Савва протянул руку, а она не двигалась, а он еще раз ее протянул, нагоняя кровь внутри бицепса, как поршень, чтобы она стала двигаться. И она стала двигаться, когда он решил, что уже никогда ничего не двинется, если это рука.
Он понял, что рука будет двигаться, если только мысли будут ее не обгонять, а если они будут бежать так быстро, как до сих пор, то сколько бы он ни думал, но рука от этого все равно не двинется.
Или двинется, а мыслям все равно будет казаться, что она не двигается, и прав Лева. Хорошо, сказал Савва, надо, чтобы рука и мысли двигались с одной скоростью.
Потому что если мысли будут идти слишком медленно, то рука начнет двигаться все быстрее и быстрее, как у бабочки или великого Али.
Но тогда будет не мучительно, а просто работа. Даже если танец. А если мучительно, то невозможно, чтобы это не стало блаженством, когда остановится.
Савва знал про это, но не знал, почему.
Я хочу обнять тебя, Николай, – хотел сказать Савва. – Я хочу вытянуть к тебе руки от всей своей души и всего сердца, и пусть это мучительная работа для моей души, но от этого словно бы я кручу тяжелое колесо, и зажигается свет, а колесо становится легче.
Но он не смог этого сказать, а просто медленно помурлыкал и даже совсем ничего не сказал. Первое же слово Я стало развиваться, как падающий метеорит – сначала он долго летел между других планет, озираясь на бесконечные просторы, среди которых его, считай, что и не было, но никогда не надо сравнивать.
А потом он вошел в стратосферу Земли и стал пронизывать всю толщу воздуха, азота и углекислого газа, светясь и раскаляясь все больше и больше. Наконец он стал одним сиянием и воткнулся в землю, разорвавшись на свет и камни.
Камни лежат на земле долго. Некоторые погружаются в землю, а некоторые всплывают на поверхность. За это время сменяются цари, империи, леса, климаты и президенты.
Пока Савва произносил Я, оно летело, не ведая себя, потом загорелось, упало и разорвалось на свет и камень, и стали сменяться климаты и президенты, а Я все еще длилось йотом и звуком А.
Савва понял, что этого достаточно для того, чтобы Николай понял, что Савва его любит, и оставил звук идти так, как тому хотелось.
К этому времени мысли его стали намного медленнее, потому что пошли по кругу, а точнее, по кругам с одним центром. Но часть прозрачных мыслей вошла в Саввину руку, и он подумал, что рука больше похожа на клешню или крыло большой птицы в полете, и как он этого раньше не понял.
Я-я-я-я, – говорил Савва, словно мычал, словно недавно Офелия, но не пел, а мычал. Его руки стали больше, чем раньше, а потом еще больше, и теперь они были словно из живого стекла.
Савва думал, что это ему не снится, но, наверное, его кто-то так видит – тот, от которого Савва принял когда-то жизнь, и Саввины родители тоже приняли от него жизнь, и Саввины друзья тоже.
Саввино тело теперь было из горячего живого стекла, и ему никуда не нужно было торопиться, как, например, дубу или снегу в поле тоже не нужно торопиться.
Савва подумал рукой, что ей не надо дотрагиваться до Николая, чтобы его обнять, потому что это будет перебор движения и излишка, а вот, думал Савва рукой, я только тронусь в путь для объятья, а оно уже совершится, потому что недообъятье всегда полней самого полного объятья. И рука, застеснявшись своего движения, лишь прикоснулась к плечам Николая и застыла в воздухе, немного отойдя от них, словно Николай был сделан из такого же хрупкого и небьющегося стекла, что и рука Саввы, а он и был сделан.
И тогда Николай тоже протянул к Савве руку навстречу и так и застыл в своем медленном движении, плача и светясь от счастья, но так, чтобы ни другие, ни сам он на это не отвлекались, а жили своим разумом, который теперь совпал с их телами.
Все они стали ангелами и раками из стекла и кружились в хороводе.
Такой хоровод, что про него сказать?
Про него нельзя ничего сказать, потому что такой хоровод противоречит законам грамматики. Законы грамматики и весь другой мир с его беготней, кожистыми телами, едким парфюмом, деньгами и вонью подмышек из-за дезодорантов разных стран и производителей двигались в одном пространстве и со-полагании предметов друг с другом, а такой хоровод – это же совсем другие вещества, плотность и время. Потому что в хороводе времени не бывает, какой же там конец или продолжение может быть.
