Кукольник – это слово кукольник и еще что-то. Все дело не в слове кукольник, а в этом еще что-то. Кукольник этим что-то может знать, а может нет. Кукольник может знать, а может нет. Кукольник, который не знает, это все вместе – Лидия Григорьевна, Юрка Сильченко, Сашка Климов, тренер Чаплыгин, поэт Некрасов, фрезеровщик Николай Васильевич и киномеханник Кикоша. Не считая остальных многих миллиардов людей, чьих имен и занятий я не знаю так подробно, как в случае имен вышеперечисленных. Кукольник, который не знает, что он кукольник, но все равно является кукольником, делая свое управляющее людьми дело в анонимном соавторстве с каждым из них – это бессознательный Кукольник. Но тот, что общается с Медеей и пьет саперави, это осознавший себя Кукольник. Он один и тот же с тем кукольником, который не осознает, просто в случае с Медеей он себя осознает, а в случае с Хабой ему не открывается. В Медее есть что-то. Видимо, глаза. А может, какие-то эротические обертоны. А может, просто ветер в прическе. Что-то. На это что-то Кукольник отзывается самоосознанием и самораскрытием. Он мог бы. Да. Он мог бы раскрыться и как Медея. Она могла бы сказать кому-то, что кукольник это она. Но что-то, наверное. Наверное, что-то произошло с Медеей, что она не стала и стала невозможной для. Того, чтобы стать Кукольником. Видимо, в ней было что-то, что Кукольнику было не по зубам. Таким образом ему было в ней не по зубам, что он не мог действовать через нее вполне. И это ему мешало. Сначала он думал, что может, а потом понял, что не может. И дело было не в саперави, или речке, или стрекозах, а в том, что было в самой Медее, и это было ему не по зубам, а что это было такое, Кукольник знал и никогда не любил.

«Что-то еще» Кукольника – это Рок. Можно сказать, предопределенность. Видели. Мы видели, как он угадывал. Даже я не могу так угадывать, что скажет Медея, а он может, потому что он Рок. Он может. Мы думаем, что рок это котурны и Эсхил, а это зубная паста и лифт. Но мы все равно думаем. Рок это пыль на полировке и фейсбук. И очередь на оформление багажа. И как шипит банка с пивом.

– Один мастер сказал, – говорит Воротников Савве (отмотаем неделю назад): —Мириады снежинок падают на землю во время снегопада. И каждая ложится на свое место.

Они взяли вина и меда в частном придорожном магазинчике у дороги к Воронцовским пещерам и теперь сидят на лавочке, закусывая наскоро.

– Как это? – говорит Савва. – Как это на свое? Она что, знала, пока летела, что ее ждет особое место? Она что, на другое не упадет?

– Нет, не упадет, – говорит Воротников. – Она упадет туда, куда ее приведут все эти миллиарды последовательных событий во вселенной, начиная от первой вспышки, образовавшей начало мира. Она не может упасть не на свое место. Когда земля была еще газообразным облаком, эта снежинка уже упала на свое место.

Вино они не пьют. Ждут Витю. Савва не пьет вино, потому что он алкоголик и ходит в программу «12 шагов», а Воротников просто не пьет. Вокруг магазина, который больше похож на нижнюю часть голубятни с окошечком для вылета голубей в вольер, раскидано битое черное стекло, по форме напоминающее сабли. Так и валяется – сабля к сабле, кривые и острые, – во, кто-то долбанулся! – говорит Савва.

– И мы что, как снежинки? – спрашивает Савва через минуту. – Каждый – на свое место? Упал, прежде чем родился. – Он задумывается. – Я вообще-то снег люблю, – говорит Савва. – Особенно на пальмах и на автобусных остановках. Я даже девственность на снегу потерял, можно сказать. Приехали с друзьями на дачу, одна половина теплая, а вторая холодная. Все собрались на теплой, топят печку. Тесно. Ну, мы плюнули и пошли с Вероникой на участок. Снегу по колено, мокрый, скрипит. Я думаю, что с тех пор у меня некоторые особенности сексуальной жизни связаны с тем снегом, – говорит Савва. – Там было холодно, и у нас ничего не получилось. А потом получилось, но не так, как мы ждали. У меня теперь, когда я с женщиной, в глазах снег летит, каждая снежинка на свое место. А когда последняя ляжет на свое место, я тогда понимаю, что женщина это память и что ее надо удержать через непрекращающийся крик и вечный разрыв сердца. И я тогда кричу, потому что знаю, что сейчас не только вспомню, кто я есть, а сейчас я вспомню, кто есть каждый из нас, и даже кто есть птицы и рыбы. И про могилы я тоже вспомню, почему они такие пустые и темные, когда их выроют, и вспомню, что оттуда вынуто, прежде чем их начинают рыть. Потому что если это оттуда заранее не вынуто и не ушло, то ничего вырыть в этом месте невозможно. И в других также. И это не только могил касается, но и мужчин и женщин и снега тоже. Это, можно сказать, касается каждой снежинки, если говорить подробно.

– Я понял тебя, Савва, и согласен, – говорит Воротников. – Но у некоторых людей не так, как у снежинок, хотя у большинства именно так. Так же, как у снежинок.

– А в чем фишка? – спрашивает Савва. Он любит снег и потерял на нем девственность. Однажды он растопил снег и пил его воду, и она была легкой. А еще как-то он катался на горных лыжах и развил такую скорость, что чуть было не улетел в пропасть, но не улетел. Снег очень красивый, особенно здесь, на юге, когда налипнет на фонари, на бордюры фонтанов и отражается в зеленой воде вместе с облаками, или ночью выйдешь на балкон покурить, а там все белое. Никак к этому нельзя привыкнуть. Вчера там была глухомань и сплошная безнадежная чернота, в которой играло попсу невидимое радио. А тут выйдешь покурить точно так же, как и вчера, – а там все белое и все видно.

– Фишка в самом человеке, – говорит Воротников, а Савва слышит его и одновременно курит и смотрит на белый снег под балконом, и на крышах, и на склоне горы, и соснах.

И тут с ним что-то делается. Словно в сердце ему падает метеорит, и мозг его разошелся во все стороны, и ничего не осталось, кроме света, понимания и бесконечности. Как это все сложилось и произошло от воспоминаний о снеге, ему не ведомо, да и не хочется знать. Снег, а вернее память о снеге, и все же, да, снег его поднял и опустил. И поднял он одного Савву, а опустил другого. И ему от этого стало одиноко и торжественно, и даже страшно. И теперь ему надо сказать слово, и он его говорит. Ты Бог? – спрашивает сам себя Савва, себя такого, в котором нет уже прежнего Саввы, а появилось то, у чего не бывает ни имени, ни названия. И сам себе отвечает, лязгнув зубами, – да.