Исповедь пофигиста

Тавровский Александр Ноевич

Часть вторая

ХЭЛЛО, РЫЖИЙ!

 

 

Ну, ты, Рыжий, таки догавкался! Прознаменитился! На улице уже незнакомые немцы спрашивают:

— А что будет дальше, Herr?

Или:

— А что было до, Herr?

Им это интересно, а мне — нет. Что было, то и будет, и ни хрена больше.

А вот кто мне объяснит: почему, когда ракету в Космос запускают, с конца считают?

— Десять… семь… два… ноль — звездец!

Я как-то попробовал перед запуском своего «форда» так считать:

— …Восемь… пять… один… минус двадцать…

Досчитал до точки замерзания молекул, до минус двухсот семидесяти. Так он, гад, не то что не взлетел, даже не завелся. Ну, думаю, видно, эти космонавты только до десяти считать умеют, как татаро-монголы. Начал считать по-русски:

— Раз… пять… двадцать пять — один хрен, не взлетает!

Залез в мотор, и при счете триста… да нет, не завелся. Но на трубке, по которой из бензобака бензин идет, я заметил следы чьих-то зубов: здоровенные, блин, такие зубы — с ноготь! — и трубка вся изжевана и прокушена.

И думать нечего — вампиры. А что? Это ж Германия, страна аккуратная, народ смирный, кто тут кого есть позволит, вот вампиры и питаются сырым бензином. Раскачал я машину: не, бак полный. Че он его, мерзавец, не выпил? Да просто не успел присосаться. Я считать кончил.

В Германии самому машину чинить строго запрещено, только на автохаусе и только за деньги. Каждый немец хочет жить и умереть за свой счет, и все дают друг другу заработать, поэтому ничего не делают сами, а по любому поводу бегут к специалистам. А то посадят тебя на голый «социал» и будешь жить, как простой советский главный инженер, а немцы так жить не хотят.

После Венчика я таким крутым немцем заделался! За все платить хочется. Самому. Если бы не батя… Он меня мысленно все время под локоть пинает:

— Когда хочется, платить не обязательно.

Он же не немец, Сибирь лапотная!

Привез я свою тачку на автохаус.

— Вот, — говорю, — вы «Акте-Х» смотрите? Видите, черт трубку прогрыз.

У нас, в Германии, такая программа по телеку идет — о борьбе идиотов с монстрами.

— Нет, — заявляют специалисты, — это, Herr, не черт, это мардер.

А мне показалось «мердер», а «мердер» по-русски — убийца.

— Точно, — говорю, — мердер. Так пусть он и платит за ремонт. О’кей?

— Да не «мердер», — ноют, — а «мардер».

— Хорошо! Я не спорю, мердера зовут Мардер. Тогда счет херру Мардеру, пожалуйста.

Ну, кое-как уговорили они меня — специалисты же! Заплатил я за этого мердера-мардера, потом, думаю, с него слуплю. Посчитал до трех — машина завелась.

Приехал домой. Дай-ка погляжу в словарь, что за фамилия такая Мардер, на кого бабки вешать? А «мардер», оказывается, — «куница».

Все, Рыжий, приехал! Одно слово — эмигрант, немецкая куница, и та достала. Подговорили, сволочи! И на кого теперь бабки вешать?

Сел я у левого переднего колеса эту куницу сторожить, как качок Белый бомжа. Пока сидел, Стрежевой вспомнил, батю вспомнил. Достал «хэнди»… Я тут у одного турка дом строил, так он мне вместо первой получки «хэнди» подарил. Настоящий, блин, бандитский. Крыша, правда, потом поехала… Да не у турка. У дома его. А по «хэнди» я часто по вечерам звоню:

— Хэлло, Рыжий! Ты еще живой? Ach so!

Достал я «хэнди» и позвонил бате в Стрежевой. Девять лет там не был, а тут раз — Стрежевой на проводе! Германия же!

— Батя! — ору, — это я… Игорь! Что… какой Игорь? Из Германии, блин, сын твой, забыл, что ли? Мать твою… Как мать, спрашиваю? Батя! Я к вам приехать хочу.

И голос, блин, из далекой Сибири, как будто из-за угла — чистый-чистый, родной-родной.

— Сынок, ты? Приезжай, конечно, только не очень торопись. До Нижневартовска, слышь, долетишь, а там как знаешь. Встретить тебя не смогу, у нас минус пятьдесят, все замело. До Стрежевого — никого и ничего, только пешком. Дойдешь?

Ага! Хрен тебе, дойду. Я не Дед Мороз, да и не встречались всего девять лет…

 

Глава первая

Детдом мне окончить не дали, и с тех пор у меня сплошное незаконченное образование. Сиротой я был до шестого класса, а там приехал за мной отец…

Откуда я знаю, чего ему так захотелось меня иметь? Наверное, с возрастом это случается. Или вдруг спросил его внутренний голос:

— Борода! Где сын твой, Игорь? В натуре…

Тут батя наконец заметил, что в Сибири меня точно нет. А где? Отыскал на карте двадцать пятый детдом, попрощался со второй женой Аней и поехал за мной в Киев.

Нашел меня, правда, быстро: во-первых, я рыжий, во-вторых, такого сироты в детдоме отродясь не было. Батя сначала боялся, что добром меня не отдадут, думал, если что, силой брать. Культурист, блин, разряд по самбо, погранвойска в Турции… А они как узнали, что он за Лукацким, аж испугались:

— Так не бывает! Только быстро: вам одного или с братиком?

— Почему с братиком?

— Тогда, может, с сестричкой?

Теперь уже батя испугался:

— Нет, — бормочет, — мне и его одного вполне достаточно.

— Ладно! Это — к слову… Сейчас приведем. А вы не сбежите? У вас редкий сын, такого и отдать страшно. Слава богу!

Отец меня узнал сразу, как будто я совсем не изменился на сиротских-то харчах.

— Хочешь, — говорит, — сын, поехать на Север?

Еще бы! Это ж полярное сияние, Умка-чумка, олени — чу-чу!

— Хочу! Хочу!

— Тогда нам с тобой, сын, одна дорога — в Сибирь.

Отпустили меня со всем детдомовским барахлом. Сиротский хор пропел: «До сви-да-нья, Игорь!», и мы с батей поехали в аэропорт Борисполь. Батя хорошо начал: купил мне куртку, колготки и ботинки. Такой у меня батя — весь в меня.

А отец-то с Севера: бабок — ого! Я в тот вечер наигрался в игральные автоматы — все подлодки перетопил, всех зайчиков разбомбил, все «Формулы» разбил к чертям собачьим!.. Батя тридцатник разменял по пятнадцать копеек., Ну бандит, ну мафиози! До двенадцати ночи я шпилился в аэропорту на автоматах, потом впервые покушал в кафе. Это после перловой каши с топленым маслом.

В зале народу набилось, бабка какая-то спала рядом, храпела. Я толкнул отца:

— Па, а чего она здесь спит? Это что, ее квартира?

Самолет дали аж к пяти утра. Я уже с ног валился: привык к режиму. На регистрацию батя меня на руках нес. Проснулся в самолете, отец и тут меня удивил:

— Кушать будешь?

А я никогда в самолете не ел, да еще в пять утра.

— А что? — интересуюсь.

Принесли все в пластиковых тарелочках: курочка, огурчики… Я тарелку хлебом вытер, накушался.

— Еще хочешь?

— Конечно!

Намешал я полстакана аэрофлотского сахару. Отец меня не понял:

— Тебе, — говорит, — плохо не будет?

— Не, — отвечаю, — не будет. Дай еще.

Я после детдома худой, как ишак, какой-то недоношенный, недорощенный. На сто тридцать пять роста всего двадцать семь веса. Ну как, блин, будет мне плохо от сахара или нет?

Я все вылизал подчистую и тут же заснул. Так и пошло: поспал — поел — в туалет — поел — поспал…

— Вставай, прилетели!

— Это Стрежевой?

— Нет, брат, это только Уфа. Счас дозаправимся и дальше.

О, думаю, хорошо, опять кормить будут.

Мы вылетели из Киева, было плюс четырнадцать, а в Уфе за бортом сейчас минус двадцать пять. Отец попросил бортпроводниц из самолета нас не гнать и дозаправиться с нами на борту: все же летят в шубах, только я в куртке. Я еще почти во всем государственном — черного цвета.

В Нижневартовске минус тридцать пять, полное окоченение. Шесть вечера, а там и в три дня — глаз выколи. До аэровокзала шли пешком прямо по летному полю, метров тридцать. Больше бы я и не прошел: батя на меня накрутил все, что было, а мои детдомовские носки и туфли выкинул в унитаз. На руки мне надел свои рукавички. Не, не волчьи, а как бы собачьи, искусственные, с выворотом. Батя там всю жизнь ходит в метеокуртке. Если уж куда погулять, так надевал шубу. Метеокуртка ему выдавалась раз в два года вместе с унтами.

А натуральные меха он не носил, дорого. Это я себе с первой же получки купил все собачье, а батя себе дубленку только теперь, когда разбогател на частной собственности: три дома, теплицы, кусок Оби…

Ну, вышел я из самолета, дыхнул — такой дымоган! Больше я не дышал, весь съежился, чтобы меньше мерзнуть. Аэропорт маленький был, деревянный, в одну комнатку метров на двадцать пять, две кассы и печка-буржуйка. И очень много людей. В России, если чего и хватает, так это народа. Пытались создать дефицит — ничего не вышло. А все плачут: рождается мало, умирает много. Какой, к черту, много, когда метры кругом считанные, а людишек — несчетно.

— На Стрежевой билеты есть?

— Были, а теперь нет. И не будет.

— А чего же вы здесь сидите тогда?

— А вдруг кто-нибудь сдаст. Приходите завтра, я что-нибудь придумаю.

Поехали мы на такси к какому-то батиному дружку. Темнотища! Фонари есть, но их не видно. А Нижневартовск — это ж город. Ни музеев, ни хрена.

Два кинотеатра огромедных и три таких же ресторана. Все! Город нефтяников. Че им еще нужно, окромя нефти? Зато снегу — во!

У дружка в одной кровати заснули. Я проснулся по тревоге. Открыл глаза — темно, закрыл — темно. Но на всякий случай поскорее вскочил: вдруг начнут с кровати скидывать, как в детдоме. Рассвело аж в двенадцать, а к трем снова стемнело.

Мы опять в аэропорт — нет билетов. Буржуйка чадит, народ рычит… а билетов нет, никаких. Все заказано. Такой город Стрежевой: сначала до него не доедешь, а потом не выберешься. По воздуху — девяносто километров, по дороге — сто десять, на выбор, как в анекдоте. Встречает бабка комиссию из города.

— А далеко ли, бабуля, до твоего села?

— И что сказать, милые! Было восемь верст. Приехали энти из города, намерили — стало одиннадцать километров. Они сели и уехали, а нам ходить…

Тут билетерша все же куда-то позвонила и нас обрадовала:

— Вам повезло, товарищи! Сегодня идет последняя «Ракета» на Стрежевой.

После октября — зимний период, всем кораблям полное разоружение. Например, ботику-дяде дают на него два дня, корытам покрупнее — побольше. И все команды на шесть месяцев уходят на берег: дома сидят, лапу сосут, кто больше высосет.

Так вот, эта самая распоследняя «Ракета» сейчас должна в последний раз отчалить на Стрежевой — и на боковую. Понимаете? Два с половиной часа, и мы дома. То есть батя — точно дома, а я еще не знаю, как примут.

«Ракета», блин, не отапливается. Отец попросил в буфете чаю. Был, говорят, а есть газировка, но она малость замерзла в бутылках и не выливается. Дать? Батя ее подмышкой отогрел. Попили, согрелись.

 

Глава вторая

Короче, приплыли. Такой дурдом! Стрежевой называется. Мне о нем батя потом много чего порассказал. Я бате верю. А что? Электрик, депутат, собственник. Он когда врет, сразу видно; а тут не видно — значит, не врет.

А батя что, он летописи читал? Как ему люди наврали, так мне все и передал, слово в слово. Кто наврал? А самого старого жителя Стрежевого не хотите? Деда Мазая? Да не, он с Лениным зайцев не спасал. На хрен ему эти зайцы? Что ему, с вождем больше делать нечего было? Мазай с Ильичом воевал. Бывший белогвардеец, не курит, не пьет. Когда я приехал, ему тогда уже сто шесть лет было. Ну, сто пять… Какие дела! Зато старше его в Стрежевом только Обь.

Зимой и летом — седая борода ниже… чего?.. пояса. Весь тоже седой, в пиджаке, штанах на голое тело и валенках на босу ногу. После пятидесяти ниже нуля добавлялась шапка, а под пиджак — рубашка. Летом на валенки надевал калоши. Ходил только пешком и все что-то бормотал себе под нос. Советскую власть пережил. Может, и Россию переживет, потому что старый, крепкий и безобидный.

— Деда Мазая знаешь?

— А как же!

— Говорят, он вчера упал.

— Вчера упал — сегодня встал.

Так вот, дед Мазай вспомнил, что после революции здесь был постоялый двор. После какой революции? Этого никто не знает: ни дед Мазай, ни народ, ни батя. После любой. Потому что после любой революции здесь был постоялый двор.

А основан Стрежевой был еще до Дежнева. Когда он перешел за Большой камень, тут уже стояла деревня Стрежня, на притоке Оби Пасоле. Речка называется Пасол. Народ говорит, что туда кто-то когда-то поссал, оттого… А другой народ говорит, что в ней утонул какой-то турецкий посол. Не, первое — верней. Че турку тут делать?

И водится в этих местах птица стриж, по-сибирски стрежень: стре-жень — Стре-же-вой. Улавливаете? Это я и без белогвардейца Мазая заметил.

Короче, в шестидесятых годах партия сказала геологам, что где-то в этих краях должна быть большая советская нефть. С вертолета прямо на сосны был сброшен десант, вертолет даже не приземлялся — некуда. Кругом тайга, болота, буреломы и всякая нечисть. Просто повыкидывались из вертолета двадцать два пионера-героя. Им на головы пару контейнеров с чем-то сбросили. Пионеры поставили палатки, и пошла одна непрерывная комсомольская стройка.

Добурились они до большой нефти или ее туда завезли из другого района — не знаю, но постоялый двор Стрежевой на этой нефти здорово разросся и стал называться городом. Там тогда даже одно такси имелось. На нем, правда, никто никогда не ездил, только на свадьбу заказывали. А так есть такси и есть. Город же!

Блин, из-за этого краеведения я, бывший сирота Игорь Лукацкий, никак не выйду на берег. А выходить надо, потому что наша «Ракета» на этот берег наехала и вот-вот уедет на разоружение, обратно в Нижневартовск. А оттуда тогда до лета не выберешься.

Вышли мы с батей на пристань, мороз лютый, страшенный. Я к бате примерз, не отодрать. А пристань — просто железная площадка. Раньше здесь бревна лежали, сейчас кровельное железо. И стоит такая будка с дыркой, там когда-то билеты продавались, рядом остановка автобуса. Мужики на остановке палят деревянные ящики — греются.

В Стрежевом на каждой остановке что-то горит. Ждешь автобуса — зажигаешь костер. Автобусы ходят часто, раз в двадцать минут. Попрыгаешь там вокруг костра, только согрелся — лезь в автобус, а в нем холодней, чем на улице.

Ну, однако, сели на «двойку», доехали до магазина «Юбилейный». Супермаркет! Одноэтажный, кругленький, весь в очередях, все по талонам, чтоб всем поровну.

А тут из темноты выходит новая жена отца. Гляжу: обрадовалась.

— Как тебя зовут?

— Игорь. А вас?

— Тетя Аня.

В синем пальто, в теплом, с подкладкой, шапка нутриевая или норковая. Не ушанка, а круглая с двумя лепестками из лапок. Моя будущая мама. Она за молоком шла, может быть, уже для меня. У них рядом был магазин «Колобок»: хлеб, конфетки-шметки, семечки, печенюшки, лимонадик, гречка. Что я так подробно о такой ерунде? Ни хрена себе — ерунда, если все по талонам! Тут, пока все это перечислишь, десять раз, облизнешься.

У бати меня уже все ждали: тети Анина дочка Ольга, ее муж Иван, сын Ванька (старший Иванываныч и младший Иванываныч) и дочка ихняя Ритка. В Сибири это не пустяк, там по сей день родовой строй и каждый родственник на учете, не то что на Большой земле.

Я замерз. Я же стесняюсь. Ботинки снял, а худой, как выструганный — что ручки, что ножки, — и постоянно хочу жрать. Это еще с детдома.

Но скоро я понял, что и здесь, в Стрежевом, — большой детдом. Тетя Аня таки принесла молока в бидончике. А я же с Большой земли, там сроду молоко в бутылках, а тут сроду — порошковое. Была пара-тройка живых натуральных коров, но их молоко по спецканалам текло прямо в горком партии и там распивалось. Я, когда потом охранял молокозавод, сам видел эти каналы.

Включил я телевизор, старенький такой, с одной программой. Отец что-то сказал про школу, но я сразу же, блин, внес ясность:

— Па, можно я пару дней дома побуду? Отдохну?

Не, новых друзей я не боялся. После детдома я любого друга задушил бы на переменке.

Постелили мне в отдельной комнате. Такую перину подложили, такое одеяло на меня натянули — как сидушка в «мерсе»! Я же люблю тепло, мне его всегда не хватало, а в квартире батиной холодновато: плюс четырнадцать. Под одеялом — плюс восемнадцать, зато подушка огромная, я на ней почти весь поместился.

Короче, проснулся ночью, лежу и думаю: чего же я все время хочу? Ну сил моих нет, до чего хочу, а со сна не помню. Ясное дело — в туалет. Холодно же! Не, не в туалет, хотя и туда тоже. Но чувствую, что если даже схожу, ничего не изменится.

Наконец понял: жрать хочу. Раньше со мной этого среди ночи не было. Растревожил меня батя своими закусками, они так хорошо пошли! Как теперь быть? Неудобно же. Одному в чужом еще доме по шкафам на кухне лазать.

Однако решился: тихо-тихо открыл холодильник. Пальчиками открыл, нежно-нежно. Вижу, колбаса сухая и кефир — прокисшее молоко, простокваша. Я без хлеба… сел прямо на холодный пол… даже холодильник не закрыл. Жую колбасу и запиваю ее простоквашей, а это почти то же самое, что селедку заедать манной кашей, а помидоры со сметаной — сахаром. Обалдеть как вкусно! Ночью, сухую колбасу с простоквашей… Дураки! А с чем же ее еще есть?

А там что-то стояло… Как эта штука называется?.. Детям кашку греть? Алюминиевая с крючком. Турочка? Не. Дуршлаг? Не, вот такая штука! Я задел ее рукой, и она грохнулась на пол. Я чуть колбасой не подавился, облился простоквашей.

Входит отец с тетей Аней, а я сижу голый с полным ртом колбасы и кружкой. Они мне не сказали, что сухую колбасу в Стрежевом вообще никому не дают, просто так не дают. Но если ты, как тетя Аня, работаешь на складе продовольственного обслуживания, тем более директором, как тетя Аня, то такая возможность появляется. А без этой «возможности», даже варенку — только по талонам и только инвалидам войны.

А если ты к тому же еще и не инвалид, то два кило «мясопродуктов» на рыло в месяц, бывает, рыбным фаршем или сибирскими пельменями отоваривают. Сибирь же! И все. Можешь взять кило курей с перьями и кило говядины без перьев, можешь два кило конины, если вера и здоровье позволяют. Туда все доставлялось самолетом, поэтому капусту продавали раз в год. Зато картошки завались, а иначе — голодная смерть при охрененных зарплатах.

Ну что же? Родители стоят в полной растерянности, я в такой же растерянности сижу, и никто не знает, что теперь делать. У меня колбаса дефицитная поперек горла встала, ее никакой простоквашей враз не растворишь. Я ее, сколько в рот запихал, столько и ем, она ж сухая, нормальная, с мясом. А с простоквашей — лучше деликатесов в ресторане Останкино.

Родители молча пошли спать, только холодильник закрыли. А что тут скажешь? То, что я уже прожевал, им и на хрен не надо, а то, что я еще в кулаке зажал, никакой силой не отнять, кулак судорогой свело.

Я поставил на стол простоквашу, взял остаток колбасы и понес в кровать доедать. Я съел ее всю. Кто в доме хозяин? Батя! А кто самый голодный? Я! Ясно уравнение?

Утром встал аж в девять. С кровати меня никто не гнал, есть почему-то не хотелось. Чудеса!

 

Глава третья

После работы батя повел меня в магазин. А как же? Пальто мне надо? Шапку меховую — волосы хоть и рыжие, а не греют и сами мерзнут — надо? Шапка искусственная, но с ушами, как настоящая. Ботинки купили такие спортивные, но из толстенной шерсти, толстенной, как шинель. Ботинки тоже надо. Я в них потом, даже в хоккей играл: шайба попадала в ботинок, а до костей не доставала, а другой ботинок пробила бы насквозь. Я себя знаю!

Говорят, сироте много ли надо? Честно говорю, не брешу: совсем много, столько, чтоб зайти в этот магазин сиротой, а выйти хрен знает кем! А для этого все должно быть по самой последней стрежевской моде. Умным этого не понять, а для дураков объясняю бесплатно.

Берешь ботинки на меху и шерстяные носки домашней вязки, толстые, как ботинок. Ботинки надеваешь на носки, и эти самые долбаные носки накатываешь поверх ботинок. Что? Класс! Но это где-то так — третий, четвертый, пятый. А первый класс, экстра и модерн — валенки. Когда батя захотел купить мне валенки, я чуть не заплакал:

— Батя, за что? В жизни не выйду на улицу в валенках!

Ох и дурак! Отец выгнал меня в город, а там — мать честная! — валенки на первом месте, и еще какие! «Формула-1»! Дальше слушайте стоя, дальше — великая тайна Мальчиша-Кибальчиша и откровение от Луки, то есть от Лукацкого.

Берешь валенок, выгинаешь и выбиваешь, чтобы подошва стала плоской, потом из старого валенка вырезаешь подошву и приклеиваешь к новому. Обрезаешь голенище и делаешь этакий надрез уголком. Некоторые и узоры вырезают по краям. Мода — перфект! А тот, кто думает, что это все фигня, тот, по-моему, кардан от Кардена хрен отличит. Хотя я тоже старый водила, а где у машины карден, до сих пор не знаю.

Но все равно валенки в Стрежевом — первый шик, и калоши к ним не нужны. На улице язык к губам примерзает, а заходишь домой или там в гости, снимаешь валенки на пороге, валенок об валенок — бум-бум! — и к печке. У всякого порядочного порога там две такие штучки лежат: одна большая, специально для вытирания ног, а другая маленькая, чтобы было, куда эти ноги в носках ставить.

До моей школы — сто четырнадцать шагов. Почему такое кривое число? А зачем его равнять? Если его выровнять до ста пятнадцати, будет красиво, но неправда. Неправда всегда красивей правды, так и бандиты считают.

А если выровнять до ста десяти или, того хуже, до ста, то это просто глупо: на таком холоде каждый шаг на счету. Нам даже спецзадание дали на математике: измерить расстояние от дома до школы и наоборот. Тут это вопрос жизни и смерти.

Сто четырнадцать шагов, если напрямик: от подъезда доходишь до хоккейной площадки, перелезаешь через забор, дальше снова забор, сначала туда портфель, потом сам, опять через забор, но уже с портфелем, еще раз через забор — и я в школе. Обратно столько же, но быстрее. Я всегда ищу самый короткий путь, будь он неладен.

В Стрежевом нет местного населения, все приезжие, кроме детей, которые тут родились. А дети тут рождаются — это труба! От любой шишки, искорки, от щепки, наконец. И растут, несмотря на холод, быстро, как гладиолусы в теплицах у бати. Именно благодаря холоду все и ускоряется. Чуть-чуть зазевался — и чувство замерзло, блин, как плевок на лету. И не только чувство. И расти долго некогда, лето короткое, дни короткие. Сибирь же!

Первый мой урок в Стрежевом — пение. Еще в детдоме учитель пения Косой открыл во мне редкое у людей полное отсутствие какого бы то ни было голоса. Ни первый, ни второй, ни третий — никакой. Но тем не менее я пою, и очень громко. И, назло Косому, могу и гимн Советского Союза, если Родина позволит. Теперь, правда, Родина меня все больше просит:

— Рыжий, не уезжай в Германию! Рыжий, умри на Родине! Рыжий, спой гимн Украины!

А хрен вам! У меня голос редкий, сам не знаю какой. Еще сорву.

На первом же уроке я сел с татарином Сашкой Городничевым. Он в натуре татарин, а все время твердит:

— Я не татарин, я русский!

Да русский, русский! Все русские — от татар. Россия триста лет под татарами лежала, пока не решила на бок перевернуться. С кем поведешься, от того и забеременеешь. Но это все — фигня. Я тоже по родителям — еврей, по маме Ане — русский, а по месту жительства теперь — немец, нижний саксонец. Какие проблемы?

А главное, Сашка Городничев был пацан — во! И Вовка Мяконький из Нальчика — во! Ему нос немного мешал, длинноват. Он его всегда торцом ладони утирал, приспособился.

