Алхимия желания

Теджпал Тарун Дж.

Тарун Дж. Теджпал — знаменитый индийский журналист и главный редактор популярного еженедельника, включенный журналом "Business Week» в число «пятидесяти людей, которые меняют современную Азию».

«Алхимия желания» — его первый роман.

Страсть внезапно ворвалась в жизнь преуспевающего индийского журналиста — и изменила все его существо…

Безумная саморазрушительная любовь к таинственной незнакомке-американке постепенно превращается в истинное наваждение — и он, уже неспособный отделить воображение от реальности, живет лишь надеждой на встречу с загадочной возлюбленной — надеждой, которой, возможно, так и не суждено сбыться.

Причудливая мозаика европейских и индийских мотивов, с первого взгляда приковывающая внимание читателя!

«Times»

Лабиринт страстей — плотских и духовных, мистических и интеллектуальных.

«Evening Standard"

 

Tarun J. Tejpal

THE ALCHEMY OF DESIRE

 

 

КНИГА ПЕРВАЯ

Прима: Любовь

 

Утренняя прохлада

Любовь не самое великое средство, которое могло бы удержать двух людей вместе. Самое лучшее средство ― это секс.

Из курса школьной физики вам должно быть известно, что гораздо сложнее paзделить два тела, соприкасающиеся посередине, чем те же предметы, если они соединены где-то вверху или внизу.

Я все еще был безумно влюблен в нее, когда оставил ее; но желание умерло, и все годы любви, новых открытий и путешествий, проведенные вместе, не смогли удержать меня от этого шага.

Может быть, я плохо все помню.

Честно говоря, я не бросал ее. Это сделала Физз.

Но правда состоит в том, что она, как всегда, поступила так, как я от нее хотел, как я заставил ее сделать. И я сделал то, что сделал, только потому, что мое тело восстало против нее; любой, кто когда-нибудь занимался изучением тела и разума, скажет вам, что тело с его многочисленными нуждами — настоящий двигатель жизни. Разум просто выбирает путь для этой машины или утешает высокопарными речами, когда не находит выхода из сложившегося положения.

Увещевания святош и моралистов — это сердитые крики тех, чьим телам не удалось найти путь к блаженству. Когда я вижу священников — индусов, мусульман, христиан, которые осуждают первобытные инстинкты тела, я вижу мужчин, которые потеряны, рассержены и не удовлетворены. Не сумев оценить все великолепие тела, найти способ испытать огромную радость, они решили ввести в заблуждение других. Те, кто не может достичь сексуального удовольствия, ведут войну разума с телом.

Я согласен, в этом и состоит настоящая святость, но она похожа на однорогого носорога: они очень редко встречаются, и их легко узнать. Потому что для остальных тело — это храм.

На самом деле божество осязаемо.

Его запах можно почувствовать. Его можно попробовать на вкус. Проникнуть внутрь.

Когда я проснулся утром и не ощутил желания коснуться ее тела и вдохнуть ее мускусный запах, то понял, что в беде.

Мы, как всегда, спали в маленькой комнате с видом на долину Джеоликоте, на постели из соснового дерева, которую днем сколотили тощие мальчики Бидеши Лала. Выцветшие желтые доски. Строгие линии. Никаких украшений. Прочные, надежные, без всякой упругости. После того как мы проспали много лет на кроватях из фанеры, нам нравилось чувство надежности, исходящее от этой постели. Лежа на ней, мы больше не чувствовали себя жителями большого города. Наша кровать была полутораспальной — плотники называют такую «кювин». Мы бы предпочли кровать королевского размера, на которой было бы больше места, но комната была маленькой, и, поскольку мы спали прижавшись друг к другу, все, кроме кровати, здесь было лишним.

Каждое утро первые лучи солнца сквозь задернутые желтые занавески мягко освещали комнату. Только высоко в горах, в первые утренние часы, когда окна открыты, кажется, что внутри и снаружи комнаты одинаково светло, и охватывает удивительное чувство спокойствия, словно смотришь на застывшую в аквариуме рыбу.

Мир окрашен в один цвет. Он постоянно меняется и в то же время словно замер на одном месте.

На потемневшем кривом дубе за окном начали суетиться белощекие бульбули, тихо переговариваясь между собой. Я сел на кровати, подложив под спину подушку и прислонившись к твердой каменной стене, и посмотрел на ряд больших окон, выходящих на противоположный склон. Свежая зеленая травка начала прорастать там, где в результате оползня образовалась страшная прогалина два года назад. Если смотреть на нее через тяжелый бинокль «Минолта» — тщательно фокусируясь, медленно поворачивая пальцами — она становится все более страшной и уродливой.

На папоротниках, траве, молодых деревьях появились первые ростки. Никаких старых слоев, никакого прошлого. Как новые здания, новая мебель, новая одежда и новые любовники история ждет подходящего времени, чтобы оставить свой след на них. Но новая кожа позволит смотреть на гору, не жмурясь от боли. А то за последний год трещина вытянулась и отталкивала взгляды, словно открытая рана у нищего. Два сезона ливневых дождей сделали свое дело.

Всмотревшись, я смог разглядеть струйки серого дыма, поднимающиеся из долины и напоминающие неровные линии горного пейзажа на рисунке ребенка. Слегка повернув голову, я увидел Физз, отвернувшуюся от меня и спящую в своей обычной позе эмбриона.

На нее была футболка с круглым вырезом и надписью на спине зеленого цвета, написанной четким шрифтом и призывающей охранять деревья. Под надписью пьяный дизайнер изобразил дерево, врастающее в череп человека. Одна из этих умных графических штук. Надпись гласила: «Убить дерево — все равно, что убить человека». Иногда, когда я прыгал на ней в медленном безумии, и футболка собиралась на ее опущенных плечах, слова перед моими глазами сливались, и все, что я мог прочитать — это «убить, убить». Этот призыв в ярости наброситься на кого-нибудь добавлял остроту моменту.

Сейчас футболка была собрана у нее под грудью, и, приподняв толстое стеганое одеяло, под которым мы спали, я мог увидеть благородный изгиб ее тела. Самую полную часть ее тела, которая расширялась от ее узкой талии и всегда была способна возбудить меня за одну секунду.

Я смотрел на нее долгое время, приподнимая левой рукой одеяло. Она не проснулась. Физз привыкла, что я смотрю на нее постоянно, днем и ночью. Словно пес, который перестал слышать шаги знакомых слуг, ее кожа привыкла к тому, что я на нее смотрю. На самом деле, были случаи, когда я развлекался с ее телом самыми разными способами, а она даже не проснулась и не вспомнила об этом на следующее утро. Ее каждый раз пугали мои рассказы о том, что она принимала участие в чем-то, совершенно не понимая этого.

Ее черные курчавые волосы лежали копной поверх белой футболки — она никогда не пользовалась подушкой, боясь искривления шеи и появления второго подбородка. У нее были прекрасные волосы, и было время, когда я мог потерять голову, зарывшись лицом в них. Много лет назад — ей еще не исполнилось и восемнадцати — после того как мы впервые занимались любовью всего несколько минут назад, она стояла в моей маленькой ванной в Чандигархе, глядя в грязное зеркало над раковиной и созерцая невероятный ритуал превращения. Я подошел сзади и зарылся лицом в ее густые волосы; непривычный запах шампуня и влажной кожи так меня возбудил, что не было времени возвращаться на матрас, который лежал среди множества книг, брошенных на полу террасы.

Второй раз состоял только из одного толчка.

В первый раз мне удалось только войти.

Много позже, когда мы могли разговаривать о таких вещах, она назвала это двойным дриблингом. Это случилось, когда я смотрел баскетбол по телевизору и объяснял ей правила. Она выхватила фразу из моих объяснений и привязалась к ней. «Помнишь свой первый дриблинг?» — спросила Физз.

После этого она обычно играла со мной. Иногда, когда я лежал обессиленный, а она все еще резвилась, делала руками корзину и спрашивала: «А ты не хочешь двойной дриблинг?»

Конечно, я всегда хотел и делал.

Но теперь я смотрел на нее и ничего не чувствовал. По утрам меня возбуждала ее нежность. Воспоминание о ее запахе преследовало меня весь день, и в первые минуты бодрствования я старался почувствовать его. Я путешествовал по ее телу вверх и вниз, вдыхая, вдыхая, вдыхая аромат ее кожи, пытаясь найти его тайный источник, пока пульсация в крови не переходила в крещендо; затем дыхание медленно восстанавливалось, и впереди был целый день.

Сегодня я ничего не почувствовал. Ничего, кроме смутного чувства любви при виде двух ямочек на се ягодицах, которые выглядели твердыми и плоскими из-за ее изогнутой позы. Маленькие ложбинки по каждую сторону ее позвоночника, манящий проход в глубине ее полных форм.

Я никогда не мог смотреть на Физз спокойно. Вначале, очень долгое время, из-за моей мучительной, аморфной любви.

А затем после вечера с дриблингом на полу моей комнаты в Девятом районе это было неустанное страстное желание, растущая необходимость. Желание, которое невозможно было увидеть.

Как и на ней, на мне под футболкой ничего не было, лунгхи развязались за ночь. Я ощупал себя пальцами, но возбуждения не было. Ночь снова забрала часть меня. Я сел без сил и желания. За всю свою жизнь я чувствовал это только после героической ночи любви. После того как я отдал все свое семя, и больше ничего не осталось.

У Физз была своя фраза для таких случаев, когда ты достиг последней вершины пика, упал, перебравшись через него, и умер. Пресыщение. Забвение огромного удовольствия.

Прошлой ночью это случилось непроизвольно, и я снова провалился в пустоту. Я понятия не имел, когда это произошло.

Физз повернулась во сне и обняла меня за талию. Мне захотелось оттолкнуть ее. Вместо этого я положил руку на ее волосы и медленно взъерошил, поднимая кудрявые темные локоны и отпуская их. Как и ее безупречная кожа, волосы Физз были живыми. Они двигались в руке, как будто лаская тебя в ответ.

В Физз не было ничего мрачного. Все сверкало. Когда я впервые увидел ее, то подумал, что ее улыбка может озарить весь мир.

То, что я гладил ее волосы, произвело на нее неправильное впечатление. Это был жест, который всегда побуждал ее к действию. Она опустила руку ниже, ища меня. Но меня там не было. Она попыталась возбудить меня. Ей всегда это удавалось. Но я выложился слишком сильно этой ночью, и там не осталось ничего, что можно было поднять.

— Я люблю тебя, — пробормотала она во сне.

Это было первое, что мы говорили друг другу каждое утро.

— Я тоже тебя люблю, — ответил я.

Ее рука стала более настойчивой. Но там ничего не было. Я мог прочитать ее растущее замешательство по движениям ее пальцев, по тому, как они вращали, тянули, снимали кожу, дергали. Знакомые движения, которые ждали обычного отклика.

— Но он не любит меня, — сказала она.

— Он любит, — уверил я, гладя ее волосы.

Другая моя рука лежала на дневнике, под подушкой. Его коричневая кожаная обложка на ощупь была гладкой и теплой. Я подавил желание откинуть подушку, служившую ему укрытием, и погрузиться в него.

Выждав несколько минут, я поцеловал ее в щеку и спустил голые ноги с кровати. Я вытащил мои лунгхи из-под одеяла и обернул вокруг пояса.

— Возвращайся, — прошептала она. — Позволь мне показать его настоящее место в мире.

— Мне нужно в туалет, — сказал я и вышел из комнаты, деревянные половицы скрипели под моими ногами по пути к верхней террасе. Я постоял на краю клумбы, где не росло цветов, и помочился на корни моего любимого серебряного дуба — теперь он был выше меня — глядя на просыпающуюся долину.

Автобусы и грузовики уже переезжали через горы, переключая передачи. Раздался скрипучий, пронзительный вой, который говорил о том, что еще один старый перевозчик преодолел новый поворот дороги. Внизу, на рыночной площади Джеоликоте — чтобы попасть туда, нужно было переречь долину, — в магазинах появились первые признаки движения, люди начали зажигать очаги. На трассе № 1 (от развилки, у подножия горы, одна дорога идет к Найниталу, а другая — в Алмору мимо нас) было все еще тихо. Только какой-нибудь случайный «Марути» медленно поднимался от долины Джеоликоте, недолго медлил у развилки, затем поворачивал на Найнитал или неспешно ехал в нашу сторону.

Туман пока не начал рассеиваться. В это время года это всегда происходит очень медленно. Еще два часа — и туман поднимется от подножия долины. Сначала несколько плотных белых хлопковых шариков, невероятно чистых, быстро раздуются до такого размера, что заполнят всю долину. В девять часов он окажется в Биирбхатти и начнет подниматься в наш дом. К половине десятого туман отрежет наш дом от окружающего мира, спрятав от нас даже наши собственные ворота. К этому времени мы будем есть мед и тосты в недостроенном кабинете, решая, чем бы заняться — поиграть в скраббл или почитать.

Мне внезапно стало холодно: я вышел на улицу без шали и намочил ноги росой. Забрезжил свет, и в мире появились первые проблески дня. Когда я обернулся, другая долина — Бхумиадхар (ее склоны были усеяны соснами и дубами) — все еще была темной и неподвижной.

Это было одно из преимуществ нашего дома. Он находился на вершине горы, разделяющей две очень разные долины Два разных мира. Один — зеленый, дикий, молчаливый, холодный и мрачный; другой — цивилизованный скучный, зеленовато-коричневый, теплый и яркий.

Можно было выбирать долину по настроению, но чаще всего мы сидели на краю долины Джеоликоте — более теплой, светлой и спокойной. Когда сидишь здесь на террасе, кажется что гора падает к твоим ногам, открывая вид на долину: извилистые дороги, красные крыши старых бунгало, растущие бетонны» конструкции, далекие придорожные магазинчики, аккурат но покрашенные правительственные сооружения, ползущие машины, персиковые и грушевые деревья, простирающиеся сосны, дубы и серебряные пихты составляли нам компанию и создавали ощущение движения где-то в отдалении.

На другой стороне дома дорога в Алмору, проходящая у границ имения, отделяла нас от долины Бхумиадхар, лишая открывавшийся пейзаж интимности. Вид здесь был темным и полным секретов. Толстые дубы и сосны закрывали дорогу к подножию долины; немногочисленные дома и террасы тесно обступили ее и были почти не видны из дома. Дорога шла из самого сердца долины, поэтому иногда на ней встречались дикие животные, в особенности пантеры.

Этот вид наполняет меня невероятной меланхолией песен Мохаммада Рафи. Все было бы превосходно, если бы запись саундтрека не была так испорчена: каждый раз, как вы начинали погружаться в соблазнительную темноту долины, ревущий грузовик закрывал вид и портил настроение. Порой, когда дождь только что закончился, туман был похож на отдельные хлопья из пуха, а вечернее солнце освещало все под определенным углом, долина Бхумиадхар становилась красивей долины Джеоликоте. Но это бывало очень редко.

Окончательно замерзнув, я спустился по каменному поребрику с террасы в кухню, Я стучал по покореженной сосновой двери до тех пор, пока щеколда не открылась, вошел, зажег газ и поставил кипятиться воду в кастрюле. Позади меня бродила Багира. Ракшас, не предполагая, что мы так рано проснемся, еще не пришел из флигеля. Я был рад этому. У меня не было настроения добродушно обмениваться с ним шутками или слушать, как он поет свои бхаджаны.

Оказавшись в обшитой досками части дома, я задержался у столовой, чтобы глаза привыкли к темноте, затем остановился в обветшалой гостиной, где было еще темнее. Потом, осторожно ступая по песку на неоконченном полу, я нашел дорогу к лестнице. Я поднялся на скрипучую третью ступеньку лестницы, четвертую, пятую, перешагнул через сломанную шестую, на цыпочках прошел по залу наверху и мимо веранды, затем тихо толкнул дверь в нашу маленькую комнату.

Старый сундук из гималайского кедра — центр хаоса — стоял у дальней стены, темный и неподвижный, богатое дерево билось в медных ремнях, открытый сверкающий замок висел на его лице.

Физз все еще спала, натянув на себя большое покрывало. Видны были только ее нос и лоб — остальное было спрятано под одеялом и волосами. Пол здесь был бетонный — незаконченный, неотполированный — и мы выбрали эту комнату, потому что могли делать здесь все, что хотели, днем и ночью, не заботясь о том, что половицы могли заскрипеть и разнести звуки по дому.

Я бесшумно двигался по комнате, раздвигая занавески и выравнивая складки.

Она проснулась, когда я надевал свитер, и, протянув руку, сказала:

— Куда ты? Иди сюда, пожалуйста.

Я подошел и поцеловал ее протянутую руку.

— Я вернусь через минуту, — пообещал я, — чай на плите.

Но я не вернулся. Я налил себе большую чашку крепкого сладкого чая, взял пачку печенья и вышел через заднюю дверь, прошел по каменной дорожке и оказался на террасе. Мне отчаянно нужно было прочистить голову. То, что происходило со мной, казалось мне нереальным. Если я быстро не разберусь с этим, это разрушит мою жизнь. Еще одна такая ночь, как сегодня, и я погиб.