Хоровод – хоровод и есть.
И все вещи в хороводе, те, которые туда вошли, вещи и есть. Например, в хороводе Лева это Лева, а бабочка это бабочка. Но тот, кто смотрит на них со стороны, понимает, что они теперь стали другими, и их современный модус уже старым обличьем и скуластым лицом не выразить, хотя бы и самым прекрасным.
И поэтому он видит их так, как не может их видеть грамматика, потому что эхо ей противоречит. А чтобы за грамматику хоть как-то зацепиться, да, чтобы указать на слова, а слова указали бы на хоровод, тот, кто им дал жизнь, видит их так же, как они сейчас видят сами себя.
А Марина видит себя расширенными клешнями из стекла, которые больше крылья птицы, чем клешни, или как их рисуют на стенах – архангелов Михаила или Рафаила.
Живое стекло дышит в ее груди, и она чувствует себя словно птица жаворонок, которая, взлетев к синему живому стеклу, изнывает там от блаженства, рождая стеклянные трели. Так и Марина.
Они сидят вокруг стола в бараке – прекрасные, невиданные. Живые искры или даже светлячки просверкивают теплыми точками в их жарком стеклянном составе, который уходит так глубоко внутрь каждого тела, что нет ему там конца. И если пойти вослед за составом плеча Марины или бицепса Саввы, то пройдешь в самое синее небо, а потом еще в одно – Луны, а потом в зеленоватое с золотом небо Венеры и дальше, и дальше. До самых тех мест, которые попробовал когда-то описать Данте, и еще дальше.
И там Марина остается все той же Мариной, и там ей так же, как и здесь сейчас, рядом с Офелией и Эриком, нет никакого отличия, потому что отличия могут быть, а их может и не быть. Тут каждый сам для себя решает. Потому что все они одно. И даже со звездами и друг другом.
Савва знает, что отличие, как слово, можно сказать, и оно проявится, а можно промолчать, и тогда они будут одним живым стеклом на свете, и если это Бог, то Бог. А если это крыша барака, то она тоже из живого стекла, но они из живого стекла больше, потому что в них все равно течет общая алая кровь и двигается дыхание. И ради них по всем звездам и мирам течет одна и та же алая кровь и двигается их общее с каждым солнцем дыхание.
И Витя начинает говорить слово про Элвиса, и оно переливается в стекле, и Витя знает, что оно началось еще до Вити и Элвиса, и все равно его может сказать только сам Витя. И тогда получится разговор и дружба.
А если смотрит тот, кто им не близок, то может увидеть их как компанию, которая сидит за столом, усталые люди в выцветших тряпках, а чему-то радуются. Но им близки все, и поэтому они могут выглядеть, как хочешь. Так ведь и везде случается и устроено.
Кто-то ангела видит с когтем, как Леонардо, например, а кто-то с крыльями, а кто-то говорит, что сказки.
Если пойти в магазин промтоваров, что напротив мясного, там тоже много стекла, но не такого. Различия есть, но их устраиваем мы сами. Например, один и тот же человек может сделать стекло живым или мертвым. И не только стекло, но и даже себя самого. И не только себя самого, но и другого тоже, как, например, киллер Василий Симон, который, выйдя из тюрьмы, уже через 40 минут убил человека.
Но потом он понял, что к чему, и тогда потянулся к живому. Дыхание его разума стало более глубоким и чистым, он смотрит на звезды, и если смотрит долго, то и те начинают оживать и произносить свой первый нескончаемый звук первого слова, в котором скрыты все остальные слова всех народов людей и животных и даже рыб, вот только бы его разобрать. Иногда он думает, что разберет, а иногда отчаивается и идет покупать женщин. Но потом каждый раз он возвращается сам к себе и к тому живому, что в нем все равно растет навстречу небу и земле.
– И-й-й! – говорит Савва. – И-й-й-й! – И рыба в зеленом бочаге двигает жабрами, а Серега Сидоров заряжает подводное ружье. Там сразу три пары резинок для дальнего боя. Все разом не натянуть. Сначала одну, потом вторую, потом – третью. Вот теперь можно нырять.