Я с ним в первый же день махнулся портфелем. Отец мне дал сумку через плечо с олимпийскими кольцами и двумя бабами под кольцами в перфекте. Все в классе от меня охренели: чувак с Большой земли, детдом, сумка с бабами. А у Мяконького был портфель «под мышку». Я сразу понял, что это то, что мне всю жизнь было нужно. А батя не понял и мне здорово за сумку врезал. Все проблемы от непонимания. Он просто все забыл. А я ему попытался напомнить:

— Батя, — говорю, — ты ничего не понимаешь. Мы портфелями играем в футбол. Из хороших делаем ворота, а рвань всякую ногами пинаем. Лучше всего играть чужими портфелями. И никого риска, потому что старшеклассники с портфелями не ходят, они все с дипломатами, а портфели у малышни: как дал ногой, ранец летит в метре от земли — все рассыпается. Школа!

Говорю же, батя меня не понял. Он в детство впадал редко, только когда выпьет.

Дальше у меня полный провал в детской памяти. Прошлое перемешалось с настоящим и краем заехало в будущее. А я, бля, не летописец, чтобы день за днем… Так что теперь я буду сыпать все без разбору, пусть каждый сам выбирает, что ему интересно. А интересно все. Я сам — человек дико интересный. И столько раз бывал в интересных положениях. Давно бы родил! Спасибо бате, он мне такие аборты делал!..

 

Глава четвертая

Труба! Мне всю жизнь умные люди говорили:

— Лука, твое дело — труба!

Надраишь ее, сразу видно: талант. Потому что школу я всегда дико не любил и делал все, чтобы обо мне там забыли. А труба — это же такое освобождение духа, такая ядреная отдушина!

То горком партии — вечная ему память — на неделю срывает тебя с уроков перед очередной демонстрацией или на конкурс в Кемерово, то репетиции перед… перед… перед всем.

Короче, как я попал в оркестр. Играли мы как-то во дворе в хоккей, полгода всего после моего приезда в Стрежевой. Подходит какой-то мужик:

— Ребята! Можно вас на минутку?

Ну, блин, тренер олимпийского резерва. Заметил, оценил, сейчас пригласит. А мужик совсем о другом:

— Хотите играть… в оркестре?

— А зачем?

— Не зачем, а на чем. На трубе.

Ха! На трубе, на губе, труба труби, бу-бу! Мы же еще глупые, малость подмороженные, никто своей судьбы не знает, все хотим стать космонавтами, в худшем случае — пионерами-героями. А тут — труба!

Но этот хрен нас все же убедил, и мы, как были — в валенках, в шлемах, — пошли во Дворец культуры «Строитель».

Россия — страна бедненькая, так себе, небогатая. Всего много, но все либо глубоко в недрах, либо в других странах — золотишко, серебришко, уран, пропан-бутан, израильские коровы и американские супермаркеты… Страна, говорю, бедненькая, а кругом одни дворцы: Дворец спорта, Дворец пионеров, Дворец культуры… Но почему-то Дом слепых, Дом глухонемых, Дом престарелых. Выходит, дворец только для молодых и здоровых, а для старых и больных — избушка на курьих ножках, домик на колесах?

А вдруг я завтра оглохну? Я же на трубе играю, там такие децибелы выдуваются — труба! Или, чего доброго, ослепну и с горя состарюсь? Я не комсомолец, мне вечно молодым быть западло. Так меня сразу — в Дом, а я, блин, хочу во Дворец! Иначе вообще никуда не пойду. Что я, рыжий, что ли?

Ну, пришли, однако, во Дворец «Строитель». Дворец как дворец, комнатка у нас махонькая, деревянная, пятнадцать шагов в длину, два в ширину, трубы над головой от парового отопления, лавочки. Потолки, правда, высокие, до трубы хрен доскочишь. Тот мужик, Пахомыч, оказывается, консерваторию окончил. А я о нем сразу так нехорошо подумал.

И пошла игра. Наши спонсоры УНГДУ «Стрежевойнефть» спонсировали нас стапятьюдесятью рублями. Хватило на аксельбанты и кепочки. Такие, блин, кепочки занятные. На ком же я такие видел по телеку? Кажется, на мальчиках в американских отелях… Или на музыкантах? Не, какой музыкант это наденет на голову? А нам же их подарили бесплатно, носи — не хочу.

Наш оркестр стал составной частью культуры Стрежевого. Мы да взрослый оркестр при тех же спонсорах. Там профессионалы играли, спившиеся, доработавшиеся, еще танцевальный ансамбль песни и пляски тыры-мыры «Сибирь» и балетный клуб. Мы все друг с другом соцсоревновались. Был даже конкурс художественной самодеятельности: танцы-шманцы, выпивушки-обжимушки. Мы заняли первое место. А что? Тогда даже кладбища соревновались: Успенское с Градским, кто больше зароет.

За победу Томск разрешил нам сшить водолазки. По бокам у нас стояли все в жёлтом, а в центре — в красном. И все блестят и отражаются в трубах. Красное на желтом. А? Нехило? Перфект!

И все. Летим в Томск на смотр, на шару! Отполировали трубы, выгнули. Старые медные русские трубы, на которых еще в городских садах играли. Ну, и на похоронах тоже.

Сели в самолет, летим. Чартерный рейс — только мы. Че делать? Я сижу с нашим вторым тенором, Сашкой Бергом — чистейший немец, ну чистый русский немец. Но это только органы интересовало, а меня тогда больше заинтересовало то, о чем он говорил. А сказал он следующее:

— Рыжий! У меня колбаса есть, полусухая, будешь?

А я на АН-24 летел впервые. Здесь винт, там винт, гул, туалет забит, не пробиться, все трясется и гремит. Страшно… интересно.

— Давай, — говорю, — свою полузасушенную колбасу.

Ну, мы с ним колбасу сожрали, шоколадкой «Зайка» закусили. Прилетаем в Томск, меня тошнит. Откуда я знаю, отчего? От самолета, или от шоколадки, или от колбасы. Неизвестно… А только тошнит сильно, и все кружится и подмигивает.

Тем не менее нас грузят штабелями в автобус и везут в столовку жрать.

— Берите что хотите! За все заплачено спонсорами.

А мне начхать, мне плохо, мне бы только простокваши холодненькой… Короче, простокваша добавилась к колбасе, шоколадке и самолету. В гостинице я уже белый, потом — синий, потом — коричневый. Меняю окраску, как алкоголик. Пахомыч заметил:

— Ты что, устал?

— Нет, нормально. Волнуюсь перед выступлением.

— А! Это хорошо!

Ни хрена себе — хорошо! А ночью меня прорвало, с желчью, но пока рву — башка трезвая.

Повезли меня в больницу. Там дали таблетку, я рву дальше, но уже не трезвею. Пью кисленькую воду и рву. Так ночь протрясся, а в три часа дня у нас выступление. Мы сюда выступать приехали, а не рвать, меня оркестр ждет, ему без моей трубы — труба!

Приезжает Пахомыч:

— Игорь, все уже в кинотеатре «Родина». Побойся бога! Сашка Берг без тебя вторую партию тенора не вытянет.

— Пахомыч, — шепчу, — ты же видишь, какой из меня сейчас игрок?

— Вижу, — шепчет Пахомыч. — Но ты, дружок, пойми главное: ты в списке. Жюри считает музыкантов по головам. Если мы сыграем «Прощание славянки» в неполном составе, нам не зачтут. Ты трубу к губам приставь и сиди тихонько. Ты же пионер, мать твою!

— Ладно, Пахомыч. Может, соло я и вытяну.

Меня грузят в пижаме в «скорую» и везут в кинотеатр. Я блюю в «скорой», чтоб в кинотеатр приехать пустым. За сценой меня переодевают, как покойника. Пахомыч из бутылки с лекарством руки смочил и меня причесал, остальное дал допить.

— Перед выходом на сцену тебе надо рвануть покрепче, чтоб потом полчаса держаться.

— Так нам же, Пахомыч, сорок минут играть.

— Терпи, как русский солдат. Все, пошли, мы следующие.

Смотрю, труба моя уже готова, Сашка ее протер. Все волнуются:

— Ну как, Рыжий? Нормально?

— Все отлично, ребята! А где мой кулек? Кулек, блин, где?

И вот мы на сцене, играем «Душа полка», «Привет музыкантам»… Играем, играем… Меня понемногу мутит, я только палочкой вожу. Все гудит, а мне покой нужен. Я уже в упор ничего не слышу и не вижу, Пахомыч на меня даже не смотрит — боится.

Сашка Берг за двоих старается. Трубы играют такт, альтушки — такт, тенора, кларнет, тромбон выводят мелодию. Я вообще ничего не играю, во мне все играет, вот-вот наружу вырвется. А я сижу впереди, в самом центре и чувствую: у меня уже по подбородку течет… гадость! А я ее обратно в трубу.

Боком смотрю на Сашку. Уже пошли «Амурские волны». У Сашки губы посинели, слышу, уже и звук резонирует. А внизу трубы есть клапан для слива слюней: пока Пахомыч после марша палочку разминает, крутит-вертит, нужно пальчиком клапан прижать, чтобы слюни вышли, иначе булькать будет. А Сашка уже не успевает, срывается. Я и решил ему хоть как-то подсобить.

А я забыл, что у меня в трубе черт те что! Открыть клапан не могу, а помочь хочу. Ну, взял и дунул из последних сил. И у меня по серым штанам потекла… музыка. Не чтоб сверху рвануло, это ж как дунуть надо? Труба, если ее вытянуть, до двадцати метров будет.

Я между ног все это собираю… Пахомыч глаза закрыл, а я уже никакой. Ну и что? Мы вылетели в трубу. Меня сразу эвакуировали обратно в больницу, хотели кишку вставлять, но я не дал. Хрен я над собой опыты позволю, даже для блага всего прогрессивного человечества.

Пахомыч плачет:

— Лучше б ты отсюда и не выходил! Мы улетаем, а ты остаешься, улетишь сам.

Но, добрая душа, принес на прощанье домашних огурчиков. С лучком. С чесночком. Жена сама солила. Я съел один — прошло, я снова — понравилось. Я взял, но еще осторожно, сразу два огурца в рот — не рву! Чудо!

А самолет улетает завтра утром.

— Пахомыч! — голосю. — Жрать хочу!

Тут и Пахомыч в меня поверил:

— Выписывайте его поскорее, а то он опять отравится!

Выписали пулей. Кому я там был нужен? Он меня под руку и в ресторан.

— Что будешь есть?

— Всего и побольше! Творог буду, глазунью буду, картошку жареную буду. И огурчиков, огурчиков!..

Пахомыч после сам рассказывал, как он меня огурчиками домашними от смерти спас. Батя так ржал!

 

Глава пятая

Я уже много раз говорил, что школу я терпеть не мог. Говорил? Так теперь еще раз говорю. Не мог. Когда мне ее было терпеть? У меня то оркестр, то гонки, то радиоспорт. Зато в школе не было нелюбимого предмета, потому что я все предметы одинаково не любил, все до одного, даже физру ненавидел. Как звонок на физру, мне сразу Кастрат Матвеевич представлялся, и я покорно шел к козлу. А весь класс, блин, в волейбол играл. Со злости я даже предложил в школе чемпионат устроить по прыжкам через козла. А учитель физры, тоже козел порядочный, меня обнадежил:

— Ничего не выйдет, у нас в школе всего один козел. А впрочем, Лукацкий, считай, что ты уже чемпион.

Зато я любил точить на станке, на токарном. В шестом классе мог выточить шарик. Абсолютно круглый, как голова. Все чокнулись, когда увидели. А учитель труда даже позавидовал, но потом обрадовался и натащил мне всяких заказов со стройки. Особенно удались мне отвесы. Я думаю, что тогда сделал эталон отвеса. Школа деньги заработала, а я — шиш.

Зато я весь в батю: он столяр, и я учиться не люблю, а люблю все делать своими руками. Как батя.

Так! Школу я ненавидел. А кончать ее тем не менее было нужно. Батя до хрена усилий приложил, чтобы я там навечно не остался. А школа — вечная мерзлота, в ней можно до конца света пролежать или просидеть и совсем не испортиться. То есть ежели тебя лет через двадцать откопать, то еще вполне и съесть можно, так хорошо человек в ней сохраняется. Но упаси бог напрячься: тогда за год сгниешь. Только в неподвижном состоянии, в глубокой спячке из класса в класс, чтоб мерзлоту не растопить собственным теплом.

Вот что батя удумал. Он переговорил со всеми учителями, особенно с самыми напряженными: с Зинаидой Спиридоновной, классной, алгебраичкой, да не классной алгебраичкой, а классной и еще алгебраичкой. Это ж настоящий монстр, змеюка о двух головах! И Галиной Сергеевной, русской литераторшей. Фамилии я не помню, но точно помню, что не Пушкина или Кларацеткин.

Батя к ним подколодной змеей подлез и выпытал, каких писателей они больше всего хотели бы иметь, а затем выжег Спиридоновне Блока, а Сергеевне Чехова. Ясен замысел?

Чехова и Блока вставил в рамочки из красного дерева. Откуда у отца красное дерево? Знаю. Он судомодельный кружок вел. Как ну и что? А все заготовки приходили в ящиках из красного дерева. Страна бедненькая, заготовки хрен выпросишь, а уж если придут — обязательно в ящиках из красного дерева. Точить такое дерево на фрезерном станке ужасно, но батя и это превозмог. Он и раньше для себя из бука выточил стол с ножками. Три месяца вытачивал один стол, очень тугое дерево. Да и не для себя, на заказ. Ему только деньги шли, а стол, блин, ушел на сторону.

На экзамены я понес эти картинки. Тоже, как в «Бриллиантовой руке», все боялся перепутать. А то всунешь бабе нелюбимого мужика — хрен тройку поставит!

На первом экзамене по сочинению меня посадили на первую парту рядом с лучшей нашей отличницей. Как ее звали, хоть убей, не помню, но помню, что я написал сочинение, а она его проверила. Зачеркнула триста ошибок, кое-что переделала. Я его тут же начисто переписал, без единой ошибки. Сергеевна мне за него три поставила. Представляете? Мне — три. Невероятно! Вот что Чехов с бабой делает, даже с учительницей.

То же и на устном русском. Подхожу выбирать билеты, тянусь к билету, смотрю на Сергеевну. А она кривится, смотрит на другой билет и — раз! — так радостно глазом подмигивает. Я беру ее билет, мне ведь по барабану, я ошибиться не могу, я ни одного не учил. Но чтобы ей было не стыдно получить картинку… а мне поставить тройку. Отец всегда предупреждал, что я «тихий троечник». Я не спорю.

А на геометрии мне попался билет идеальный. Я расписал его в трех доказательствах. Оказалось, что до сих пор науке известны только два. Причем третье, неизвестное науке доказательство, я каким-то образом взял из тригонометрии, которую мы вообще не проходили. Ну, кто я после этого? Откуда я его выдрал? Наваждение! Классная мне от удивления «пять» сначала поставила, но почему-то перечеркнула все три моих доказательства и написала четвертое.

— Тебе в свидетельстве тройки хватит?

— Вполне! Я в девятый класс не собираюсь, никогда!

После экзаменов отец мне говорит:

— Надо куда-нибудь поступать. И я знаю куда.

— Батя, некуда мне поступать. И вообще…

— А я с тобой, дураком, не советуюсь, я тебе приказываю. Поедешь в поселок Самусь, там мореходное училище. Окончишь училище и пойдешь к Игорю матросом, а в армию не пойдешь. Чего тебе еще надо?

У нас в родне есть один двоюродный брат отца, Игорь Киселев, внук моей бабки. Так он капитан торгового судна, живет в Находке. Туда батя и решил меня сплавить.

В училище я попал легко, но не на штурмана, как хотел батя. Или так батя и хотел, не помню. Но я не прошел медкомиссию: у меня обостренный конъюнктивит обоих глаз с рождения… Аллергия, блин, на блеск воды и зеленой травы. Я их, паскуд, чувствую на расстоянии: глаза начинают чесаться, краснеть, капилляры лопаются и глаза наливаются кровью, как две пиявки.

Штурманом меня не взяли, но почему-то взяли рулевым, как будто у него другой взгляд на воду. А у меня и еще одна проблема имеется. Проблема всех русских моряков, я читал: я плавать не умею, только погружаться. Ну и что?

Первый урок — лоция. Я как сел, так и заснул.

— Как твоя фамилия? — будит преподаватель.

— Так и так, — отвечаю, — Лукацкий.

— А чего ж вы, товарищ Лукацкий, спите? Вам не интересно?

— Так точно, — говорю, — не интересно!

— А зачем тогда вы сюда поступили?

— Хочу стать рулевым. Но мне не интересно все это слушать, я это давно знаю и даже получше учебника.

Я ведь у бати изучал судомоделизм, думал, никогда не пригодится. Пригодилось!

— Ну-ка, выйдите к доске и нарисуйте корабль в разрезе, раз вы у нас такой вундеркинд-переросток.

За тридцать две минуты я нарисовал и пересказал им весь учебник и от себя кое-что добавил. Учитель вышел из класса. А хрен ему после меня делать? А я так и стою у доски. Ну, весь класс в истерике:

— Ты что, все это уже учил?

— Нет, — говорю, — это от природы.

Тут как раз звонок. Мы идем в другой класс. Стоят в коридоре этот учитель и директор училища, вице-адмирал или контр-адмирал, в общем, полковник. Три звезды на погонах — это кто? Во! Капитан. Он меня поманил к себе:

— Так вы уже знаете, как устроен корабль?

— Так точно! Я их уже настроил штук десять.

Он — раз:

— Расстояние между шпангоутами? Быстро!

— Миттельштанга!

— Перед корабля?

— Нос!

— Зад?

— Корма!

Как Петр Первый!

— Что ж вы от нас хотите?

— Хочу стать отличником-мотористом.

— Ну что ж, похвально! Готовьтесь к красному диплому.

— Есть! Всегда готов!

И пошло-поехало-поплыло. Как кораблекрушение — меня к доске, мне объяснять. Учитель, он же своим мудреным языком рассказывает, как его самого в училище натаскали, с терминами. Кто его поймет? А я по-простому, по-народному. Зато запоминали все — обалдеть!

— Видите эту штуку? Это хребет, по-корабельному — киль. Проще не скажешь. Кто скажет проще — убью!

Я объяснил, как ставятся палубные надстройки, чтоб никому не мешали, иначе — вдруг пожар или наводнение — все будут бегать и сшибать их лбами.

В училище я проучился три месяца, мог и меньше. Заела дедовщина: каждый день бои с второкурсниками, с третьекурсниками. Лежим в палате без света, залетают придурки, все громят. Ну, и мы встаем, ремень на руку… Но наконец и я устал: я ж не в военное училище поступал, да и бати рядом не было.

Через три месяца, когда я решил удирать, нас на курсе из ста тридцати семи боеспособных мужчин осталось со мной всего семьдесят запуганных пацанов. Да не убили. Ушли они. И я ушел. Потому что до выпускного вечера дожили лишь тридцать пять. Без меня. Хотя… Был у нас там пацан — смех, все время дурачком хихикал, так его точно зарезали. Был суд.

А я приехал домой с отбитыми почками. Ну, не совсем отбитыми, но месяц в больнице полежал с аппендицитом, попил аллохол, водочку, ношпу. Что еще от почек помогает?

И батя меня по второму разу благословил в местную «фазанку».

 

Глава шестая

Что? Я выгляжу дураком? Круглым? Да еще моральным уродом? О’кей! Я сейчас буду выглядеть умным, прямоугольным и квадратным, образцом для подражания, как Талмуд, как Библия, как председатель колхоза на утренней дойке! Как корова-рекордистка!

Что такое? Вам не нравятся сравнения? А с кем мне себя сравнить? С отражением в зеркале? Хотите, чтоб вам стало скучно? Очень хотите? Пожалуйста. Лично мне с собой всегда весело. А вам с собой?

Меня забавляет собственная жизнь. Везде. Всегда. Во всем. В кабине, под кабиной, на колесе, под колесом. Я его и без мотора раскручу. Я вообще могу жить без горючего. Утром — банан, днем — две котлетки из крабов, вечером — орешки всмятку. Водки пью мало, только по необходимости. Курю много, по потребности. Передние два зуба уже прокурил, надо пломбировать. Я боюсь. Я боюсь, когда ко мне в рот кто-то чем-то лезет. У меня же там язык! А вы думали мозги? Не, во рту у меня мозгов нет, они у меня выше, за пределами жизненно важных органов, поэтому мозги мне жить не мешают. Зачем водиле мозги? Дорогу ими освещать, что ли?

У меня три незаконченных всяких образования. Но водительские права настоящие. Правда, у меня их еще на Украине конфисковали. Но я всем говорю, что украли во Франции. Так и в Гамбурге полицейскому сказал:

— Права ищите около Парижа. Только что украли, вместе с запасным колесом.

И все! Никаких провокационных вопросов, потому как что такое Франция и что там могут что-то у немца украсть, гамбургскому полицаю объяснять не нужно. А вот что такое Украина, объяснить не то чтобы трудно, а просто невозможно.

Чего ж я буду гамбургским полицаям голову морочить? Они, может, на своих садах-огородах до сих пор украинский чернозем вскапывают. Вскапывают и радуются: до чего немецкая земля черная. Счастливые люди! Что я им, подлянку делать буду? Да и кому это нужно? Украине? Она сама уже весь отпущенный ей Богом чернозем в пыль превратила, в радиоактивную, блин.

Вот видите, как все было хорошо и весело и как вдруг стало скучно и мерзко, поэтому я больше никакой самокритики в свой адрес не допущу. Жизнь — дорожка узкая, короткая и пыльная и только в одном направлении — айнбан. На какую-нибудь хреновую хохму ее еще хватит, а на что-то серьезное — шиш. Все равно что к моей «ифе» реактивную будку приделать. Ну, приделаете, и разлетятся они в разные стороны: будка реактивная в одну сторону, а «ифа» дефективная — в другую. А я-то, Рыжий, в кабине, я еще жить хочу, я еще порулить хочу. Просто порулить, и ни хрена больше!

 

Глава седьмая

Ну, батя меня по второму разу благословил и пнул в местную «фазанку» на электромонтера. «Фазанка», «фазанка», девчонка-хулиганка — единственное в Стрежевом ремесленное училище. Группа попалась уникальная: одни пацаны. Нет, две девки все же были, а влюбились в одного и того же парня. Такие две здоровенные украинские клушки. А пацан совсем маленький, но шустрый. Так это ж самый кайф для слоних! Станут они на концах коридора в училище, и одна трубит другой, чтобы слышали все: «Галю! Скажы ему, що вин импотэнт, зараза!». Ну, Галя и орет на весь коридор, чтоб он слышал: «Грышка! Слухай мени! Зина казала, що ты — импотэнт! Да тута уси импотэнты!».

«Фазанка» — это вообще дурдом за казенный счет. Там все трахались направо и налево, сверху-вниз и наискосок, даже на переменке в туалете. Все курили, бегали с уроков, учителей посылали на хрен и еще дальше — вплоть до Аляски. Дедовщины, правда, не было. Кого тут ловить? Все же стрежевские, у всех своя знакомая шпана, свои бати и свои мамы. Но учиться не хотел никто, и это объединяло.

Мастер производственного обучения — блин, длинно-то как! — Андрей Игоревич. Он хуже, чем мастер, он, гад, был моим соседом. При первой же возможности приходил к нам домой и за чашкой чая все отцу докладывал: как я себя веду, туда-сюда… Не знаю, что у них там было в чашках, но после Андрея Игоревича батя на меня здорово злился и орал, что я дебил. Мама Аня, слава богу, умная женщина, его успокаивала:

— Ничего, работать пойдет, остепенится, будет деньги зарабатывать. Такие непутевые — первые добытчики.

Я, пока суд да дело, Игоревичу, как мог, вредил. Например. Он как-то женился, его дома не было. Так я залез к нему на крышу и замкнул антенну. Слушайте, как. Взял иголку, проткнул кабель, замкнул оплетку и центральную жилу. Иголку обломал, закрасил тушью: ничего не видно, теперь надо весь кабель менять. Игоревич и поменял.

Но и я не дремлю. Возле трубы на каждой крыше громоотвод. Я его присоединил к крыше и антенну — к крыше. Пришлось менять… не, не крышу, антенну. А чего он, кровосос, кабель поменял? Игоревич поменял антенну, а надо было всего-навсего отпаять проводки. Но Игоревич же электрик, мастер этого самого обучения, он же на сажень в землю глядит, а тут все на поверхности плавает.

У нас в Стрежевом тогда уже две телепрограммы было. Одна и та же, но по двум каналам и в разное время. А у Игоревича теперь ни одной. Но он, фараон египетский, не сдался и к отцу продолжал ходить. Тогда я наслал на него третью казнь: насовал в замок спичек.

На этот раз он сразу прибежал к нам. Видно, отпечатки пальцев на спичках обнаружил, хотя он же электрик, а не слесарь. Я поклялся, что это не я сделал. Зачем мне врать? Я же не мщу, а караю. А он не прокурор.

Отец пошел помогать вытаскивать спички. Высунули спички, открыли дверь, поменяли замок. И такая гражданская война — все три года. Потому что два раза в неделю — производственное обучение и рожа Андрея Игоревича.