Внезапно я почувствовал необходимость увеличить расстояние между мной и Физз. Я поднялся на следующую террасу, самую высокую точку дома, где восемьдесят лет назад установили цистерну с водой и откуда можно было увидеть верхнюю часть Найнитала, который раскинулся до выступающих шпилей и красных крыш школы Святого Джозефа. Мы поставили здесь скамейку из красного камня кота, после того как обнаружили это место. Она была достаточно широкой, чтобы на ней могли лечь два человека и смотреть в открытое небо. Скамейка была влажной от ночной росы, поэтому я присел на нее на корточках, обхватив колени.

За пятнадцать лет я еще не был так далеко от Физз. Даже во время наших худших ссор, грозящих расставанием, страсть и желание выжили. Безумие никогда не покидало нас; оно удерживало нас вместе. Даже когда мы погружались в обиженное молчание, наши тела разговаривали друг с другом, и легкое прикосновение могло разжечь безумие, и тогда обида забывалась.

Однажды в гостях у ее тетушки, когда мы провели два дня в молчании (причины ссоры всегда были неясные и тривиальные), мы столкнулись друг с другом в ванной, куда зашли, чтобы помыть руки перед обедом. Запах ее кожи, взгляд в зеркало, и мы бросились целоваться. В одну секунду я прижал ее к двери, одной рукой держась за задвижку, другой за застежку на ее джинсах, пока она жевала мои губы с сумасшедшим голодом. Как всегда, мы словно складывали паззл: мокрое и твердое, плоть и волосы, любовь и желание.

Когда мы спустились обедать, желание вернулось — такое же острое и твердое, как нож в руках ее тети, разрезающий манго. Мы молча бросились домой. В этот раз паззл был решен, сложен и разложен много раз, и мы поднимались на вершину, падая по другую сторону. Насыщение.

Но теперь происходило что-то, от чего мурашки бежали по моей спине.

Я отправился в это путешествие с трепетом — путешествие, которое за последние два года было моим любимым путешествием в мир. Там были и страх, и желание, когда мы отъехали от Дели. Последние две поездки были такими странными, такими странными, что я даже не мог озвучить для себя, что происходит, тем более рассказать кому-нибудь. После последней я разрывался между желанием вернуться и не приезжать сюда никогда. Поэтому я предоставил Физз сделать звонок.

Всю дорогу я был слишком погружен в свои мысли; когда мы сидели за завтраком в Шер-е-Пенджаб, в дхабе Биласпур, Физз спросила: «Тебя что-то беспокоит?»

Я вспомнил старую шутку:

— Я думаю, он умирает.

— Я поговорю с ним, — пообещала она.

— На хинди, — сказал я, — тебе придется говорить с ним на хинди. Это индийский пояс.

Она сказала, что он не понимает хинди — это слишком для старого Езры.

Мы засмеялись.

Но я вовсе не был уверен в успехе. Вчера с приближением ночи во мне начала расти смесь ужаса и желания. Физз, ухаживая за своими молодыми деревцами, ничего не заметила, даже тогда, когда мы пошли в постель после двух порций теплого виски.

Мы устали. Была тяжелая пробка в Мурадабаде, и мы стояли на обоих железнодорожных переездах. Физз обняла меня, положив голову на мою левую руку и уткнувшись лицом в мой подбородок.

Когда я не обнял ее, она сказала:

— Ты хочешь, чтобы я поговорила с ним? Ты знаешь, что я могу поговорить с ним на хинди!

Я ничего не ответил, уклончиво усмехнувшись, и она уснула, прежде чем успела сделать еще один вздох. Я лежал без сна, наблюдая за тем, как последние лучи солнца отражались от гор. Вскоре освещенной осталась только дуга обсерватории, и сквозь окна были видны квадратики неба, усеянные мигающими звездами. Время от времени раздавался стук козодоя, обитателя кустов лантаны, заполнивших площадку террасы внизу дома. Я однажды провел много часов, гуляя среди кустов и пытаясь обнаружить его, но он свил себе гнездо где-то очень глубоко.

В какой-то момент я вынул свою руку из-под головы Физз, и она, как всегда, перевернулась на другой бок и свернулась калачиком.

Я сел, прислонившись к стене, открыл дневник в коричневом переплете и с головой погрузился в него. Вскоре мои глаза с трудом стали разбирать бегущие строчки — стремительный водоворот — в тусклом желтом свете фонаря. Но я упорно продолжал работать, убежденный, что, если я буду бодрствовать, то смогу прогнать все это прочь, пережить это. Химера побледнеет и исчезнет, и все закончится. Должно быть, я заснул сидя, потому что когда это наконец случилось, я все еще сидел в той же позе. Это продолжалось до глубокой ночи, к тому времени, как все закончилось много часов спустя, я покорил столько вершин, что не знал, как собрать себя по частям заново.

Мои ноги затекли, и мне пришлось спустить их со скамейки и выпрямить. Я вылил остатки чая вниз на склон горы — они исчезли без следа — и посмотрел на вид, в который влюбился, как только впервые увидел его.

Этот дом должен был быть нашим спасением, последней печатью, скрепившей нашу любовь и жизнь. Но теперь это потеряло всякий смысл. Потому что в первый раз за свою жизнь c Физз я проснулся без желания. Равнодушный к ее телу, лежащему рядом со мной.

Происходит что-то ужасное. Я чувствовал это сердцем. В воздухе что-то витает.

Утро было холодным и свежим, сколько бы я ни тряс головой, мысли не прояснялись.

У меня заболела спина. По крайней мере, кое-что осталось по-прежнему. Я закрыл глаза, ожидая, когда боль станет непрерывной и пульсирующей.

Я понятия не имел, как изменится моя жизнь, единственная жизнь, которая имела для меня значение.

Солнце все еще предостерегающе сияло за обсерваторией, на дальних горных вершинах.

 

Буря

Весь день шел проливной дождь, с неба и сейчас все еще капало. Шесть месяцев спустя после того холодного утра я стоял с Физз у нижних ворот, ожидая автобуса из Бховали, который должен был отвезти ее в Катгодам, возможно навсегда.

Ирония заключалась в том, что мы стояли рядом со старой каменной скамейкой, где сидели в самый первый раз, когда заметили этот дом. Скамейка находилась у поворота дороги, внизу нашего поместья и немного позади санатория, если подниматься из долины Джеоликоте. С нее открывался вид на наш дом, и отсюда он выглядел особенно романтично.

На скамейке больше нельзя было сидеть: ее края стали неровными, и вся она была довольно ненадежной. Год назад в нее врезался грузовик. Кладка разрушилась, выпало несколько камней. Грузовик повис одним колесом над пропастью; через несколько дней из Халдвани приехал кран, который и втащил его обратно. Владелец, сикх, после того как отдубасил водителя и помощника, раздал ладу и сказал, что Бог милостив. Грузовик с легкостью мог оказаться у подножия горы.

Мы стояли рядом, почти касаясь друг друга плечами, под большим зеленым зонтиком J&B, подаренном нам на единственном матче по поло, который мы посетили в Дели. Когда мы развернули его и подняли в воздух, то воскликнули: «Что за удивительный тайм?!»

Но сегодня мы вышли из дома молча. Она отвергла все мои предложения проводить ее до железнодорожной станции. Это был опасный сигнал, такого не случалось раньше. Я понял, что позволил всему зайти очень далеко, и у меня больше не было возможности возобновить или разорвать наши отношения. Плотину прорвало. Вода заполнится до нужного уровня. Моя власть над воротами шлюза больше не имела значения.

За пятнадцать лет нашей жизни с Физз не было ни разу, чтобы я не встретил или не проводил ее до автобусной остановки, железнодорожной станции, кинотеатра, офиса, больницы, любого другого места. Это было из-за чрезмерного беспокойства. Это было на грани паранои. Я жил со страхом, что с ней что-то случится, и из чувства собственного самосохранения встречал и провожал ее: я понимал, что моя жизнь рухнет, если она исчезнет из нее.

Однажды, на первом году нашей совместной жизни, когда мы еще учились в колледже, ей нужно было ехать в Нахан на семейную свадьбу. Это было в трех часах пути от Чандигарха. Я не отпустил ее одну. Мы сели па старый автобус на Гималайской государственной трассе и проболтали всю дорогу, не останавливаясь и сохраняя спокойствие, несмотря на бесконечные остановки, сырую и душную погоду сезона дождей, мух, пыль и любопытные взгляды.

В одном месте мы ехали сонными проселочными дорогами. Узкие, безлюдные, они проходили у подножия холмов в тени индийских смоковниц, дерева ним и кикаров, петляли между сверкающими зелеными пастбищами, патрулируемые назойливыми белыми морскими цаплями. Мы тотчас попали под плотные серые тучи, которые изо всех сил старались сдержать в своем раздутом брюхе содержимое; налетел холодный ветер с дождем и задул через разбитые окна скрипучего автобуса.

В ту же секунду в автобусе все пришло в волнение, словно песок под ливнем, пот выступил на лицах. Все разговоры стихли. Даже звук двигателя как будто стал тише. Словно по сигналу режиссера, все пассажиры подняли лица и закрыли глаза, надеясь на избавление.

Для нечестивого человека это был священный миг. Я держал ее за руку под кожаной сумкой и смотрел на ее сияющую улыбку, густые волосы, которые ветер сдувал с ее прекрасных скул, и был счастлив сверх меры.

Конечно, когда мы добрались до Нахана — вверх по Гималайским холмам, я захотел проводить ее как можно дальше до места назначения. Доставить ее до порога. Мы поднялись по склону к бунгало ее тетушки и были так увлечены разговором, что ее тетя буквально налетела на нас, прежде чем Физз ее заметила.

«О, привет, масси!» — воскликнула девушка.

Не останавливаясь, я развернулся и пошел вниз по склону холма к автобусной остановке, не смея обернуться и посмотреть еще раз. Это было давно; ей еще не было семнадцати, и я не хотел доставлять ей семейные проблемы. Мне показалось, что трехчасовая поездка домой длилась весь день. Когда я вернулся, было поздно, в вечернем свете груды книг, лежащих на полу, смотрели на меня с упреком. Всю ночь меня беспокоила эта незаконченная ситуация, словно меня вытащили с просмотренного наполовину фильма.

На следующее утро я был в Семнадцатом районе на автобусной остановке еще до рассвета. Велосипед я оставил на парковке. Я мечтал о Физз и о труде писателя всю дорогу — единственное, что я делал в те дни. Без нее извилистые проселочные дороги утратили свое волшебство. Поднявшись на вершину холма, где стояли ряды домов, я сел на углу чайной, заказал омлет и спросил у сутулого мужчины, который постоянно кипятил чай в ошеломляюще черной кастрюле, где находится дом ее тетушки.

Маленький, словно воробей, он пел: «Славься, защитник! Славься, пастырь!»

— Дом толстого инженера водоснабжения? — спросил житель холмов в перерывах между песнопениями. — Ну, если ты хочешь увидеть толстого инженера и его толстую жену, тебе придется подождать, потому что они оба отправились на меиди, чтобы купить самые дешевые овощи. Ты знаешь этих государственных чиновников, которые хотят все бесплатно. А первым делом они собирают налоги.

Я сказал, что мне нужно кое-что доставить инженеру. Он посмотрел на меня. У меня в руках была книга «Прощай, оружие», которую я тогда читал. Он сказал, что у них на воротах нарисована дикая собака.

— Собака похожа на них — толстая и ленивая — и укусит, только если ей за это заплатят.

Я положил три рупии на потрескавшийся деревянный стол и спросил:

— Ты не любишь жирных людей?

— Нет, сахиб, все должно быть в меру. Твой дом не должен быть больше твоего сердца, твоя кровать не должна быть больше твоего сна, а еда не должна превышать твой желудок, — ответил житель холмов.

Хозяин чайной сорвался со своего насеста, бросился к шипящему очагу, словно птица, потом собрал деньги и продолжил:

Люди не должны добавлять лишнего веса матери-земле. Земля уже перегружена. Перегружена плотью, жадностью и печалью. Когда мы нарушим баланс, начнется апокалипсис.

Мир таков, какой он есть, потому что люди забыли разницу между плохим и хорошим.

Он не смотрел на меня, говоря все это, и продолжал работать: ополаскивал стаканы, тер пластиковые тарелки, добавлял воду, сахар, молоко в постоянно кипящий котел.

— Иди спокойно, мой друг, — сказал хозяин чайной, — слушай свое сердце, а не голову. Мир погибнет, потому что люди слишком слушаются своего разума. Славься, защитник! Славься, пастырь!

Я легко нашел дом и смело открыл ворота с уродливой жестяной табличкой, предупреждающей об опасности, и вошел. Старый торговец чаем был прав. Там под плетеным столом на гранде спал толстый золотой лабрадор, положив голову на лапы. Он с любопытством посмотрел на меня и не пошевелил ни одним мускулом.

Я нажал на звонок. Заиграла мелодия «Джингл Белл». Дверь открыл мальчишка. На нем были тесные красные шорты из нейлона и футболка с выцветшим изображением Брюса Ли, короля кун-фу.

— Что вы хотите? — спросил он, вытащив правой рукой изо рта жвачку и натянув ее до жирного носа.

— Я хочу увидеть Физз.

— Зачем? — спросил мальчик сквозь сжатые зубы, вытащив жвачку еще дальше.

— Мне нужно передать ей книгу.

Я показал ее мальчику. На передней обложке была изображена Кэтрин Беркли в форме медсестры. На заднем плане была маленькая больница.

— Это рассказы?

Я показал на больницу.

— О чем это?

— Эта книга о маленьких мальчиках, которые проглотили жвачку, и о том, что докторам пришлось с ними делать.

Теперь он не сводил с меня глаз.

— Покажи мне свой пупок, — приказал я.

Он поднял футболку с Брюсом Ли левой рукой, а правой вернул жвачку обратно в рот. Это был безобразный, выпуклый пупок.

— Еще шесть месяцев, — протянул я, — и придется разрезать твои ягодицы, чтобы вытащить жвачку.

Его лицо сморщилось.

— Быстро позови ее, и я научу тебя уловке, которая может спасти тебя.

Пришла Физз, которая вся светилась.

— Я принес твою книгу, — сказал я, протягивая ей Хемингуэя. Ее лицо озарила улыбка, которая осветила весь мир. Ее улыбка всегда была простодушной, простым ответом на что-то. Никаких скрытых намеков, никаких недомолвок, тайных смыслов. Когда что-то делало ее счастливой, она улыбалась и озаряла весь мир.

— Ты сумасшедший, — сказала она.

— По-хорошему? Или плохой сумасшедший? — спросил я.

— Настоящий хороший сумасшедший! — ответила Физз, засмеявшись.

Это был второй раз, когда я увидел ее такой: в свежей белой курте и пайджаме, в которых она спала, ее волосы свободно падали на плечи, а кожа светилась. Физз могла бы сойти со страниц этих красочно иллюстрированных сказочных историй, которые мы читали, когда были детьми — курта и пайджама вместо белого развевающегося платья. Она была прекрасней, чем когда-либо.

— Где? — спросил я.

— В доме полно людей, — покачала она головой. — Они все сейчас проснутся и спустятся вниз.

Физз была необычно спокойной. Это была еще одна вещь, которую я узнал о ней за эти годы. Она обычно не нарушала правил, не делала смелых утверждений, ее просто искренне не волновали обычаи и мнения других людей.

— Здесь должна быть пустая комната, — сказал я. И добавил, глядя на мальчика: — Где я смогу объяснить тебе содержание книги.

— И ему? — спросила Физз.

— Брюс Ли, иди сюда, — велел я.

Я отвел его в угол комнаты.

— Хорошо, я расскажу тебе эту хитрость. Иди прямо сейчас, сядь на горшок, заткни уши пальцами и громко скажи: «Лииииииии». Повтори это сто один раз. Затем проверь. Если жвачка не вышла, повтори это еще сто один раз.

Мальчик ушел, вернув шарик из жвачки обратно в рот.

— Куда ты послал его? — спросила она.

— Попрактиковаться в кун-фу.

Я осмотрелся. В комнате было множество безделушек, как в любой гостиной у индусов среднего класса: пластиковые цветы, керамические фигурки богов, слоны из сандалового дерева, выстроившиеся в ряд, потертая мебель, семейные фотографии в грубых рамках. Я огляделся вокруг в поисках выхода. Здесь было слишком много дверей. Это была центральная часть дома. Нам нужно было уйти отсюда. Мне до смерти хотелось обнять ее, вдохнуть ее запах за ухом.

— Где спальня твоей тетушки? — спросил я.

Ее лицо покраснело. Момент сумасшествия был близок. Так всегда было с нами, когда мы были рядом. Чаще всего мы даже не могли разговаривать. Необходимость прикоснуться друг к другу заслоняла все.

— Прямо здесь, — сказала она, показав кивком головы на дальнюю стену.

Через минуту мы оказались в комнате тетушки, я запер дверь и притянул ее к себе. В комнате было темно, мой рот касался ее тела. Ее белая хлопковая одежда хрустела и была очень тонкой на ощупь. Я был твердым и безумным в любви, она была влажной и невероятно красивой, наши руки были гончарами, а плоть — глиной. Снаружи раздались голоса, Физз оказалась на краю кровати, я мог ощутить ее любовь, попробовать на вкус, услышать ее. Моя любовь стремилась к ее любви, я был там, откуда был родом, где хотел жить и умереть. Весь мир сосредоточился в этом прикосновении кожи, весь мир — в этом скольжении двух тел. Вселенная была влажной и твердой, вселенная была очагом и источником движения, вселенная скользила и извергалась. Мир заканчивался, заканчивался и закончился.

