– Сейчас, – сказал Савва и остановился. – Сейчас. Говори собой, – сказал Савва.
– Савва, – что мы за книгу такую пишем, раз мы слова, – сказал Лева.
– Мы еще не совсем верные слова, – сказал Савва. – А книга про то, что мы здесь вместе. А как название, я не знаю, спроси у Профессора. У тебя, Лева, глаза сильно блестят, прямо как голубые фиалки.
– Если наша книга наоборот с Толстым, – сказал, размышляя, Лева, – то она не слова возвращает людям, а людей возвращает в слова. Только эти слова – новые, которые не врут, и даже если очень хочешь соврать, то все равно не получится. Камень же врать не может, или форель. Они есть как есть, и все. И новые слова тоже не могут врать, а они есть и живут. Знаешь, Савва, я что-то такое читал про книгу жизни, может, это и есть она. Нас же с тобой сейчас нельзя поставить в библиотеку, а Толстого можно. Потому что у него книга – книга, а у нас книга – жизнь.
Лева помолчал. Потом сказал.
– Вот мы зачем идем на встречу с Цсбе? Тебе, Савва, эта встреча, к чему?
– Мне эта встреча нужна, – сказал Савва.
Он постоял, вслушиваясь в монотонный гул речки из ущелья. От листьев кустарника в ветерке, сквозь которые било солнце в лицо Саввы, оно стало играющим и похожим на монгольское.
– Мне нужен Цсбе. Я ему скажу. Я скажу ему, прости меня, бог, и послушай. Раз ты пришел сюда и тебе нужно, чтобы мы тебя встретили, мы это сделаем, как бы нам трудно ни пришлось. И поэтому – вот мы.
– Ты ему скажешь, вот мы? – спросил Лева. – И все?
– А что еще? – сказал Савва. – Что еще, Лева?
– И что он тогда сделает, или ничего?
– Он сделает так, что люди перестанут умирать и убивать друг друга, и еще моря, растения и животных. Он сделает так, что животные тоже станут вечными, как их настоящие имена. Он сделает так, что жизни и смерти не будет, а будет то, что больше этих слов, я один раз видел.
– Как это, – не понял Лева, – что ты такое видел, Савва, что оно больше жизни и смерти?
– Носовой платок, – сказал Савва. – Я тогда после боя с Протасовым три дня в гостинице отлеживался. Тошно мне было и одиноко. Бой я проиграл, а Мария мне после этого даже не позвонила. И я все думал, зачем я тут вообще нужен, если бои проигрываю, а женщины от меня уходят. Послал коридорного за водкой, но выпить не успел.
Савва стащил с головы красную бейсболку с буквой W, что-то поправил внутри и снова надел.
– Лежу, мучаюсь, а тут солнце из окна светит на мой носовой платок на тумбочке. Серый, грязный. И вот я на него смотрю, и вижу то, что больше жизни и смерти. Я долго тогда смотрел, и когда курьер принес водку, я не стал пить. Я тогда почти все понял про себя и про все, но потом опять забыл.
Лева задумался.
– Чего-то я не врубаюсь, – сказал он, – при чем тут платок.
– Как это при чем? Он там лежал, Лева, и я его видел, как он есть на самом деле. И он был сшит из света и тепла, как будто его принесли из рая. Он был сшит из того, из чего и мы тоже, но только мы этого не чуем. Он был дверь в Рай, Лева! Где животные и птицы поют и не умирают.
– Мне кажется, понимаю тебя, Савва, – сказал Лева. – Только я не уверен, Савва, что Цсбе сделает так, чтобы люди поняли такое, как ты с этим платком, из-за чего они перестанут убивать и мучить себя и животных. Что им можно такого сказать, чтобы они перестали, как ты думаешь? Может, им тоже нужно, чтоб им сначала настучали по башке, а потом каждому свой платок увидеть? Как думаешь?
– Я не знаю, – сказал Савва, – но, наверное, раз Бог хочет в последний раз придти, значит, ему надо еще что-то нам сказать. Что-то такое, чего он еще не сказал. Или сказал, а его не поняли.
– Когда, – заволновался Лева – когда не сказал?
– Ну, когда он был Буддой или Заратустрой. Или даже Христом.
– Ну, ты сравнил, – протянул Лева разочарованно. – То Христос, а то убыхский бог.
– А что, какой-то еврейский мессия, думаешь, был круче убыхского бога? Это ж дыра была, провинция Палестины, хмурая страна на отшибе, обмылок. Кто его всерьез мог принять? В Риме? Мне, вообще, кажется, Лева, что чем бог незаметней, тем больше он успевает сказать правды.
– Все равно, – сказал Лева, – даже если он совсем незаметный, чего он такого может сказать, что люди его послушают?
– Лева, – сказал Савва, – это не наше с тобой дело, что он скажет. Наше дело добраться туда вовремя и сказать: вот мы!
– И все, что ли?
– И все, Лева.
Синяя такая птица, забыл как она называется. И вы забыли тоже. И вот если я ее забыл и вы забыли, то забудет ли она сама себя или нет. Допустим, что она забудет, тогда кто ее вспомнит. А Савва теперь помнил все, что есть на свете, но это его не сильно поменяло. Он помнил три часа все на свете, и даже то, что помнить нельзя, все равно помнил, примерно как Офелия, которая помнила все книги наизусть, кроме имен авторов, а потом на следующий час снова все забывал и даже не помнил, что он Савва. А через час опять помнил все на свете.
Таким он стал после Театра Памяти, а профессор тогда сказал, что это постепенно выровняется, обнял Савву и стал улыбаться ущелью с кустарниками, камнями и речкой, и даже всему миру, включая обнятого Савву, своей обычной собачьей улыбкой.
* * *
На поверхности бассейна плавали желтые и красные листья, а между ними светилось осеннее небо. Он плыл через листья и это небо, он плыл один через листья и это небо, оттолкнувшись от зеленой стенки бассейна. Утро было прохладным, а в кронах над оградой участка вспыхивали красные и зеленые крылья птиц, которым он не знал названья. Он плыл через небо и листья, плыл и плывет, и снова еще раз плывет через небо с красными взрывами трепещущих крыл и птичьими визгами. А они летают лётом и трепыхаются трепыханьем – красные красным, а зеленые – зеленым. Утро говорило его голым телом как новым своим языком, малайским или бурятским, в саду не было ни души, только птицы континента вспыхивали красные – красным, а зеленые – зеленым. Как будто он растаял, а потом снова. Как котельная в детстве, растаяла, а потом снова. И запах шлака на снегу, и присевшая старая женщина в резиновом плаще, которая мочилась под себя рядом с ним и котельной, но и там не было ни души, как и в этом саду, только тут вспыхивали птицы, а там шел снег. Он оттолкнулся толчком от стенки и плыл тихо, окуная лоб в воду и снова поднимая лицо, и снова омывая его, как будто он неподвижный камень, а бассейн – бегущая речка. Листья кленов стали красными, как становятся красными листья кленов, когда они становятся красными и когда их много в кроне, а они падают. Редко по одному. Один, а потом один, а потом один. Они становятся в становлении красными. И если один, то тогда один. А если один, то один и один. Так всегда бывает. Одна канава, один лист, одна птица, один ты, один красный лист клена. Один такой, какой бывает один красный лист клена, не больше и не меньше.