На первом курсе полгода под его руководством точили ключи. Мы точим ключи для Андрея Игоревича, они у него благодаря мне все время пропадают, но мы точим ключи, а Игоревич сидит и играет на гитаре. И гитара у него, шайсе, хорошая: концертная, толстый гриф, струны посеребренные, и играет он на ней — зашибись! Песни собственного производства. Я одну песню даже запомнил. Такая песня шикарная, она всем нравилась, больше, чем Игоревич. Песня про короля:

Этот случай приключился В королевстве ABC: Короля однажды ночью Вдруг не стало во дворце. А когда король вернулся, Напевая тра-ля-ля, Королевская охрана Не узнала короля. Говорит охрана: «Изволь, король! Если ты король, Назови пароль. Если ты, король, Позабыл пароль, Значит, ты мошенник, А не король». Отвечал король охране: «Я же с вами жил да был. Я же сам пароль придумал, А потом его забыл. Каждый знает в королевстве, Где живет моя семья, У наследника престола Даже родинка моя». Прибежала королева, Надевая соболя, И, как верная супруга, Опознала короля.

Ну как? Классик! Правильно я сделал, что ему в замок спичек натолкал? Вспомнят об Игоревиче, вспомнят и о Рыжем, а вспомнят о Рыжем — забудут Игоревича. Диалектика.

 

Глава восьмая

А тут как раз практика подошла. Я на электрика учусь, и батя у меня электрик. Где я должен практику проходить? Вопросы есть? Тем более мастер мой — мой же сосед.

И стало в батином цехе два электрика. Я уже сам тогда мог испытывать кабеля. В сто двадцать тысяч киловольт. Испытывал я, испытывал, и решил пойти в туалет, ученикам это разрешается.

Дальше произошло жутко страшное, страшно жуткое, весь цех потом от страха неделю ржал. А я нет, какой, к чертям, смех? Чуть родного батю не сжег на быстром огне, отцеубийцей мог стать. Спасибо бате, он же культурист, самбист, погранвойска в Турции… Хрен его чем убьешь!

Ну вот, я пошел в туалет, отец остался на участке один, совсем один. Прибегает Серега:

— Борода! Тельфер не работает.

В цехе-то два электрика: я и батя, но я в туалете. Батя и пошел. Подошел к тельферу, врубил — не пашет. Отключил рубильник, как положено — профи же! — и полез на тельфер. Серега убежал, а отец сидит на тельфере, чинит.

Я прихожу из туалета, а бати нет. Сижу, смотрю кабеля по списку. Прибегает Колька:

— Где батя?

— Не знаю, куда-то пошел. Может, в бюро. А что случилось?

— Да тельфер сгорел. Сможешь починить?

— Какие проблемы?

Подхожу, а тельфер высокий, метров на десять — под крышей, и там, на этой охрененной высоте, тележка ездит — влево-вправо. И так просторно, вольно, хрен кто снизу заметит, только с вертолета. Я часто и спал на этой тележке между двигателями: кладешь матрас, ложишься и катаешься, спя. А че холодно? Лето же! И под крышу все тепло собирается. Главное, что не видит никто. Вроде пошел в бюро за зарплатой. Замкнешь отверткой релюшку, чтоб никто сдуру не врубил, и ездишь целый день… за зарплатой.

А тут все просто. Я, как специалист, подхожу, беру пульт — дерг-дерг — ни фига. Тогда к рубильнику. О, смотри, смотрите все. Какой-то дебил вырубил систему. Ну, что я должен делать в такой ситуации? По технике безопасности? Так я так и сделал — врубил.

Тельфер как дернется! Значит, я правильно врубил, ура! И вдруг над тележкой взлетает батя и со свистом летит вниз, с десятиметровой высоты — прямо мне на голову. Батя летит, а я стою и только пальцем в него тычу — чудо же!

— О, батя! Ты куда? Ты уже все… починил?..

А он, блин, молчит. Наверное, по технике безопасности. Долго он летел, я даже успел рот закрыть, даже подумать успел, что практику мне теперь без отца точно не пройти.

А батя, блин, орлом спикировал и прямо… да не на голову мне… кто б тогда вам об этом рассказал?.. прямо в контейнер с металлической стружкой шмякнулся.

Не, ничего такого не сломал, даже контейнер не перевернул. Но, когда он из него выбрался, я подумал, что его пошинковали и через мясорубку прокрутили.

А Колька мне орет:

— Рыжий! Ты батю своего завалил!

— Батя, — мычу, — я все сделал по инструкции…

— Убью, сволочь! Прокляну!

— А что ж ты, гад, табличку не повесил «Не включать, работают люди!»? Ты че, себя за человека не считаешь? И пульт не поднял…

— А от кого мне было его прятать? В цехе-то всего два электрика, я да ты.

О, это он зря. Он же меня тогда совсем не знал как электрика.

Короче, батю лишили «тринадцатой», а меня не тронули: я все сделал правильно. Но это же нехило — батю опустить… вниз. Хотя, когда он еще летел, я уже сообразил, что это он вырубил рубильник и полез туда ковыряться, а табличку не повесил. Я сразу сообразил, что виноват не я.

Попозже он у меня допытывался, зачем я в это дело полез. Компромат искал на меня.

— Я, — говорю, — хотел исправить, меня люди попросили.

— А ты бы исправил?

— Конечно.

Тогда он мне какой-то смешной вопросик задал, и я на него… не ответил. Веселенькое дельце!

 

Глава девятая

Все! Вспомнил, что было дальше. Или ближе? Дальше покушения на батю, но ближе, чем Германия. Когда, как пели мы, все еще впереди. Но ничего уже не хочется. Правда, Рыжий?

Я — в той же «фазанке», но уже на втором курсе. Вызывает меня к себе отец:

— Есть работа на целое лето. Хочешь подзаработать?

— Всегда хочу!

— Пойдешь косить.

А в двадцати километрах от города поля, и на них покос.

— Батя! Я только закосить умею, как ты учил, а косой зарезаться могу. Я фильм видел, там мужик косой два метра захватывал. А я… ну, метр двадцать… Если за тот конец возьмусь, за который нужно. Батя, не посылай меня на покос, пожалей сына. Лучше пошли на Сириус. Я, пока до него несколько парсеков пролечу, покос и кончится.

— Кончай свистеть, — строго говорит отец, — там тебя всему научат.

— А сколько я, например, заработаю?

— Рублей триста пятьдесят в месяц и талоны.

А у нас в Стрежевом социализм в полном разврате: чтобы купить что-нибудь крутое, мало иметь большие бабки, нужен еще маленький талончик на дефицит. Так на нем и написано: «талон на дефицитную вещь». А чего стесняться, коли жопа голая?

В магазине переворачивают этот мандат и важно спрашивают, что вы, собственно, хотите. Ну, я там хочу… мягкий уголок. Допустим, мягкого нет, но есть твердый. Пишут: «твердый уголок» и печать сверху — хлоп! Оттуда прямая дорога на склад. Там занимаешь очередь за теми, кто пришел за «дефицитом» раньше, не ты же один такой везучий. И если на складе есть твой «уголок», тебе его дадут за деньги. А нет — жди, когда будет, или соглашайся на что попроще, потому что когда будет — всегда неизвестно. Страна живет строго по плану, а план выполняется всегда строго на девяносто девять процентов, но не всегда выполняется. А этот процент невыполнения больше девяносто девяти выполнения настолько, насколько девяносто девять больше одного. Высшая арифметика!

И талончик такой получить очень сложно: надо или работать весь год без выходных и чтобы это все заметили, или уж очень всех затрахать. Или купить его с рук, или по блату, в обмен на невинность.

А вот на покосе выдача талона обязательна. И можешь выписать себе все что угодно, но опять же не на шару. Плати бабки. А цены на складе несуразные. Дефицит!

Мать раз получила медаль «Ветеран труда» и к ней талончик на кухонный гарнитур. Не, медаль не по талону. Хотя… и там своя очередность была. А как же, всем хочется. Но кому-то хочется больше всех. Например, мне.

Ну, собрали меня на покос. Стоим возле автобуса. Ребята вокруг шумят, спорят:

— Клево! Будем жить в одной палатке.

— А ты хоть косить умеешь?

— Умею! Я не знаю даже, как косу в землю втыкать.

— А я ее даже на картинках не видел. На что она похожа? На грабли?

— А я видел смерть с косой…

Покос. Речка-вонючка, приток Пасола, такая из себя вся речонка, но без названия: назвать ее забыли, сильно воняла. Рядом площадка, и на ней палатки с железными кроватями, матрасы без простыней, подушки без наволочек.

Трактор я вожу элементарно. У нас в школе директор сделал два трактора-попрошайки, с кузовом впереди, и ввел тракторизм.

Но трактор мне поначалу не дали. Откуда им знать, что я уже водить умею? Мы с вилами ходим за трактором и валки сена рихтуем, потом подходит волокуша, и мы их стогуем.

Теперь без подробностей не обойтись, иначе после не понять, в чем соль анекдота. Так вот, блин, тот, кто подает сено снизу на стог, имеет вилы длинные, а тот, кто сверху стогует, — короткие. Стог, как египетская пирамида, я до него и длинными вилами не достану. Стою, жду. Бригадир подождал-подождал меня и кричит:

— Ты, шкет, хоть стоговать-то сможешь?

— Я все могу!

Залез на стог с маленькими вилами. Еще двое помощников рядом встали, страхуют. Три мужика на меня сено кидают, нужно успевать подхватывать и укладывать. Стог в полторы тонны стогуется три-четыре минуты. Две минуты я мужественно сопротивлялся, а потом сено попало мне в рот. Я начал отплевываться. Пока плевался, меня всего закидали сеном. Я в середине стога, меня уже совсем не видно и не слышно. Так сдавило! Сено во рту, в ушах, в жопе, короче, я весь в сене. А сверху по мне напарники ходят, ну те, что со мной рядом стояли. Я испугался, а они спрыгнули с меня, потом со стога и пошли стоговать дальше.

Я чувствую, что дышать в принципе можно, но неудобно. Вы пробовали дышать в принципе? Я уже стал думать о вечности, батю вспомнил, детдом. Все такое милое, родное. Обиднее всего, что меня даже не ищут, как будто я уже свое отжил. Ну, думаю, выберусь, я вам о себе быстро напомню. И такая меня злость взяла, что я даже заснул.

Вдруг слышу голоса потусторонние:

— Теперь его хрен найдешь: он рыжий, и сено рыжее.

— Да он где-то в середке был… Утоп, что ли?

Чувствую, начали раскидывать стог, спасатели хреновы.

Я, как мог, им из стога помогал: по соломинке в сторону откидывал, ворочался, чтоб услышали. Вытащили, обрадовались, как будто клад нашли, но и обозлились тоже.

— Из-за тебя стогуй по новой. Сидел бы там заместо арматуры.

Спасибо, некогда. Но куда теперь? К стогам меня и близко не подпускают. Бригадир прикидывал-прикидывал, наконец решился:

— Можешь водить двадцатипятку? За волокушу сядешь?

— Сяду.

Волокуша — такие вилы на колесах: разбежался задним ходом, вдарил в копнушку и подтащил ее к стогу. Вот это работа! Сел и летаю по полю, таскаю волокушу. Бригадир опытный: прокосил хорошо, поле — класс, а в середке такой островок высокой нескошенной травы.

А во мне всегда что-то зудит и подзуживает, искушает душу… Другой, к примеру, идет себе мимо хулигана с девушкой и не дрогнет, а я так не могу. Может, я тоже мимо пройду, буду я в чужое счастье лезть… Но внутри, повыше пупка или пониже, все горит, зудит, подзуживает: того и гляди, не пройду мимо, влезу, себе и людям жизнь испорчу. Так и тут, на покосе.

Ну, стоит себе островок нескошенный, и пусть стоит. Плюнь на него, да и обогни с песней. Может, там могила первого председателя ихнего колхоза репрессированного. Ну, бригадир и огибает ее. А может, проверяет меня на вшивость. Как? А как в немецких домах нашу русскую «пуц-фрау». Рассыплет хозяйка по полу мелкую медь и серебро. Наша цап-царап! — природа ж вопиет, никто ж не видит. А ей на следующий день с порога:

— Извините, всего доброго, вы слишком чисто убираете.

Ну что мне эта целина? А я не могу! Во мне все как загудело, как зачесалось, я весь ощетинился: ну чего он, злюсь, здесь не скосил? Сейчас как проеду по этой брежневской целине! И я на шестой передаче, на предельной скорости, врываюсь в эту заповедную зону. Вода, грязь, трава — все в стороны, и я на тракторе проваливаюсь прямо в болото. Зараза! Бригадира тут же на поле парализовало: ни рукой, ни ногой, только воет:

— Тебе что, пионер, поля мало? Оно ж три на три километра. Видишь же, что не скошено!

А я из болота кричу:

— Вижу! А почему?

— Сначала, идиот, спрашивают, а потом делают! Потому что это — болото!

— А почем вы знали, что это болото?

— Потому что, — бригадир аж зашелся, — потому что я здесь кажин год кошу!

Все! Я утопил трактор, умышленно. Его, конечно, достали, вместе со мной, высушили, отремонтировали. На этот трактор я больше не сел, мне больше и не давали:

— Через три километра речка. Ты еще туда заедешь, из любопытства.

 

Глава десятая

В тот раз я трактор не совсем утопил по неопытности, повезло ему. А во второй раз я его на хрен утопил с головой, с трубой, с колесами, но тоже нечаянно.

А что? Погода дрянь: дождь, грязь, безвременье, средние века, блин. Труба! Что делать? Кто — на машины и домой, в Стрежевой, а кто, вроде меня, остался технику сторожить. Ну что мне дома делать? Кто меня там сильно ждет?

Сидим, режемся в карты и бухаем помаленьку. Сидим в огромной палатке, где бабы в рабочее время нам жрать варят, и шпилимся в королевский покер на спички. Тогда коробки спичечные были большущие, такие коробки страхолюдные — на три тыщи спичек. Режемся в карты и попиваем самогонку из бидона.

Когда мы уже друг друга только на ощупь узнавать стали, сели на трактор прямо в сапогах и поехали на дачный поселок на танцы. Все пьяные в сиську. Володя Шнобель — инженер-программист с носорожьим носом. Голова! Все из ничего сделает без проблем. Поехали… Третий же день дождь идет — какая, к монахам, трава. Приехали с танцев, а мне все мало.

— Вовка, — говорю, — тут рядом моя историческая дача… Там у меня огурчики-жмурчики, самогонка-шмонка и полная безотцовщина. То есть бати там сейчас нет. Смотаться?

— Давай!

Я врубаю сразу несколько передач — все, что врубились сразу. Дорогу вижу хорошо, даже очень, три дороги вижу как одну. Трехполосное движение — автобан! Так, решаю, поскольку я немножко выпивший, нужно ехать посрединке. Еду посрединке. Дорога песочная, проселочная, утоптанная — от поля к трассе.

Бачу: «КрАЗ» прет. Ладно, думаю, не трамвай, объедет. А я прямо посреди трех дорог, как автопоезд с бомбой, на скорости двадцать пять километров в секунду… или в минуту?… еду. На руль сел, ноги свесил. Дождь тоже идет, а я расстегнулся, душа, как бы морская, нараспашку. Тот хрен сигналит. Я смотрю, кому же это он сигналит? Дороги-то три. Вдруг не я один впереди.

А он бросает свой «КрАЗ» и за мной бежит. Нет, точно за мной. Вот-вот догонит. Я газ до пола, даю сорок. Трактор уже выходит на редан, на одних задних колесах несется. Мчусь, а тот чудак за мной уже не знает, на чем и гнаться. Снова на свой «КрАЗ» сел. Все, хочет меня остановить. Откуда я знаю зачем? Трактор ему мой понравился!

Он гонится, обойти хочет, а я не пускаю:

— Поворачивай, козел, отстань от меня! Я гуляю!

Ну, где-то свернул. Оторвался. Нашел свою дачку, разбил окно. А чего дверь не открывается? Вломился в подвал, набрал огурчиков, селедочки, рыбки-тараньки, пару бутылок слил бражки. Отец у меня запасливый, в любое время приезжай — всего вдоволь! Есть что украсть, одним словом. Это ж такой кайф — у себя грабануть!

Короче, я обратно. Съезжаю с дороги на лес, чтобы быстрее, а там под дорогой труба канализационная: сток, блин, натуральный. Из трубы идет вода, понятно? Так она годы себе идет, выбоину намывает, для себя намывает, по закону природы.

А я еду по трем дорогам сразу вопреки всем законам природы. После дачи они еще отчетливее видны. Еду посередке, сигналю непрерывно, как пожарка. Доезжаю до поворота, сейчас съезжать. И мне под ноги падает какая-то хреновина, ну, железяка неизвестного происхождения, и где-то между педалями застревает. Я бросил руль, куда он, к хрену, денется, он же к трактору прикручен. И ищу железяку. Нахожу ее и пытаюсь куда-нибудь воткнуть: откуда-то же она выпала, если раньше я ее не видел, верно?

А она такая плоская и никуда не втыкается, как с неба упала. Ну, думаю, сяду на нее, потом вспомню. Пока усаживался, руль снова бросил. И вдруг — трах-тарарах! — и буль-буль!

Так-таки я в эту канализационную трубу и рухнул, а там ямища — дна не видать. Как я выплыл? Как утюг, но выплыл. Зато протрезвел сразу на пятьдесят процентов. Хорошо, что не на сто, а то бы точно утонул.

Ну и что? Трактор мордой уперся в канализацию, вода вонючая и скрыла трактор почти полностью. На заднем колесе протектор на палец виден, все остальное в пучине, на дне омута. И хрен его знает, что там с огурцами. Рыбы с селедкой, конечно, уплыли, воспользовались, стервы, моментом…

А до палаток — километра три. Утопил трактор колхозный! Все, я уже рецидивист, пощады не будет. Достать его, наверное, можно, но ремонт… Это ж на весь покос.

Кое-как на остатках самогона дополз до палаток. Там полный покой. Все спят на столе на кухне, кто-то прямо на деревянной печке. Часа через два, однако, Коля попытался подняться.

— Так и так, — докладываю, — я с дороги съехал, пьяный потому что был, как ты, и трактор утопился.

Я сразу ему всю подноготную выдал, чего тут скрывать, если уезжал на тракторе, а вернулся на четвереньках.

— Как утопился, совсем?

— Совсем.

— Как — совсем?

— Ну, не совсем… На два пальца протектор от заднего колеса торчит, от левого.

— Хорошо! Вот и спишем трактор. Спи, Рыжий!

И снова на бок. Он же не протрезвел, как я, на пятьдесят процентов.

Утром общий подъем, то есть все, кто мог встать, встали. Дождя нет, но погода сырая. Тем не менее собираются что-то делать. Коля спрашивает:

— Рыжий, а где трактор?

— Коля, я вчера ехал… На том повороте, где труба, знаешь… Я там съехал.

— Добро! Счас достанем.

— Я не в ту сторону съехал — на противоположную, где слив.

— Твою мать! Ты шутишь?

— Нет, серьезно! Я вообще никогда не шучу. Говорил же вчера, на палец протектор из воды торчит.

— А зачем ты выплыл? Зачем не утоп?

— Коль, не знаю. Я плавать не умею.

— Поехали, вытаскивать будешь.

Подъехали. Коля приказывает:

— Лезь!

— Коль, холодно.

— А мне-то что? Давай, блин, лезь, ты же утопил.

— Да я плавать не умею. Я еще воспаление легких получу.

— Но ты же оттуда вчера как-то выплыл!

— Так я же бухой был!

Тогда он достает бутылку самогона и перед моим носом ее взбалтывает. Ну, так, стакан за стаканом, я этот трактор вытащил. Притащили его к палаткам. Я прошу:

— Коля! А может, скажем, что дождь был сильный и его залило?

Он шипит:

— Ну ты, Рыжий, вообще, вместе с трактором и мозги на дне оставил!

Прикатил бригадир. Погода солнечная, а трактор не пашет. Начались разборки, допросы, пытки. Я снова с рацпредложением:

— Слышь, бригадир, давай так, чтоб все было тихо-мирно. Я на покосе работаю даром в счет ремонта, мою зарплату разделите. Сволочи!

Мне этот покос в штуку влетел. Но это еще не все!

 

Глава одиннадцатая

С этим сенокосом надо было давно кончать. А как кончишь, если, как раб, должен отрабатывать бабки? Но я к этому привычный, потому что всю жизнь, перед тем как что-то заработаю, уже до хрена всем должен.

А когда труд не в радость, особенно хочется поразвлечься. Был на покосе один мужичок, заядлый охотник. Привез из города двадцативосьмимиллиметровую вертикалку. А я тоже полюбил охоту.

— Давай, — говорю, — проверим твой самопал.

Отошли мы от дерева шагов на восемьдесят. Он долбанул, дробь кучно пошла — все дела.

Пошли на охоту, на выдру. Тот, кто видел выдру только в виде воротника на какой-нибудь старой мадаме, тот не знает, что это за умная зверюга. Та, конечно, что на мадаме, — дура-дурой. Но я не об этой, я о той, что в воде плескается. Охотиться на нее нужно ночью, с берега и, конечно, благословясь.

Нет, ты сначала найди ее берлогу и с берега тихо понаблюдай. Это красота! Лас-Вегас, в натуре! При свете луны плывет по реке этакий светящийся треугольнике и во главе угла она, выдра. Плывет, думает о своем и начхать ей, что ты уже совсем замерз, ее поджидая. Ее и после смерти люди вдоль шерсти гладить будут, а тебя, выродка, и при жизни — только против шерсти, да еще так, чтоб выдрать клок побольше.

Но вот она проплывает мимо, и ты забудь, что ты последний на земле-матери придурок, а бей прямо в этот светящийся кончик треугольника. Она — чик! — и останавливается. И все. Подплываешь и забираешь. Она не тонет, потому что тонкая, худая… или жирная, и мех жесткий, как у енота, а иглы, как у дикобраза. Она ведь крыса, ее голыми руками не возьмешь.

У нас тут же на берегу палатки стоят. Когда все заснули, я говорю:

— Сегодня луна справа. Давай переплывем на тот берег и там будем ждать. Она поплывет с той стороны, как всякая умная тварь, мы ее и грохнем.

Давай! Переплыли, бачим: плывет, волны в стороны гонит. Ну, радуемся, плывет, дура, старушка милая, плыви, как ты плывешь. Счас долбанем и превратим существо в вещество.

Мужик — чмяк-чмяк — два выстрела, четко в кончик. Я на лодку — и вперед, шкуру спасать. Да не свою, блин, выдрину. А лодка одноместная, не весла, а лопасти, ими только щи хлебать. Надувная лодка, детская, с подушкой под жопу. Подплываю… Где? Я дальше. Опять же где? Течением, видно, снесло покойницу. Всяк хочет на своем месте похороненным быть и спасти свою шкуру даже ценой собственной жизни. Гляжу: плавает!

— Есть! — кричу. — Все круто! Образцово-показательно!

Я выхватываю выдру из воды. Темнота совсем черная, что-то рядом булькает. Я — раз! — эту выдру: шерсть мягкая-мягкая. Когда она испортиться успела? Только убили. Но, как экстрасенс, чувствую, что выдра какая-то очень маленькая и густая. Ладно, на берегу разберемся. Может, она чем-то притворилась от страха.

Я на берегу:

— Спички есть?

Глянули на выдру, и у нас копчики отпали: это… не выдра, а собака бригадира! Хрен знает, зачем она пошла плавать ночью. Может, когда-то выдрой была, в прошлой жизни?

— Ты что, — рычу на мужика-охотника, — убийца! Не видел, кого бьешь? Нам за эту дворняжку по пятнадцать суток бригадир влупит прямо тут же, на покосе, или убьет сразу.

Дворняжка-то она дворняжка, а слушалась бригадира с полуслова, с полувздоха и сторожила его и от ондатры, и от всякого зверя, и даже от комаров, то есть гавкала не переставая.

— Догавкалась, — говорю и хочу снять шапку. — Мы ее здесь похороним, без церемоний, а то узнает бригадир… Лодка-то только у нас есть.

Мы эту жертву очень торжественно похоронили. Утром бригадир перво-наперво:

— Где пес? Пес где?!

Он так расстроился, так разбегался, что мой мужик мне заладил:

— Давай ему скажем, пусть на могилу сходит, простится.

— Скажи! А он нас за наше же добро расстреляет, плыть заставит, как выдру, и будет при свете луны охотиться. Сам потерял, сам пусть и ищет.

После сенокоса я получил пятьдесят рублей и талончик на фен. Натягиваешь на голову целлофан и сушишь волосы, как эти… токсикоманы.

На хрен он мне? Я унты хочу натуральные за сто четыре рубля. Но у бати денег не выпросишь, он же думает, что я после сенокоса при больших бабках.

 

Глава двенадцатая

Господи! За этими сенокосами я совсем забыл о «фазанке». Три года я учился в этом дурдоме и кое-чему даже научился. И мог бы научить батю, если бы он не был таким гордым, а я таким скромным.

После моего случайного, но тем не менее не удавшегося покушения на его жизнь он, по-моему, только и думал, как бы мне покудрявее отмстить. И отомстил, блин! Как Иван Грозный, как Петр Первый. Попросту говоря, убил, растоптал и прах развеял по Стрежевому!

А что я ему такого сделал? Откуда я знал, что он прямо в стружку упадет и весь искромсается. Это с десяти-то метровой высоты, когда кругом столько пустого места. Так нет же, он именно в стружку! Назло, чтоб потом мне полжизни мстить. Даже мама Аня не вытерпела:

— Алик! Оставь ребенка в покое. Ты должен был помнить, что в цехе два электрика и один из них — твой сын.