Когда мы снова обрели способность понимать, то услышали, что в гостиной кто-то зовет Физз. Прошло всего несколько минут.

— Уходи так, — сказала она, распахнув решетку на окне.

Я выпрыгнул и приземлился на клумбу маленьких красных роз. Уверенным шагом, не оглядываясь назад, я направился к воротам. Когда я открыл дверь, то из-за угла дома раздалось решительное «Лиииииии»…

По дороге я встретил толстого инженера по водным коммуникациям и его толстую жену, с трудом поднимавшихся по склону холма. Они несли корзины, полные овощей, стебли которых свисали наружу. Они не заметили меня, когда я пронесся вниз к дороге, подгоняемый глубоким ощущением счастья.

Прошел почти час, но никаких признаков автобуса из Бховали не было. Дождь усилился, и зонтик служил теперь плохой защитой от него. Наши брюки промокли до колена, рукава на рубашках тоже были мокрыми. Автобусы опаздывали, потому что это был воскресный вечер; возможно, задержка была связана и с нескончаемым ливнем. Конечно, мы не боялись пропустить ночной поезд до Дели, потому что он покидал Катгодам в девять вечера. Несмотря на преждевременный сумрак из-за густой завесы дождя, было всего шесть. Физз настояла на том, чтобы выйти заранее.

Не было электричества — оно всегда пропадает в первые минуты непогоды, и дом выглядел темным силуэтом вдоль дороги. Ствол Тришула, нашего огромного кедра, возвышающегося над всем, казался еще темнее, чем всегда. Долина Бхумиадхар у наших ног была зловещей, и звуки падающего дождя усиливали это впечатление; казалось, какие-то огромные доисторические животные ходят по ее лесным тропам.

Пока дождь поливал горы, странным образом успокаивая, среди склонов и зелени воцарилась атмосфера невозмутимого спокойствия и глубокого молчания.

За все это время мы не обменялись и словом. Я хотел сказать что-нибудь, что-нибудь примирительное, что-нибудь банальное, но мне не приходило на ум ни слова. Дело в том, что моя голова, которая так долго кружилась из-за беспорядочных мыслей и чувств, что не могла выдать связную речь, кроме всего прочего, замерзла.

На лице Физз была написана решительность. Прекрасный подбородок, прямой нос, широкий превосходный рот, кожа все еще гладкая, как стекло. По ее глазам можно было прочитать целую историю. Они покраснели и распухли от бессонницы и чрезмерных слез.

В этом и заключалась ирония: годами я ругал ее (потому что у нее была склонность плакать слишком часто) за то, что ее слезы были единственной причиной дождя. И теперь он лил с предыдущего вечера, взводы дождя маршировали с шумом по железным крышам и стреляли в окна без стекол. И она рыдала все это время.

Я думал, что здесь, под рыдающими небесами, ее слезы наконец высохли.

Двадцать четыре часа — это очень долго.

Шесть месяцев — это очень долго.

Прошло шесть месяцев с того утра, когда я проснулся в нашей комнате, выходящей на долину Джеоликоте, и не почувствовал желания. Прошло шесть месяцев с тех пор, как я стоял, глядя на долину, пресыщенный и испуганный прошедшей ночью, боясь за наше будущее.

Эти шесть месяцев прошли очень плохо. Мы установили между собой дистанцию — то, что раньше нам казалось невозможным.

В нашей личной мифологии после каждой такой ссоры мы были похожи на удобную расстегнутую куртку, которую мы случайно задели и наполовину расстегнули; в особенно ужасные дни молния открывалась полностью. Но нас всегда удерживала застежка внизу, и требовалась всего одна минута, чтобы застегнуть молнию обратно. Чтобы стало тепло и хорошо. Но за последние шесть месяцев мы не просто расстегнули куртку наших отношений — мы взяли ножницы и разрезали ее на две отдельные части.

Должен признать, что это была полностью моя вина.

Каждый день я обнаруживал, что становлюсь другим человеком; с каждым днем мое обоняние все больше изменило мне. Пятнадцать лет запахи ее тела вселяли в меня жизнь. Запах ее кожи заставлял меня бросать все, что бы я ни делал. Читал, работал, смотрел телевизор, разговаривал по телефону.

Но когда мы вернулись с гор тем утром шесть месяцев назад, мои ноздри начали терять чувствительность. Я пытался почувствовать запах ее кожи за ушами, в колючей подмышке, во влажной ложбинке ее груди, в углублении пупка, в выпуклости ее живота, во впадине между ног, в темном ущелье ее бедер, под коленями, между пальцами. Я пытался учуять ее запах везде, но мне не удалось.

И дело было не только в моих ноздрях. Казалось, выключились все мои чувства. Прикосновение к ее плоти, любой части ее тела, не могло повергнуть меня в безумие. Были случаи, когда я был на грани, посасывая ее икры. Но теперь у ее кожи не было вкуса. Словно я жевал жвачку много часов, и она потеряла свой вкус. Мои глаза тоже подводили меня. Всю жизнь, утром и ночью, наблюдать за ее изменениями было моим любимым занятием. Простой взгляд на ее обнаженную грудь или бедро мог возбудить меня. Но теперь я погрузился с головой в дневники, пока она снимала одежду в спальне, вынимала колготки из джинсов, нюхая их, прежде чем бросить в корзину для белья.

Не то чтобы мы немедленно прекратили заниматься любовью. Словно качели, которые продолжали двигаться, после того как последний ребенок покинул их, я продолжал тянуться к ней по инерции. Но это было совокупление без страсти. Рука, рот, что-то вроде старого вход-выход

Мы не падали с вершин. На самом деле, нам не удавалось на них даже забираться.

Через несколько недель Физз начала беспокоиться. Вскоре она обнаружила, что берет инициативу в свои руки, а я просто иду у нее на поводу. Мы играли в эти игры в прошлом, сменяя друг друга в активной роли, но это было другое. Я никогда не мог сохранять спокойствие, когда она путешествовала своим ртом по мне. Теперь она должна была приложить усилие, чтобы возбудить меня. Наконец, однажды ночью Физз упала на спину в изнеможении, а я лежал, прислонившись к спинке кровати и наблюдая за ее усилиями. В свете лампы ее влажный рот блестел, но меня зацепили ее глаза. В них было смущение и обида.

―Прости, ― сказал я, не глядя на нее.

— Что происходит? ― спросила она, тоже не глядя на меня.

― Не волнуйся. Все будет в порядке. С нами все будет в порядке, — успокоил ее я.

Я не думаю, что она спала той ночью. Ее трясло. Мое постоянное влечение к ней было одним из краеугольных камней нашей жизни. Это держало для нее все остальное — ее работу, ее дружбу, ее отношения с семьей. Когда что-нибудь раздражало ее или у нее что-нибудь не получалось, она могла вернуться в безопасный кокон моего нескончаемого желания. Я знал о своей острой необходимости придавать ей силы.

Но желание — непонятная вещь.

Я не думаю, что она спала той ночью, но я спал. Я становился опасно равнодушным. Я чувствовал все меньше страсти, меня все меньше волновало, что я разозлил ее. Я был слишком занят борьбой со странными демонами, которые кружились у меня в голове.

Вскоре после этого Физз решила, что нам следует отправиться на несколько дней в поместье «Первые вещи», и все встанет на свои места. Я хотел поехать и не хотел. И испытал облегчение оттого, что она приняла решение. Мы выехали до рассвета субботним утром, в дороге мы почти не разговаривали, в машине играли радостные песни Шамми Капура. Я не могу сказать, какие мысли терзали ее; по правде говоря, я почти не думал о ней и нас. Я полностью сосредоточился на том, что ждет нас на вершине холма.

Поездка была настоящим несчастьем. Мы не могли найти потерянный ключ к нашим телам, и, кроме того, нам казалось, что мы потеряли возможность разговаривать. Физз делала много попыток, рассказывала новые истории о вещах, которые мы любили: деревьях, птицах, книгах, сексе, фильмах, отношениях, музыке. Я пытался отвечать, но мои мысли были далеко. В субботнюю ночь это случилось снова — с невероятной силой, и, когда я проснулся в воскресенье утром, я отдалился от нее еще больше.

Я начал отвечать односложно, как наша ночная птица «ток-ток», и Физз помрачнела: продолжительный отказ сердил ее.

После завтрака в загоне для коз мы в конце концов стали яростно кричать друг на друга, споря о качестве дерева, используемого для дверей. Молодая сосна, которая уже начала коробиться. Я обвинил Физз в том, что она не выяснила это заранее, она сказала, что я ленивый волосатый осел. Я назвал ее надменной; она ответила, что я худший из эгоцентричных придир.

Плотники в смущении удалились на обед раньше времени, чтобы не слышать нас. Воцарилось молчание. Было слышно только, как Ракшас распевал свои гимны, работая рядом с водопроводом.

Вместо утра понедельника, мы вернулись в Дели к вечеру воскресенья. Все было так же, и неизвестно было, какие обломки принесет крушение еще одной ночи. Мы возвращались еще более молчаливые, чем по дороге туда, теперь играли плаксивые песни Рафи. Мы приехали в Дели поздно ночью, обсудив опасных водителей, ненадежные дороги и визгливые грузовики и автобусы. Один или два раза меня охватывало желание отпустить руль и въехать с удовольствием в пару ревущих фар.

Тогда все окончилось бы достойно, без тех заносов, которые нам суждено было преодолеть.

После этой поездки ситуация ухудшилась. Она вернулась вечером со своих интервью, а я растянулся на старой софе в нашем маленьком кабинете, погрузившись в дневник, пытаясь разобрать строчки, сделать записи. Физз вошла на кухню, вскипятила чай для нас, оставила мою чашку на столе и вышла со своей на террасу, чтобы проверить растения.

―Как прошло интервью?

―Хорошо.

―Обед?

— Пообедала в Махарани Баг.

— Что там с ее величеством?

— Ничего.

Ток, ток, ток. Достаточно, чтобы разрушить любые отношения.

Конечно, она не могла спрашивать о моей работе. Это было запрещено. Ей всегда приходилось ждать, когда я сам об этом заговорю. Это было старое неизменное правило игры. И было неподходящее время, чтобы его нарушать: никаких вершин страсти, никаких пещер близости.

Но я понимал: Физз знала, что я больше не работаю. Однажды утром, выходя из ванной, я заметил, что она осматривает мой стол в поисках новых трудов. Я ничего не сказал. Это не имело значения. Я ничего не чувствовал. Раньше это привело бы меня в ярость.

Дни еще были терпимыми, но ночи и вечера стали трудными. Мы пытались проводить вечера дома — брали фильм или приглашали друзей на обед. Мы оба много пили. Чаще всего она выпивала три-четыре стакана виски, а я пропускал пять-шесть. Разговоры были поверхностными; мы буквально обсуждали, как чистим зубы и теряли одежду.

Я был рад этому. Вряд ли я бы смог поддерживать серьезную беседу или, что еще хуже, отвечать на вопросы. Так всегда было, когда я пытался над чем-то работать — я ждал, пока все систематизируется и уляжется в моей голове, прежде чем начать обсуждать это с ней. Тогда я сообщал ей информацию, чтобы окончательно настроить механизм. Но в этот раз это была отчужденность чистой воды. Едва ли она представляла, что творится в моей голове.

Это было странное и печальное воемя. И я отвратительно вел себя.

Физз старалась изо всех сил. После нескольких нападений и дурного настроения, отступлений и злости (все это ни к чему не привело: я стал холодным, как рыба) она начала пытаться. Пытаться наладить связь со мной, пытаться рассмешить меня, пытаться соблазнить меня, пытаться понять, что на самом деле происходит. Но если я сам этого не знал, откуда же ей было знать?

Ее попытки только осложнили ситуацию. Ее безумие, ее неприкрытое желание, потому что впервые в жизни я почувствовал к ней отвращение. После того как она оставила меня в покое на несколько месяцев, ожидая, что я приползу обратно (обычно это происходило через несколько дней), ее решительность начала таять. Я, конечно, был благодарен, что меня оставили в покое. Я слышал, как она передвигается по дому. Готовит, убирает, моет ванну, протирает пол, поливает растения, слушает музыку шестидесятых.

Чаще всего Физз включала телевизор, и до меня доносился притворно серьезный тон дикторов, передающих новости. Когда темы разговоров в нашей жизни иссякали, она стала любителем послушать новости. Казалось, что она наполняет внезапно образовавшуюся в ее жизни пустоту бесконечным мусором вселенной. Канал новостей был странным способом почувствовать себя в центре современной жизни. В Пуерто-Рико было землетрясение, и это наполняло ее жизнь смыслом. Какой-то сумасшедший в Америке застрелил детей в Техасе, и эта новость позволяла почувствовать ситуацию изнутри. Какие-то мрачные политики оскорбляли друг друга перед камерой, а зрителю было интересно. Притворная настойчивость голоса диктора, передающего новости, сильно раздражала меня. И Физз использовала новости как колчан стрел, стараясь пробить мою броню.

Она просовывалась через узкую дверь кабинета и произносила:

— В новостях говорят о возможной войне с Пакистаном.

— Индия победит.

— Премьер-министра обвиняют в том, что он берет взятки.

— Леди Ди погибла со своим охранником.

— Супермен пролетает за окном.

— Тебе звонит Деми Мур.

Ток, ток, ток.

Ток, ток, ток.

В целом мире не было такой стрелы, которая могла бы пронзить мой панцирь. Порой, когда я выходил на террасу, чтобы подышать свежим воздухом, я проходил мимо нее, свернувшейся на своем любимом месте в гостиной. Она слушала музыку или безучастно смотрела вдаль, и что-то в этом цепляло меня. И тогда она смотрела на меня печальным взглядом, момент проходил, и я продолжал свой путь.

Когда она впадала в отчаяние, то рылась в поисках старых ключей, надеясь открыть дверь одним из них.

Она ставила музыку: «Битлз», «Доре», Дилан, Луи Армстронг, Элла Фицджеральд, Нейл Даймонд, Саймон и Гарфункел, К. Л. Сейгал, С. Д. Берман, Гита Датт, Кишор Кумар, Макеш, Рафи, Аша Бонсле. Регтайм, каввали, Брандербургские концерты, Девятая симфония Бетховена, Сороковая симфония Моцарта.

Она вытащила книги и сложила их со своей стороны кровати. Кафка, Джойс, Грин, Стейнбек, Миллер, Наипаул, Паунд, Элиот, Ларкин, Оден. «Поправка-22», «Бойня номер пять, или Крестовый поход детей», «Великий Гетсби», «Все о X. Хеттери», «Человек с огоньком», «Грек Зорба».

Она взяла в прокате фильмы; когда я проходил через комнату, она смотрела их на видеоплеере: «Римские каникулы», «Похитители велосипедов», «Афера», «Амаркорд», «Смута», «Чайнатаун», «Завороженный», «Певец Гупи и барабанщик Багха», «Отдых без сна», «Непокорный», «Сгорая от любви», «Гордыня», «Расплата».

Она вытащила свою белую курту и пайджаму, надела ее и распустила волосы.

Она носила только футболки с вырезом и наклонялась передо мной.

Она присаживалась на край постели обнаженной.

Она садилась на корточки в туфлях на каблуках обнаженной напротив буфета.

Она читала Ненси Фрайдей в постели, положив руку между ног.

Она оставляла свое белье на крюке за дверью спальни.

Она терлась о простыни и шуршала, когда выключали свет.

Она оставляла дверь в ванную приоткрытой, чтобы я мог слышать, как моча стекает в унитаз.

Ни один из этих ключей не повернулся в двери.

Возможно, потому что их больше не существовало.

Я был бы несправедлив к себе, если бы сказал, что не пытался. Я пытался, хотя и не постоянно. Но желание — это любопытная штука. Если его нет, то его нет, и ты ничем не можешь вызвать его. Ситуация становится только хуже; как я обнаружил, когда желание начинает пропадать, оно, как перевернутый корабль, идет ко дну с большим грузом.

В нашем случае оно потянуло за собой ко дну разговоры, смех, участие, беспокойство, мечты и почти — самую важную вещь, самую важную вещь — почти любовь тоже. Вскоре мое тонущее желание утянуло с собой на дно моря все, и только любовь осталась, словно рука погибающего человека, который цепляется за жизнь, опасно балансируя между жизнью и смертью.

Кроме того, она пыталась воспользоваться моментом и открыть тему. Она делала это с суровым и нежным лицом; она делала это, когда я бездельничал на террасе и был погружен в работу; первым делом утром и последним ночью.

— Нам нужно поговорить.

— Да.

— Ты хочешь поговорить?

— Конечно.

— Что происходит?

— Я не знаю.

— Есть еще что-нибудь?

— Нет.

— Я что-то сделала?

— О, нет.

— Тогда, что, черт побери, происходит?

— Я не знаю.

— Есть что-то, о чем бы ты хотел со мной поговорить?

— Я не знаю.

