тебя любили? Как это?.. Пусть тебя никто не любит, что ли, а ты, давай, всех люби, что ли? Под всех ложись, что ли? Это неправильно.

– Некоторые считают, что это формула свободы. Но зачем тебе свобода, Медея? Ты ведь даже не знаешь, что несвободна. В этом твоя свобода. И, пожалуйста, забудь все, что я тебе сказал.

– Я свободна, – сказала Медея. – Да, свободна.

– Конечно, – сказал Кукольник, – кто бы сомневался. Конечно, ты свободна, Медея.

– Еще бы!

Они помолчали.

– Принести еще вина? – спросил Кукольник. – Вино хорошее, саперави – сто такого лет не пил.

– Неси, – сказала Медея. Она не шевелилась. Зайчики с речки гуляли по ее блузке.

– Постой! – сказала она. – Постой! Я вот что думаю. Я когда люблю Савву, то мне и вправду хорошо. А когда меня любят, например, придурки с сигарами, мне от этого тоска. Значит, есть тут правда, согласна. Кто это сказал, напомни?

– Один итальянец. Франциск.

– Когда я люблю, – заволновалась вдруг Медея, – то как будто наступает праздник, и мне всех хочется сделать счастливыми, да. И даже того лузера в машине, только бы он свою вонючую сигару выплюнул. А если, наоборот, я жду, что меня полюбят, а меня не любят, то мне тогда жить, вообще, неохота. Есть тут правда, однако, если вдуматься.

– Ага, – сказал Кукольник. – Напала на след. Одной несчастной стало больше.

– Я не несчастная, – сказала Медея. – Когда-то была, а сейчас нет. У меня вон сколько всего.

Она повернулась на стуле и стала смотреть на речку, мерцающую, как фольга, в шевелящихся ветках тиса.