А правильно мама Аня ему врезала! Это сын за отца не в ответе, а отец за сына — святое дело. А я его, родителя, все равно стольким полезным вещам научил. Да откуда б ему о них знать, когда все это сплошной экспромт и ни хрена больше?

Мы с батей сидели на испытании кабелей, еще до его свободного падения. У нас было два бассейна с фантастической сеноманской водой. В Стрежевом единственный в мире источник сеноманской воды, как в Бад Пюрмонте — бадпюрмонтовской, а в Трускавце — трускавецкой, в Ессентуках — ессенту… Все ясно? Вода эта, сеноманская, живет на очень большой глубине и очень горячая. Там, в преисподней, она за сто двадцать градусов жары. А когда выходит на поверхность, уже попрохладней — сорок-сорок пять. И такая она соленущая, что в бассейнах можно спокойно сидеть или лежать, как в Мертвом море. Да не на дне…

Говорят, она здорово помогает от радикулита, по-немецки ишиаса. Но помогает не всем, а только горкомовцам, остальным она вредна, как сухая колбаса или, скажем, красная икра. Поэтому простой народ в эти бассейны и не запускался, даже с радикулитом. А партийные запускались, даже без радикулита, просто погреться. Но это все фигня. Антикоммунистическая пропаганда.

Да, чуть не забыл главное. Сеноманская вода великолепно пропускает электрический ток, поэтому кабеля в ней испытываются под высочайшим напряжением. Если где протечка, кабель пережигается пополам.

Около бассейнов забор, будка на песке, все кругом страшно заземлено. Перед тем как войти в калитку, нужно подержаться за конденсатор, чтобы разрядиться. В нас ведь тоже электричества до хрена, особенно в бате. Батя всегда такой наэлектризованный! До него дотрагиваешься — электрический стул! А до меня — труба крематория!

На заборе две желтые мигалки, чтобы никто не подходил. Хотя наш народ только пуля остановит: он и на красный прет, как на зеленый, с полным чувством собственной правоты.

Все у нас с батей там было класс. Но была и одна проблема, как у китайцев: воробьи, которые летают над головой и гадят на голову. А у меня и так мозги уже чем только не загажены.

Что я придумал? Положил на пол металлическую решетку, подвел к ней высочайшее напряжение, посыпал сверху пшена для затравки. Воробьи — на пшено… Я включаю рубильник… Сто двадцать тысяч киловольт! От воробьев — только жареные перья. Я бате показал изобретение, ему здорово понравилось. Сидим, играемся, как в «Денди». Два электрика-санитара. Решетка — пшено — воробьи — ток — перья: последовательное соединение, пока рука не заболит рубильник включать, тогда мы с батей кидаем жребий: кому быть дежурным палачом.

Но и воробьи не растерялись, они тоже что удумали! Перед тем как на решетку сесть и в процесс включиться, обязательно нагадят нам с батей на голову. Не все и на решетку садились, но гадили теперь нам на голову обязательно все.

Ну, вот еще! Мы же почти русские люди! Нас и в Германии немцы за русских держат, а это такая честь, упаси бог! А тут какие-то воробьи-инородцы… Нам же национальная гордость не позволяет им это позволить.

При чем тут электроэнергия? Только не надо! Страна настолько бедная, что экономить что-либо просто глупо.

Играли мы, играли, вдруг чувствуем, все воробьи поразлетелись, никто на пшено не садится и какая-то серая тень нас с батей покрыла. Гроза, что ли, надвигается? Но только тень мрачная, и только надо мной с батей.

А это начальник цеха стоит и смотрит, как мы воробьев уничтожаем. Два дебила уничтожают воробьев током высочайшего напряжения, а третий дебил уже час на это смотрит и ждет, когда те двое его заметят. Два дебила, и оба Лукацкие, маленький и большой. Смехота!

Отцу месячную премию ополовинили. Он все ругался, что больше ничего не будет испытывать и цех хрен норму выполнит. По воробьям точно не выполнит, ручаюсь. Батя себя тоже никогда виноватым не считает, это у нас наследственное. Батя кричал, что воробьи гадят ему на голову и справиться с ними можно только оружием массового уничтожения, вплоть до окончательного решения вопроса. Не стрелять же по ним из рогатки, как это делали бедные китайцы.

А кто это ему подсказал, кто просветил его на старости лет? Я, Рыжий. А вот теперь слушайте, как он, батя мой единоутробный, меня отблагодарил.

 

Глава тринадцатая

Пришла пора поставить на «фазанке» крест и забить в нее осиновый кол. В мае выпускные экзамены, а в декабре нам, непонятно с какого хрена, устроили проверочные зачеты. Да не просто в декабре, а в самую что ни на есть святую для всякого русского и примкнувших к нему обрусевших инородцев пору — тридцатого и тридцать первого.

Какая душа это вынесет? Какой русский придет на эти зачеты трезвым? Да что вы говорите? Значит, вы не русский!

Я никогда не учу всех билетов. Зачем? Я точно знаю, что мне попадется, и всегда учу то, что надо, а то, что не надо, не учу или не учу ничего. Только так! А батя ноет:

— Учи все. Откуда ты знаешь, что вытянешь? Ты что, попугай?

— Знаю, блин, хоть я и не попугай.

Тридцатого я собираюсь, и он, блин, собирается.

— Ты куда, папаня?

— Я с тобой.

— Зачем?

— Хочу посмотреть.

— Что посмотреть? Я что, на Сенатскую площадь иду? Не ходи. Я тебя стесняюсь.

— Все! Молчать, сукин сын!

Поговорили, однако. Приходим в училище. Батя сходу забегает в кабинет, а нас начинают приглашать. Но у них это плохо получается.

— Кто первый? Никто? Тогда по списку!

Я — Лукацкий, не самая последняя буква в алфавите. Но и не первая тоже. И это хорошо. По списку тоже никто не идет: кому охота с утра себе праздник портить? Потом от усталости некоторые начинают сдаваться. Когда — раз! — Женька мне шепчет:

— Рыжий! А там твой батяня сидит, в экзаменационной комиссии.

Блин, труба! А он мне ничего не сказал, что его пригласили как эксперта. Родная кровь называется…

Однако захожу, абсолютно спокоен. Не зубы рвать. Беру билет, тот, что выучил. Никто мне не подмигивает и рожи не корчит. Значит, правильно выбрал. Без подготовки сразу пишу все на доске. Все! Три обеспечено. Смотрю, батя заерзал на стуле:

— А можно вопросик?

И спросил, гад, такое, что в классе все онемели. И я онемел. Я ж этого не учил. Этого и в билетах не было. Или было? А батя — второй вопросик, третий, пятый… Торопится, как алкоголик похмелиться. Мне уже какой-то мужик из комиссии начал помогать: надо как-то спасать от бати. Видят же люди, что он не в себе, на сына руку поднял.

Но после десятого безответного вопросика мне, наконец, поставили «два» и велели прийти тридцать первого на переэкзаменовку.

Когда мы вышли на улицу, я начал стонать, как баба на похоронах, так мне обидно было! А батя идет, хихикает:

— Я тебе говорил: учи все.

— Я маме скажу!

Прибежал домой первым — напрямик; пока отец на своей машине кругами добирался, я маме Ане уже все доложил.

— Ма! Я завалил экзамен. Твой Алик задолбал меня вопросами!

— Алик! Ну зачем?

— Пусть учит все. Я хочу, чтобы он стал электриком. А электрик ошибается один раз, как сапер.

— Нет! — ору. — Не один! А два! Второй раз, когда сует два пальца в розетку, а первый, когда выбирает эту профессию.

— Пусть хоть три! Но я не хочу, чтобы ты превратился в пепел, раз уж ты выбрал эту профессию.

— Почему именно я должен превратиться в пепел? Я вообще не собираюсь быть электриком, я пришел мирно сдать экзамен, только и всего. А ты…

На следующий день перед переэкзаменовкой я забежал к Лешке.

— Учил?

— Да… Выпить хочу!

Вытащил он бутылочку водяры, мы ее забили вдвоем, закусывали… а ничем не закусывали. В таком праздничном настроении я и залез кое-как в училище. Через полчаса навстречу Игоревич!

— Лукацкий! Это ты?

— Не знаю… Андрей… Игоревич. Где этот экзамен? В каком кабинете? Я хочу на экзамен. Я уже какого-то хрена два часа здесь хожу ищу. Где все люди?!

— Какой ты пьяный!

— Кто? Ты… козел, на себя посмотри! Или лучше не смотри, а то умрешь со страху. И-горе-вич!..

— Ну ладно! Пошли, счас отцу покажешься.

Короче, заваливаю я на экзамен в шапке, в пальто, в натуральную величину. Забегаю и командую с порога:

— Так, гады! Всем встать! Суд пришел! Счас будем всех мочить. Ик… за… меновать.

Отец сидит молча, на меня не смотрит, презирает. А мне уже все пополам:

— Ну что, сволочи? Я все ответил! Еще вопросики есть? Ставьте мне тройку. Заслужил.

На этом кончилась моя карьера. Мне всучили справку «о прослушивании курса». Да кто его там прослушивал? Я не прослушивал. Но присвоили мне квалификацию ученика электромонтера, а это — полная дисквалификация.

Пошел я к Игоревичу. Посидели, поговорили.

— Игоревич, — говорю, — я ставлю двадцать бутылок азербайджанского коньяка. Не хочешь азербайджанского, ставлю армянский. Как хочешь, но мне нужен диплом третьего класса. Как? Твои проблемы. Идет?

— Черт с тобой, Лукацкий! Диплом так диплом. Одним дураком больше… Но зачем он тебе?

— Ни зачем! Я не собираюсь работать электриком. Ни дня! Ненавижу эту специальность уже три года. Пригодится — хорошо. Нет — выкину.

Игоревич принес чистый диплом, взял чернильную ручку, поставил все тройки.

— Если хочешь, иди по нему работать. Диплом настоящий. Мы с твоим отцом уже столковались.

— Спасибо, — говорю, — ты, Игоревич мужик нормальный, а я козел!

— Оба мы с тобой, Лукацкий, козлы. Только я старый козел, а ты молодой. Коньяк-то принес?

 

Глава четырнадцатая

Мы с отцом квиты. Я его чуть не убил, а он меня чуть не деклассировал, чуть образования не лишил, чуть в пепел не превратил…

А сколько раз он меня спасал? Сколько мы с ним вместе пива выпили и снега перетаскали?

Никогда не забуду ту страшную сибирскую ночь. Мороз — минус пятьдесят три. Минус пятьдесят три! Птицы вмерзают в небо, покойники в гробах кристаллизуются, зэков на работу не выпускают, в квартире колотун, хоть в холодильник лезь — там теплее. Водка, блин, в желудке свертывается, как ртуть перекатывается, не распространяется по организму. В пору к медведю в берлогу проситься.

Сибирь окаянная! Мы с батей всю ночь бурили дырки в батарее, чтоб вода не замерзла. Всю ночь. Только начнет батарея теплеть, пробуришь дырку — пошла вода. И паяльной лампой отогревали, и асбест за батарею пихали, даже грелку прикладывали. Замерзнет батарея — всем огромное спасибо!

Батя врубил калорифер, чего мы никогда себе не позволяли из экономии. Счетчик летел, как ракета; боялись, взлетит. А батя все издевался надо мной:

— Рыжий! У тебя волосы посинели от холода. Ты двигайся больше.

Ага! Двигайся! Когда ты уже, как муха, снулый и одно желание: плюнуть на эти батареи, выскочить на улицу и — с головой в сугроб. И либо сразу окоченеть, либо согреться до смерти.

Я говорю родителям:

— Че вас сюда занесло-то? Кто вас сюда выслал, несчастных? Школа и та замерзла, я два месяца уже в школу не хожу.

Свет мигает, как перед потопом, мусорка третий день не кажется, замерзла в пути. Ледниковый период! Брррр!

А сам сяду у калорифера и вспоминаю, как было хорошо до этого ледникового периода: в шесть тридцать каждое утро приезжает развозка, сигналит в рожок, все выходят с мусором, улыбаются друг другу, насвистывают, поздравляют друг друга с мусоркой, как на первомайской демонстрации. Соседи же!

В Сибири зимой только за мусором и встретишься. Морозы трескучие, метель. В декабре снег валит, в январе хвост отмерзает, и уши, как у собаки купированной, не гнутся. Февраль — ветер лютый, дышать можно только с закрытым ртом и носом. В субботу, воскресенье мусорки нет, а мусор тем не менее есть. В субботу-воскресенье скучно, все ждут понедельника. Шесть тридцать, рожок. Па-а-ашли!

Вспомнил я про эти счастливые для каждого сибиряка моменты, а отец и спохватился:

— Кстати! Сегодня как раз понедельник, пошли мусор вынесем. Сигнала все равно не услышим, звук замерзает на лету, а у нас после праздников ведер пять имеется. Или шесть.

Это ж идея! Мусор — всегда приключение, особенно в нашем с отцом возрасте.

Спускаемся с родного четвертого этажа на первый с полными ведрами. Толкаем парадную дверь — закрыта. Подъезд закрыт! А кто его мог закрыть? В Сибири-то?

— Что за шуточки? — злится батя.

Он только свои шуточки понимает, как немцы. Наш учитель на шпрахкурсах, Курт, как-то сказал, что слово «живой» не имеет сравнительной степени. Ну, все, конечно, согласны, у всех же сильно завышенное образование. Преподаватель всегда прав. А если не прав — тем более. А я ж водила. Я знаю, что абсолютно прав всегда только я. Ну, еще мент с ружьем. Я Курта опускаю:

— А у нас говорят: Ленин и теперь живее всех живых!

— Was, was?

— Переведите, — прошу, — иностранцу, что я пошутил.

— Перевели, — отвечают, — а он говорит, что не понял юмора.

— Тогда пусть учит русский язык.

Так и батя: над собой смеется до упаду, а к остальному относится очень серьезно. Но это его проблемы. А тут и соседка-врачиха выскочила с ведром, ей тоже захотелось пообщаться. Стали вместе колотить в дверь. Ну, батя культурист, даже по крышке гроба не стучит, чтоб не сломать. А тут дверь вышибить не может. Труба! А он как размахнулся в последний раз… и позвонил к соседям с первого этажа.

— Посмотрите там через окно, какая сволочь дверь подперла!

А че, думаю, смотреть, и так все ясно: черт балуется, ему тоже холодно, вот и греется как может. Я бы на его месте только так и грелся.

А хозяин выглянул, дурак, в окошко и зовет нас:

— Идите, гляньте, шо деется!

А у него окна выше двери и до самой форточки все занесло снегом. Прямо из форточки можно снег набирать. Очень удобно. Дурдом!

Все! Мы отрезаны от Стрежевого, все четыре этажа. Стихия! Теперь Стрежевой для нас — Большая земля. А мы — Малая. «Малая земля — геройская земля…» Я так почему-то этому обрадовался:

— Мишка! В школу опять не идем!

Но радовались мы рано: меня и Мишку благодарные соседи тут же выпихнули через форточку снег раскапывать. Десант, блин! А я-то плавать не умею. Но ничего, лег на снег плашмя, руки-ноги разбросал и лежу, очень профессионально. И Мишка тоже. Мишки, блин, на Севере.

Сразу стали баловаться, чтобы согреться. Забыли, зачем нас сюда через окно забросили. А снег только сверху с коркой, а внутри мягкий и теплый. Вот через неделю он слежится и на метр затвердеет, тогда его только рубить.

А мороз злющий. Хотели с Мишкой закурить — невозможно. Во-первых, губы сводит, во-вторых, туман в рот попадает, ничего не видно. Зато кругом красота неописуемая: полярное сияние пробилось, небольшое, не как на Северном полюсе — в полнеба, а так — с осьмушку. Как будто его прожектором подсветили. Но все равно красиво, жуть!

На улице все лучше, чем в квартире дырки в батарее сверлить. Смотрю — батя мне из окна что-то пытается сказать. Но ветер же слова обратно в рот заталкивает. Наконец я его по шевелению губ понял:

— Откапывайте, сволочи!

Мы еще в снегу малость побарахтались, дверь откопали. Отец вышел, дверь оббил и побежал на улицу. Я зову:

— Батя! Ты куда?

— На работу, не видишь, что ли?

— А мусор?

— Сам вынесешь.

Так всегда. Спасибо за доверие!

 

Глава пятнадцатая

Каждый Новый Год у нас в Стрежевом свое правило: ровно в двенадцать ноль-ноль начинается общественная бухаловка. До двенадцати делай что хочешь, бухай с кем хочешь, а ровно в двенадцать только со всеми вместе.

Сибиряки народ крепкий, пьют умеренно, но отчаянно, до победного конца — это очень роднит.

После двенадцати все собираются возле шмоточного магазина «Татры», на ледовом поле. За месяц до того приезжают архитекторы из Томска и за большие бабки строят ледяной городок. Ну, не классные, конечно, архитекторы приезжают, не те, блин, что хрущевок понастроили по типовым проектам, в которых гардероб не внесешь, а гроб не вынесешь. Студенты, бляха-муха, без званий и комплексов.

Навезут им огромную кучу снега с пяти-шестиэтажный дом. А в Стрежевом снега — завались. Если бы его начали есть заместо масла, талоны бы враз отменили. Итак, снега завались, студенты без комплексов. Все о’кей! Прима!

Смастерили они этот ледяной городок из кучи. Приехали пожарные, водой эту новую кучу залили, она замерзла. Всегда на одном и том же пустыре, он специально не застраивался, чтобы раз в год народ здесь душу мог отвести.

После двенадцати все собираются в городке — все, кто смог добрести после проводов Старого и встреч Нового. Тут же и елочка метров под двадцать, и Дед Мороз веселый. Все его угощают, поневоле развеселишься. Вроде местный Диснейленд.

Носы там разбиваются — блеск. Да кто их там жалеет? Все одно: не разобьешь, так отморозишь. Но больница рядом, в двадцати метрах, совсем рядышком, как верхушка елки. Так что хош в больницу беги, хош на елку лезь. Это очень важно, что больница рядом, а то народ туда уже не идет, а ползет.

Но пока ты еще в меру трезв, здоров и с носом, залазишь на гору. В горе множество дыр архитекторы понаделали — больших и маленьких. Прыгаешь в них стояком, солдатиком и вылетаешь аж на улице. Всю дорогу на жопе или на спине, как получится. Это забава для настоящих мужчин.

В этот раз мы там были всей семьей: я, батя, мама Аня. Я нашел самую маленькую дырку и сиганул туда. Пролетел на жопе метров… три и… не, не застрял… Хуже! Там, блин, тупик оказался. Полная непроходимость. У, студенты, раздолбаи! Не докопали. Хорошо, что я туда вниз ногами сиганул, как черт подтолкнул. А если бы вниз головой?

Короче, я в этом дурдоме застрял на дне. А кругом же на поверхности темнотища, освещение только по бокам, сверху посветить не додумаются. Никто и не видел, что я исчез, все пьяные, занятые только собой, веселятся, отдыхают.

А хорошо еще, что батя не уехал в эту же дырку вслед за мной. Сел бы прямо мне на голову — сто двадцать килограмм чистой говядины. А он, блин, собирался, да я его успел отпихнуть. В общем, все хорошо сошлось, только я в глубокой заднице.

Но это же не стог сена, это могила ледяная. А хуже ее может быть только каменная. На Украине есть такая, около Мелитополя: огромная куча доисторических глыб. Там дикие люди от грозы спасались, под глыбами. А туда лишь ползком залезть можно. Ну, и я подлез. Тоже дикий человек. А внутри песок, мрак и башка потолок подпирает. И чувствую: сколько воздуху во мне есть, столько мне и жить, потому что весь остальной воздух еще дикие люди выдышали. Во время грозы, во время ихней эры. Как я оттуда раком выполз, не помню, только задом и чувствовал, где выход.

Во льду, конечно, просторней и выход над головой. Но найдут тебя только весной, ближе к лету. Не надо! Найдут точно! Во-первых, к лету все стает, а во-вторых, я во льду всегда отлично сохраняюсь, не то что в песке.

Ну, я потыкался туда-сюда — лед. Один выход — наверх. Но туда не выползти — скользко.

А наверху меня уже хватились: пропал ребенок. Родители люди молодые, могут, конечно, и нового сделать, но такого-то хрен еще раз сделаешь! Словом, они это понимают и ищут, аукают. А я им из подземелья кричу, на след навести пытаюсь. А они, гады, под ноги не смотрят, все больше на небо, как будто я уже могу быть там. Орал я им, орал, наконец доорался. Батя услышал:

— Игорь! Ты где?

— Тут, батя, под тобой!

— Подо мной — лед!

— А я — во льду. Батя, спаси! Что ты такой непонятливый! Как не пил! В дырке я, в тупике.

Ну, тут уж отец весь мобилизовался и всех вокруг мобилизовал. Рукой до меня дотянуться не может. Но хочет! Так он что надумал: схватил без спросу у какого-то мужика сына и спустил его в эту прорубь. Здрасьте, когда ж тут спрашивать? А если тот мужик будет против? Нет, без спросу быстрей. Я мальца за ноги схватил, и меня батя с тем мужиком в четыре руки вытащили. Батя хитрый: сразу поймал чужой интерес. Мужик матерится, а тянет: ему же тоже своего сына в дырке оставлять неохота, а я в его ноги так вцепился — не отдерешь. Только со мной!

— Батя! — плачу, — ты — мой спаситель. Я теперь только с тобой бухать буду.

А отец расстроился:

— Ты, Рыжий, всем дыркам затычка. В следующий раз…

— Батя! Следующего раза не будет. Я завтра сам эту дырку снегом забросаю!

 

Глава шестнадцатая

Я всегда жопой чувствовал, что рано или поздно заинтересую органы. Они обязательно должны были мной заинтересоваться. Конечно, я хотел залететь по-крупному и два раза чуть было не залетел. Я думаю… они меня просто недооценили, хотя и очень старались, а я нет. Нас сгубила разница в возрасте: я был слишком юн, а они слишком стары.

Короче, 1986 год, мне пятнадцать лет. По телеку Горбачев, помните такого? А я еще почему-то помню. Горбачев ежедневно спрашивает ошарашенных доярок, как им нравится его перестройка. И тут же сам за всех отвечает: нравится, блин, очень нравится, лучше не придумаешь.

— Мне, — внушает, — советуют отдельные товарищи: Михал Сергеевич, ударьте по штабам. Но это теперь не наши методы, товарищи. Давайте лучше вместе двигать плюрализм в процесс. Оно как-нибудь и обернется без битья.

А о чем еще должен генсек с доярками у коровников беседовать? О надоях, что ли? Главное, чтоб уважительно, без скидок на их социальное происхождение. Это доярки особенно ценят, это ж так по-русски. Хотя по-русски можно сказать и покороче, буквально в двух-трех словах.

А насчет штабов Горби соврал. Бил, и прямо по башке, по моей тоже. В то «судьбоносное время» — это он его так назвал, генсек же! — так в то время все еще были запрещены импортные рок-ансамбли: «Назарет» там, «Чингизхан»… Че, не слыхали? «Москоу, Москоу, закидаем бомбами!» После Олимпиады-80 пели. Это была страшная политика.

А тут прибегает ко мне мой дружок Олег:

— Игорь! Пацану пахан привез с Большой земли фотопленку с ансамблями. Все — запрещенка. Соображай!

Я соображаю быстро, не то что Горбачев.

— Давай наделаем фотообоев. Это живые бабки!

Олег притащил пленку, я купил в магазине фотобумаги. К делу подключили Городничева, Мишку и Вовку. Делавары! Мафия бессмертна, процесс идет. А там, на пленочке — кадрики! — «Джила», «Скорпионс»…

Во, змея, ну гадюка или кобра, и яд с морды каплет. Вот это перестройка! Вот это полярное сияние! Вот это запрещенка!

А я к тому времени уже такие цветные портреты делал, батя завидовал. Ей-богу! А сколько в городе фотографов моего класса? Я, да батя, да еще двое-трое пацанов. Батя зря не позавидует.

У кого в Стрежевом лучшая коллекция советских монет с 1900 года? У директора центрального стрежевского банка и у бати. Ему за нее две тыщи баксов давали. А он свое:

— Важно не продать, а иметь!

Он сразу взял в толк, на какое дело я замахнулся. Хотя чем это пахнет, сном-духом не знал.

— О, змеюка какая-то! Зря бумагу переводишь. И откуда у тебя деньги?

Говорю же, позавидовал. Но дело пошло капитально: мы эти суперкартинки продавали среди пацанов без всякой рекламы и накладных расходов. За рубль, за два — какой базар? Допродавались до того, что у каждого в кармане про всяк день по двести рублей было. Я каждый день картинки печатал, как заведенный, меня все продавцы фотобумаги уже лично знали: я им годовой план за месяц сделал.

Прихожу в магазин, а меня с почетом уже от двери встречают:

— О! Опять за фотобумагой? А я еще машину заказал. Специально для вас. Сколько всего нужно?

— Много, у вас столько нет!

— На складе возьмем.

— И на складе столько нет!

— Так что же делать?

— Ищите! Страна большая.

Кто у них до меня эту фотобумагу брал?.. Но в своем доме я эти картинки не клеил, я никогда роком-скоком не страдал. С рожденья ненавижу: под него не выпьешь и не закусишь — мешает. И батя правильно учил:

— Все, что нельзя насвистеть, не музыка.