— Что ты имеешь виду, говоря, что не знаешь?

— Я не знаю.

— Что имеешь в виду, говоря, что не знаешь?

— Я не знаю. Это означает, что я не знаю.

Ток, ток, ток.

Все это время я пытался спасти цепляющуюся за жизнь руку любви, чтобы она не исчезла. Я чувствовал, что если она затонет, то на широкой поверхности бурного моря не останется указателя, где покоится наша великая любовь. Цепляющаяся за жизнь рука любви была знаком, буйком, который поддерживал в нас надежду, что однажды мы сможем спасти затонувший корабль. Если она затонет, то координаты будут потеряны, и мы даже не будем знать, где ее искать.

Даже в моем странном положении этот образ нашего горя заставил мое сердце страдать.

За все это время из-за своей огромной веры в себя и нас она не обратилась ни к кому за помощью. Ни к друзьям, ни к семье. Потому что она очень долго думала, что это пройдет, но затем, через много недель, когда ситуация обострилась, до нее начала доходить страшная правда. К тому времени она использовала весь арсенал уловок: отступление, натиск, гнев, соблазн, допрос, любовь, угрозу.

Логику, любовь, похогь.

Теперь перед ней начала вырисовываться эпитафия нашей любви. Понимание.

Странно, что меня даже не беспокоило то, что происходит. Я знал, что это ужасно, но не думаю, что я понимал, к чему это приведет. С глупой невозмутимостью, которая была свойственна мне всю жизнь, я волновался только из-за одного. Возможно, подсознательно я предполагал, что она оставит меня одного, изменит жизнь вокруг меня и моих новых проблем. Но большую часть времени я не думал о ней и о том, что с ней происходит, так я был сосредоточен на моей навязчивой идее.

Тогда однажды ночью она не вернулась домой. Я работал в кабинете, читал дневники, делал записи и заснул на софе — она была удобней кровати, потому что была сломана и на ней можно было вытянуться. Когда на следующее утро Физз пришла в кабинет, я ничего не сказал. Я даже не знал, что ее не было дома.

Она не выходила из комнаты целый день. Физз закрылась в спальне и плакала. Сквозь тонкие кирпичные стены нашего барсати, расположенного на втором этаже, ее рыдания эхом разносились по всему дому. Я пытался успокоить ее пару раз, но чисто формально.

— Не надо. Открой дверь.

Это было действительно глупо. Это ничем не могло помочь

— Физз. Физз! Физз?

Сделав эти формальные попытки, я вернулся в кабинет. Вскоре ее рыдания превратились для меня в бесконечные «ток, ток, ток», и я перестал их замечать. Только выйдя на кухню, чтобы приготовить себе обед, я услышал их снова. Я предпринял еще несколько попыток поговорить с ней, но она отказалась отвечать.

Только много времени спустя, когда наступила ночь, я услышал, как открылась дверь в спальне. Я не отважился выйти. В ванной раздавались разные звуки: прикосновение к эмали, сморкание, полоскание, смыв, звук бегущей воды, намыливания, плескание, натирание, а затем горячий свист фена. Когда двое людей в доме становятся чужими друг другу, удивительно, каким громким становится любой обычный звук.

Я слышал, как открылась и закрылась дверь ванной; когда я вышел немного времени спустя, сделав вид, что собираюсь подышать свежим воздухом, но в основном из-за томительного любопытства, я увидел, что она выглядит прекрасно в черных брюках и белой стильной хлопковой блузке. Ее волосы были распущены, и она — это было необычно для нее — накрасилась. Несколько месяцев назад это заставило бы меня пускать слюни, я бы прижал ее к двери, зарывшись носом в ее волосы за ухом. Теперь же ничего не произошло.

Я вернулся с террасы, дав ей возможность сказать мне что-нибудь. Но было видно, что под тенями и тушью ее глаза распухли и покраснели; она прошла мимо меня в облаке духов «Мадам Рохас», вышла за дверь и спустилась вниз по лестнице, включая свет по дороге.

Было девять тридцать вечера. За последние пятнадцать лет она никогда не выходила из дома одна в такой час. Когда я вернулся в кабинет и упал на сломанную софу, я мог расслышать в тишине дома свое собственное дыхание.

Я не знаю, во сколько она вернулась, но, когда я проснулся следующим утром, от нее несло виски. Мятая одежда была разбросана повсюду, кружевной лифчик спускался с ручки стула, словно рептилия.

Я ни о чем ее не спросил. И следующей ночью она снова оделась и ушла. Утром от подушки снова исходил кислый запах виски, а лифчик снова спускался со стула. Два дня спустя я проснулся и обнаружил, что она спит в одежде.

— Физз, пожалуйста, будь осторожна с выпивкой и не води машину в таком состоянии. — сказал я ей.

Она посмотрела на меня с такой болью в глазах, что я отвернулся и ушел в кабинет. Я не знал, что она собирается делать, и меня это на самом деле не волновало. Мне не хотелось, чтобы она чувствовала себя несчастной. В то же время я ничего не мог изменить, чтобы сделать ее счастливой. Я подсознательно надеялся, что она найдет источник счастья где-то еще и оставит меня. (Извращенная природа эгоистичной любви: проявлять щедрость тогда, когда тебе уже ничего не нужно.) Но я действительно ничего не мог сделать.

Примерно через две недели ее ночные вылазки прекратились. Как только я привык к этому, запах виски по утрам исчез. Одежда вернулась на свое место в корзину за дверью в ванной.

Внезапно в нашем доме начали появляться друзья, они проводили здесь весь день. Ее друзья, не наши. Джайя, Мини, Чайа. Уверенные, суровые, ведущие агрессивный независимый образ жизни женщины, для которых Физз была любимой антикварной вещью, чем-то вроде загадки. Они видели ее независимость и привязанность ко мне и были неспособны понять, как это уживается в ней, поэтому смеялись над ней и завидовали ей. Теперь их настойчивое присутствие заполнило наше маленькое барсати. В доме стояла враждебная атмосфера — атмосфера подписания своеобразной декларации прав, которая всегда была чуждой нашему жизненному пространству

Я старался проводить больше времени в кабинете и избегать встреч с ними. Они смотрели на меня враждебно, собираясь в гостиной и тихо разговаривая.

Иногда они вытаскивали плетеные стулья на террасу и сидели там, потягивая ром «Олд Монк» с колой и споря допоздна приятными ночами. Я никогда не чувствовал необходимости подслушивать, но обижался, что они занимают мою террасу Это лишало меня возможности дышать свежим воздухом: по вечерам после работы в кабинете я любил прогуляться часок по террасе, чтобы освежить голову.

Мне всегда казалось, что Физз говорила меньше всех. Но она первой приняла решение открыть военные действия и заручиться посторонней помощью. Пятнадцать лет мы считали кощунственным то, что нашу любовь будут судить и обсуждать, пытаясь давать советы, другие люди. Ни ссора, ни сердечная боль, ни несчастье не могли вырвать нас из тесных объятий друг друга, чтобы подвергнуться скрупулезному анализу друзей.

Но тогда желание всегда было с нами.

Иногда я проходил через гостиную и видел, как величавая Джайя склонялась над Физз и с жаром что-то говорила ей, а Физз, подпирая руками подбородок, следила глазами за мной, и я чувствовал, что это был еще один способ помучить меня Она намеренно выставляла напоказ свою боль и привязанность и мою очевидную жестокость.

Джайя в своей бесстыдной манере — ее большое кольцо в носу качалось перед моим лицом — пыталась загнать меня в угол, требуя ответа. Но я вежливо осадил ее. Я еще был не готов посвящать мир в события моей жизни — в основном потому, что я еще даже не знал, чего хочу от этого мира. Это не имело значения. Вскоре Джайа-Мини-Чайа стали меньше присутствовать в нашей жизни, а потом они и вовсе исчезли. Как и враждебная атмосфера, и своеобразная декларация прав.

Мы снова остались вдвоем.

Наконец Физз проглотила свою гордость, печаль и предприняла новые попытки. Однажды вечером она спросила меня, не хочу ли я сходить куда-нибудь пообедать, и я согласился. Она предложила «Даитчи» в Южном Ексе, но я не хотел идти в место, с которым у нас были связаны какие-нибудь воспоминания. Поэтому мы пошли в новую пиццерию, которая открылась на площади Дефенс Колони, сели друг напротив друга около большого пластикового окна.

Она выглядела маленькой, потерянной и несчастной.

Если бы я просто положил руку ей на ладонь, она бы вздохнула с облегчением и все бы немедленно прошло. Но я не мог заставить себя это сделать. Сверкающий холодный интерьер — безликий хром, стекло и керамическая плитка — помог мне остаться равнодушным. Страстные любовники не выбирают подобных мест. С другой стороны, Даитчи с его старинным интерьером, потертыми тканями, косыми взглядами официантов, запахами пищи из кухни и зашифрованными воспоминаниями мог быстро уничтожить мою решительность.

Мы молча ели хрустящую пиццу, слушая разговоры семей, сидящих вокруг.

Наконец она сказала:

— Что ты собираешься делать?

— Я не знаю.

— И ты говоришь, что все кончено?

— Я не знаю.

— Ты хочешь, чтобы я уехала ненадолго?

— Я не знаю. Я не знаю. Я не знаю.

Ток, ток, ток.

Я не мог даже смотреть на нее.

Когда мы вернулись домой и легли в постели, она, не глядя на меня, попросила:

— Пожалуйста, иди ко мне.

Я выключил свет и в блеске уличного фонаря, проникающего через вентилятор, развязал мои лунгхи и снял с нее верх.

Она начала целовать меня, касаясь языком и зубами, пытаясь вернуть старую магию наших отношений. Я повернулся, подставив лицо. Ее руки двигались, словно она на ощупь вспоминала уроки истории. Я перевернулся на бок и положил руку между ее ног. Там было влажно. Я погладил влажную плоть. Ее бедра двигались. Она отбросила мою руку на вершине наслаждения. Мне было нечего предложить ей взамен. Ее бедра задвигались снова. Я попытался собраться закрыв глаза и сконцентрировавшись. Но никакая концентрация не могла мне помочь пробить головой эту стену. Она внезапно замерла. Никто из нас не шевелился. Я навалился на нее. Она почти не дышала. Я перевернулся. Физз не двигалась. Я видел, что у нее открыты глаза, и она смотрит на изображение галактики, приклеенное к потолку и утратившее свой блеск

— Прости, — сказал я.

Она продолжала молчать.

— Дело не в тебе, — попытался объяснить я. — Проблема во мне.

Она лежала неподвижно и не сказала ни слова.

Я подождал несколько минут из вежливости, затем встал и пошел в ванную. Я взял мыло «Деттол» и смыл все запахи с моего тела.

Когда я вернулся, она не двигалась. Она лежала там с футболкой, собравшейся вокруг груди, подложив руки под голову и глядя на потолок. Свет уличного фонаря скользил по ее животу и исчезал в волосах. Физз боролась с собой, чтобы не разрыдаться; она не собиралась больше унижаться в моем присутствии.

Я не смог придумать, что сказать ей. Я взял свои лунгхи, обвязал их вокруг пояса и ушел в кабинет.

В конце этой недели я упаковал свой вещевой мешок, нанял рикшу до железнодорожной станции в Старом Дели и отправился в «Первые Вещи». Ракшас был в шоке, увидев меня. Приехавшего рано утром на такси и одного. Первый раз я приехал без Физз, возможно, это была ошибка, что она отпустила меня.

К тому времени, как она позвонила неделю спустя в магазин тхакура, я изменился еще больше. Должно быть, я разговаривал с ней как чужой, потому что, когда я взял трубку, нам не о чем было разговаривать, кроме как о Багире и уколов против бешенства, которые назначил ей ветеринар.

Она появилась четыре дня спустя, медленно въехав в джипе.

Ракшас был любезней с ней, чем когда-либо. Он заметил ее боль.

Я думаю, ей потребовалось совсем немного времени, чтобы понять, что я не только говорю по телефону как чужой, но на самом деле стал им.

К этому времени я освободил от работы Бидеши Лал и его толпу молодых плотников, и дом погрузился в мрачное молчание, которое только усилило пропасть между нами.

Мы не прикасались друг к другу; мы почти не разговаривали. Я проводил дни в недоконченном кабинете с дневниками, сидя на каменном подоконнике, наблюдая за равниной. Физз проводила время, гуляя по долине в сером спортивном костюме или размахивая оранжевыми кусачками, подрезая и подстригая свои растения. Ракшас следовал за ней с беспокойным взглядом и мешком удобрений.

Серебряные дубы — которые были размером с палец, когда мы их купили год назад в заброшенном рассаднике на дороге Рамгар — с природной любовью к жизни прижились и быстро росли вверх. Большая часть растений все еще сражалась за жизнь.

Семал, растущий возле нижних ворот, после многообещающего летнего цветения зимой в холода почернел и погиб. Шесть гулмохаров и амалтасов, купленных в оранжерее в Джор Баг в Дели, даже не прижились, сохранив верность жаркому зною равнины, и быстро завяли.

Фикус рядом с парадными воротами, взятый из цветочного горшка на нашей террасе в Дели, висел на нитке — туго завитый росток ярко-зеленого цвета заявил о своем намерении жить. Баньян размером с маленькую руку, тоже пересаженный из горшков Физз в Дели, был на грани смерти. Слишком упрямый, чтобы умереть, слишком гордый, чтобы спешить. Китайский бамбук, купленный в оранжерее Хапур, замер, расползаясь, словно куст. Но жакаранда и кахнар, выкопанные у подножия холмов Халдвани и посаженные вдоль дорожки, которая вела к дому, были зелеными от жизненных сил и надежды.

Шишам — еще один ребенок Физз из Дели — был весь усыпан листьями и рос в высоту, но его ствол был таким тонким, что мы беспокоились за него. Мы думали, если так будет продолжаться, поставить рядом бамбуковую палку, чтобы поддержать его. К нашему удивлению, россыпь манговых растений, выкопанных в Джеоликоте, прижилась на нижнем склоне, показав темно-зеленые листья; к тому же мы очень надеялись на тан и джамун, растущие на дорожке позади дома.

Интересным деревом была плакучая ива, которая росла рядом с краном. Физз сорвала веточку в Наукучиатале и воткнула ее в землю, и она тотчас начала самоутверждаться.

Мы старались держаться подальше друг от друга и позволили Ракшасу, теперь исполняющему обязанности повара-смотрителя-посредника, возводить мосты между нами с помощью еды и чая, чтобы у нас был повод сидеть вместе. Ракшасу было около шестидесяти, и у него была только одна рука. Когда он был ребенком и собирал со своими братьями дрова в лесу, на него прыгнула пантера и зажала челюстями его левую руку. Две его старшие сестры схватили семилетнего мальчика за правую руку и ногу и отказались отпускать.

Поскольку пантера хотела утащить мальчика, его старшая сестра, пятнадцатилетняя Рампиари, с леденящим душу криком бросилась на животное и ударила его по голове разрезающим дерево мачете. Вероятно, у пантеры вылезли глаза из орбит от удивления и боли, и она отпрыгнула назад в страхе. Оторвав руку маленького мальчика. Но для испуганного животного еще не все закончилось, потому что Рампиари бросилась на него с криком. Испуганная пантера схватила истекающую кровью руку мальчика и убежала, мачете Рампиари вонзилось ей в голову, словно поднимающийся гребень фазана Кхаледжн.

Маленький Ракшас-защитник — теперь это было его имя — выжил с крепким, блестящим обрубком руки размером в шесть дюймов, которым он мог качать и вращать с невероятной силой. Когда он оживленно разговаривал или громко пел, он держал правую руку сбоку и махал обрубком, словно дирижер своей палочкой. Местные жители смеялись, что этот обрубок доставил огромное удовольствие многим женщинам деревни.

Это было похоже на правду, потому что Ракшас был поджарым мужчиной с классически красивым лицом крестьянина. Сильная челюсть, сильный нос, необычно светлая кожа и густые усы. Даже в шестьдесят его кожа сохранила гладкость, и у него была военная выправка. Не было ничего, что бы он не умел делать: начиная от заготовки дров, уборки и готовки и заканчивая установкой сантехники, дверей и окон. У него был природный талант к геометрии и строительству, ему удавалось все: каменная кладка, работа по олову, дереву, установка плинтуса, балок, прокладка водопровода, труб, электричества. Всякий раз как рабочие сталкивались с очередной проблемой, они инстинктивно поворачивались к нему.

«Маадерход! Вы мастера или я?» — восклицал он.

Говорили, что он сильно увлекался спортом в школе, играл центрфордом в футбольной и хоккейной команде, в боулинг, сражался на поле в крикет с невероятной свирепостью. Даже в шестьдесят его рука сохранила свою силу. Ракшас проучился всего восемь классов, но спорт поддерживал его в хорошей форме многие годы. Он был достаточно сильным, чтобы сбить с ног любого, и в ярости превращался в настоящего дервиша. В школе его назвали Ракшасом, многоруким демоном: казалось, у него было множество невидимых рук и ног.

Характер у него тоже был дьявольский. Его внезапно охватывала ярость, и тогда он начинал оскорблять окружающих, даже нападать на них. Однажды Ракшас спокойно сидел на корточках, наблюдая за работниками, потом он вскочил на ноги, схватил оплошавшего рабочего за шею и за ухо отбросил его в сторону с градом ругательств: «Маадерход! Гаанду! Ты большой, как чертов верблюд, а не можешь сделать прямую линию!»

