И Савва вглядывается в сгустки света, которыми стали все вещи, и видит, что все вещи это сгустки света, облачка вибраций. Вот собрались облака, и пошел дождь. Хлопнуло окно, зашумели капли по траве и листьям. Однообразный шелест по траве, дробный – по крыше, в одном ритме, и только какая-то отдельная звонкая капля все время бьет не в склад не в лад в крышку ведра, забытую у террасы. Июньский ливень крепнет, вот падают и отскакивают градины, покрывая траву белым слоем.

Савва смотрит на градину как на состав мира, как на живой предмет, как на лицо в зеркале. Он видит, что это не градина, а существо, похожее на человека и кузнечика одновременно – с добрым, слегка дураковатым лицом, словно он бежит куда-то, но от радости забыл, куда именно. И Савва думает, как это так, ведь это градина, а не человек с лицом, а потом понимает. Даже слово град для кого-то значит ледышку с неба, а для кого-то город, где живут люди. И это не просто так, а подсказка про то, что облачка сияний, из которых состоит мир, могут разными существами раскрываться по-разному, как и слова, которые располагаются на поверхности облачков.

Если один в слове град видит ледышку, а другой видит старую Москву с лотками и башнями, с купцами и дружиной, а еще другой – град Петров, который красуется и стоит всем на диво, – то и с облачками вибраций все было точно так же. Кто-то в изначальном сияющем облачке видит ледышку, а кто-то придурочного человечка, похожего на кузнечика. А суть в том, что и то и другое – правда.

Точно так же обстоят дела и со всеми остальными предметами. Кто-то видит в камне булыжник, а кто-то видит такое, что на Саввином языке и в его мыслях даже не может быть выражено. И однако, иногда Савва все же может увидеть в булыжнике вот это невыразимое на его языке и в его мыслях – увидеть и понять.

В каждом облачке вибраций, сгустке света скрыто бесчисленное количество вещей, которые могут быть в них обнаружены при перестройке системы рецепторов у того чудака, который на них смотрит. То облачко, которое иными воспринимается как пустота, другой видит как ангела-хранителя, а третий как озеро, а четвертый видит там такое, что опять-таки Савва даже не берется назвать, что это за вещь или животное. Как однажды его подружка принесла в гостиницу в Брюсселе, где они жили, скалку для белья и оставила. А Савва проснулся немного с похмелья и никак не мог понять, что это за предмет и какое он имеет отношение к другим вещам в номере – к мини-бару, раскрытому чемодану с красными трусиками, висящими на ручке, и к работающему без звука телевизору.

Теперь он видел, что каждая вещь-облачко – бесконечна, а имена – это тот ковш, при помощи которого Савва и извлекает из облачка чемодан, сказав «чемодан», или Медею, сказав «Медея».

Но в каждом облачке есть то, что он извлечь не может, зато другие существа могут. И то, что они извлекают из вещей, образует новые системы связей и новые миры, вложенные в те же самые вещи – в чемодан и Медею. Только ведь это для Саввы и других, таких, как он, они – чемодан и Медея, а для тех, у которых иное восприятие, это может быть бог знает что, а не чемодан и Медея, и Савва постигал, как образуется бесконечное количество миров, мерцающих сквозь знакомый ему мир, и как они уходят все дальше, ветвясь, расходясь и умножаясь в количествах и смыслах.

– Ой, мама, – сказал Савва в ужасе и отчаянии, и почувствовал, как страх стал из него уходить. Он подумал, что, наверное, мама на всех языках и во всех мирах значит что-то близкое, а может быть, даже очень похожее, и от этого ему сделалось легко и тепло.

А под конец Савва увидел в Театре Памяти, среди статуй, звезд и чучел животных, проеденных молью, вот что.

Он увидел, что все эти миры и мерцания сущностей, вхожих одна в другую, как сквозняк в квартиру, в каждом сгустке-сфире, в каждой планете-боге, в каждом смысловом узле божественных сил связаны, словно бы в отдельную паутину, расходящуюся концентрическими кругами и пересекающими их радиусами-нитями. И каждой паутиной они уловлены.

Но такая паутина не отдельна, а всегда связана с другой расходящейся паутиной, в которой происходит то же самое, только ее нити немного другого цвета. И каждая паутина с паучком в своем центре, содержит в себе все остальные паутины со всеми остальными паучками, и ту, что рядом, с которой она сейчас соприкасается, и те, что находятся от нее в немыслимом отдалении.