Что такое рок? Игра на кастрюлях. Его можно слушать за рулем, чтоб не заснуть. У меня от него понижение адреналина и головные корчи. Катастрофа!

И вдруг! Сижу в училище на электротехнике, размяк. Игоревич ведет урок, хорошо ведет, торжественно, колыбельно. И вдруг стук в дверь. Заходит человек в очках, два человека, но один в очках.

— Здрасьте, кто будет Лукацкий? Можно его на минутку?

Выходим.

— Значит, вы — Лукацкий?

— Нет. А че надо?

— Есть вопросы.

О, это — уже серьезно. На вопросы я отвечать не люблю. А тут пиджак строгий, тонкий галстук с искрой и глаза ядовитые, четкая гладкая прическа, весь побритый, подмытый, страшненький. Но в плаще, да еще с вопросами. Директор уже мнется около своего кабинета. Заходим к директору, раз так им всем приспичило.

Этот хрен с галстуком открывает коричневую папку. Я думал — с вопросами, а там мои фото нарезаны.

— Ваша работа?

— Да. А что? Не нравится? Все берут.

— Вот именно: берут.

— А что, нельзя?

— По статье такой-то… звучание и распространение этих ансамблей на всей территории СССР запрещено.

Слово «запрещено» он с удовольствием сказал, от души, с каким-то зловещим шорохом.

— Я не на всей территории, я только в Стрежевом. А вы кто, охранники авторских прав?

— Мы — из КГБ… Томска.

Ничего себе! Вон куда нас занесло! Тоже мне: «Мы — из Кронштадта!». Энкавэдист долбаный!..

Они меня посадили в свою машину, сзади охрана — и ко мне домой. Что я, блин, тогда почувствовал? Боль в заднице: давно не порот. Отец-то меня не драл, поздно, говорит, и бесполезно. О, тут он на сто процентов прав. Но из-за этих кронштадтцев я снова вспомнил Кастрата Матвеевича. Даже пот прошиб. Все, опять тюрьма! А я еще ни разу не сидел.

Дома они поговорили с отцом, изъяли всю пленку. Хотели изъять и увеличитель, но батя, видно, вспомнил погранвойска в Турции, уперся:

— Только через суд. Вместе с сыном.

Они спрашивают меня:

— Где деньги за проданный товар?

— Пропил, — говорю, — люблю молочный коктейль за десять копеек.

— А сколько вы всего продали?

— Пятнадцать картинок.

— По нашим сведениям, больше.

А я не лох тридцать седьмого года, не профессиональный политкаторжанин. Я еще пацан, причем не очень запуганный, хотя и бывший сирота. Че я, сам на себя наговаривать буду? Я и в детдоме этого не делал.

— Вы мне докажите, что больше. Сколько докажете, под тем и подпишусь.

— Вы что, не знали, что эта музыка вредная, продажная?

— Конечно, вредная: у меня от нее несвертываемость крови. И продажная — жуть! Продается клево! Сейчас же перестройка, все можно.

— Да, все, к сожалению, — скуксился опер. — Пока можно, но это — и пока нельзя. Пока!

Это он со мной так по-человечески попрощался. Взял расписку о неразглашении чего-то на территории СССР и предупредил, что я могу на него жаловаться прокурору. Больше они не приходили: видно, Горбачев им в отношении меня отбой дал. А жаль! Хорошее дело обгадили. И — ни денег, ни славы…

 

Глава семнадцатая

Гораздо позднее органы снова рискнули попытаться обессмертить мое имя. Правда, органы эти были уже попроще. Пониже органы были, обыкновенные менты. Но как они меня прихватили!

Я тогда жил и работал в Киеве, блин, как профессиональный революционер. И было это еще до бандитской фирмы, когда я только-только заарендовал свою «ифу» и ездил, куда Бог пошлет.

Так, в начале марта звонит мне Катька-диспетчер:

— Есть рейс на Курск! Тариф плюс сверху за срочность, но в Курске надо быть к утру.

А я только что лег спать.

— Катька! Сейчас уже девять вечера, я уже сплю. Какая срочность? Сколько?

— Короче! — Это она у меня научилась. — Ты едешь? Тогда пиши адрес. Клиент ждет в гостинице, он все расскажет.

— А что везти-то? Секрет?

— Пишущие машинки «Ромашка» из Курска.

Я звоню своему напарнику Вовке:

— Бабки нужны? Тогда через полчаса я буду. Жди. Что? В какой ты еще там бане? Вылазь, не дури.

Вовка личность вообще уникальная. Крупная, очень крепкая личность, до того крепкая, что гайку на колесе мог свернуть. Когда мы где-нибудь меняли болты, только я откручивал гайки, потому что он мизинцем головку отфигачивал. Неимоверная сила, но тихий. Дверь пробивал рукой, и все молча. Что такое триста двадцатая резина? Да любой водила знает: восемьдесят килограмм. А Вовка одной рукой ее в кузов забрасывал.

Курит, но не пьет, от десяти граммов пьянел. Зато любил пожрать. Я вот активный, мне все по барабану, лишь бы колесом ходить. А он:

— А зачем? Да не надо… Фиг с ним.

Пофигист. И когда говорит, всегда вниз смотрит, под ноги. Вроде что потерял.

Прирожденный, блин, водила, не на сто процентов, как я, но тоже ничего. Но только днем, ночью с ним лучше не ездить, на кладбище завезет. А в городе днем ориентировался, как собака. А я заезжаю хорошо, но выезжаю с большим трудом, такой у меня характер.

С Вовкой — все. И так уже я о нем больше, чем о себе.

А к рейсу надо готовиться основательно, как к тюрьме. Вдруг там чего-то не будет. Ну, холодильник опустошил, бушлат, одеяла ватные, сапоги черные, куртку тоже ватную и шляпу меховую, ушанку, взял. Еще взял канистру и ведро с горячей водой.

Тосола на Украине нет. Залил горячей воды в систему, факел в фильтр — «ифа» завелась мухой. Только не надо сразу: ты бы еще факел в бензобак!

Не надо! Пробовал, однажды прямо в бак тыкал огонь, чтоб солярка загорелась. Я ее тут же тушу. И так — раз тридцать-сорок. А что делать, если в баке кусок льда плавает, а клиент в кабине обледенел до неузнаваемости? Могло и взорваться, но не взорвалось же. Такое дело. Труба!

Мы поехали, а тогда уже были границы между Украиной и Россией. Великие, блин, державы, одна голодней другой, как же без границ!.. На границе нас и тормознули, на русской. Но сперва все путем:

— Куда и зачем?

— Едем в Курск к бабке на день рождения. Померла бабка.

Раз! — из моей машины вылазит мент с ножом.

— Чье?

— Мое.

— Пошли.

А я из армии привез такой нож — «козья ножка». Ручка из косули и вот такое лезвие! «Сделано в зоне». Я его постоянно возил с собой: ну, там нарезать что, прирезать… барашка. Постращать… Дорога же!

— Ну пошли.

Заходим в его вонючую будку. Мент говорит:

— Оружие незаконное, холодное. Сейчас вызываем ментовку, приедет «луноход», и ты едешь отдыхать у параши.

— Командир, ну подожди, туда-сюда.

— Где взял?

— В армии. На Амуре.

— Красивый нож. Продай.

— А что дашь?

— Двадцатник.

— Нет, командир, память об армии. Лучше я тебе двадцатник дам.

— Ладно! Убедил. Езжай.

И нож отдал. Приехали в Курск. Клиент обрадовался. Загрузили мы эти «Ромашки», заехали снова в гостиницу, сели перед обраткой перекусить. Я достал свой нож, режу колбасу. Вдруг — стук-стук:

— Кто?

— Свои!

Я открываю. Ну да, все свои! Заходят человек шесть — двое в ментовской форме:

— Досмотр, приготовить документы.

Ментяра подходит к столу:

— А это чье? Где взял? Собирайся!

Я не спорю, но спрашиваю:

— На моей машине поедем или на вашей полетим?

— А вы на машине?

— Да вот «ифа» стоит.

— Заводи, теперь она тебе не скоро понадобится.

Сели мы с Вовкой в машину. Выбегает клиент:

— Я с вами. Что случилось?

— Ничего страшного, нож нашли у меня… похоже, приплыли.

В ментовке к нам выскочил целый взвод, как к очень опасным преступникам. Ребята остались ждать в коридоре, а меня завели в кабинет. Молодой старлей, только что из училища:

— Зачем возите с собой нож?

— Во-первых, — объясняю, — он мягкий: я его заострю — на два-три раза хлеб нарезать. Во-вторых, он красивый, сами видите. А на дороге всякое бывает.

— Всякое — что? Зарезать кого?

— Ну, не совсем… Я же грузы какие вожу? Стратегические. «Ромашки», например.

— Вы понимаете, от меня это не зависит, но я вас должен задержать. Вы, пожалуйста, посидите здесь. Я скоро приду.

Он вышел, зашел облом и встал в дверях прямо у меня за спиной. А я этого терпеть не могу! Но все же вытерпел. Через час является старлей:

— Вот постановление на ваш арест, удалось быстро оформить. Прокурор тут же, на четвертом этаже. Если хотите, можете подняться, вас проводят. Он все объяснит.

Твою мать! Труба!

— Да нет, я вам верю. А машина?

— Машина тоже арестована.

— За что? Я что, на ней нож перевозил? У меня там чужой груз. Стратегический. «Ромашки»!

— И груз арестован. Да вы не волнуйтесь, вы теперь наш клиент, все будет в порядке.

Короче, мне светит до трех лет. Можно позвонить родным. Если я еще не судим, то суд обещают устроить месяца через три, не позже. Это рекорд, другие ждут годами. Ну, полный кайф! Я вышел, все рассказал своим подельникам. Клиент начал верещать:

— Отдайте мне мой груз!

Как будто не меня, а его сажают. Как же, отдашь его! За меня уже все менты решили.

— Заезжай на задний двор, там два понятых ждут.

— И куда дальше?

— И — туда.

— В КПЗ?

— А куда же еще!

У меня все — до пола. Стою я на «ифе» перед воротами, рядом мент. Ворота не открываются. Недалеко Вовка и расстроенный клиент. Мент просит:

— Посигналь, а то к обеду не поспеешь.

Сигналю. Не открывают. Идет другой мент. Мой мент кричит другому менту:

— Скажи там, чтобы дежурный нажал на кнопку, сволочь! Я его счас раздавлю!

Ждем минут десять, двигатель не глушу: холодно, его потом хрен заведешь без грелки. Мент приказывает:

— Подожди. Счас приду.

Вышел, а ногу держит на ступеньке.

— Заглуши!

— Не могу — вода остынет.

— Дай ключи. Я на минутку.

Дал я ему, козлу, ключи. Он зашел вовнутрь и тоже сгинул. Я говорю Вовке:

— Вовка! Передай бабке, жене, мол, взят, так и так…

А он как зарычит:

— Слушай, ты, каторжник! Давай отсюда дергать! Видишь, не хотят они тебя брать. Ворота у них заело.

А у нас закон — в машине всегда две пары ключей. У Вовки свои.

— Вовка! Тогда хватай клиента и прыгай в кабину.

Он бросает мне ключи и бежит за клиентом. Клиенту лет за сорок, а Вовка взял его за шкирку, тот споткнулся, тогда Вовка его под микитки и просто закинул в машину. Вылетаем на перекресток, газ до пола, куда дальше? Вовка:

— Направо! Налево! Прямо!

Ас! «Ифа» моя прет четко, как заговоренная, как «шестисотый» «мерс». Пока менты соберутся, пока машину найдут, пока бензин… До границы всего двести километров — летим. Впереди поле и какой-то гараж, где трактора, ну, чтоб сеять и пахать. Я с дороги и за дом. Клиент уже успокоился, хотя напрасно: теперь он соучастник. А! Плевать! В России все либо частники, либо участники, либо соучастники. Но у меня только права и доверенность на машину. Паспорт в ментовке. Мне дорога одна — за границу.

Поехали мы другой дорогой. Доехали до русской границы.

— Где паспорт?

— Знаете, паспорт я потерял, только что. Или украли, точно не помню. Я в туалет хочу! Можно?

— Ладно! Проезжайте. В туалет сходишь на Украине.

А рядом на лавочке, возле самой границы, сидит мент и курит. Потом говорит погранцу:

— Постой! Я с ними сам поговорю. Дело есть.

Оставил меня и Вовку, клиента почему-то прогнал:

— Ну, ребята, надо что-то делать.

— А что именно?

— Нам позвонили, чтоб вас задержать.

— Кого — вас?

— Вас! На белой «Ифе».

— Мы что, на красный проехали?

— Если ты хочешь валять дурочку, я тебя сейчас арестую именем Российской Федерации, поедешь обратно вплоть до Сибири. А дернешься — расстреляю. Как врага русского народа!

— Сколько?

— Сто баксов.

— Идет!

А тут вдали показались ментовские машины. Дальше все было на бегу, на лету. Я сую менту его сто баксов, он тихо кричит:

— Теперь — газу! Только я получил звонок. Я сделаю вид, что кто-то другой, а кто — не знаю. Рвите когти!

Я по газам и к родной украинской границе. Русские менты долетели до столба, покружились, поматерились и рассеялись. Хохлы нас пропустили как родных.

Приехали мы в Киев. Пошел я к знакомому районному следователю: надо же паспорт выручать. Вдруг меня захотят выдать русским сатрапам. Рассказал ему все, как было, как отцу. Он достал справочник, позвонил в Курск.

— Привет!

— Привет!

— Слушай, козел! Звезды будешь зарабатывать на своих кацапах, а хохлов не трожь, не надо. И всякую лапшу на уши о трех годах тоже не надо.

А я все слышу через динамик. Он там, в Курске, спрашивает:

— А кто со мной говорит?

— С тобой, козел, говорит районный следователь Киева. Фамилии моей тебе знать не надо. И заруби на своем носу: между Украиной и Россией нет юридических соглашений. Нету!

И положил трубку.

— А теперь ты, козел, иди домой, подмой сопли, выспись и сделай вид, что тебе это все приснилось. Но помни, что ты тоже козел и из-за тебя чуть не вышел международный конфликт. А может, тебя все же выдать? Шучу!

 

Глава восемнадцатая

Сколько раз, я сказал, меня прихватывали? Два раза? Нет! Начинаем загибать пальцы. Загнули? Теперь сосчитали. Не так быстро! Итого… Я ж говорил! Целых четыре раза власти садились мне на хвост. Но это все фигня, я его откидывал вместе с властями, и они оставались с моим хвостом — на память от Рыжего!

Никто не верит, что я участвовал в ликвидации… последствий аварии на Чернобыльской АЭС. Откуда я тогда об этом знаю, помню все до мелочей? А если я там не был, то… че я там, блин, тогда делал? На «ифе»? В центре? Еще и под дождь попал в мае, в Киеве, в Жулянах, под радиоактивный. От меня так и отскакивало, так и отщелкивало.

Нет, точно был в Чернобыле. А кто меня туда, бедного, послал? Министерство культуры. В пионерлагерь бюст Ленина отвезти. С Вовкой. На пятнадцатый день после… Откуда в Министерстве знали, что это пятнадцатый день? Там вообще ничего не знали. Культура же, блин, была отлучена от государства. На хрен!

Ленина мы в пионерлагерь сдали благополучно. Начальник лагеря, правда, был недоволен:

— Я просил настольного, а вы что притащили? Напольного! Это ж целое надгробие!

— Министерство мелочь не пришлет. Вот в «Киевских сувенирах» мелкого Ленина навалом, сам видел.

Но обедом в лагере все же накормили. А после обеда я говорю Вовке:

— Знаешь, тут где-то атомная электростанция прячется. Давай посмотрим.

— Там же забор, не пустят.

— Нас пустят! Ну хоть до забора доедем, а что дальше — и представить нетрудно. Че, у нас фантазии не хватит? Ты когда-нибудь большие бабки в руках держал? А Мерлин Монро трахал? А представление об этом имеешь. Вот! Мы же советские люди!

Вовка на все согласен. Станцию мы почему-то быстро нашли. Откуда я знаю почему? По закону земного притяжения. Я говорю:

— Вов! А где же охрана? Гляди, въезд свободный и выезд тоже.

— Тихо, Рыжий! Она, видно, спит. Заезжай.

АЭС мне понравилась. Но пахло здесь чем-то паленым. Какой-то гарью, химией и покойником одновременно. Вот, думаю, как атом пахнет. Интересно!

В центре станции — огромная домина, как элеватор. Но какая-то странная…

— Вовка! Сегодня какое число?

— Начало мая…

— А не двадцать второго июня? Ты не слушал радио? Там войну не объявляли?

— С кем?

— Откуда я знаю? Может, опять с Германией. Ты что, слепой? Тут же совсем недавно бомбили, кругом же развалины, и крышу с этой домины снесло.

— Точно! — мычит Вовка. — Давай отсюда драпать, а то в плен попадем.

— Поздно! Вон к нам уже оккупанты бегут.

Нас окружили сразу несколько человек. Все в намордниках. Я от волнения даже немного оглох.

— Вовка! На каком языке они говорят?

— Не знаю, но почти все понятно!

— А что, блин, говорят?

— Вроде спрашивают, откуда мы?

— Скажи скорей, что мы из Министерства культуры. Ленина привезли. Сказал?

— Сказал. А они говорят: какого хрена? Да еще с Лениным.

— Ну, скажи им, что мы сейчас уедем. Нас срочно вызывают в министерство.

— А они говорят, никуда вы теперь отсюда не уедете. Вы — зараженные объекты, разносчики инфекции. Отсюда, говорят, одна дорога…

— Куда, Вовка?

— Говорят, в Мавзолей, к Ленину! Говорят, сейчас вас почистят, обмоют, намордники наденут, и будете ждать… Как все…

— Чего ждать?..

— Конца, говорят… ликвидации. А там, — как начальство решит.

Все! Мы в глубокой заднице. Что тут случилось, как громыхнуло, все теперь знают не хуже меня, вся Европа знает. Но кое-что я видел собственными глазами. Не самое страшное, туда, слава богу, нас не пускали, но жутко грустное и забавное одновременно.

Нас с Вовкой приодели, приобули, проинструктировали и прикрепили к одному физику-дозиметристу из Челябинска, Мише. Он постоянно был всем недоволен, как будто кто-то виноват, что он родился дозиметристом, а не главным референтом Министерства культуры.

К вечеру пригнали еще солдат, они и стали все ликвидировать. И начался дурдом. Приходим мы со своим дозиметристом на зараженную площадку, там солдатики стоят, курят.

— Что вы тут копаетесь? — спрашивает наш физик.

— Закончили ликвидацию… час назад.

— Так что ж вы, идиоты, час назад отсюда не сбежали? Здесь же больше получаса даже идиотам быть западло!

— Так нет же приказа!

— А где командир?

— Ушел.

Побежали мы искать этого придурка с погонами. Стоит он себе в кругу себе подобных и тоже курит.

— Ты, курва, почему людей в зоне сверх нормы держишь? — орет ему Миша. — Службы не знаешь? Разжалую, гнида!

— О, господи! — подскочил придурок, аж погоны затряслись. — А я никак не могу вспомнить, о чем же я забыл!

Ну, смерть шпионам!

— Все эти солдатики — смертники, — разговорился как-то Миша. — Мы тоже, но они точно. Мы получили секретный приказ: использовать до конца. Домой не отпускать.

Только — никому! Короче, после каждого рабочего дня мы солдатиков обследуем и если доза превышает допустимую, мы должны отправлять их на Большую землю для полной демобилизации. А новый приказ требует: санитарные нормы завышать, домой не отправлять, словом, нуклеидов не жалеть.

И точно, использовали солдат, как хотели. В каком-то отсеке обнаружили утечку радиоактивной воды. Нужен был робот, чтоб собрать. Счас! Пришлют тебе его! Из-за границы выпишут. Из Министерства культуры Украины.

Взвод солдат построили. Рядом с лужей ведро поставили с тряпкой. Солдат бежит, макает тряпку в лужу, отжимает в ведро и бежит на место. Следующий — за ним и так далее. Один поскользнулся. Что — ну и что? Прямо рожей в эту мертвую лужу. Вот что! Ну да. Кто его после этого отряхивать будет? Только сам. Но тряпку он все равно в ведро отжал: приказ! Теперь его можно было и не менять. Хорошо, что я не солдат-сверхсрочник…

Под конец эти дети армии уже светились и трещали, как печка.

Идем мы по территории, видим множество черных «волг» и каких-то чурок в черных костюмах возле них. Подошли. Оказывается, это объединенная комиссия партаппаратов Киева, Минска и Могилева. Стоят, радуются жизни, фоткаются.

— Мужики, — обращаются к нам, — вы герои нашего времени! Дуйте после работы с нами в баню, попаримся, закусим, чем Бог послал.

А физик наш им в ответ:

— Мужики! Надо срочно детей из пионерлагерей вывозить. Помрут же.

— А вот паники, дорогой товарищ, не надо. Не надо паники. Вы же ученые, должны понимать: авария ликвидирована, в целом. Дальше этого места ни один нукле… отид не двинется, партия ему этого не позволит. Так и по телевидению уже передали. А начни детей вывозить — вся Европа на дыбы встанет. Она, блин, у нас… нервная…

— Но дети едят отравленную пищу и пьют отравленную воду. Кстати, вы ее здесь тоже будете жрать!

— Ни хрена подобного! Мы что, дети? Науку не понимаем? Все спецпродукты мы привезли с собой из Могилева. Там, где их делают, таракана не найдешь, не то что радиации. Ну, насмешили, товарищ!

У, суки! В баню мы с ними, конечно, не пошли и жрать их спецжратву тоже не стали. А вожди там долго и не были, поснимались еще, передали пламенный привет от руководства партии и правительства и адью.

— Бегите, ребята, отсюда. Пока нас еще плотно не обложили, — бурчал Мишка. — Вы люди здесь случайные, вас никто искать не будет. Завтра, может, уже и не убежите. Да и нуклеидов нахватаетесь. Они вас быстрее пуль догонят.

— А вы?

— Здесь все мобилизованные, не только солдатики. Куда нам? Поэтому и кордоны пока дырявые. Знаете, как на Урале зовут тех, кто работает в ядерных закрытых городах? О «сороковке» слыхали? Запомните: их зовут «шоколадники». Тех городов на карте нет, и людей тех вроде как нет, а жизнь в тех городах, даже в самые голодные годы, была сладкой, но и страшно короткой, короче не бывает. Мы здесь — тоже «шоколадники»! Ха-ха-ха!

Мы с Вовкой видим: ну, прав мужик. Ученый же! Физик! Дал я ему свой адрес: напиши, говорю, братуха, как и что. Очень ждать буду.

— Напишу. А вы в Киеве молчите, где были. Я знаю: чернобыльцам уже сейчас запрещено селиться в Киеве и других крупных городах, как врагам народа. Прописки не дают, население настраивают, высылают обратно в зону карантина. Якобы чтоб зараза не расходилась. Туфта! Правды боятся.

До этого он классно промыл нашу «ифу», деза… активировал, что ли. И ночью мы с Вовкой внезапно исчезли с этого чумного места. Тихо-тихо, под шорох колес, даже «ифа» старалась не шуметь, понимала, стерва, что иначе ее даже на металлолом не сдадут, а на десять метров в землю зароют, хоть она уже и чистая, как черт после бани. Миша нам и карманный дозиметр дал. Мы потом себя и «ифу» долго изучали. Вроде бы не искрит.

А он мне через два года письмо прислал.

«Привет с того света! После всей этой страхолюдии я тоже почувствовал себя плохо. Пришел в лазарет, а врачиха мне говорит:

— Я буду с вами вполне откровенна. Вы физик, от вас все равно ничего не скроешь. У вас лучевая болезнь, но диагноз такой я поставить не могу. Строжайше запрещено. По всей территории Советского Союза. Будет рак, или пневмония, или, скажем, цирроз печени — приходите, поставлю. От них и умрете.

А в органах меня совсем опустили:

— Выпустить вас обратно в Челябинск не имеем права, хоть вы некоторым образом и доброволец. Всех „ликвидаторов“, вроде вас, приказано задерживать на месте и предлагать им навсегда селиться в городе Славутиче недалеко от Чернобыля. Там понастроены шикарные дома по импортным проектам специально для вас. Можете выписать сюда и семью.

— Но Славутич — мертвый город! Я знаю это место, оно выморочно.

— Ну вот и хорошо… что знаете, от вас у нас тайн нет. Вы человек образованный. Но жить там будете комфортно, за такими квартирами советские люди всю жизнь безнадежно в очереди стоят. А вам — пожалуйста, напишите расписку о невыезде и хоть сейчас получите ключи. Мы вам даже немножко завидуем. А вообще, по секрету, вам, мужики, крупно повезло. Случись это в известные нам всем времена, всех бы похоронили в саркофаге. А сейчас — перестройка, гуманизьм, плюрализьм!

Я уже ни о чем не думаю, думать осталось недолго. Я же дозиметрист, все понимаю. Прощайте! Ваш „шоколадник“.»

Вот такое печальное письмо. А я, Рыжий, жив до сих пор. Я вам не сын полка, чтоб меня на передовую без права переписки. На хрен мне ваш Славутич, гроб лакированный? Я лучше в «ифе» на голой сидушке свернусь — и до утра. Хрен меня так просто прихватишь.