Все молча сносили его оскорбления из-за возраста, репутации Рашкаса и того, что он почти всегда был прав. По вечерам он впадал в умиление, обнимал рабочих, давал им чиллум и чашку чая и делился мудростью.

Физз и я не были объектом его насмешек.

Нам он мог сказать только: «Арре, вы не найдете этого ни в одной книжке мира!»

Но когда нас не было поблизости, он говорил: «Они вытирают свои задницы бумагой и пытаются узнать мир с помощью книг. Как они могут понять язык земли? Как они могут узнать секреты души? Скажи мне, ты когда-нибудь вытирал свою задницу бумагой? Лучше умереть, чем быть таким дураком!»

Он всегда презирал нас за то, что мы предпочитали ходить в туалет, а не справлять нужду на улице.

«Скажи мне, как он будет говорить с рабочими, если он ходит в туалет, сидя на стуле? Он когда-нибудь испражнялся полностью? Ты сидишь на стуле, чтобы встретить друзей и тестя. Когда ешь в отеле. Когда сдаешь экзамен. Ты можешь испражниться, сидя на стуле? Он делает это всю жизнь, и в нем, должно быть, осталось еще много дерьма! Ты видел, как выглядят городские жители, страдающие запором? Дрянным белым людям далеко до них!»

Если он был расстроен после разговора с рабочими, то говорил: «Что с тобой? Ты вытирал свою задницу сегодня бумагой?»

Ракшас жил в обвалившемся флигеле рядом с воротами совершенно независимо. Его жена умерла много лет назад, хотя его невестки жили в расположенных поблизости деревнях, он не мог ужиться ни с одной из них. Все четверо его сыновей служили в армии — они были рослыми мужчинами, которые, казалось, боялись отца больше, чем любого врага.

Непоколебимый оптимист, Ракшас впал в сентиментальное настроение под нашим с Физз влиянием. Он начал петь даже днем. У Ракшаса была свои система: религиозные и печальные песни он пел во время перерывов днем и в сумерки, а счастливые песни пятидесятых и шестидесятых годов — все оставшееся время. Голос у него не был особенно приятным, но теперь я был рад послушать его пение. Это помогало рассеивать меланхоличную атмосферу дома.

Когда он не ходил за Физз, то садился у водопровода — внизу перед ним раскинулись обе равнины — и во все горло пел Рамдхун, который сделал Ганди популярным во время борьбы за свободу.

Оп произносил нараспев слова гимна с разными интонациями, наполняя своим пением долины, пытаясь сказать нам что-то, медленно раскачивая своим обрубком. Но пение, которое однажды побудило к действиям миллионы людям, не помогло нам; Физз вряд ли было нужно что-нибудь, чтобы разжечь ее гнев.

После ее приезда прошло пять тяжелых дней. Однажды вечером над горами разразилась страшная буря. Солнце уже село, когда подул свежий ветер. Вскоре он начал качать дубы и сосны. Я сидел на старом кедровом пне на вершине горы. Я не знаю, где была Физз, но я мог видеть Ракшаса, сидящего внизу на скамейке у водопровода. Последний час до меня доносились обрывки его слов.

Внезапно раздался еще один звук — гул ветра, который бегал на своих многочисленных ногах среди веток, листьев, травы, разнося слова песни. Лес начал говорить на дюжине языков. Никакая музыка из фильма Хичкока не могла передать напряжение предвещающего беду ветра в горах.

Я инстинктивно встал. Когда я посмотрел вниз, то увидел, что Ракшас стоит на скамейке и, держа правую руку над глазами на манер телескопа, изучает горные вершины. Я проследил за его взглядом и заметил большие серо-черные облака, которые, надвигаясь друг над друга, нависли над долиной. Облака были огромными и угрожали разразиться ужасной бурей. Вскоре они приблизятся к вершинам гор и к нам. Пока я наблюдал за небом, потемнели холмы. Ракшас повернулся ко мне и закричал. Сильный ветер унес его слова в другом направлении, но движения его руки были достаточно красноречивыми.

Я поспешил вниз по крутой, покрытой сосновой хвоей тропинке. К тому времени, как я пробрался сквозь старую колючую проволоку, ветер стал влажным — это было предупреждающим знаком, словно брызги на берегу перед большими волнами.

Ракшас исчез, наверное, бросился убирать стулья, одежду, запирать и закрывать окна и двери. Багира носилась сломя голову по квадратной кухне в приступе страха и дерзко лаяла на замывающий ветер и опускающиеся облака. С другой стороны дома настойчиво хлопало окно. Кто-то закрыл его, и шум прекратился. Железная крыша как будто ожила, выгибаясь со стоном и скрипом. Скоро она пойдет в пляс; тогда свирепые ветра заберутся под ее кожу и начнут скакать в разные стороны. Бидеши Лал и его банда прыщавых мальчиков — вся их работа молотком — пройдут проверку.

Разошедшийся ветер, влажный и безжалостный, начал швырять меня в разные стороны, раздувая мою рубашку и сбивая меня с ног. Я поспешил от водопровода на верхнюю террасу, представляющую собой бетонную плиту, которую мы положили, купив дом, чтобы укрыться в нашей незаконченной ванной.

Отсюда открывался ужасный и невероятно красивый вид на долину. Опустилась зловещая тьма, огромные черные облака убили день. Летние бури были обычным явлением для Гетии, но, по большей части, они начинались в середине дня и проходили без дождя. Просто налетали свирепые ветра, которые поднимали вещи с мест и носили вокруг. При свете дня ураган — это всего лишь невероятный хаос; в сумраке в сопровождении грозовых облаков и завывающих ветров это страшное и потустороннее явление.

Насколько я мог видеть, каждое дерево и былинка на склонах холмов пришли в хаотическое движение. Качаясь, шурша, поднимаясь и поворачиваясь. Было понятно, что все живое в долине впало в безумие, спрятавшись в своих домах, забившись в укромные уголки и трещины, где можно было в безопасности переждать этот свирепый ветер.

Козы, собаки, лошади, коровы будут спать сегодня со своими хозяевами и хозяйками. Густые кусты лантаны под домом станут убежищем для тысячи птиц — ночная птица будет спать бок-о-бок с бульбулем и дроздом. Миллион мотыльков притихнет в дуплах деревьев и приготовится к голодной ночи. Сотни семей будут шевелить губами, молясь, чтобы их не настигла беда под старыми стегаными одеялами, а крыши домов не улетели с пронзительными ветрами.

Сделав предупреждение, обрушился дождь с яростью боксера в первом раунде. Капли размером с кулак застучали по оловянной крыше, потекли по бетонной террасе, причиняя боль там, где они касались меня. Мне понадобилось десять секунд, чтобы добраться через террасу до ванной, за это время я промок до нижнего белья.

Ракшас был внизу в кухне, сидел на корточках и зажигал керосиновые лампы. Электричество погасло с первым сильным порывом ветра, задолго до начала дождя. Люди на электростанции всегда принимали меры заранее, чтобы не испытывать гнев богов природы. Завтра утром они попытаются запустить станцию, потерпят неудачу, затем будут устало бродить по холмам, устраняя причиненный ущерб.

Ракшас кипятил имбирный чай, его острый аромат смешивался со зловонием керосина, налитого в лампы. Впервые за несколько дней он пел что-то, кроме популярного гимна — очевидно, это было связано с яростной стихией. В его песне говорилось о времени упадка, как пророчил Господин Рама, — веке, в котором мы живем сейчас. О времени, когда продажные будут наслаждаться щедротами земли, а добро будет бороться за жизнь.

Я вытащил складной брезентовый стул и сел в ожидании чая. Мне всегда нравилась наблюдать за работой Ракшаса. Ловко управляясь одной рукой, он отвинтил крышку лампы, вставил воронку, налил керосина из пластикового бидона, плотно завинтил — все это время крепко держа лампу между ног — с шумом открыл стеклянную посуду, дернул фитиль, взял свечку, поджег фитиль, снова закрыл стекляшку, тщательно вытер ее сухой тряпкой, затем отставил горящую лампу в сторону и поставил между ног другую потухшую. Во время этой процедуры обрубок властно раскачивался, продолжая отбивать ритм.

— Крыша Бидеши Лал выдержит? — спросил я.

— Конечно, выдержит, сахиб, — ответил он с обычным оптимизмом. — Это не самый свирепый шторм, который видел этот дом или еще увидит.

— Ветер когда-либо срывал крышу этого дома?

Ракшас поставил третью зажженную лампу рядом с двумя другими, вытащил из кармана своей рубашки пробку из зелено-черного вещества, откусил кусок, потер между пальцами, набил его в чиллум и поджег его свечкой. Сладкий опьяняющий аромат начал витать в комнате, вытесняя запах керосина и имбиря. Ракшас прислонился к стене, желтый свет лампы озарил его сильные черты, он выпустил дым через сложенные руки и сказал:

— Сахиб, когда придет время, ничто не сможет помешать ему. Ни талантливые плотники, ни самые длинные гвозди, ни самые сильные стальные стяжки.

— Так ветер когда-нибудь срывал крышу? — повторил я свой вопрос.

Ничего не ответив, Ракшас встал, снял с плиты чайник, нацедил два стакана, протянул один мне, затем пошел и сел на то же место в той же позе, прислонившись к стене. Шумно затянувшись, он сказал с серьезным видом деревенского рассказчика:

— Послушай, сахиб, я расскажу тебе о том, как первый раз ветер сорвал крышу этого дома.

— Да, — сказал я.

Ракшас рассказал, что Индостан не был тогда свободным.

— Белым людям понадобилось много лет, чтобы уйти, а дорога в Найнитал была простой лошадиной тропой. Гулдаар правил холмами, а вода была такой чистой, как нектар. Мне было шесть лет, и мы жили с моей матерью рядом с Рамгаром. Моего отца почти всегда не было: он работал в Гетии. Мы приехали навестить семью моего дяди в Биирбхатти. Мой дядя работал на винокуренном заводе и каждые выходные приносил домой цистерну пива, которую мы все выпивали. Его сына звали Вир Бахадур Сингх. Все думали, что его имя означало «храбрый» — но его назвали в честь пива, которое мы пили.

Я засмеялся. Но он оставался серьезным. Дождь и ветер завывали снаружи, обрушиваясь на двери, окна и обстреливая стеклянные панели. Некрашеные оконные рамы начали принимать удар маленьких капель.

Наслаждаясь сигаретой, он закрыл глаза и продолжил свой рассказ:

— Был поздний летний вечер, наподобие этого, мой дядя только что вернулся домой с цистерной пива. Мы все сидели снаружи нашей хижины и пили, когда мой дядя внезапно поднял голову посмотрел на равнину и увидел, что поток обрушился на Катгодам. Он подпрыгнул с криком: «Все поднимайтесь! Быстро! Все заносите внутрь!» Мы посмотрели туда, куда он показывал: на нас двигались чудовищные черные тучи, словно поднимающаяся паровая машина из Дели. Моя тетя громко запричитала, тогда мы все побежали хватая, вещи и занося их внутрь. Через минуту забегала вся деревня, все кричали друг на друга. Той ночью неизвестно что двигало Всевышним, но он решил преподать нам урок. И я скажу тебе, сахиб, что более чем за пятьдесят лет я много что повидал, но ничего подобного я никогда больше не видел. И позволь мне сказать, что я никогда так не боялся — даже когда гулдаар зажал мою руку челюстями.

Я сделал глоток чая. Чудесно. Это то, что мы называем «шуррхай»: много сахара, очень горячий чай, его нужно пить с громким причмокиванием. Шуррр…

Ракшас ответил своим собственным «шурр» и продолжил:

— Я прижался к матери, когда буря обрушилась на нас со всех сторон. Ветер завывал так громко, что, даже стоя рядом, нам приходилось кричать, чтобы нас услышали. И дождь, маадерход, дождь! Это были не капли. Это было так, словно кто-то вылил огромную реку на наши головы. Потом ночью начало срывать крыши.

Подошла Багира и легла у моих ног. Я наклонился и начал гладить ее густую шерсть. Ее мех был темней безлунной ночи. Породистый бхути с согнутым левым ухом, которое никогда не поднималось. У Багиры был уравновешенный характер жителя гор: она никогда не просила есть, никогда не лаяла без причины. Все местные ее боялись, потому что в горах была хорошо известна жестокость бхути. Говорили, что пара бхути может справиться даже с пантерой, если повезет.

— Когда начало сносить крыши, кто-то застучал в нашу дверь, и мой дядя побежал на помощь. Ветер был таким сильным, что мы не могли закрыть дверь, когда она открылась. Нас было десять человек, включая мою мать, тетю и кузин, мы собрались вместе, но ветер наполнил дом, и все носилось по воздуху. Тогда сосновые балки, гвозди, веревки, стальные стяжки начали трещать, и дрожащая крыша запрыгала. Раздался треск, мы посмотрели на темное, дождливое небо, бессмысленно держась за дверь, которая больше не могла нам помочь, — сказал Ракшас.

Я встал и сходил за печеньем для Багиры. Она нежно взяла ето в рот без всякой спешки.

— Моя мать привязала меня старым сари за пояс к брату Биру, а мою сестру, Чутки, к Рампиари. Потому что ветер, который мог поднять крышу, мог унести и ребенка. Вокруг было темно, как после смерти, и очень шумно — из-за дьявольского ветра, ливня, раскатов грома, треска оловянных крыш, сдвигов балок, криков людей, рева животных, плача детей — было непонятно, что происходит. Это было похоже на конец света. Внезапно поднялся такой ветер, что горы над нами начали двигаться. Все стали сбегать вниз по скользкому раскалывающемуся склону, не зная, где найти спасение. Почва была уже жидкой, побежали ручейки. Я и Бир падали и спотыкались, бежали, падали и спотыкались, а затем снова бежали, и мы не знали, ревет ли это поток, несущийся позади нас, или это падают горы, или это стучит кровь у нас в висках. Наконец, мы нашли горный выступ, спрятались под него, прижавшись друг к другу.

— Только вы двое? — спросил я.

— Да, мы не знали, где были остальные, и были слишком испуганы, чтобы думать об этом. Мы заснули, а когда проснулись, был уже день, небо было голубое, светило солнце, одежда на нас высохла, оставив грязь в складках. В тот день мир был прекрасным, если смотреть наверх, а если посмотреть вниз, то казалось, словно Чингисхан пробежал по долине и деревне. Сосновые и дубовые леса были вырваны с корнем. Больше деревьев лежало на земле, чем поднималось к небу. Почва оползла во многих местах, и каждая тропа была завалена грязью и камнями. В нашей деревне не осталось ни одной крыши, и все имущество было разбросано по склонам — одежда, посуда, крыши, мебель.

— А этот дом? — спросил я.

— Словно огромный колпак, эта крыша лежала в долине. Эта великолепная крыша, самая большая в здешней местности. Дерево было нетронуто, олово было в порядке, ничего не было сломано. Словно демон снял колпак с дома и аккуратно положил его в ста пятидесяти футах внизу. Мы все пошли посмотреть на крышу, забрались на нее и бегали взад-вперед. Этим вечером приехала мемсахиб, держа в руке винтовку. Мы все ушли. Она медленно обошла колпак, затем подала знак Гадж Сингху и поспешила прочь. Вечером приехал Гадж с сотней людей, которые подняли колпак и ночью отнесли его обратно но холму к дому. Следующим утром колпак вернули на место, дюжина плотников прибивала его и прикрепляла. Конечно, нам потребовалось несколько недель, чтобы установить наши крыши. После этого жители деревни говорили: «Что можно сказать о ней? То, что для нас крыша, для нее это просто шляпа». Пока мы покорно ждали свою судьбу, она творила свою.

— И эта крыша оставалась здесь с тех пор?

— Насколько я помню. Пока вы не сняли ее и не поставили новую.

— То, что мы сняли, и было этой крышей?

— Ты не видишь толщину этого олова? Это был чистый металл. Почему ты думаешь, все в деревне умоляли тебя подарить им хотя бы кусочек. И ты раздавал его, словно был навабом Джагдевпура!

Я поставил свою кружку и вышел на переднюю веранду. У меня немного кружилась голова от наркотика. Ракшас теперь мирно посасывал свой чиллум.

Дождь терзал землю. Град безжалостно стучал по деревьям, словно учитель, разбушевавшийся в классе. Только наш кедр, Триитул, казалось, не двигался с места.

Сквозь яростный ветер и дождь можно было с трудом различить мерцающие огни на склоне Найнитала под Сант-Джозефом. Напротив были видны темные очертания горы, которые казались темнее дождя, темнее ночи. Не было даже проблеска света на ее вершине. На веранде, которая была ниже крыши на два этажа, стук дождя об олово был приглушен — здесь внизу было меньше украшений, все было сделано из более прочного материала, и звук тяжелой воды мягко касался земли.

Я стоял здесь довольно долго, когда внезапно понял, что не один. Сделав шаг и оказавшись на веранде, обняв крайнюю справа квадратную каменную колонну, Физз села. Дождь лил на нее сверху, намочив кожу и душу.