Да, в каждой такой паутине, вбирающей миры, острова, озера, звезды, формулы, числа, путешествия Одиссея, погребальные песни и гимны Солнцу, имена неведомых никому сущностей, запах разлагающейся плоти и звезду рождества – в каждой радиальной сетке, держащей в своих нитях рождения и смерти, Иерусалим и Амстердам, взрыв ядерной бомбы и генетический код живой клетки, запах рыбы со льдом на базаре в Венеции и мотоциклиста под дождем на Валдайской дороге, – в каждой такой концентрической системе с живым центром содержались (он это ясно видел) сразу все остальные системы-паутины, все до единой, сколько бы их ни было, и отличались они друг от друга лишь рисунком и цветом нитей. И весь этот немыслимый ковер, распростершийся в пустоте, нигде не начинался и нигде не кончался, но шел оттуда, куда Савва не мог заглянуть, как ни старался, и продолжался в бесконечные звездные дали других бесконечных миров.

И еще он видел, что все это немыслимое множество нитей, струн и пересечений и есть он сам, Савва, единый в своей простоте, чуткости и уязвимости.

Теперь он знал всё про вещи и про их отношения, про каждую вещь – от молекулы до галактики, но уже все отчетливей видел, что главное заключается не в этом. Теперь он начинал догадываться, что, сколько бы вещи ни выходили ему навстречу, ни перекликались, ни мерцали и ни ветвились, образуя свой матовый танец смыслов и вспышек, – это только полдела. И вот в центре всех этих живых и перемигивающихся миров, постепенно и неторопливо, словно бы протаивая на стекле, начал угадываться водоворот, из которого они возникали и куда уходили вместе с Саввой. Потому что теперь они ничем уже не отличались от Саввы всем своим бесчисленным множеством, а Савва ничем не отличался от них. И то, что происходило с ними, с их существами, озерами, деревьями, катастрофами и возрождениями, – сразу происходило и с Саввой, происходило и в Савве, как в его собственном пульсирующем и очень большом и живом теперь теле.

Таким живым свое тело Савва еще не знал. И даже когда однажды он тонул и кричал, чтоб ему помогли, колотя руками и ногами по воде, захлебываясь и цепляясь телом за жизнь, с которой оно не хотело расставаться, – даже тогда он не знал, что такое бытие внутри себя.

Но, ликуя и барахтаясь в радости, он все яснее видел огромный водоворот, в который обрушивались и там тонули миры его тела со всеми их звездами, светящимися и бесчисленными, а теперь втянутыми в страшную воронку и там исчезающими без следа. Но Савва не сопротивлялся потоку. Потому что в последний миг он увидел и понял, что водоворот тоже есть – он сам, Савва, и что он тонет теперь и погибает не где-то отдельно, а сам в себе. Но происходит это не для того, чтобы он сгинул, но чтобы, не переставая, возрождаться из себя самого, из безымянной бездны в себе – в бесчисленные, и все же постигаемые Саввины миры, сияния и галактики.

Свет погас. Савва услышал, как движок генератора дал перебои, чихнул и остановился. Потом лязгнула дверь, по амфитеатру забегал луч фонарика, выхватывая из темноты самодельных богов и животных, и уткнулся Савве в лицо.

– Убери, – сказал Савва. – Я и так все вижу.

– Бензин кончился, – сказал Федор. – В самый неподходящий момент. Хорошо, что аккумулятор есть. Пойдем, Савва.

– Пойдем, – сказал Савва и взял Федора за руку. Он мог бы и не брать его за руку, потому что видел сейчас все ясно даже в темноте, но ему было приятно чувствовать в своей руке жесткую и горячую руку Федора. Вообще, подумал Савва, если иногда не чувствовать в своей руке руку другого человека, то все становится каким-то лишним и скучным. Они вышли на свет, и тут из Саввы ушли силы, и от беспомощности он лег в траву.

– Ты, Савва, светишься, блин! – знаешь это? – сказала Офелия.

– Разве? – сказал Савва. – Погоди немного, я тут полежу, ладно?

– Конечно, лежи, Савва, – сказала Офелия. – Хочешь, я тебя по голове поглажу?

– Погладь, – согласился Савва. – Только осторожно.

– Ой, не могу! – сказала Офелия. – Ты чего, стеклянный, что ли, Савва?

– Я не знаю, – сказал Савва. – Я не знаю, какой я.

– Не смеши меня, – сказала Офелия. – А то меня стошнит. Это, наверное, от жвачки. Не знаешь, где эту жвачку делают?

– Знаю, – ответил Савва. – Но не скажу.

* * *

Когда по плиткам порта прошел дождь, вода на них казалась сделанной из стекла. В порту не было ни одного человека, вообще, ни души. Но он видел все буксиры, которые тут швартовались прежде, и все лайнеры. На корме одного из них стоял старик с усами и в тельняшке, во рту у него дымилась папироса, в загорелых руках он держал белый на солнце канат. И все равно в порту не было ни души. Один из лайнеров, что тут стояли, давно затонул, а чайки кричали все то же. Хорошо иногда придти в пустой порт. Потому что можно уйти и все забыть. И про дождь, и про лайнер, и про буксир со стариком на корме тоже. А заодно и про все остальное.