 

Глава девятнадцатая

Я уже был тогда в бандитской фирме Андрея и мне доверили водить его личную «бээмвуху». И за это я к Андрюхе был тогда очень привязан, то есть буквально ни на шаг от него. Он на стрелку — я на стрелку, он на блядки — я на блядки. А как же?

— Какую бы тебе должность изобрести за твою собачью верность? О! Будешь лейб-водилой. Цени!

Дебил до рождения! И как он только бандитом стал? Подумаешь, фирма. После Министерства-то культуры. Но его «БМВ» — это класс! И телки у Андрюхи были классные. Вот что с нами однажды стряслось.

Ехали мы из Борисполя: я, Андрей и две его лейб-сучки. Уже стемнело, настроение было у каждого свое, у меня — паршивое. А чего мне радоваться: машина не моя, телки не мои, и я, Рыжий, уже сам не свой. Еду и думаю наоборот: а чего тебе, хрен маринованный, надо? На фиг тебе эта ворованная тачка, затраханные девицы и голодная свобода?

Отгадайте загадку: в бандитской фирме, а не бандит, в независимой Украине, а не бомж, — кто это? А я сразу отгадал. Я — Игорь Лукич Рыжий. Лука, Лукой, Луки, Луке…

Я гоню не спеша. Дождик закапал. Развезу этих тварей — и домой. Вдруг видим — идет навстречу какой-то мужичок прямо по дороге и рукой нам машет. А в руке что-то блестит. Я чуть притормозился, а Андрюха кричит:

— Рви, Рыжий! Это граната! Из зоны сбежал!

Я влево — мужик влево, я вправо — и он туда же. Никак не объехать, того и гляди, бросится под колеса с гранатой, как его батя под немецкий танк. Сам-то я не то что под танк, под карт не лягу. Я вообще ненавижу, когда на мне что-то лежит. Но это же Украина, родина героев. И все психи!

— Где пистолет? — задергался Андрюха. — Рыжий, где мой «марголин»?

— Андрюха, поздно, не трожь его. Вместе взорвемся! Что мне потом Папе сказать?

Короче, телки визжат, Андрей нервничает, мне тоже помирать за них неохота. Остановил я машину в двух метрах от смертника.

— Рыжий, скажи ему, что мы от Рыбки. Спроси, что ему, придурку, нужно. Только не зли его.

— Андрюха! Ты же у нас главный, спроси сам. Со мной он и базарить не станет. Может, ему твою телку предложить?

— Рыжий, ты дурак, ты ничего не понимаешь! Пошел!

А мужик тем временем подошел к машине и встал у моего окна. Мордой к стеклу прижался, а гранату прямо на капот положил. Я тихонько приспустил стекло и вступаю в переговоры:

— Мужик! Ты чего? А мы от Рыбки!..

А он на меня как дыхнет:

— Ребята, подвезите до дому. Иду с… рождения, никто не хочет подобрать. Народ — сука! Плачу наличными… Вот!

И как трахнет своей гранатой по кузову. Граната — вдребезги! Мы — под сидушки!

— Андрюха! — шепчу. — Не взорвалась, только разбилась. И водкой воняет.

А мужик сел у колеса и заплакал.

— Сволочи! Довели! Чем я теперь с вами расплачусь? Последнюю бутылку об вас грохнул. Реформы хреновы! Совсем психом стал!

Андрей как заревет:

— Газу!

Девки визжат:

— Газу!

Я ору:

— Па-ашла!!!

И мы срываемся с места. Доезжаем до Киева, уже совсем темно. Видим: на въезде чудо-чудное, диво-дивное. Лучи прожекторов перекрещены, машины с включенными фарами, над всем этим туман ползет и та-та-та-татата!

И в этом мареве бродят какие-то монстры двухметровые с круглыми головами.

— Андрюха! Инопланетяне, гуманоиды. Зорро видел их тарелку, а ты не поверил.

— Тихо, Рыжий! Может, они нас еще и не заметят. Что за день сегодня хреновый? То бандиты, то гуманоиды…

Как же, не заметят! Уже заметили, прижали к обочине. Подходит к нам этот двухметровый слизняк и как бы по-русски говорит:

— Киевский ОМОН. Согласно указу президента… изъятие всех видов оружия. Всем выйти из машины. Документы к досмотру.

Ну, это еще хуже, чем бандиты или инопланетяне! Эти точно никуда не улетят. И указ своего президента выполнят. А на Украине только этот указ тогда и выполнялся. Отнять же проще, чем дать. Но у нас же «марголин» и телки эти. Вдруг они тоже оружие?

Я от волнения ключи в зажигании забыл, а Андрюха свой пистолет в бардачке. Это не вшивые «гаишники», эти по трешке не берут. Они вообще никому, кроме своего министра, не подчиняются. И берут тебя со всем твоим барахлом. У них своя группировка, их даже Папа боится. Зверье!

А ОМОН, видно, уже кончал свою работу. Гляжу, «еж» с дороги хотят убрать, сняли оцепление. Наша машина — последняя. Сейчас отымеют нас и — в свой загородный центр.

Я приготовил права. А у баб какие права? И вдруг Андрюха говорит:

— Ой! Я, кажется, документы в машине забыл, я сейчас…

А менты то ли сонные были, то ли обожрались уже трофейным оружием… Но отнеслись к нам очень несерьезно. Андрюха пошел к машине, а они даже не шевельнулись.

И что же? Этот гад долго роется в салоне, потом дверь захлопывается, мотор заводится, и на глазах изумленной публики «бээмвуха» срывается с места. Менты палят в воздух из автоматов, вроде как салютуют. А «бээмвуха» — это ж иномарка, а не «лада»-эллада! Ей, чтоб взлететь, ста метров хватит. Андрюха проскакивает «еж» и пропадает за поворотом.

Командир на «восьмерке» — за ним, но через пять минут возвращается один.

— Во подонок! Довел до поворота, и он исчез. Иномарка! «Еж», блин, поломал, все зубья поотскакивали… Убью!

Они с горя даже обо мне забыли. Шутка ли, такой прокол! А я, шефом преданный и ментами покинутый, — раз! — с дороги и в темноту. Кто меня, водилу, искать будет после такого расстройства? Кругом столько бандитов, бери — не хочу. Так я и ушел. Девок бросил. Это ментам награда за мое спасение. Оттрахают их досыта в своем центре — подобреют.

А Андрюху я долго простить не мог, хоть он и Папин племянник.

— Что ж ты меня, лейб-водилу, бандита, ментам подставил?

— Молчи, Лука. Бандит — светлая, творческая личность! А ты светлая, творческая личность?

Я думаю, нет. Поэтому я и не бандит.

 

Глава двадцатая

А что батя? Батя с ментами не воевал. Кто его в Стрежевом тронет? К нему председатель единственного в городе банка приходил чаи гонять… в рюмках. Батя боялся только себя. Как мы с ним дачку спалили, я уже упомянул. Хорошая была дачка, царство ей небесное…

А вы когда-нибудь видели моего батю за рулем? Сколько он из-за него натерпелся, как себя подставлял! Ну не жалел себя человек. И горе тому, кто был с ним рядом. А рядом были всегда я да мама Аня.

Первый раз батя долбанулся, когда перегонял свою первую машину в Стрежевой. Начал разворачиваться во дворе автомагазина и багажником въехал в какую-то трубу. Где он ее там нашел? Мне кажется, что пока он там не появился, трубы вообще не было. С собой привез, что ли?

Представляете: новый «москвич», весь светится. И вдруг — багажник пополам. Я чуть не завыл по-волчьи:

— Бать! — вою. — Ты же электрик, крути динамо или торпедо, брось баранку. Что теперь мать скажет?

Загнали «москвич» в мастерскую и за шесть часов кое-как что-то поправили.

Ну ладно, обновил авто. Что должен сделать нормальный человек? Поставить его в гараж и потерять от него ключи, пока не успокоится. А что делает батя? На следующий же день в девять вечера он говорит:

— Ма! Поехали прокатимся. Всей семьей. Прогреем машину. Туда-сюда!

А по телеку счас программа «Время» идет, а после нее фильм о шпионах, а на улице почти полярная ночь, дикий холод и гололед. Какие там шипованные колеса? У кого? Одно колесо шипованное на весь город было в гараже горкома партии — левое заднее. Чтоб не заносило… влево.

Но бате захотелось. А раз ему захотелось, то ехать обязательно. Всем.

Выехали за город. У нас из Стрежевого две дороги: одна в поселок Вах, а оттуда в тупик, другая — на Большую землю, до Нижневартовска. И то через пятьдесят километров обрыв у Оби. Остальное — зимники. По зимнику можно и до Томска доехать за восемьсот километров. На первой передаче.

Выезжаем за город. Батя, как Илья Муромец, решает, по какой дороге ехать, а пока решает — едет. И выезжает на мостик. Под нами речка-канализационка, в десяти метрах. Отец, блин, наезжает колесом на маленькую, но очень скользкую кочку, машина на скорости двадцать километров в час разворачивается, выбивает жопой перила моста и провисает над речкой.

Я сижу сзади, мать спереди, отец сбоку, за руль держится, пытается сохранить равновесие. Мама Аня чуть не поседела. Батя тоже не поседел, а я набрал в себя побольше воздуху: вдруг, думаю, тонуть придется. Не успею…

Так и висим. И падать вниз категорически нельзя. Упадем на жопу, а там — бензобак, и я сижу.

Спасибо, в такую глухую пору шел «КрАЗ» — тоже, видать, прокатиться выполз. Накинули трос на задние колеса, ободрали весь багажник, кардан погнули, чуть станину к такой-то матери с корнем не выдрали. Отец успокаивает:

— Это — фигня. Вот если бы упали, задние фары бы к чертям разбили.

Ну поставь ты свой дрендулет, наконец, на прикол, хотя бы на всю зиму.

Но батя не сдается. Машина — его, жизнь — его, а все остальное, говорит, от черта. Он прав, он всегда прав, когда один едет.

Как в тот раз… Поставили у нас на дороге первую в Стрежевом крутую рекламу: огромный щит «Выписывайте газету „Правда“!» Хорошая реклама, и газета хорошая, и не выписывает ее никто, потому и реклама. А батя летел, крутой, блин, водила, и решил на повороте на скорости зарулить, чтоб тормоза запищали. Ну и зарулил: прямо мордой в эту рекламу заехал.

Это же кошмар, это же политическое дело. Выписал, понимаш, въехал в «Правду»! Но коммуняки, видать, и такое преступление против их партии предусмотрели. За тем щитом оказался колодец. И батя туда как забурился! «Правда» пополам, машина на куски, колодец весь под землю ушел, а батя доволен: тормоза взвизгнули!

Отвезли отца в больницу, мы пришли его навестить. Он просит:

— Отверните одеяло.

Отвернули, а он по горло в гипсе: сотрясение всех членов. Но лежит, улыбается:                 

— Полный комфорт, только на судне лежать неудобно, гипс мешает.

А зимой тоже ехал с работы по дороге, где разрешен только транспорт общественного пользования. Ехал аккуратненько.

Стоит возле столба бухой мужик, думает. Бухой думает! И вдруг надумал: бросает столб и кидается прямо на дорогу. А тут как раз черт несет батю, и он мужичка в лоб сбивает, как кеглю. Ну, перелом таза... Да не у бати, у мужичка. У бати уже все раньше сломано.

Он грузит бухого в машину — и в больницу. Через два часа отца замела милиция, привезли домой поздно ночью. Но, к счастью, отобрали права. Потом был суд, отца оправдали за отсутствием состава преступления и политических мотивов. Это не с «Правдой» трахнуться. А тот мужик был пьян в рабочее время и переходил дорогу по наитию. А он не олень немецкий, для него специальный переход не предусмотрен.

Но батины права отправили на пересдачу. И вовремя, а то бы батя себя окончательно доконал.

 

Глава двадцать первая

В Сибири есть обычай: приходишь из армии — подними батю,  оторви его от земли. Ну, если сможешь, перенеси его через порог, как молодую жену. Но до этого нужно еще дослужиться.

А когда наш капитан вез нас к Черному морю, а привез в Благовещенск и под конец пошутил: «Это, ребята, Дальний Восток. Дальше — некуда. Дальше — измена Родине. Приплыли!» — я сразу почувствовал себя как в старом студенческом анекдоте. Его мне рассказал студент московского стройотряда, профессорский сынок, которого я в Стрежевом учил бурить дырки в стене.

«Лежим-спим на крыше. Вдруг один чудак вскакивает и орет: “Загибай!” Что, зачем? А это, говорит, мне сон приснился: лежим-спим на крыше. Вдруг забегает бригадир: ах вы сволочи! Спите! Вставляет мне палец в жопу и держит над пропастью. Я с пальца соскальзываю и кричу: “Загибай!”»

Так и у меня два года: «Загибай!» У меня все два года были одни поощрения: то на трое суток, то на пять, то карцер. В первый раз меня посадили за самоволку, дали девять суток общего режима. Через два дня приходит начальник гауптвахты:

— Кто из радиомастерской?

Я говорю:

— Прожектор сможешь починить?

Я починил.

— А что еще умеешь?

— Много чего, почти все.

— Все не надо, а надо провести сигнализацию к камере подсудимых. Справишься?

Я еще ночь переспал в общей камере, а потом мне предложили спать с водителями. Вернули ремень, фуражку. Вечером у меня кино. За три дня сделал я им сигнализацию.

Приезжает за мной мой командир, да не тут-то было! Мне прямо на гауптвахте еще дополнительно десять суток влепили якобы за курение в камере. А я и в камере почти не сидел.

Потом пошли магнитофоны, телевизоры. Я им свет наладил в бытовке, радиопульт установил. Теперь стала гауптвахта как гауптвахта приятно сидеть.

В следующий раз меня там уже ждали, и начальник сразу повез на свою дачу: нужно было антенну установить.

— Если, — говорит, — и с этим справишься, назовем гауптвахту твоим именем.

Я не гордый, но гауптвахта имени Лукацкого звучит ничуть не хуже, чем коровник имени Ильича. А?

Я ему такую антенну натянул — труба! Весь Советский Союз — к его ногам, и еще Китай в придачу. Телефон протянул на дачу с узла связи, там потом постоянно солдат дежурил. Вдруг шеф на рыбалке, а кто-то сбежал в Америку?

Так служил, служил, служил… И чуть было не дослужился до сержанта. Велели уже приготовить лычки, забрали военный билет для переделки. Завтра жди! Ага, жди! Я решил это дело загодя отметить, чтоб все было наверняка. Купил у одного местного бутылочку винца и забил пару косяков. Надымился с ребятами, обкурился. Блин, будущие же подчиненные! А мне под эти лычки и должность светила — начальник цеха засекреченной аппаратуры связи. Праздник!

А тут командир приперся. Проверить, как мы празднуем, поздравить.

— А ну дыхни!

Я хотел дыхнуть и не смог, упал ему прямо на руки. А утром честно сказал, что мне тогда плохо стало.

— Ага! Как меня увидел, сразу поплохело, упал и полчасти завалил.

Вполне может быть. Курили-то коноплю, планчик чистенький. Я сам приготовил с Пузырем, все стерильно, все отбито на барабанчике. А командир, как батя мой, ничего не понял:

— Какой сержант? Никакого сержанта! Забудь!

— Товарищ капитан! А как же назначение? Там же, кроме меня, никто не выдержит. Там же золото, платина, платиновый клубок проволоки девятьсот девяносто девятой пробы. Переплавлять не надо. Чистейшая проволока!

— Сержанта не дам, а должность получишь. В армии это предусмотрено. Вот я капитан, а начальник части.

Потом он майора получил, наш Антон, и Золотую Звезду за Афган вдогон. Он тоже покуривал: как шмон устроит в казарме, найдет «кусок» — и в курилочку. Шесть лет в Афгане, вся грудь в орденах, как у Брежнева, весь седой, контуженный — ему тоже хочется. Человек же! После запоя контузия играет — жжжж! Мы говорим:

— У Антона жужжалка заиграла, музыка головная.

Он тогда может в три ночи залететь в казарму:

— Па-адъем! Боевая тревога! Враг в десяти километрах!

А утром приезжает:

— Почему все спят? Что, всю часть на губу посадить?

А дневальный ухмыляется:

— Посадите, товарищ капитан! Вы нас всю ночь гоняли по тревоге.

— Кто гонял? Кто бегал? Кто вас заставлял бегать? Вы что, все чокнулись? Кто открывал оружейку?

— Вы!

— Я не открывал!

Ну, контузия, вечный Афган в голове, революция продолжается.

Двадцать пятого сентября собирает он нас, дембелей.

— Ну что, ребята. Послужили вы нормально, особенно Лукацкий. Правда, больше на губе.

Прошел еще месяц. А за два дня до отправки домой я вспомнил, что еще ни разу не был в отпуске. Ни разу! Ну, что я делаю? Сбиваю пару косяков, как всегда. Дедушке «фазаны» их раскурили, но этого показалось мало. А сержант Андрюха из Гусь-Хрустального остался дежурным по части вместо офицера по случаю праздника. В армии это предусмотрено. Он тоже курнул. Короче, я окосел, и Андрюха окосел, и все «фазаны» окосели. Я предлагаю:

— Андрюха! Слушай последний мой приказ! Я сейчас распечатаю цех, с командиром после разберусь. Снимаем к чертям пломбы, грузим радиостанцию, раскрываем ворота и едем ее продавать. На «ЗИЛе»! Задание ясно? Выполняйте! Литров тридцать вина нам обеспечено.

Я рад, Андрюха рад, радиостанция тоже… Да хрен с ней! Кто ее будет спрашивать? Я обкурен до предела — послезавтра домой! Домой! В Сибирь! Печати пробьют в военнике, и пошли мы все на хрен!

Берем списанные радиостанции в масле… двадцать лет, блин, провалялись без дела, в масле. Нехай, хоть перед смертью послужат… Грузим их со всеми штангами: семнадцать метров размах крыльев. Садимся в «ЗИЛ» и едем продавать к знакомому радиолюбителю, чтоб добро не сгнило. Ясно?

Все! Продали. За двадцать пять литров. Я ж говорил. А что такое двадцать пять литров на двенадцать отборных солдат? Мы до пяти утра все вино выжрали, но этого показалось мало. Плевать! Кто-то умрет от двух бутылок, а нам мало.

Я опять открываю цех, пломб уже найти не могу — цех большой. Грузим, выезжаем. Веселая компания: дембель, сержант-дежурный со штык-ножом за рулем и рядовой Пузырь.

Едем на второй скорости. Я в сапогах, Пузырь в тапочках, а Андрюха ноги на педалях держит, ничего не видно. В общем, зима.

Вдруг на дороге менты. Андрюха разворачивается, и мы начинаем гоняться за ментами.

— Счас я вас, гады, задавлю!

Андрюха хочет их задавить. Немного не по уставу, но очень хочет. А менты этого не хотят, у них свой устав. Им по ихнему уставу за нами гоняться положено. Ну таки они извернулись и прямо нам в лоб. Все! Таран. Но Андрюха успел затормозить. Менты нас не облаяли, а наоборот:

— О, ребята! Какие вы все тепленькие!

Рядовой Пузырь шипит:

— Я еще горяченький. Ты меня не знаешь! Хочу в тюрьму!

Просыпаемся мы в задержке. А у нас ни военников, ничего — безымянные солдаты. Убей — никто не узнает. Там кругом решетки, холод собачий, не кормят и в туалет не водят. И сидеть так можно до суток. Ужас! Первым проснулся Андрюха — без штыка, без ремня.

— Мужики! А где мы?

Через два часа пригнал Антон нас выручать. Пузырь глянул в окно и припух:

— Все, молимся, ребята. Антон небритый — всем смерть!

И седьмого ноября, в самый светлый для всякого советского человека день, Антон построил всю часть для объявления приговора:

— Сержанта Немкова разжаловать в рядовые, до конца службы оставить без увольнений, уволить в последний разрешенный день. Рядового Пузыренко… на Ледяную станцию на Камчатку. А с вами, Лукацкий, я сделать ничего не могу. Но уйдете вы из части тридцать первого декабря в двенадцать ночи!

Но это же позор в армии — служить до последнего дня. И еще целых два месяца срока. Но Антон еще не все сказал:

— Лукацкий! До конца службы — ни одного увольнения. И ты тридцать первого пойдешь на вокзал покупать билет. Купишь его или нет, меня это не колышет.

Конечно, больше всех пострадал Пузырь. Ледяная станция! Там живут в землянках, в каторжных норах, там даже гарнизоны не стоят, а так — группки по десять человек. Не жилец теперь Пузырь, нет, не жилец!

И вдруг у Антона событие: приехал дружок по Афгану. Они с ним нажираются и приходят к нам в часть. Он и раньше сюда приваливал, иногда с телками. Офицер же! Полчасти в самоволке, а ему по барабану.

— Кровать мне принесите в кабинет, и меня на пару дней нигде нет.

А тут — друг с Афгана! Ночь, оба пьяные. Построил часть и ходит перед ним, хвастает:

— Коля! Познакомься. Все — мои орлы!

Коля в камуфляже, настоящий душман. Выводит Антон меня из строя:

— Вот, Коля, наш отличник, дембель, но тридцать первого — домой. Потому что засранец!

А потом его повело:

— Ну что я, зверь? Вы же меня, сволочи, сами все время подставляете. Ладно! Бум корифаны! Лукацкий, как тебя там, завтра идешь в увольнение в город. Сам. Я тебе увольнительной не даю. И на какое число купишь билет, тогда и уедешь.

Я обрадовался. Да здравствует Антон! Капитан, капитан, никогда ты не будешь майором! А Антон уже стал майором. Афганец, блин! Убийца! Добрейший человек!

Я надеваю гражданку и в город. Холодно. В кассе билетов нет.

— Девушка, — прошу, — дай билетик на счастье, или я на твоих глазах застрелюсь!

— Вы что, с ума сошли? Вот есть один на пятнадцатое декабря. Но он уже забронирован.

— Считай, что заказчик умер. Сколько с меня за себя и за того парня?

Плачу двадцатку сверху и забираю бронированный билет. Прихожу в часть — все в строю. И, похоже по всему, ждут только меня. Командир злой, а я в гражданке.

— Вы где шлялись, товарищ солдат?

А это что-то невиданное: я в гражданке захожу в военную часть при командире! Такого даже в военной академии не проходят.

— Товарищ майор! Я в город ходил.

— А кто вам разрешил?

— Вы, товарищ майор.

— Что я?

— Вы сказали, чтобы я шел в город, что увольнительную не дадите, чтобы я купил себе билет. На какое число куплю, такого и уеду домой. Я и пошел в гражданке.

Ну, гляжу, контузия играет.

— Кто это вам говорил?

— Вы!

Ну, больной же человек. Он там на мине подорвался, на советской, мозги в пятки ушли — самый раз частью командовать.

— Товарищ майор! Разрешите, я по секундам все доложу?

— Доложь!

— Вчера к вам приехал друг…

— Чей друг?

— Наверное, ваш, с Афгана.

— Ну, положим…

— Вчера ночью вы пришли…

— Кто?

— Вы.

— Куда?

— Сюда.

— Когда я пришел?

— В три ночи, в тяжелом состоянии…

— А дальше что было?

— Дальше вы нас построили и сказали, что я — лучший боец части и могу идти… Товарищ майор! Я уже не ребенок, я уже два года не ребенок, мне домой пора идти. А вы!..

Он — раз! — тишина. Смотрит на строй и приказывает:

— Немков! Я такое говорил?

А строй хором: да!

— Что-то я такого не помню.

— Я бы на вашем месте, товарищ майор, тоже не помнил.

— Ладно! Встань на свое место! Лукацкий, помолчи! Ты купил билет? На пятнадцатое декабря? А что, на позже ничего не было? А как ты его купил?

— За деньги, товарищ майор!

— А где деньги взял?

— Скопил, товарищ майор.

Буду я ему батины переводы по пятьсот рублей показывать. У него оклад четыреста, его тогда совсем парализует. Антон меня, бывало, спрашивал, сколько у нас в Сибири зарабатывают.

— Ну, — объясняю, — я, ученик электрика, получал триста шестьдесят. А батя, настоящий электрик — восемьсот.

Он удивлялся: ни фига!

— А вы приезжайте к нам в Стрежевой. Мы вас там устроим.

— Кем?

— Командиром части.

— А там что ж, есть военные части?

— Для вас, товарищ майор, организуем!

Распустил Антон строй. Подходит ко мне:

— Лукацкий! Через две недели у жены день рождения. Я ей колечко хочу подарить грамм на пятнадцать. Но девятьсот девяносто девятой, чтоб крепче любила. Сделаешь?

Ну, сделал. Приходит через неделю.

— У сына девчонка есть, ей бы сережки грамм на двадцать. Ты все равно скоро уходишь, спишешь там как-нибудь.

— Товарищ майор! А у вас уши не отвиснут?

Сказал и думаю, что ж я ему сказал! Он же меня сейчас вечным сверхсрочником сделает!

— Разрешите — говорю, — идти?

— Мммм… идите.

Гляжу: обиделся крепко, затаился. Но ушел я хорошо. Я вообще всегда хорошо ухожу, а главное, вовремя. Поезд в час ночи, клянчу у обиженного Антона:

— Дайте машину!