Она сидела так неподвижно, так близко к толстой колонне, что я почти не чувствовал ее присутствия. Она была похожа на статую дварпала, древнего сторожа в покинутом месте. Сладострастная тень охраняла помещение от вторжения духа или человека. Ее волнистые волосы теперь выпрямились, ее классический профиль выделялся во влажной ночи. Она сложила руки на коленях, сжав ладони.

Мое сердце защемило. Все это время мне даже не пришло в голову узнать, где она. Мне инстинктивно захотелось потянуться к ней, Но что-то меня остановило. Я знал, что это приведет к другим последствиям.

Я просто сказал:

— Физз, уйди оттуда. Ты заболеешь.

Она ничего не ответила.

Я повторил это снова. Более твердо.

— Физз, не будь глупой — иди внутрь.

Она ничего не сказала. Она даже не сознавала моего присутствия. Я стоял, ничего не чувствуя, не понимая, что мне делать. Я бессмысленно повторил:

— Физз!

Не имея сил ни уйти, ни потянуться к ней, я пошел и сел на тяжелый чугунный стул, стоящий у двери.

— Иди спать, — сказал я Ракшасу, когда он пришел спросить об обеде.

Ливень не прекращался, и мы не двигались с места. Я просыпался, и всякий раз, как я обращался к ней, ситуация повторялась. В какой-то момент ее плечи начали подниматься, я не знал почему — от холода или рыданий. И я не мог заставить себя подойти к ней. Я наблюдал и спал. Когда я просыпался, то наблюдал.

Забрезжил мрачный рассвет, который боролся с дождем и отвоевывал место у облаков. Эта битва продолжалась весь благословенный день. Но постепенно снова проявились очертания мира — деревья, холмы, далекие дома — все мокрое и мрачное. Багира вышла наружу, встала посередине веранды и стала яростно отряхиваться, холодные капли полетели в разные стороны.

Застигнутая врасплох первыми лучами света, не желая больше быть объектом моих наблюдений, промокнув до самой души, Физз, наконец, зашевелилась. Держась рукой за колонну, она встала — ее брюки и рубашка висели на ней мокрым грузом — и, медленно распрямившись, пошла под дождем к воротам.

Я наблюдал, как Физз шла вниз по мягкому склону. Она шла, как крестьянин, твердой походкой, с чувством единения с землей.

Она облокотилась на старые сломанные ворота и, подперев руками лицо, посмотрела вниз на темную долину Бхумиадхар. С такого расстояния из-за двигающейся завесы дождя было невозможно разглядеть выражение ее лица, но я мог представить, как дрожит ее нижняя губа, когда Физз блуждает в сумеречной зоне, разрываясь между жалкими рыданиями и гордым отчаянием.

Физз стояла там, глядя вдаль — одинокая, призрачная фигура. Мимо проехал случайный грузовик, который заревел на повороте, сражаясь с мягкой почвой и дождем.

Казалось, прошло много времени, она изменила позу, наклонилась и проверила фикус и гулмохар, которые росли по обе стороны от ворот, а затем медленно пошла вдоль каменной стены, осматривая все растения, которые посадила. Ореховое дерево, грушу, серебряный дуб, бамбук, плакучую иву, кахнар, капусту, жакаранду, пестрый каллистемон — она исчезла из видимости за домом — кедр, тан, шишам, шир, бандж, лайм, джамун, бугенвиллию, гуаву, теджпатту, морпанкхи, манговое дерево. Она наклонялась и трогала растения, лаская каждый листик, нюхая некоторые из них, касаясь других лицом. Я стоял неподвижно, застряв между отчуждением и воспоминаниями.

Прошло много времени. Затем Физз появилась с другой стороны дома. У нее в руках было множество листьев, и она прошла мимо, не глядя в мою сторону. Я сидел, не зная, куда идти, где теперь моя жизнь.

Она провела остаток дня в незаконченном кабинете, сидя на подоконнике и глядя на долину Джеоликоте. Дождь лил всего на расстоянии руки от нее. При свете дня мне не хватало смелости находиться с ней в одном помещении. Я сидел на верхней веранде — завернувшись в одеяло — слушая падающий дождь и глядя в никуда. У меня иссякли все чувства, все слова.

Поздно вечером я услышал скрип половиц. Это был ее шаг, твердый, тяжелый. Она вошла в нашу комнату; когда я обернулся несколько минут спустя, то увидел, что она складывает свою одежду в кожаную сумку.

Когда мы спустились, Ракшас и Багира ждали на веранде. Она погладила несколько раз Багиру под шеей и повторила инструкции ветеринара по поводу ран от клещей на плечах собаки

— Возвращайся скорее, диди, — сказал Ракшас.

Я открыл большой зеленый зонтик и ждал на краю дождя. Она встала под зонтик, не касаясь меня, и мы без слов отправились в путь в одном и том же ритме. Этот ритм мы выработали во время тысячи прогулок, которые совершили за последние пятнадцать лет. Мы спустились вниз по старой каменной лестнице, повернули направо под нашим мокрым кедром, подошли к сломанным нижним воротам, через которые мы прошли в первый раз, когда приехали посмотреть дом.

Теперь здесь не было ворот, мне пришлось поднять колючую проволоку, чтобы пройти. Инстинктивно она взяла ручку зонтика, пока я снимал проволоку с гвоздей на колонне. Когда я оглянулся, то увидел однорукую фигуру Ракшаса, стоявшего под навесом на открытой террасе и смотревшего на нас.

Мы перешли через дорогу и встали у сломанной каменной скамейки. Здесь мы сидели в первый раз — сияло солнце, а небо было светло-голубое — убежденные, что это то, что мы искали всю жизнь, что здесь пройдет остаток нашей жизни.

От живительного влияния солнца и воздуха ее кожа начала светиться. Физз сказала: «Как будто у нас кармическая связь с этим местом».

Теперь мы стояли под проливным дождем, ожидая автобуса из Бховали, который должен был отвезти ее в Катгодам, а потом дальше. Вниз и вверх по дороге не было никакого движения, и под завесой сгущающейся темноты и нескончаемого дождя мы могли бы с легкостью стоять на краю горы сотни лет назад — до электричества, до автомобилей, до Ганди, до Независимости. До любви.

Мои родители, и родители моих родителей, и ее родители, и родители ее родителей и так далее не понимали романтики и сексуальной любви. Они понимали, что такое брак, деньги, долг, совокупление, дети. Мы думали, что ничего не понимали, кроме любви. Но теперь мы стояли в этом месте до электричества, до автомобилей, до Независимости, до любви. Я, по крайней мере, больше не знал, понимаю ли я хоть что-нибудь и понимает ли она, и не было способа узнать это.

Мы стояли там так долго, что зонтик уже плохо служил нам защитой. Вода стекала с него, намочив нас с обеих сторон. Пришел Ракшас в тяжелом зеленом армейском макинтоше и предложил Физз уехать следующим утром. Это была формальность. Он знал ее характер. Он ушел и снова встал на террасе под навесом.

Было уже далеко за семь, когда мы увидели широко посаженные глаза автобуса, который мчался по горе. Медленно, со стоном он преодолел под проливным дождем последний поворот и вышел на прямую дорогу к нам. Когда он приблизился, теряя на ходу скорость, нас ослепили его фары. Он остановился так, что средние двери оказались прямо перед нами. Как и большинство автобусов в этих холмах, он был старым, его двигатель шумел, трещал, словно кто-то бросил пригоршню шариков в механизм.

Молодой кондуктор открыл дверь, дернув ее. Он был одет в тугие синие джинсы под широким дождевым плащом цвета хаки, у него были самодовольные, старомодные, вздернутые усы. Физз протянула ему свою сумку, и он быстрым движением положил ее на сидение рядом с дверью. Она взялась рукой за стальные перила; он отошел в сторону, и она одним движением оказалась в автобусе.

Я заглянул внутрь. Здесь было меньше дюжины пассажиров, и они все сжались под старыми дождевыми плащами. Она прошла на противоположную сторону автобуса и села рядом с водителем. Юноша полагал, что я тоже войду, но я просто закрыл зеленый зонтик и протянул его ему. Он ждал в замешательстве.

Я убрал руку, быстро обошел автобус спереди. Полосы дождя отражались в свете желтых фар. От перегретого двигателя шел пар. Когда я постучал в окно со стороны водителя, старый сардарджи открыл дверь. На нем была старая зеленая поношенная парка.

Я сказал:

— Сардар сахиб, пожалуйста, позаботься о ней.

— Не бойся, сынок, — успокоил он меня и закрыл дверь.

Я отошел в сторону, когда он завел двигатель, выпускающий серые выхлопные газы, и с громким скрипом включил передачу.

Автобус резко дернулся. Физз сидела около окна, ее волосы были убраны назад, ее классический профиль смотрел прямо вперед. И я не могу сказать, было ли ее лицо влажным от дождя или от чего-то еще.

Я посмотрел на пару задних фар, слабо мерцавших.

Вскоре автобус наклонился на следующем повороте и исчез.

Я долго стоял на дороге под открытым небом, позволив воде глубоко проникнуть в мою кожу, пока ощущение холода не сменилось теплом и уютом.

Когда я вернулся домой, поднялся в нашу комнату и снял всю одежду, я почувствовал себя таким же голым и пустым, как в день моего рождения.

 

Наследники

Всего несколько городов в мире старше Дели. Многие тысячелетия искатели приключений, мародеры, странники, короли, ученые, монахи и попрошайки приходили к его воротам, преследуя разные цели.

Новый Дели постепенно вытесняет старый город.

Единственная постоянная величина — это беспорядочное сумасшествие силы.

Мы приехали в Дели зимой 1987 года. Имея при себе только багаж. Чтобы жить здесь, чтобы пустить здесь корни. Мы сделали предварительную вылазку с двумя чемоданами, чтобы бросить якорь. Вскоре мы нашли наш будущий дом, барсати, и отправились собирать остальные вещи, чтобы вернуться сюда навсегда. В первый раз мы приехали в Дели, когда закончился сезон муссонов. За два месяца жизни на чемоданах мы видели, как опали листья, прошла осень, дни стали короче. Движение на дорогах стало не таким плотным, и теперь после полуночи редко можно было услышать рычащий звук автомобильного мотора или увидеть свет фар. Пальцы тумана начали сжиматься по утрам и ночам, вскоре он должен был заключить город в свои объятия.

Мы переезжали в эпицентр нашей страны, но Индия больше не была невинной. Терроризм восьмидесятых покончил с нашим благодушием, страстное желание последних тридцати лет выгнать британцев и при этом сохранить чувство собственного достоинства быстро таяло.

В последующие годы это желание исчезло совсем: чашки, блюдца и стеганые чехлы для чайников; преобладание «Мэри» и «Джонов» в названиях монастырей и прослушивание английских песен; в газетах — помощники редакторов из Оксбриджа; сторонники Ганди в белых кепках в общественных местах; нравственные даикоты, которые воруют только у богатых; подонки, которые занимаются контрабандой, но не убивают; награда за победу в крикет и джин с тоником; правила поведения касты и Конституция; моральная и материальная ответственность; карма и дхарма.

Успешный человек скоро поднимет дхоти и покажет нам свою задницу; человек на улице спустит свою пайджаму и покажет задницу; а мы — средний класс — наклоняемся перед зеркалом, снимаем брюки и показываем себе свою задницу. В прессе много ученых разговоров и анализа состояния военных сил и сельского хозяйства, постколониальных преобразований, энтропии третьего мира, расцвета касты далитов, культурного национализма и так далее. Но в итоге все мы только показываем друг другу задницы.

В конце концов это будет только союз наших задниц.

Как говорил обычно мой дед о своих бездомных сыновьях, которые проматывали все, пытаясь воплотить в жизнь свои призрачные «идеи», продавая все от упакованных датанов размером в шесть дюймов, которые могли заменить зубные щетки, до брюк с ширинкой сзади, чтобы можно было отправляться, не снимая их, и насильно закормленных стероидами кур, чтобы они могли нестись каждые восемь часов (пока их не разнесет, как воздушный шар, и они не начнут лопаться) — так вот, как он говорил, обдумывая крушение очередной их идеи, от злости заставляя свой кальян из дерева и латуни булькать: «В темноте даже задница может выглядеть как лицо».

В Индии зимой 1987 года было множество идей, которые закончились неудачно. Сельскохозяйственные идеи, политические идеи, экономические идеи, идеи образования, религиозные идеи, идеи борьбы с незаконными доходами; идеи привлечения белых туристов, идеи о воде, годной для питья, идеи о защите животных, о благосостоянии женщин, о воспитании детей, о том, что нельзя сканировать внутриутробный плод, идеи быстрого мужского обрезания, националистические теории, научные теории, спортивные, идеи очищения страны — идеи старой и повой Индии.

Мы научились искусству терминологии у белых людей.

Большие вывески могут замаскировать непростительные вещи.

По всей стране в офисах и комитетах сидели суровые мужчины н женщины в небрежной одежде, которые вытаскивали из своего воображения идею за идеей, каждую со значительным названием. Затем эти идеи скармливали в постоянно жующие зубы правительства, как палочки сахарного тростника во вращающиеся жернова в придорожных палатках. Сок был тогда оставлен без внимания, а задействована шелуха.

Люди смотрели на сок и ели шелуху.

Как часто повторял мой друг: «Индия — это спортивный клуб, где у людей есть право голоса, а у политиков и бюрократов — карточка членов клуба».

Мой дед сказал: «В темноте даже задница может выглядеть как лицо».

Зимой 1987 Индира Ганди умерла. На самом деле это случилось на три года раньше. Мой отец плакал, когда ее продырявили пулями. Я смотрел на него с презрением. У нее было множество ответов на разные вопросы, надеюсь, кому-то это еще интересно.

Раджив Ганди был жив, но его было легко разгадать. Он сказал нам, что у него есть мечта. Но в этот момент она была методично выпотрошена на скотобойнях его невинности. В его матери ядом была надменность. В нем же — невинность. Для нее все закончилось плохо, трагично. Когда закончится для него, у него будет много вопросов; надеюсь, кто-то наверху ответит на них.

Правые еще не нашли своего сумасшедшего гения. Людям понадобилось время, чтобы спуститься с высот. 1947 оставил нас в одиночестве и сложном положении. Наступило время сумасшедших правых, когда мы постепенно утратили великие идеи обновления и демократии, которыми нас кормили великие войны за независимость, и вернулись к нашим скромным традициям касты, сообщества и религии.

Спустив трусы и показав свою задницу, можно почувствовать огромное облегчение.

Такое облегчение быть сообществом задниц.

Ядом Индиры Ганди была самонадеянность.

Раджива Ганди — невинность.

А сумасшедших правых — узость взглядов.

Зимой 1987 Индира Ганди умерла, Раджив Ганди был жив, а партия сумасшедших правых только зарождалась. Но когда я переезжал в Дели вместе с Физз, никто из них — живых, мертвых или только зарождающихся — не остановил меня. Переезд в столицу был внезапным решением, но на него понадобилось много времени. Это было похоже на нас. Мы говорили, говорили и говорили о чем-то и ничего не делали, чтобы это произошло. Затем в один прекрасный день до нас доходило, нас охватывал порыв, и. прежде чем мы это осознавали, мы вставали и действовали.

В данном случае сначала до меня дошло относительно моей работы, затем — насчет переезда.

В марте этого года, на следующий день после того, как мне исполнилось двадцать шесть, я приехал домой поздно вечером и, стоя в кухне размером с ванную, пока Физз заваривала чай, заявил, что хочу уйти с работы.

Со своим обычным самообладанием в отношении важных вещей она повернулась и сказала:

— Так сделай это.

— В любом случае, моя дорогая, мне нужно проводить какое-го время с тобой. У меня есть, что показать тебе, — добавил я, изогнув бровь.

Тотчас — прежде чем пить чай — я поставил мою красную пишущую машинку на обеденный стол, снял черный чехол, вставил лист бумаги, выровнял край и без всякой спешки и ошибок напечатал заявление об уходе моему редактору.

Этот шаг не был хорошо продуман. В бумаге было сказано, что мне нужно шесть месяцев за свой счет. Если это невозможно, тогда это письмо следует рассматривать как заявление об уходе. Я не назвал никаких причин, почему хочу уйти. Я торжвенно вытащил хрустящий лист бумаги и протянул его Физз. Когда она закончила его читать, то обняла меня, ее лицо покраснело от возбуждения. Затем она поцеловала меня. Я тотчас поднял ее и положил на стол, а сам сел на стул и ласкал ее ртом до тех пор, пока ее голос не умолк.

Физз. Сумасшедшая Физз.

Всегда помешанная на редких проявлениях честности, щедрости и артистического безумия. Так же, как некоторые женщины помешаны на машинах, одежде, мускулах и деньгах.

С обеденного стола мы пошли прямо в постель и выбрались из нее только ночью, тогда мы взяли наш мотоцикл и отправились на длинную прогулку по широким улицам Чандигарха, от озера к университету и вниз по дороге, которая вела к Мохали; по обе стороны от нее раскинулись зеленые поля. Машин было мало, ночь была холодной, мотоцикл гладко разрезал тишину позади нас, ветер дул мне в лицо, Физз крепко меня обнимала, ее нежные руки были у меня под рубашкой.

Еще несколько причин привели к моему максимальному достижению — уходу с работы. Мне хотелось изменить свою жизнь, хоть и ненадолго. Быть, хоть и на время, хозяином своей жизни. Мы ехали вперед, позволяя своим рукам делать все, что они хотели, и только когда не осталось ничего, что бы они еще могли сделать, и нам нужно было возвращаться домой, чтобы закончить то, что начали наши руки, мы повернули назад.

Наутро мы проснулись счастливыми, были счастливы весь день и оставались такими много последующих дней. Но я решил не бездельничать. И, казалось, моя решительность оживила Физз.

На следующее утро, пока я сидел дома, пытаясь выработать дальнейшей план действий, Физз взяла мою печатную машинку «Брат» и пошла на площадь в Двадцать первый район чтобы отнести ее в починку. Машинка вернулась вечером, ее красное тело сверкало, клавиши были смазаны для быстрой работы, вставлена новая лента для написания великой прозы. Физз принесла стопку качественной бумаги, коробку твердых карандашей, дневник для записей, большой бело-зеленый ластик, маленькую бутылочку корректора и пластиковую точилку в форме книги. Конечно, подшучивая надо мной, она купила деревянную дощечку на подставке, на которой были изображены девушка с копной волос, хлопающая руками в восхищении, и ее кумир; внизу было написано: «Мой герой!»

Со своей стороны я решил заставить себя следовать расписанию и придерживаться определенного образа жизни. Я написал правила в тетради, отредактировал, исправил, наконец, напечатал и повесил на зеркале в ванной. Шутя — хоть и не совсем — я озаглавил эти правила: «Руководство начинающему писателю от мастера. Около 1987 года».

Завтрак, секс, газеты, омовение с 9 часов.

Начало работы в 9.30.

Перерыв в 13.00.

Легкий обед и сиеста с 13.00 до 16.00.

Возобновить работу в 16.00 и работать до 19.00.

Чашка чая за работой в 17.30.

Написать минимум 800 слов каждый день.

Позволять себе только два неудачных дня в неделю. Это 4000 слов в неделю.

Помни: труд писателя в значительной степени зависит от его дисциплины, как и от вдохновения.

Никаких фильмов в течение недели.

Не читать Кафку, Джойса, Фолкнера.

Читать поэзию перед сном: Харди, Ларкин, Стивенс, Уитмен, Йетс, Элиот.

Читать страницу из Шекспира каждый день.

Никакого алкоголя во время работы.

Никакого секса во время работы.

Бегать каждый вечер, чтобы поддерживать циркуляцию крови.

Затем следовали советы, касающиеся самого произведения, которые были отделены от остального руководства черной чертой:

Будь амбициозным — пусть на холсте всегда будет место куда расти.

Помни: в великих книгах сюжет не главное.

Идеи и характеры — сфокусируйся на них.

Форма так же важна, как и содержание. Экспериментируй.

Пиши от третьего лица — с чувством авторского всезнания.

Сделай прозу запоминающейся — вставляй стилистические шутки.

Избегай демонстрации эмоций.

Продолжай писать трезво: мир — это суровое место.

Не старайся быть правдоподобным: Индия невероятна.

Избегай писать о сексе — трудно передать, легко испортить.

Не говори о своей работе.

И мире полно непрочитанного мусора — не надо добавлять еще.

Труд писателя — это не жизнь. А Физз — это жизнь.

Физз взяла фломастер и в последней строчке перечеркнула слово «не», а затем добавила «Физз» в конце следующего предложения. Получилось: «Труд писателя — это жизнь. А Физз — это Физз».

Я был согласен с этим, но не сказал ей об этом.

Каждое утро, пока чистил зубы, я читал это руководство и обдумывал правила, которым должен был следовать. Вначале все шло хорошо. Рабочий день начинался в девять тридцать и заканчивался в семь с несколькими перерывами. Затем приходила Физз, и я получал награду за свою работу. Но опасность меня подстерегала, когда Физз находилась дома целый день. В ее присутствии мне казалось невозможным следовать этим правилам.

Утро, как обычно, начиналось с запахов ее тела. К тому времени, как я садился за обеденный стол, я уже был удовлетворен. Я пытался следовать правилам во время ленча и сиесты. Сиеста всегда была временем для любви и сна, сон после любви. Но потом было множество неожиданных интерлюдий, когда меня внезапно охватывал порыв и было невозможно усидеть за столом.

Этот порыв могло вызвать все что угодно. Приятные ощущения после занятий любовью или изводящее чувство неудовлетворенности. Ее мускусный запах, оставшийся на моем лице, или непонятное желание. Работа шла хорошо, и у меня поднимался уровень адреналина; или плохо, создавая вакуум, который требовал, чтобы его заполнили.

Ее волнующее присутствие или томительное отсутствие.

Когда это случалось, я страстно бросался на ее поиски — в спальню, на кухню, в гостиную, и мы действовали жестоко и быстро, словно наказывая друг друга за то, что нарушили правило. Все продолжалось всего несколько минут, и я возвращался к моему стулу с прямой спинкой. Мои пальцы легко стучали по клавишам, как у пианиста, пытающегося найти лучшую комбинацию звуков.

Как я уже сказал, работа вначале шла хорошо. Первое предложение появилось на свет спокойно в ночь моего ухода с работы; когда мы ездили по дорогам Чандигарха, а ее руки блуждали у меня под рубашкой, в моей голове словно взлетел к небу воздушный змей: «Всякий раз, как Абхэй мчался на своем дребезжащем мотоцикле по суетливым улицам Чандни Чоука, ему казалось, что у него на заднем сидении лежит весь груз истории Индии. Он чувствовал, что все — от Ганди-Неру-Пателя-Азада до королевы Виктории — цеплялись за него, душили его, требовали ответа. Сколько бы он ни кружил по городу, сворачивал с прямой дороги, ускорял или, наоборот, замедлял движение — он не мог от них избавиться».

Тем первым утром я проснулся рано, любил ее с невероятным усердием, помылся, съел омлет с тостом, подождал, пока она быстро убрала со стола, затем поставил на него машинку, снял и отложил в сторону чехол, спокойно вставил лист бумаги, медленно повернул колесико, установил границы страницы, нажал на клавишу и с нарочито громким щелканьем написал: «Черновик. 15 марта 1987 года». Затем пропустил две строчки и добавил: «Глава первая». Еще два громких пропуска, и снова ритмичный звук клавиш: «Всякий раз, как Абхэй мчался на своем дребезжащем мотоцикле…»

В доме воцарилась мрачная атмосфера. На алтаре искусства стук клавиш печатной машинки — это религиозное песнопение. Физз старалась ходить по комнате тихо и разговаривала с временными помощниками по хозяйству шепотом. Она протянула провод телефона на кухню и первой отвечала на звонки, не позволяя мне отвлекаться.

Я писал сильно и хорошо, медленно продумывая предложения в уме, изменяя их, прежде чем печатать на машинке. Поэтому первые несколько недель написать восемьсот слов в день не составляло проблемы.

Обратной стороной графитового карандаша я старательно подсчитывал количество слов и в конце каждого дня точно записывал в дневник. «15 марта — 887 слов. 16 марта — 902 слова. 17 марта — 845 слов». Вскоре это превратилось в болезнь, и я стал считать слова после каждого написанного абзаца, подводя итог, когда бумага еще свисала с валика, и тратя на это слишком много времени.

Физз продолжала мне верить и не задавала вопросов о моей работе, ожидая, когда я сам заговорю на эту тему. Были дни, когда я хотел, чтобы она прочитала то, что я написал, чтобы узнать ее реакцию, поразить ее. Но я держал себя в руках, желая узнать, как долго смогу поддерживать свою уверенность, основываясь только на собственном мнении, как долго я продержусь, прежде чем привлечь ее.

И более того: как долго я смогу подогревать ее любопытство.

Эта ситуация создавала приятное эротическое напряжение, какую-то тайну вокруг того, что выходило из-под клавиш блестящего «Брата». И я был частью этой тайны. Это подогревало ее пыл и рождало неожиданную магию. Она ходила на цыпочках вокруг этого памятника писательскому труду, который я установил в нашей жизни, и смотрела на меня, пытаясь понять, как близко она может к нему приблизиться.

Я никогда не был для нее более привлекательным, чем когда писал.

Нарушив привычное течение нашей жизни, она начала проявлять инициативу. Это всегда случалось в конце дня, когда работа была сделана, налоги заплачены. Я сидел в своем любимом кресле или на кровати, читая под Бетховена, а она наклонялась к перед и начинала целовать меня за ухом или трогать мое лицо, касаться кончиком своего влажного языка моей груди, класть голову мне на колени и медленно ласкать меня через одежду.

Как только она меня касалась, я терял голову.

Затем она готовила меня к жертвоприношению с маслами для тела, ловко разводя ноги, заманивая меня в опасные места и намериваясь методично убить своими сильными бедрами. Я кричал, она кричала, хор Бетховена звучал крещендо; когда было все кончено, она касалась своим прекрасным лицом моего влажного бедра, свет луны проникал сквозь открытые окна, отражаясь от влажной плоти.

Порой я тянулся к старому кассетному плееру «Филипс», к тугим кнопкам, которые нажимались с громким звуком, — я тянулся и с шумом перематывал назад Девятую симфонию, ставил его снова; к тому времени, как раздавалось тема хора, она начинала все сначала.

Каждую ночь я лежал и ждал. Удивительное чувство, когда кто-то овладевает тобой.

В эти месяцы мы занимались любовью больше, чем всю оставшуюся жизнь. Вскоре это стало величайшей наградой за мой труд; работая днем, я уже предвкушал, что случится этой ночью.

Работа шла хорошо первые шесть недель, но затем я начал терять нить повествования. Я казался себе великим рассказчиком. В то же время я был уверен, что не хочу писать маленькие книги о ничтожных вещах. Писателей волнуют социальные, эмоциональные, материальные мелочи и отношения. Отношения матерей и детей, отцов и сыновей, семейные интриги, размолвки любовников, разногласия учителей и учеников, преступление и наказание, эмоции крестьян, уроки природы, дружба и любовь.

Я хотел описывать великие вещи. Великую трагедию жизни, повороты истории, идеи и цивилизации, переломные моменты, которые создают и рушат этот мир.

В книге, которую я пытался написать, речь шла о событиях, случившихся до Независимости. Я хотел объединить три поколения и использовать это как метафору, чтобы описать трудное положение Индии — язву в сердце свободы. Абхэй, юноша, колесящий на мотоцикле по улицам Чанди Чоука, был представителем третьего поколения — наследник мифа свободы, борющийся с бесконечными рассказами государства и родителей, но вынужденный жить в продажном настоящем.

Его отец, Махендар Пратап, был представителем второго поколения. Он был юношей с хорошими манерами, когда Индия боролась за свободу. Он пошел против воли отца и принял участие в забастовках с прекращением работы и торговли, устроенных Ганди и Конгрессом против колониальной Британии.

Представителем первого поколения был отец Пратапа, Пандит Хар Дэйал, большой, страстный, жестокий мужчина, который в 1930-х ездил на роллс-ройсе с подножками и думал только о том, как отделать палкой своих работяг до полусмерти. Он преклонял колени только перед Тимом Андерсоном, румяным окружным комиссаром, постоянно вел дела с военным городком, держал в кабинете портрет Георга VI и действительно думал, что белые люди — это хорошо для Индии. В доме Пандита Хар Дэйала женщины никогда не открывали огромную парадную дверь и не отвечали на звонок с улицы. Если дома не было мужчины, гость был вынужден просто уйти без ответа и приглашения войти.

История начиналась с Абхэя, а затем быстро переплеталась с жизнями Махендара Пратапа и Пандита Хар Дэйала. Я был взволнован стилизованным повествованием, над которым работал. Книга должна была состоять из трех частей: история Абхэя; история Пратапа; история Пандита. Каждая часть заучивалась кодой: сонет эпохи королевы Елизаветы будет передавать сладкую печаль их жизни, связанную с бесконечны хаосом Индии. Я чувствовал, что с помощью стихов можно легко сделать выводы, которые трудно делать в прозе. К тому же меня привлекала новизна формы.

Страдая из-за страстных лекций отца о Ганди-Неру Абхэй, модный застенчивый юноша, хочет поступить в Национальную театральную школу и стать актером в Бомбее. Он носит джинсы, курит «Чармс», пьет пиво и в двадцать один год ласкает девушку в кино. Он понимает силу денег и хочет славы актера. Он думает, что его отец — чудак и пережиток своего времени.

Его отец, Пратап, в 1930-х в Пенджабе был восторженным юношей. В шестнадцать он слушал в Амритсаре речь Ганди, которая призывала молодежь пойти на жертвы. Пратап пришел домой, сменил брюки и рубашку с серебряными манжетами на кхади и пайджаму-курту, бросил колледж и присоединился к местной партии Конгресса. Все это было сделано против воли отца-тирана, которому он никогда не осмеливался перечить до того вечера, как услышал речь Ганди. Он возненавидел богатый образ жизни своего отца, то, как он лижет задницы белых офицеров, обращается с женщинами и слугами.

Пандит Хар Дэйал — твердый, добившийся успеха собственными силами человек. Он большого роста, больше шести футов, с выступающими, словно ручки велосипеда, усами. Пандит уверен, что люди — это то, кем они сами себя сделали, чта мир принадлежит тем, кто использует его ради своей выгоды. В юности он покинул бедный деревенский магазин сладостей своего отца и отправился в военный городок Лахор, убедил белого сахиба и получил контракт по поставке домашней птицы в бараки военного городка.

Через несколько лет поставка продовольствия и других товаров была полностью в его руках — от молока и зерна до одежды, обуви и обмундирования. Он стал хозяином трех хавели трех городах — Лахоре, Амритсаре, Дели — и большой фермы в деревне. Он ездил на чистокровных арабских скакунах, носил костюмы «Савиль Роу», курил трубку, ел за столом ножом и вилкой и купил первый моторизованный автомобиль в районе. К нему приезжали женщины из Карачи, Лукноу и Бомбея, чтобы развлечь его. Три его жены, пятнадцать дочерей и единственный сын наблюдали через резные мраморные стены, как в мерцающем свете факелов перед Пандитом, который гладил свои усы сначала левой рукой, а потом правой, кружились танцовщицы.

Я закончил первую часть иронической кодой, сонетом о сомнительной и цикличной природе свободы. О том, как мы пытались освободиться из одной тюрьмы, только чтобы попасть в другую. Потребовалось два дня, чтобы сочинить этот сонет.

Когда я его закончил, то провел целый вечер, подсчитывая количество напечатанных слов. Прошло почти две недели — без двух дней, Четырнадцать рабочих дней. Одиннадцать тысяч семьсот восемьдесят два слова. Тридцать четыре листа и один для коды. Затем я подсчитал звездочки и черепа в конце каждой страницы дневника, в котором я делал записи о ежедневной работе. Они были аккуратно выстроены в линию — красиво и легко нарисованные пятиконечные звездочки; черепа дались мне с большим трудом: глазные впадины, усмехающиеся зубы — и все.

Звезды обозначали занятия любовью с Физз.

Черепа — то, сколько раз я боролся со своим желанием в одиночестве.

Я насчитал пятьдесят четыре звезды и четырнадцать черепов.

Физз пока не читала ничего из написанного мной, но этим вечером я показал ей подсчеты первой части произведения. Мы сидели на кровати, на ней была желтая футболка без рукавов и юбка-клеш — в такой одежде она никогда не выходила на улицу. Она посмотрела на страницу, улыбнувшись только глазами.

Дней: 19

Рабочих дней: 14

Слов: 11782

Напечатанных страниц: 35

Звезд: 54

Черепов: 14

Она взяла карандаш и сделала свои подсчеты.

— Двести восемнадцать слов за звезду, — сказала она с насмешкой.

— Это хорошо или плохо? — поинтересовался я.

— Очень плохо-хорошо, — ответила Физз.

Это была наша фраза, обозначающая плохие вещи, но сделанные хорошо.

— Посмотри внимательно, — серьезно сказала она, посасывая кончик карандаша, — с таким счетом у тебя будут проблемы с жизненным лимитом Хемингуэя.

Я заметил, что у меня впереди годы, чтобы наверстать это.

Она поманила меня карандашом, я наклонился вперед и уткнулся лицом ей в подмышку, где волосы только начали расти, — запах ее чистого пота затуманил мне голову.

— На самом деле мне нужно сейчас работать, — сказал я.

— Иди, животное, — улыбнулась она, ударив меня карандашом. — Сопящая свинья не может создать великое произведение.

— Жизнь важнее литературы! — пробормотал я, зарывшись лицом туда, откуда исходил запах мускуса.

Раздевшись, Физз снова взяла бумагу — теперь мятую — и продолжила свои подсчеты.

— Восемьсот сорок одно слово за один череп, — сказала она, вращая карандашом. — Это не плохо. Это приемлемо.

— Вообще, все куда хуже, — сказал я.

— Почему?

— Если следовать версии Хемингуэя, тебе придется добавить четырнадцать черепов к звездам, а затем разделить на них слова.

Она это сделала.

54 звезды+14 черепов=68

Слов: 11782

— Раздели.