— А самолет тебе не подкатить? А уши у тебя не отвиснут? Ладно! Но только никого там не спаивай. Через четыре дня вручу тебе военный билет, он уже пробит. А пока отдыхай.

От-ды-хай! Это я умею лучше всего. Я — на кровать в сапогах. Заветная мечта солдата: днем на кровать — в сапогах! А тут все законно: командир приказал отдыхать. Я должен подчиниться. С удовольствием!

Лежу, подчиняюсь приказу. Заходит Фара — заместитель Антона. Его все не любили. Антона любили, хоть мы для него были все сволочи, каждый по-своему. А Фару ненавидели, и он нас ненавидел. Фара как увидел меня в сапогах на кровати… Ремень растегнут, подшивка растегнута. А у меня подшивка была дембельская — четыре уголка, все по закону, блин! Фара на меня глянул, и у него фуражка на ушах поднялась.

— Не понял?

— Товарищ капитан! А чего тут понимать? У меня в военнике стоит печать, и я видел все это в одном хорошем месте.

И — бац! — ноги на перила кровати. А сам в ужасе: что я ему, стручок гнилой, сказал? Набрался, идиот, храбрости! А он кричит:

— Товарищ солдат!

— Я вам больше не солдат! Все. Смена пришла.

— У вас еще четыре дня.

— Мне товарищ майор разрешил отдыхать.

Фара убег. Заходит Андрюха.

— Ты, Рыжий, чего?

— Андрюха! Че я ему наговорил? У меня, кажется, контузия. Как у Антона.

Тут как раз Антон — на порог.

Слышу: смирно! Значит, командир!

— Лукацкий, сукин ты сын! Ты че, сдурел от счастья? Я тебе разрешил отдыхать. Но форму одежды не нарушай.

Я:

— Есть!

А пилотки-то на голове и нет!

Антон рассмеялся:

— Правильно, Лукацкий! Что есть, то есть, а чего нет, того и не будет.

В последний день Антон перед строем всем рассказал мою боевую биографию.

— Это для тех, кто его не знает. Лукацкий у нас как птица Говорун: отличается умом и сообразительностью. Если кто не в курсе, где у нас губа — с вопросами к нему, пока он еще с нами.

Ребята меня проводили шикарно: с бутылкой, с косяками. Проснулся я уже утром в вагоне, на второй полке. Нога над первой болтается, а на первой полке какая-то семья сидит.

— Здрасьте! — говорю. — Это я.

— Ну как, мужик, нормально? Здесь вчера такое было! Тебя вояки затаскивали, по частям. Орали, что если тебя кто пальцем тронет, догонят поезд и повесят.

В вагоне хорошо. Рыбу, что я для дома вез, всю пропил, и деньги все пропил. Несколько раз форму надевал для проводниц. Я над ней долго работал: погоны, как у генерала, бархатные петлицы, грудь в орденах, как у Антона. За победу, блин, под Ляо-Ляном.

Ехать до Томска дней пять. Или три? Или четыре? Проснулся я на вокзале. Гляжу — чемодан мой. Томск! А на Томск не похоже. О, едрена мать! Новосибирск! Что это я, за сутки вперед вышел?

Но до Стрежевого я все же доехал. От вокзала пошел пешком. Встал под родными окнами и как заору:

— Батя! Мама! Выходите! Не ждали?

Батю я, конечно, не поднял. Он больше ста килограммов весил. А он меня поднял и через порог перенес. Все!

 

Глава двадцать вторая

После армии мы с батей перво-наперво дачку спалили. А потом я, рабочая косточка, блин, подался в нефтяники. На Вах, на буровую. От Ваха и пошло слово «вахта», я так считаю. Там впервые — хорошенькое дельце — применили вахтовый метод, чтоб не только холостых, но и трижды женатых там иметь. Холостых давно не хватало, хотя я до сих пор холостой. А теперь, в Германии, и подавно не женюсь, здесь это не принято. От брака страдают финансы. Да не страны. Кто о ней тут больше, чем о себе, печалится?

Вот у меня сосед Вилли Юргенц. Юргенц — его фамилия, а я сначала решил, что имя. И постоянно его окликал:

— Юргенц! Итить твою мать!

А он мне так печально отвечал:

— Вилли, Вилли!

Ну, с этим я быстро разобрался: конечно, Вилли! А я как говорил? Теперь я его окликаю:

— Вилли! Итить твою мать!

Или: Herr Юргенц, и дальше то же самое.

Так этот мой сосед Вилли мне уже два года талдычит, что у него три года назад умерла жена, и теперь он совсем аляйн-одинок, почти в земле, и некому ему согреть пиво из холодильника и сварить любимую сосиску.

— Вилли, — говорю, — я тоже совсем аляйн, хотя у меня никто и не умер и мне тоже никто не варит сосиску. Не ной! Найди себе русскую подружку. Мне бы твою пенсию, я бы тоже нашел.

А у Вилли, оказывается, уже есть подружка-фройндин, как у всех порядочных немцев. Но у фройндин есть дети, и когда они к ней приезжают, фройндин забывает, что у Вилли не сварена сосиска и пиво замерзло в холодильнике. Но, кроме сосисок и пива, Вилли еще любит целоваться и обниматься.

И непременно раз в месяц трахаться, потому что ему всего семьдесят три года. Об этом я тоже слышу уже два года подряд. Вилли твердо решил больше не стареть.

При росте метр с полтиной Вилли очень здоров и непоседлив. Как я. И дрова, гад, рубит, как зэк на лесоповале в Сибири, с утра и до вечера, для соседских каминов.

— Недавно, — машет руками Вилли, — я смотрел телевизор, показывали ваших русских коров. Очень здоровые звери! У вас, наверное, совсем чистый воздух.

— Вилли, езжай в Россию! Хочешь я тебе билет устрою? Будут тебе и коровы, и чистый воздух, и лесоповал.

— Это дорого. Кроме того, туда Вилли доедет, а обратно его не выпустят, скажут, что Вилли — немецкий шпиен.

— Глупости! — злюсь. — Ты не похож на немецкого шпиена, больше на русского алкаша.

Вилли иногда, но часто, бывает совсем немножко пьян.

Стоп! Куда меня снова занесло? Кто следит за моей мыслью? Я за ней не слежу, никогда. А! Вспомнил, чего я докопался до Вилли, вспомнил.

Недавно он сообщил, что снял у хозяина нашего дома — очень хороший пятидесятилетний немец, банкир, капиталист, а сам уже два месяца не может починить у меня кран и опаздывает на термины, хотя тоже недавно развелся, — двухкомнатную квартиру. Вилли вкалывает у него хаус-мастером, по-нашему — дворником, и за этот каторжный труд имеет всего-навсего однокомнатную квартиру. Теперь вот получил двухкомнатную: Вилли подорожал.

Кроме этого Вилли имеет две тыщи марок пенсии и оплаченные страховки. По русско-украинским меркам он почти богач. И вот теперь он окончательно надумал жениться на своей фройндин, и она должна переехать к нему на постоянку, как фрау.

А вчера я устал, блин, ждать и прямо спросил Вилли: когда же свадьба?

— Есть проблемы. Если мы поженимся, фройндин потеряет доплату за покойного мужа, и у нее хорошая квартира. А вдруг у нас ничего не получится? Или я захочу другую? Надо подождать.

— Вилли, ты ошалел! В твои годы — ждать!

При чем тут Германия и Вилли? Я в понедельник вечером вылетаю на вышку. Да, я холостой. И тем не менее на вышку вертушкой. Она берет двадцать пять, но заявка на пятьдесят. Короче, сколько надо, столько и возьмет. Не лошадь.

Так! Прилетаешь к общежитию-трилистнику. Я там жил с бригадиром Толиком. И сразу спать: завтра в семь утра подъем. Идешь в столовую, там столик и телефон, снимаешь трубку:

— Я Лукацкий. Где моя бригада?

Тебе отвечают:

— Ваша бригада на тридцать пятом кусте. Ищите.

На «Урале» добираешься до своего «куста». Дорог нет. «Урал»-лаптежник прет тайгой, как слепой слон. Вот и «куст». Я в первой смене, поэтому должен работать, потому что ночная смена всю ночь бухала. Такая технология!

Откуда взялся этот «куст»? Все очень просто. Приезжал геолог, ставил здесь ночью палатку. Ему там, в центре, видение было, что именно тут есть нефть. Для него валят лес, везут трубы, расчищают площадку, ставят вышку, вагончики. Люди живут в тайге месяцами, все бурится, загоняется под землю, ищется.

А геолог? Что ему делать дальше целыми днями, когда уже все завезено, установлено, потрачено? Теперь, если даже нефти нет, она должна быть. Геолог бухает для верности. Побухал, подошел к буру, снял с винта землю на пробу, кинул пробу мимо колбы на землю, подобрал, пошел в вагончик… Бабах! Спит. Встал — пробу под микроскоп:

— О! Нефть! Или нет?

Еще стакан принял для ясности и снова на койку — бух! Через неделю он уезжает, его вахта закончилась. Прилетает другой, тоже геолог. Слезает с вертушки еще трезвый. Тут же:

— Где мое?

Ему выносят. Хлоп стакан! — готов для поиска нефти. Опять бурят, достают, зовут геолога. Он посмотрел на пробу косым глазом:

— О! Нефтью пахнет! Где мое?

Буль-буль. Спать. Через неделю — на вертушку и домой, вахта кончилась. И так — год, два, три… Сколько казна выдержит. Земля глубокая, казна ничейная, дураков хватает.

Допустим — я говорю: допустим! — геолог бухал в меру, и нефть, в натуре, есть. Бывает. Ударил фонтан. Нашли! Скважину глушат, геолога на Большую землю за орденом, чтоб не мешал. Скважину глушат специальным раствором. Если этой гадостью капнуть на кожу… не мою, вообще на кожу чью-нибудь, человеческую, остается точка, к вечеру фурункул, к утру антонов огонь. Так нам выдают такие гудрончатые перчатки. На хрен мне перчатки? В них жарко. Я полез без, неделю ложку не мог от стола отодрать.

Отсчитают нам сто семьдесят труб, надо их все поднять и в скважину поглубже засунуть. Вот мы и засовываем: я, Толик-бригадир и Вася-придурок. Он придурок не потому, что, когда стучат по лбу, спрашивает, кто там. Этот в принципе ничего не спрашивает, его комната днем и ночью открыта настежь.

— Вася! Потаскай трубы!

Сто тридцать кило труба, Вася таскает один. Придурок!

Мы — утренняя смена, мы должны пахать, больше некому. Забегаем в вагончик, рукавицы скидываем, чай опрокинули, огурчиком закусили и опять за работу.

Каждый час Толик-бригадир сообщает в центр об избыточном давлении в скважине. Если выше пятидесяти — труба! У нас бывало и сто двадцать, тогда мы разбегались по тайге. Это было как-то связано с количеством выпитого, и с качеством тоже. Иначе откуда же сто двадцать? Полтергейст!

Раз Толик написал в журнале: сто шестьдесят! Он так замерил и сообщил в центр. Мы даже не стали дергаться. Это же атомный взрыв — куда бежать? Полтайги снесет!

Примчались пожарники, спасатели глушить шахту, распаковывать. А у нас все раскрыто, распакуешь — нефть хлынет. Хана! Толик-бригадир все-таки убежал в тайгу, а придурок нет. Сидит, бубнит, с жизнью прощается, но весело. Я тоже никуда не убежал, хотя меня почему-то и нашли в тайге спящего, с полным упадком сил.

Спасатели посмотрели на приборы и пристали к Толику:

— Ты, мужик, читать умеешь? А цифры различаешь? А хрен от пальца отличишь? А что же ты, мурло, шестьдесят от ста шестидесяти не отличил? Еще раз позовешь, вместо трубы в скважину загоним. Пить, козел, надо меньше.

Нет, думаю, меньше никак нельзя. В этом бригадир прав: если меньше пить, на работу не выйдешь, померзнешь или домой сбежишь. Но это все фигня.

Главное вовремя заказать спирт для бригады. Мы должны следить, чтобы спирт непременно был, всегда. Во-первых, иначе начнут пить нефть. Она ж еще не очищена, ее и так мало. А во-вторых, если завтра домой — не с пустыми же руками! Что батя скажет? Работал, работал — ни денег, ни спирта! Премию-то за ложную тревогу нам не дали.

А у придурка из-за всех этих переживаний была белая горячка, он ползал по общаге и кричал шепотом:

— Я советский разведчик!

Я говорю ему тоже шепотом:

— Если ты, придурок, советский разведчик, ползи на Запад!

Он и уполз. Мы с Толиком пошли его искать, а, блин, никаких следов. Зашли за вышку, а там огромная труба в земле с сеноманской водой для вымывания раствора. Вода аж в десяти метрах от поверхности трубы, а из трубы чьи-то ноги торчат. Оказывается, придурок туда какую-то важную палку уронил, разведданные собирал, и теперь пытается другой палкой ее достать. Толик чуть от страха не протрезвел: он же бригадир, он и за идиота отвечает как за нормального…

После этого случая я уволился: не могу видеть, как идиот с ума сходит.

 

Глава двадцать третья

Как начал я встречаться с Танькой? С той, что болела астигматизмом и была мировой девкой, на которой батя меня потом наколол? Я не помню.

Я человек влюбчивый. Если влюбился, меня от себя не оторвешь. У меня оргазм раньше секса начинается, а секса может и не быть. Скажите мне, как вас зовут. Ну скажите. А я тут же забуду. Я вообще не слышал, что вы мне сказали, раз увиденное лицо не вспомню даже на следствии. Я первую свою любовь принял за расстройство желудка. Очень похоже. Только потом мне объяснили разницу, и что же? Никакой разницы!

Я так думаю, что первого раза у нас с Танькой не было, а просто мы с ней всегда допоздна сидели. Еще до нашей эры. Сидим допоздна в зале, чтобы мать ее не ругалась. Мать спала за стенкой или притворялась, что спит: всяко ведь ей интересно знать, что с ее дочкой до двенадцати ночи вытворяют.

Я не хотел уходить раньше, и Танька не хотела, чтобы я от нее уходил. Вдвоем теплее — Сибирь же! А с другой стороны, Сибирь — страна суровая, домостроевская, тюремная. До двенадцати ты гость, а после — либо женись на хозяйке, либо соображай, как из гостей выбираться, потому что дверь мама запирает лично еще в десять и ключ кладет под подушку. Детдом!

Но Танька плела макраме, все время плела. И при мне плела, но уже не макраме, а толстую веревку, специально для меня. Я купил два карабина, к этой веревке присобачил и с балкона по ней спускался — очень удобно. И мама может спать спокойно, с ключом под подушкой.

Но это еще полдела — уйти от любимой. Вторые полдела — как попасть в родной дом. А батя, блин, не любит, когда после двенадцати не все дома. А кто, кроме меня, там может в такую кромешную пору отсутствовать? Не мама же Аня! Батя тоже запирает дверь на ключ, и тоже ключ кладет под подушку.

Но это родительский дом, родной замок, от которого всегда можно иметь второй ключ. И я его имел. Нужно только тихо-тихо открыть квартиру. Спят же люди!

Что я делаю? Подлажу под наш «москвич», знаю, что с коробки всегда капает масло. Такая коробка. А ключ такой, как в гараже, нарезной стержень. Ну вот и все! Дверь вскрыта, батя спит, я в постели. Это ж такой секс — влезать в собственный дом, как в чужой!

Утром батя выходит — лап-лап — замок в масле.

— Игорь! Во сколько ты пришел?

Я с детства приучен говорит только правду. Только правду, ничего, кроме правды, кроме правды — ничего. Я и молчу, но батя-то не молчит:

— Рыжий! Мерзавец! Когда ты вчера явился с блядок?

— В девять, батя.

— Не ври! Мы с матерью в девять еще не легли.

— Тогда в начале десятого. Кажется, без десяти десять. А когда вы легли?

— Без десяти десять я еще книжку читал. Колись, гад!

— Ну, батя, у меня что-то с часами. Только дважды в сутки показывают абсолютно правильное время. Возможно, к одиннадцати.

— Опять врешь! В одиннадцать мы встали чаю попить.

— Значит, в начале двенадцатого.

— В половине двенадцатого я сидел в туалете.

— Чего ты так поздно в туалет ходишь? Это вредно для здоровья. Ну батя, хочешь честно? Не знаю! По Луне если смотреть, было двенадцать.

Я ведь говорю, что никогда не вру.

— Опять за полночь? Вот я один раз тебя не пущу — обрадуешься!

Ну, таки я догулялся. Прихожу от Таньки домой, в дверях записочка:

«Где гуляешь, там и спи! Папа».

А я после девки, я не герой-любовник. Я хоть сейчас… Тык-тык в дверь, а она заблокирована.

— Батя! Иди на хрен! Спи один!

Я прямиком… не, не к Таньке, она уже веревку убрала, да я по ней только спускаться могу… Я прямиком к Вовке с Игорем. Жили в Стрежевом братья-близнецы, в двухэтажном деревянном домике.

Я встал под окнами и тихонечко ору:

— Вовка!

Спят. Я — раз! — камушком в окно.

— Это ты?

— А кто же!

— Тебе чего?

— Как чего? Отец не пустил домой, вот чего! Отвори!

А у нас давно все приготовлено на случай ядерной войны: у дома такой штакетник, приставляю его к крыше и по нему — топ-топ, потом его скидываю, только громыхнуло. Мыши, блин!

Близнецы быстро кровать к кровати, я ложусь посередке. А утром их мама заходит в комнату:

— О, Игорек! Что такое?

— О, тетя Лена! Родной отец домой не пустил. Алик Грозный!

— Небось, у Таньки был?

— Да нет, так гулял.

— Ой, врешь, и до скольки?

Далось им это всем!

— Не помню. Батя решил, что до двенадцати. Ну, до часу — максимум. Я не спорил.

— В час ночи домой приперся! А что хоть делали? Целовались?

— Да бросьте, теть Лена! Как с Танькой целоваться, она ж близорукая. Ни хрена вблизи не видит.

 

Глава двадцать четвертая

Где зимой в Сибири накопать червей? Тому, кто ответит, дарю свой «хэнди». Из Пюрмонта с любовью. Вот так просто беру и дарю, без всяких предварительных взносов. У меня еще есть, из Берлина, по-русски пашет. А тот, что дарю, по-немецки. Как раз для Сибири. Пользуйтесь! Только скажите попросту, без высшей арифметики: где? Сибиряков прошу не вякать. Хорош думать. Не гадайте, а то, и правда, кто-нибудь отгадает. А мне и два «хэнди» не лишние.

Известно, что черви при минус пятидесяти, в феврале, не водятся. Это нужно осознать, а то пойдешь вскапывать вечную мерзлоту, черт знает, до чего докопаешься. А черви-то как раз под тобой, под полом, в подвале. Спускаешься в подвал с фонариком, лопаткой и палкой. В России во всех подвалах проходят теплотрассы, именно поэтому туда спустили все пионерские клубы по интересам: тепло и никому не интересно, чем заняты пионеры.

Короче, спускаешься в подвал батиного дома, навстречу крыса. О! Значит, и черви где-то рядом: крысы червями питаются. Поэтому крысу палкой по жопе, чтоб не мешала. А там еще и комары греются, зиму пережидают, как птицы в Африке.

В подвале теплая грязь, а в ней и водятся черви. Бывает, за раз три литра чистейших червей нароешь, без земли. Не все же крысам жрать.

Порубил червей в кастрюле и чаем с заварочкой их удобрил, и они в этом коммунизме плодятся всю зиму. Лазают себе там на свободе, жиреют, готовятся к рыбалке.

А носишь червей так: на шею надеваешь резинку, пропускаешь под рукавом, прикрепляешь к коробочке. Тянешь-потянешь, открываш, вынимаш. Вообще-то это коробочка для мотыля, но мы ее держим для червей, чтоб не мерзли, потому что на мороженого червя рыба не клюнет, даже свежемороженая. Он и сам это хорошо понимает.

Крысы, домашние, в подвале меня все боялись. Комары по зиме все пьяные — ноги подкашиваются. В доме — плюс четырнадцать. Но, вопреки всему, в субботу, в четыре утра, мы идем на рыбалку. В шесть — автобус на Вах, там уже собираются рыбаки и скидываются водителю до Пылинского озера. Этот же автобус их и обратно заберет.

Зимняя рыбалка в Стрежевом — это не зимняя рыбалка в Бад Пюрмонте. В Германии рыба сама на крючок накидывается строго по терминам, а в Стрежевом ее и хлебом с маслом не заманишь. Но есть такая штука — жерлица, на щуку. Берешь совсем маленькую рыбешку, трюльный крючок запихиваешь ей прямо в пасть и сразу в лунку, еще живую. Лунку закапываешь и палку с леской ставишь рядом с собой. Щука дергает, палка падает, едет по снегу и попадает поперек закопанной лунки. Чудовищное зрелище!

Предлагаешь соседу, такому же мужичку-рыбачку, как и ты:

— Видишь окуня? Давай спорить на жерлицу?

— Давай!

У меня, блин, есть жерлица, и я тебе предлагаю ее в аренду. За сколь? За две пол-литры. Я при мужике делаю лунку, туда — жерлицу. Жди! Но сперва давай две пол-литры. А все, что поймается — может, и щука, может, и калоша от щуки драная — все его. А водку мы тут же выбухиваем, водка на морозе уходит капитально: рот там прополоскать, глаз промыть тому, этому. Что такое две пол-литры на троих-четверых, особенно если организм еще здоровый?

Вот Валерка раз и говорит:

— Идем на рыбалку!

— Куда?

— Есть окуньковое озерцо, но далеко. Там зарубки на деревьях, по ним найдем. По зарубкам нужно идти до вечера, километров двадцать пять.

Я знал это место, там огромный сруб с баней, там оттягивался горком партии, попасть туда даже батя не мог. Словом, таинственная страна, логово зверя.

Сибирь — неизведанный край, страшный. Вдоль Оби идут поселения — Томская область: Александрова, Стрежевой, через четыреста верст Колпашево, Томск и конец области. А вправо и влево на восемьсот километров в тайге — три-четыре поселка. В Сибири есть сказка. Брешут, где-то в самой глухомани есть место темное, горы и речка, и впадает она в какую-то диковинную страну. Попасть туда можно, а выйти — ни за что. Скалы высокие и абсолютно гладкие. Жуть! Но там, внутри несметные богатства, залежи самородного золота и дичи. Кто брешет? Чукчи.

Доехали мы с Валеркой до тринадцатого поселка. Я не суеверный, я так считаю: двенадцать, четырнадцать… А поселок тринадцатый. Тем хуже ему, я там не живу. Сели на попутку, в Сибири это запросто, только руку протяни. Доехали до тринадцатого километра. А нет зарубок! Наконец нашли, прошли по ним километров тринадцать вместо четырнадцати — озеро.

Тишина. Выкопали лунки, расплели удочки. А мы запасливые, пожрать взяли на весь день: и колбасу, и хлеб, и орешки с таранькой.

— Валерка, гони червей.

— Каких червей, Рыжий?

— Ну, каких… твоих. Ты же взял червей.

— Кто?

— Ты, блин!

— А чего, я должен был брать червей?

— Так ты сам сказал: я возьму червей!

— Это ты сказал: я возьму червей.

— Нет. Я сказал, что только два дня назад их порубил. Они только что пополам перерублены, еще не дошли. А ты сказал, что уже недели полторы как порубил, что они у тебя уже готовенькие.

Короче, червей мы не взяли. Смешно? Нет, над собой смеяться грех. Я говорю Валерке:

— Ну здрасьте! Чего ж ты меня сюда позвал?

Но Валерка тоже себе на уме:

— У меня есть колбаса, давай на колбасу попробуем.

На какую колбасу? Ну, я не помню. Может, копченую. У Валерки бабушка ветеран войны. Дали мы окуням копченой колбасы, колбаса пошла хорошо: рыба стала клевать, снимала ее с крючка моментально, но сама на крючок не ловилась. Пробовали на хлеб — ни в какую!

— Валерка! Она уже всю колбасу сожрала. Может, ее на помидоры половить, тем более что у нас их нет? Черт с ней, с перекормленной. Давай хоть посидим здесь, чаю попьем, подуримся.

Мы полазали кругом, камышей накопали. Часам к трем смотрю: идет прямо на нас сумасшедшая белая туча.

— Валерка! Снег идет!

— Спокуха! Найдем лыжню.

Ага, найдем! Зарубки-то плохо видно, они всегда со стороны дороги, да и обратно идут по следам, а не по зарубкам. А тут снегом заметет — себя не найдешь. А туча идет белая, плотная, смутная, дождь со снегом. Начался ветер дикий, а это, может, и на сутки, и больше, иногда до второго этажа все засыпает. Уже стемнело, мы идем по лыжне, а лыжни не видно. Дальше — вьюга и полный мрак!

Мы заблудились. Я наступал Валерке на лыжи: боялся его потерять. Наконец мы оба упали в снег и решили заночевать. Начали копать ямы, как окопы: снега-то до фига. Выкопали две меленькие ямки, но рядышком. Лентяи же! Легли в них, и нас замело, только отверстия для рта остались. Я заснул сразу. Тепло было, я думал, мне эта страна золотая приснится, а мне приснилось черт знает что. А может, и не приснилось.

 

Глава двадцать пятая

Летнее утро, уже солнечно. Большой, местами асфальтированный двор, вечно полные баки с мусором. Сибирь не Сибирь, Стрежевой не Стрежевой. Может, Киев? Вот такую широкую и грязную лужу в полдвора я видел во всех городах СССР без исключения. Выщербленные поребрики тротуаров, как будто их голодные грызли, панельные пятиэтажки, облупленные и мрачные.

А вот и я: лежу на самом краю лужи, но пока на сухом. Интересно, чего это я здесь лежу? А, батя не впустил ночевать. И близнецы тоже? И я заснул прямо в чужом дворе? Кошмар! И долго я еще собираюсь тут лежать? Меня же хрен знает что ждет: школа, «фазанка», мореходка, рыбалка…

Ха! Тетка пробежала к телефону-автомату, куда-то звонит. Что ей поутру приспичило?

Народ какой-то ненормальный ходит мимо, один хрен даже споткнулся о мою ногу:

— Эй, мужик! Вставай, утопнешь.

— Да это не мужик, это грек, сосед мой, Невроди.

— А че он тут спит, ежели сосед? Тащи его к себе, он еще тепленький.

— О господи! Кому он нужен? Он с вечера в луже лежит, пьянь подзаборная.

— Из-за таких и к инвалиду не подойдешь. Я как-то подошла: вам плохо? — спрашиваю, а тот как заорет: «Стоять, овчарка немецкая! Руки за спину!». Я так на него и села со страху.

— Не, вчера его тута не было, вчера лужа еще вон где была. А здесь я ковер трусила.

А вот и «скорая». С утра пораньше! Кого это там с похмелья разобрало? О! Фельдшер вышел, ко мне идет. Здоровенный, блин, дядька в белом, и морда бандитская.

— Этот, что ли?

— Этот, батюшка, этот. Невроди зовут, грек потому что.

— Труп. Николай! Звони на станцию: труп до приезда.

— Да ты хоть подойди к нему, пошшупай. Может, ишо живой? Он, когда пьян, всегда трупом кажется.

— А чего шшупать? Видно же с трех шагов. Я ж не ветеринар. Живого с мертвым еще можно спутать, а мертвого с живым — никогда. Простыл уже.

— Может, он ишо не совсем умер? Может, его ишо оживить можно?

— Нет. Не оживишь. Да и ни к чему. Ну, я поехал.

— А труп?

— «Скорая» трупы не собирает. Мы живых не успеваем в морг отвозить. Но ежели… оживет, вызывайте снова.

Как все интересно! Всего полчаса здесь лежу, и столько о себе всякого услышал: и труп, и грек, и алкаш! Бывают же такие мерзкие дворы… Все притворяются, что спешат на работу… к открытию гастронома. Работа в восемь и гастроном в восемь. Кстати! Надо вставать, а то ведь скоро под бок затечет. Опять канализацию прорвало.

Труп, труп! А я взял и встал. А что ж… я там продолжаю лежать? И тут стою, и там лежу? Ахинея какая-то! А… действительно труп. Глаза как заспанные, руки-ноги как деревянные и в стороны, и мухи навозные уже по мне… по нему лазают. И что теперь предпринять? Куда сообщить, чтоб прибрали мое тело?

Смотри, народ уже заботится. Бабка простыню драную принесла. Да не закрывай, дура, с головой! Жарко же!

— Надо в собес сбегать. Или в церкву?

— В какую церкву? В греческую?

— А милиция? Она с покойниками возится.

— Может, мусорку дождаться…

— Теперь реформы, людей не хоронят, а сразу в канализацию спускают или на съедение людоедам. Конечно, если покойник при деньгах, тогда по-другому.

— У этого денег нету. Всю пенсию пропивал. Жертва реформ!

Ну, психи! Откуда у меня пенсия? А, жаба душит! Уже ищут мои денежки. А хрен! Откуда они у меня? Я даже червей забыл взять. Стойте здесь, стойте здесь! Стерегите тело, я — в милицию…

О! В ментовке прохладненько, уютненько. С ментами я точно договорюсь — водила все же!

— Командир! Там во дворе труп лежит.

— Чей труп?

— Говорят, греческий. А вообще-то мой.

— Убит?

— Кем?

— Тобой! Ты кто такой?

— А хрен меня теперь знает! Был Лукацкий, а сейчас — дух.

— Душман? Сидоров! Оформи его, сам пришел сдаваться. Замочил кого-то во дворе. Ладно, пошел отсюда! В сторону!

— А тело?

— Мы только с убитыми работаем. У нас одна экспертная бригада на весь район, у нее работы на три дня вперед. Через три дня буду жив, подошлю.

В собесе жду час, жду два… Ну, попал в обеденный перерыв. Люди голодные, обессиленные, едят медленно. Наконец, какая-то тетка доела:

— Войдите! Вам чего?

— Трудно сказать… Короче, во дворе лежит ваш пенсионер. Но уже, похоже, мертвый, вспотел весь. Посмотреть не желаете?

— Не желаю. А вы что желаете?

— Хочу, чтоб забрали, похоронили.

— Чего?

— Тело.

— Фамилия?

— Моя? Лукацкий.

— Не ваша, покойника.

— Вообще-то тоже Лукацкий, но соседи говорят: Невроди.

— Раз вы родственник, сами и хороните. Собес занимается только одинокими. Вот вам квитанция, идите в кассу, получите двадцать рублей материальной помощи. Следующий!

Куда же еще идти? Никому ты, Лука, не нужен — ни мертвый, ни живой. Бандитам, что ли, на органы отдаться? В Турцию съезжу. Хорошо на шару в Турцию съездить! Нет, то, что там лежит, они не возьмут: бандиты падалью не питаются. Им свежатинку подавай. Настреляют за день или живым, самоносом, в Турцию зашлют. Сам несешь свои органы в Турцию на сдачу, да там еще не все и примут. А у меня и ноги вечно старым сыром пахнут. Откуда я знаю почему. Но пахнут сыром бри. Такой товар бандитам не нужен, не ресторан.

Я снова во дворе. Тело лежит, где лежало, в простыню кутается. Жарко.

Пацаны вокруг расселись, семечки грызут. Кошка подошла, понюхала. Серая, пушистая: сибирская или русская голубая. Кошек я люблю. Или любил. Кошка всегда пожалеет, ее бы душу да этим скотам — давно бы меня похоронили.

А чего это я стал греком? Древние греки, древние евреи… Почему не говорят: древние русские? Обижают народ! Чего та соседка опять бежит, руками машет?

— Нашла, нашла!

— Кого нашла?

— Деньги нашла, у покойника в комнате. Не допил бедняга! Теперь заживем, Невроди! Заберут тебя, хоть к ночи, а заберут.

— Кто заберет? Рабочий день уже кончается.

— Я в газете читала… Есть такая фирма «Танатос», тоже в честь его покойного греческого бога названа, она и забирает всех состоятельных покойников, круглосуточно. Спи спокойно, Невроди. Не съедят тебя голодные русские людоеды.

 

Глава двадцать шестая

Мы проснулись — ни лыжни, ни зарубок, ни вьюги. Как в той таинственной стране: куда ни пойдешь, сплошное счастье. Ходили, бродили, нюхали снег, искали мох, вспоминали, где север, где юг. Зачем нам в Стрежевом компас, когда звезд на небе столько, а дорог из города всего две? Его у нас и не купишь нигде.

Долазались. Напали на какое-то озеро — двести на двести. Где мы, не знаем, но уверены, что не там, где нужно. Когда нет пути, очень жрать хочется, а мы рыбам всю жратву скормили. Ну, раскопали камыши, съели белые корешки. Они сладкие, холодные. Разогреешь их в ладонях, обдуешь, протрешь — завтрак рыбака.

Развели костерок, погрелись. Из последних сил набрели на охотничий домик километрах в двадцати от дороги. Мужик-охотник сжалился: накормил, по рации вызвал вертолет. Три дня нас уже дома не было, все успели соскучиться, всем городом искали, а батя даже прослезился:

— Чтоб ты сдох, скотина! Никуда больше не пойдешь!

Странно. Мы что ж с ним, один сон видели? К чему это снятся покойники? Спрошу у мамы Ани.

 

Глава двадцать седьмая

Я живу на чужбине. Допустим, меня тянет на родину. Теперь уже не знаю, на какую. Родина раздвоилась, размножилась, распочковалась, и каждая новая родина хочет быть моей матерью. Или уже не хочет? Но лопочет со мной на своем национальном языке.

Присмотрелся я и к Германии. Кого, думаю, она мне напоминает? Встану утром в Бад Пюрмонте, выйду на балкон — сосны вокруг, ели, даже березы местами и горы вроде Уральских. Птички поют на своем родном языке. О господи! — кричу. — Родина-мать! — Всех соседей перепугал.

— Вас ист лес? — спрашивают спросонок друг друга. — Ах, опять этот сумасшедший русский так рано проснулся! Так волком и воет. Шайсе!

Сяду я на балконе в шротное, но до меня очень дорогое кресло, курю и тоскую.

— И воздух здесь соленый, и шишками немного пахнет, и тишина весь день — оглохнуть можно, и пособие больше моей дальнобойной получки, а все-таки дома лучше… Или хуже?

Хуже-лучше, лучше-хуже… Рыжий, говорю себе, нужно срочно съездить на родину, хотя бы на самую ближнюю. На Ближний Восток. И во всем спокойно разобраться. И если станет там совсем невмоготу, остаться навсегда. Пока батя жив, пока мама Аня еще сибирские пельмени варганит, пока в Киеве еще бандиты знакомые…

Собрался я быстро. Че тут собираться в Германии, когда кругом все уже давно собрано? Все девять видов мусора под окном в кульках стоят. Эту идею я тоже хочу на Украине толкнуть, хотя… как же они там свой единый и неделимый мусор на девять куч делить будут? Но это уже ихние проблемы.

До границы с Польшей доехал без приключений и без фюрершайна. У меня его еще на Украине отняли, на память. А потом я его во Франции как бы потерял, то есть если бы он у меня во Франции был, то я б его там и потерял вместе со штанами, кинокамерой и слепой верой в Европу.

В Польше проблемы были житейские. Теперь у меня там даже рэкетиры знакомые есть — Вацик и Мацик.

Вот и украинская граница. Твердыня! Передовой рубеж! Таможня — одно слово. Сперва меня там обложили украинскими матюгами с вопросами:

— Вы звидкиля?

— Да звидтиля же!

— А куды?

— А туды!

— А до кого?

— Я должен отвечать?

— Обязаны!

— Предположим, до Иванова.

— До кого, до кого?

— Ну, до Иваненко…

— Тоди можэте ихать! Тудыть-растудыть!

Но, увидев мои немецкие номера, шеф сразу же успокоился, подобрался как-то, даже извинился:

— Пан меня простит, я здесь полночи стою. Змэрз, холодный-голодный и тому трошки скаженный. Прошу пана на Вкраину!

— А я, — говорю, — от бывших родственников ничего другого и не ждал. Зато все по-старому, ни к чему такому привыкать не нужно.

Только отъехал от таможни, подбегают два погранца. Или три? Мне так показалось, шо целый взвод! Окружили машину:

— Пан, пожрать шось е? А курнуть?

Я испугался. Но каждому в отдельности попытался объяснить:

— Пан — бедный, совсем бедный русский немец, понимаете? Ну нет у меня для всех вас милостыни сегодня! Вот, берите все, что есть.

И сую им под нос свои кредитные карточки.

— Нате, ешьте, гады, грызите!

Границу перешел благополучно. А дальше куда? Вообще-то мне на Киев. О, указатель! Читаю: «Из сэла». О, вот другой: «В сэло». Через десять километров нашел-таки указатель «на Львiв», а еще через пятьдесят снова «на Львiв», но в противоположную сторону. Все ясно, это после войны для врагов поставили, пускай поплутают!

Хорошо, что дорога не скоростная, больше двадцати-тридцати километров не дашь. И можно быть абсолютно уверенным, что больше указателей городов не будет.

Но есть указатель «главная дорога». Я водитель опытный, знаю, что главная дорога в село не заведет, только… А это шо такэ? Главная дорога прямо на глазах раздваивается, растраивается, расчетверяется, и всюду появляется тот же знак: «главная дорога».

Все! Все дороги — главные. Страна главных дорог! Кого бы спросить, какая дорога самая главная? Еду, еду. Глядь, идет какой-то поселянин. В два часа ночи. Впереди за пятьдесят километров село и сзади за двадцать. Откуда он взялся? И топает, сволочь, в кромешной мгле, и с дороги не сбивается. Как журавель, птица перелетная.

А вот якась жинка ночью на обочине голосует. Куда ей приспичило? Все блядки давно кончились, все бляди давно разобраны и спят. Остановиться? Узнать дорогу? О не, дуже стара для того! Нехай щэ постоить.

Колдобины — не заснешь! Въезжаю по главной дороге в какое-то село. Идет старушка, больная… бессонницей. Я ее спрашиваю по-русски:

— Что за деревня, бабка?

— Я пана нэ розумию!

Ах ты, господи Исусе! Та цэ ж Западна Украина. Тут же русских до сих пор сокирою рубають. Русский — москаль, восточный украинец — запроданец.

— Шо цэ за сэло, бабулю?

— Якэ сэло, москалю! Цэ — вэлыкэ мисто Новоград Волынськый! Шо в тэбэ очы позалэпыло?

А улочки узкие, кривые, все в ямах и все — главные! Конечно, город, столица. Бабулю, я тебя люблю!

На заправке, на выезде из этого… города… заправка там стоит ночная, как корчма…

— Мне, — говорю, — полный бак.

А заправщик не торопится. Куда ему торопиться, он же дома!

— Пусть пан спэрва заплатит грошы.

— У нас, — обижаюсь, — в Германии, воровать бензин не принято.

— А у нас принято, пан.

— И что, часто воруют?

— Частэнько. Инши благожелатели, те хоть сигналють перед тем, як удрать, а инши даже не предупреждають.

Я ему заплатил сполна.

— Так пойдет, пан!

— А как же мне теперь на Ровно попасть?

— Есть две дороги, пан. Одна идет вот так, а другая вот этак. Эта на сто километров длиннее, но по ней пан точно доедет. А эта покороче, но ехать по ней никак нельзя, то есть ехать можно, но доехать нельзя. Ее только недавно сделали, там ямы и мост недостроенный. А на старой все ямы давно укатали.

Въезжаю в Ровно. Еду-еду, главная дорога то направо, то налево, то вверх, то вниз, то в стороны. А указателя на Киев нет. Смотрю, гаишники стоят за светофором, а светофор мигает зеленым. Счас я у них спрошу, у полицаев, где Киев. Я столько лет тут не ездил, я уже все позабыл, где что. Я — к ним, а они меня уже и палочкой приглашают к себе. О, радуюсь, какой сервис на Украине развелся. Я коротко спрашиваю:

— Киев где?

С ментами всех наций нужно говорить только коротко, по существу, там каждая минута больших денег стоит.

— А почему вы проехали на красный?

— Как на красный? На зеленый.

— Как на зеленый? На кра-асный!

— На зеленый, на зеленый! Я перед поездкой к окулисту ходил, специально. На зеленый. Он до сих пор мигает.

— Странно! Там зеленый, и там зеленый. А где же красный?

Это мент уже сам с собой заговорил. А это самое страшное: обычно перед большим штрафом.

— А шо у вас, в Германии, светофоров нету?

— Есть, но они исправные.

— Ну, бог с ними, со светофорами! А че вы тогда из правого ряда повернули налево?

— Так нет же никаких рядов!

— О, пан ошибается! Он должен был мысленно разделить дорогу на полосы и как бы перестроиться влево, потом как бы повернуть налево.

А я никогда не ошибаюсь! Я не мент, я-то это точно знаю.

— Так я и повернул налево. Короче, командир…

— Нет, вы не так повернули. А коли короче, это стоит от десяти до семнадцати гривен.

— А сколько с меня?

— Если без спору, десять.

— А есть смысл спорить?

— Нет!

— Так на тебе десять гривен и говори скорей дорогу на Киев. Будем считать, командир, что я тебе заплатил за информацию.

По дороге на Житомир у меня лопнуло первое колесо, не выдержало напряжения. Колесо не человек, оно долго терпеть не может. Я иду на пятой, а скорость все меньше, и полетели перед лобовым стеклом лохмотья. Все, начинается дурдом… Я останавливаюсь, а недалеко от меня другой мужик останавливается, вроде помочь мне хочет. Нет, блин, не хочет. Что-то подбирает на дороге и уезжает. И хрен с ним.

Колесо я поменял, стал искать колпак от лопнувшего. Нет колпака. Дорога сожрала, сгорел. Тут я вспомнил того мужика и сразу сообразил, что это он колпак прикоммуниздил. А что же он мне об этом не сказал? Радостью не поделился? Наконец дошло: я ж не в Германии. На Украине радостью ни с кем, окромя покойников, не делятся.

Около Киева везде норовят тебе стекла протереть и обязательно сурово требуют:

— Подайте на чай!

Попробуй не подай! Я пригазнул, чтоб от них оторваться, когда — раз! — мент. Сначала посмотрел на номера, долго смотрел, расшифровывал.

— Так! По-русски понимаете?

Киваю.

Он, чурка, открывает мою копию прав:

— О! Игорь! Значит, понимаете.

— Да понимаю, понимаю.

— Ну, тогда шо будем робыть, пан? Скорость-то превышена аж на три километра!

— Командир! А что ты предлагаешь робыть?

— Ну, йдить до старшого.

А старшой сидит в машине, сопли жует: у него приемные часы.

— О, я вас уже добрэ знаю! В прошлом годи штрафовал. Помните — летом? Я как раз на следующий день в отпуск уходил, вы меня сильно выручили. А отпускные мне только после отпуска выдали, к концу года.

— Короче, командир, еще короче! А гривен у меня совсем нет.

— Это плохо.

— А вы мне марки не поменяете?

— Я вам не обменный пункт.

Обиделся. Губы поджал. Националист хренов.

— А марками возьмешь? Кстати, сколько с меня?

— А шо, рази сержант вам не сказал? Степан, скилькы мы с него визьмэм?

— Ну, десять гривен, напрыклад.

— Тогда, — говорю, — с десяти марок десять гривен сдачи.

— Со сдачею у нас полный порядок. Мы всегда придем вам на выручку, если у вас, конечно, будет выручка! Ха-ха!

— А талончик?

— Зачем вам, пан, талончик?

— Нужен!

— Так вы знаете, я могу, конечно, вам сейчас этот талончик выписать. Так нужен вам талончик? Или уже не нужен?

— Нужен!

Он выписывает талончик, недоволен, разочарован. Тоже мне, блин, клиент из Германии, а туда же: талончик!

— Вот! Дальше нашего брата нету, но если остановят, скажите, что мы уже у вас все взяли.

— А им-то что за дело? У них свои семьи.

— Ну так, пан, для профилактики. Вдруг подействует.

Я уже повеселел. Это круче, чем по французскому автобану ехать: там раз заплатил — и до конца, а здесь на каждом километре. Но менты украинские мне понравились, куда до них французским или немецким. Тех вообще на сотни миль вокруг ни одного не встретишь, хоть сам себя штрафуй, а здесь фантазия играет, как старое пиво. Или молодое? Один хрен!

Указателей ограничения скорости нет, а штрафы за превышение есть. Мне менты даже анекдот рассказали, вместо сдачи, когда штраф выписывали, в другом месте.

Приходит к начальнику ГАИ сержант:

— Товарищ майор! У меня сын родился, тудыть-сюдыть! Надо бы помочь!

— Ладно, возьми из кассы сто гривен.

— Товарищ подполковник! Сын-первенец, надо бы хорошо отметить.

— Добро — двести.

— Товарищ полковник! Первый сын, такой карапуз, мать хочет вашим именем назвать, Вахромеем!

— Да ну? Тогда бери ключи от оружейки, там знак «Остановка запрещена» — поставь его где хочешь!

Они исхитрились так: наваривают на обод колеса знак «не более сорока километров». И переносят его с места на место. Днем этого знака нет, чтоб водилы не привыкали, а вечером ставится. Они за вечер только на этом знаке такие бабки наваривают! Все менты на Украине ком… ме… ме… рцили… зовались.

Пошел я в Киеве валюту в банк менять. У них же там за приличные деньги типа марок ничего не купишь, только за древнерусские гривны. Они к ним сами никак не привыкнут. Я себя спрашиваю:

— Рыжий! Ты шо, будешь менять свои кровно полученные марки на эти гривны в каком-то вшивом ларьке или, упаси боже, с рук? Верно! В самом шикарном банке Киева. Где я их уже не менял: в Голландии, во Франции — везде почет и уважение.

Захожу в самый шикарный украинский банк, в чем есть, в том и захожу, в чем в Германии ходят: в потертых джинсах и в футболке пятьдесят шестого размера. Крутизна! Стоит охранник, здоровенный лентяй с пособием от фирмы.

— Вам чего тут?

— Деньги разменять.

— Сколько?

— Ну, сто марок.

И иду себе дальше, а он вслед кричит:

— Мужчина! Стойте! Туда нельзя! Я сам вам все поменяю.

— А по какому курсу?

Я быстренько ситуацию прокручиваю: вдруг подстава, а это восьмидесятая статья УК Украины: незаконные валютные операции. А тот шуцман уже и пачку достал своих украинских фантиков. Ну, поменял! Я пересчитал: вроде все честно. Только… он мне почему-то на пятьдесят гривен больше дал. Малограмотный? Или сечет? Я ему подмигиваю:

— Вы ошиблись.

— Ой! Спасибо! Я вам так благодарен. А сотку, пан?

Вот это да! Так он еще и сто марок взять забыл! Обменщик!

За что меня остановили возле границы, я даже узнавать не стал, а они и не сказали. Мент сказал только, что это — ЭТО! — будет стоить двенадцать гривен.

— Они ж вам, пан, все одно уже не нужны — граница скоро.

Насобирал я ему эти гривны и держу в кулаке. Он мне целую пачку квитанций выдал:

— Я не могу вам на всю сумму одну квитанцию дать, у меня все штрафы на три или четыре гривны, а у вас аж на двенадцать! Сами понимаете!

Я у него там расписался и собираюсь ехать.

— Пан! А деньги?

— Разве я вам не дал?

— Не дали, пан, — и глаза такие молящие, — посмотрите, пожалуйста, у себя в карманах. Не дали, пан, квитанции я вам дал, а денег вы мне не дали.

Я ему, раздолбаю, все отдал, а он мне снова жалуется:

— А здесь на одну гривну меньше.

— Да нет у меня больше гривен! На тебе квитанцию на одну гривну назад.

— Спасибо, пан!

Ну, снова таможня. Позади Родина-мать, впереди чужбина. Скорее бы на чужбину: залюбила меня батькивщына до смерти.

Въезжаю в пограничную зону. Тут где-то должен стоять мент с бумажкой для меня, что я в эту зону въехал, а его нет. Ну нет мента! Наконец появляется, смурной такой, оттянутый. Я ему говорю:

— А я вас, между прочим, тут жду.

— Не зима! Давайте права.

Я ему все свои бумажки отдал. Жалко, что ли? Откуда я знаю, что он имеет в виду? Он находит мои штрафные квитанции — ну те, по две-три гривны.

— А это — шо?

— Да штрафы. Не права же.

— А мне вы десять гривен дадите?

— А вам за что?

— Пойдемте. Видите знак «Остановка запрещена!»?

Я уже не спорил.

— Короче, сколько?

— Ну, хоть десять гривен…

— Послушай, командир, а тебе жить здесь не грустно? Гривни эти собирать не тошно?

Он печально улыбается:

— Родина!.. А теперь вам надо за въезд в погранзону двадцать долларов заплатить.

— Слушай, Родина! А почему на соседней заставе, когда я въезжал, всего десять гривен взяли?

— Там вас сколько ехало?

— Один.

— А здесь?

— Тоже один.

— Во! Так ведь у вас же автобус.

— И там был автобус.

— А там какой автобус?

— Та точно такой же!

— Ну, значит, у нас расценки другие.

— Но почему?

— А у нас — большая таможня! Хотите — ехайте, не хотите — не ехайте!

Я как-то в Москве был, еще в старые времена, и ко мне в троллейбусе пристал контролер, а я билет не успел пробить. Да у меня его и не было, билета-то. Откуда? Но пробить я его тем не менее не успел! Так и контролеру честно сказал, а он не отстает:

— С вас штраф — рубль!

— Почему, — говорю, — рубль? На Украине всего пятьдесят копеек.

— А Москва… город-герой!

Но и это еще не все, с тем таможенником не все.

— А вы знаете, что у вас декларация всего на две недели?

— На месяц.

— На две недели. Вы кто?

— Как кто?

— А машина чья?

— Моя, блин!

— Две недели!

— Месяц!

— А вы откуда знаете, что месяц?

— Знаю! Ездил уже.

— Пан все знает!

Приехал я на чужбину. С Родины. И шо ж мне теперь делать? Как быть? Если Родина там, куда тебя уже не тянет? Подумаешь! Сделал себе «райзе-аусвайс», доставил себе маленькое удовольствие — стал гражданином мира.

Лукацкий — гражданин мира! Не смешно. Но теперь меня на Украину не пустят: я для них изменник Родины, хуже москаля. Как же я теперь со своими бандитами видеться буду? Ну, накрутил, Рыжий, не распутаешь!

Так! Спокойно, еще спокойнее. Успокоился… упокоился. Хэлло, Рыжий!