— О боже! — сказала она. — Это оргазм каждые сто семьдесят три слова.

— Да?

— При таком количестве оргазмов к тому времени, как ты напишешь три книги, ты израсходуешь весь свой жизненный лимит.

— Мне нужно прекратить писать? — спросил я.

Физз посмотрела на меня.

— Или мне…? — я поднял бровь.

— Да, — велела она, — немедленно.

— Тогда, — сказал я, — не больше.

— Мой герой! — воскликнула Физз.

Мы прочитали где-то, будто Хемингуэй считал, что каждому человеку в жизни отведено определенное количество оргазмов — поэтому их нужно считать. Когда мы шутили об отведенном нам лимите, все происходило слишком быстро и страстно. Но в тот раз нам не нужно было беспокоиться. Когда я закончил вторую книгу и стал придумывать коду, с вдохновением начались проблемы. Любопытно, что одновременно сексуальная активность — усилившееся страстное желание — тоже начала слабеть. На пятьдесят второй день после начала работы над книгой звезды и черепа в дневнике стали встречаться все реже и реже.

Скоро мое особенное положение в семье изменилось; она больше не брала инициативу в свои руки, и нам больше не грозило израсходовать лимит Хемингуэя.

Но все это случилось позднее;. А первые шесть недель были превосходными, и работа над второй частью шла хорошо. В ней я пытался подробно описать отношения между отцами и сыновьями.

Властный Пандит полагал, что его сын, Пратап, выросший среди пятнадцати сестер, — почти девушка, слабак, который лишен таких мужских качеств, как амбициозность и настойчивость. Я сделал так, чтобы Пратап был ближе к своей маленькой матери, Камле, и придумал небольшую сюжетную линию с ней: «Богу следовало подарить мне шестнадцать дочерей! Почему он подарил нам эту пародию на сына?»

Со своей стороны Пратап думает, что его отец — слабый человек, а пустота в его душе из-за жадности. Пратап учится мягкости и силе у женщин — сестер и матери, которые заполняют его жизнь. У них же он учится стойкости — держаться ближе к земле, чтобы ничто не могло свалить тебя с ног. Пандит изо всех сил пытается заинтересовать сына своим делом. Но Пратапа не интересует продажа и покупка кур и обуви, он не хочет появляться каждую неделю в чопорном военном городке, чтобы ходить по яичной скорлупе и целовать задницы белых людей. Однако он боится своего отца, его свирепого характера и руки, которой тот привык внезапно хватать сына за ухо. Поэтому он идет туда, куда приказывает отец, оставляя сердце дома с запертыми там женщинами.

Одним судьбоносным вечером Пратап присоединяется к потоку обычных людей, идущих к Махатме. В этом море людей ему кажется, что Ганди обращается к нему одному: «Чистая душа не знает страха; слаб тот, кто применяет насилие; настоящая истина живет внутри нас; мы — это наши поступки; мы ведем себя достойно, если наши дела приносят нам счастье; Индией должны управлять индийцы; истинная храбрость измеряется только моралью; в материальных ценностях меньше всегда значит больше».

Прежде чем вернуться в свой колледж, Пратап снимает свою модную одежду; к моменту возвращения в дом отца он избавляется от своего страха перед ним. Его отец — это всего лишь еще один богатый человек, которого соблазнили белые своими крохами.

Эта часть заканчивается в середине 1930-х, а Пандит и Пратап оказываются на противоположных концах политической арены Индии. Один поддерживает подмостки империи; другой старается изо всех сил уничтожить эти подмостки.

Во многом отношения между Пратапом и Абхэем складываются очень сложно. Это связано с их полярными взглядами. Пратап как освободитель и наследник великой мечты Индии больше не обладает той чистой свободой, как в дни борьбы. Он лишился левого уха из-за удара лати, провел много лет в тюрьме. В 1947 15-го августа он слушал речь Неру за час до полуночи, когда должна была родиться новая страна, и оплакивал свою юность.

Его отец, тиран Пандит, умер в 1942 одиноким и осуждаемым своими людьми, когда история и воодушевленные миллионы Махатмы пронеслись мимо, выкинув его и его белых богов в мусорное ведро времени. Пратап не мог присутствовать на кремации отца, потому что был обычным заключенным, ответившим на призыв Махатмы. А когда он вышел из тюрьмы, то не колебался и — в духе этого времени — разделил огромное состояние отца на две половины: одну половину, выделив восемнадцать частей, он отдал матери и сестрам; другую пожертвовал на борьбу Конгресса. Он ничего себе не оставил, как завещал Махатма.

Теперь, узнав о преимуществах честного труда, Пратап возвратился к профессии деда и открыл магазин сладостей в суматошном Чандни Чоуке. Он помнил, как кипит большой медный чан с молоком и маслом, потные мужчины поддерживают огонь; открытые мешки с сахаром сложены в углу; испачканные стеклянные банки с разными ладу; тошнотворный сладкий запах забивает ноздри; его дедушка сидит на подушке; и мухи повсюду облепили сладости и людей. Пратап обнаруживает, что у него прирожденная склонность к этому делу, и даже притворная любезность в общении с другими бизнесменами дается ему легко.

Но когда независимой Индии исполняется несколько десятков лет и Ганди умирает, умирают Пател, Нейру, Азад, Радхакришнан, дела в магазине Пратапа идут все лучше, но он видит, что его плоть слабеет. Пратап — это сирота идеализма, обломок идеализма. В этих обломках идеализма и состоит основная трагедия жизни людей.

Сироты идеализма неизбежно понимают, что они промчались по великой автостраде истории с гордой песней и воодушевленным сердцем, а ветер дул им в лицо. Но все великие автострады истории всегда заканчиваются на базаре. Чтобы работать на базаре, свободно двигаться, покупать и продавать на базаре, легко и проворно ходить по базару, нужно снять тяжелые доспехи высоких идеалов, оставить свой шлем у ворот, там, где начинается базар и заканчивается великая автострада стории.

Когда великая автострада истории Индии закончилась в полночь 1947 года и грозные путешественники начали выстраиваться в боевой порядок на базаре, Пратап не смог разглядеть представившуюся возможность. Он продолжал бродить в своем шлеме и доспехах и — по прошествии лет — раздраженно спорить; он оказался очень несчастным со своими старыми товарищами. С людьми, которые падали под ударами лати, которые шли рядом с ним, с людьми, которые воодушевляли и убеждали его.

К концу 1960-х великие воины или умирали или уже умерли, а остатки армии превратились в артистов изменчивого мира, которых ничто не удерживает и которыми управляет жадность, — в мелочных бизнесменов, мелких политиков и коммерсантов. Благородных людей превращают в ничтожество плачущие супруги, требовательные дети и новоиспеченные родственники.

Когда-то они дорожили своими принципами, а теперь оценивают себя по своей собственности.

Короли идеалов становятся королями дел.

Медленно, неумолимо Пратап тоже теряет свое лицо и учйтся плыть по течению.

Он возвращается назад в партию.

Начинаются выборы в рыночный комитет.

Верные последователи партии посылают за ним.

Честолюбивые представители партии появляются у его двери.

Он становится посредником на дебатах.

Посредником, соединяющим необходимость и желание.

Он готовится стать членом муниципального комитета.

Правительственные школы начинают заказывать сладости на День Независимости в его магазине.

А он думает о себе как о молодом человеке, который помогает Индии завоевать свободу. Пратап продолжает быть последователем Ганди. Он верит, что его жизнь посвящена служению народу. Его собственное представление о себе остается более или менее неизменным.

Я был доволен Пратапом, но Абхэй оставался проблемой. Было трудно противопоставить его отцу таким образом, чтобы это соответствовало масштабу моего произведения. Я не хотел, чтобы Абхэй был совершенно ничтожным человеком, очевидной и грубой противоположностью отцу.

В Индии до Независимости можно было прибегать к плохим и хорошим персонажам, черному и белому, но Индия 1970-х — страна несоблюдения прав человека, ядерных взрывов, встреч на высшем уровне, студенческих движений, вынужденной стерилизации, скандалов по отмыванию денег, дьявольских акронимов, таких как Миса, Кофпоса, Фера, и краха ценностей. В Индии 1970-х настолько перемешались мечты и желания, что благородного человека невозможно было разглядеть даже с помощью телескопа размером с дерево.

Поэтому я сделал Абхэя человеком своего времени. Не слишком хорошим, не слишком плохим и не очень обеспокоенным.

Абхэй — это рослый, красивый мужчина, как его дед, Пандит. Как и у того, у юноши взрывной темперамент, горячая кровь — непрерывные ласки в кино — и сильные амбиции. Его единственные ценности — это дружба и успех. Он одобряет поступки своих друзей и яростно защищает их, когда это требуется. После каждой стычки он чувствует воодушевление. Глубокое чувство выполненного долга поднимает его дух.

Друзья зовут его «Иааро ка иаар». Друг друзей.

Восторг охватывает его, когда он соприкасается с кем-то очень успешным. Богатым бизнесменом, могущественным политиком, знаменитым актером. Как и его дед в присутствии Тима Андерсона, Абхэй тогда становится почтительным, внимательным, любопытным, желающим узнать секреты успеха. Абхэй верит, что люди — те, кем они себя сделали, и мир принадлежит тем, кто использует его ради своей выгоды.

Дружба — это его религия. Успех — это его бог.

Абхэй питает отвращение к магазину сладостей так же, как и к агентству по поставке газа. Ничтожность их устремлений огорчает. Он не хочет принимать в этом участие. Он ненавидит мелочный стиль ведения дел своего отца и его манеру одеваться. Та же белая курта-пайджама повторяется бесконечно, день за днем. Но больше всего его раздражает белая кепка — кепка Ганди: отец надевает ее всякий раз, как выходит из дома.

«Зачем ему носить эту глупую кепку? — кричит Абхэй на мать. — Даже Ганди постеснялся бы ее носить!»

Абхэй, конечно, носит джинсы, обтягивающие футболки, ботинки из телячьей кожи. Его отец ездит на пузатом, лениво работающем зеленом мотороллере, а Абхэй — на тяжелом черном мотоцикле «Ройал Энфилд», рев которого можно услышать за три улицы. В своей комнате Абхэй держит потемневшую и выцветшую фотографию деда, стоящего рядом с длинной машиной и облокотившегося на капот. Каждый раз при взгляде на фотографию ему хочется броситься на отца и избить его своими большими кожаными ботинками.

Абхэй хочет стать знаменитым актером в Бомбее. Он хочет играть на большой сцене, в большой пьесе, жить в большом мире, который лежит за пределами магазина сладостей и заправки. У него есть вера в себя и портфолио с фотографиями. Абхэй послал свое портфолио нескольким режиссерам в Бомбее. Каждый день он ждет звонка или прихода почтальона. Каждый день он стоит перед зеркалом в полный рост в своей комнате в ботинках из телячьей кожи, в «Стетсоне», слегка сгибает колени и тренирует свое актерское мастерство. Когда он стреляет, то говорит: «Тишуун!»

Затем он развеивает струящийся из ствола дым.

Пратап думает, что его сын — бездельник и фантазер. Он знает, что его сын курит, пьет и катает молодых девушек на заднем сидении своего мотоцикла. Он не одобряет манеру одеваться Абхэя, его друзей, его амбиции. Но больше всего он ненавидит шляпу «Стетсон» цвета хаки, в которой шляется его сын.

«Кто носит такие глупые шляпы? — кричит он на жену. — Этот дурак думает, что живет в Лондоне?»

Отец жаждет увидеть отблеск своего молодого идеализма в сыне. Стремление к великим вещам, серьезным целям. Он пытается разговаривать с ним о величии истории Индии, о человеческом образе Ганди и Неру. Но Абхэй — человек своего времени. У него нет демонов, которых нужно изгонять. Все, что он хочет изгнать, — это надоедливые истории его отца о жертвах и добре, о том, что молодежь должна быть благодарной за то, что ей подарили.

Абхэй смотрит на огромные плакаты, наклеенные на Филмистане, Регале и Голхе, — яркие изображения Амитаба Баххана и Дармендра, стреляющих, обнимающих женщин; их длинные волосы развеваются, а кровь течет по лицу — и он просто хочет быть на их месте.

Он хочет, чтобы его отец заткнулся.

Он хочет, чтобы его отец был министром.

Он хочет, чтобы его отец закрыл магазин сладостей и открыл магазин одежды.

Он хочет, чтобы его отец продал агентство газа и купил заправку.

Он хочет, чтобы его отец купил белый «Фиат».

Но больше всего он хочет, чтобы его отец снял эту чертову кепку Ганди.

Абхэй постоянно говорит матери о глупости ее мужа. Но он не смеет обратиться к отцу. Не потому что он боится его. Но больше по доброте и из жалости. Абхэй молчаливо сознает, что его отец — жалкий неудачник. Он, по существу, исполнитель, простой исполнитель, который не смог добиться большого успеха в своей борьбе. Абхэй знает, что эти молодые годы самопожертвования и первоначальный бунт против Пандита — две вещи, которые соединяют жизнь отца в целое. Если он уничтожит это, его отец развалится на части.

Я закончил часть тем, что Абхэй все больше и больше отождествляет себя со своим дедом и презирает отца. Предатель прошлого поколений теперь кумир, а герой своего времени неудачник. Когда заканчивается эта книга, Пратап все лучше и лучше приспосабливается к новому миру, манипулируя своим билетом на муниципальные выборы, оставляя свою скромность и вступая в новый мир коррупции.

Абхэй ожидает звонка из Бомбея, оттачивая свою игру. «Тишуун!»

Призрак Пандита все больше обретает силу, благодаря продажности нового времени.

На сочинение коды понадобилось несколько дней. Я наконец придумал сонет о героях и злодеях, говорящий о том, что придет день, когда Ганди и Неру будут обвинять в обретенной Индией свободе и презирать за слабость. А тех, кто были слабыми и слепыми фанатиками, будут воспевать в новом и ничтожном времени как героев.

Несмотря на все мои попытки, несмотря на чувство слога, в сонете отсутствовал ритм, и я оставил его в машинке.

Этим вечером мы отправились в «Сузи Вонг» в Двадцать второй район на китайский обед. Я был погружен в свои мысли и раздражителен. Чопсу был слишком кислым, и я ввязался в ссору с косоглазым официантом. Он вернулся с главным официантом, тоже косоглазым. Это китайский ресторан в стиле Пенджабе — персонал с северо-востока и толстая лапша, остальное менее существенно. Две вещи в Индии являются монополией косоглазых — китайские рестораны и психоз на почве кун-фу. Нельзя есть в китайском ресторане, в котором работают не китайцы, и после просмотра фильма «Выход дракона» люди старались даже не спорить с ними. Но меня это не волновало. Я хотел выпустить пар. Я кричал на главного официанта. Он вернулся с владельцем, который оказался толстым, грубым пенджабцем по имени Джолии.

― В чем проблема? — спросил Джолии, опасно улыбаясь.

― Чопсу ужасный! — воскликнул я.

Джолии повернулся к официанту и ласково сказал:

― Что случилось, сынок?

― Все в порядке, — ответил официант, отводя глаза.

― Кто это ест, сынок? ― спросил Джолии нежно.

— Он, — сказал официант.

— Кто за него платит, сынок?

— Он, — показал на меня официант. Он начал вилять.

— Тогда кто должен судить о качестве еды? — прошептал хозяин ресторана.

— Он должен, — согласился официант, отступая.

— Тогда убери этот чертов мусор и принеси новое блюдо! — заревел Джолии, хватая официанта за ухо и поторапливая.

Джолии, очевидно, не видел фильм «Выход дракона».

— Отошлите его назад, если с ним будет что-то не так! — сказал он, повернувшись к нам, потирая свои жирные руки. — В моем ресторане клиент — король!

— Спасибо, — поблагодарил я.

Я спросил его, откуда он взял название своего ресторана. Он застенчиво улыбнулся и ответил, что заимствовал его из фильма, который однажды видел. Джолии сказал, что ему понравилась там одна женщина. Мы оба засмеялись, и он похлопал меня по спине.

Физз молчала все это время.

Когда он ушел, она сказала:

— Что с тобой случилось?

Я молчал.

— В следующий раз, как захочешь поспорить с Джолии и побить бедных официантов, оставь меня дома, — попросила она.

Я ничего не сказал, и она не продолжила.

Мы молча пришли домой и занялись любовью. Это было простое совокупление. На следующий день я не вышел к столу утром, валяясь в постели. Физз ничего не сказала.

Вечером я предложил:

— Пойдем в кино.

— Зачем? Ты хочешь побить сегодня билетеров? — улыбнулась она.

Мы пошли в кинотеатр, сделанный в форме ангара для аэроплана, и взяли билеты на дневной сеанс. В фильме было много шума, но это не успокоило меня.

Позже мы гуляли по площади в Семнадцатом районе и завернули в магазин «Новые разные книги». Книги там были расставлены вдоль стен, словно плакаты. Владельцем был странный парень. Он не был похож на человека, который читает английские книги, но у него было лучшее собрание английской литературы в Чандигархе. Там были книги (включая журнальные издания пятнадцатилетней давности), которых не было ни у кого.

В магазине было грязно, но хозяин хранил каждую книгу аккуратно упакованной в целлофан. Если снять целлофан и открыть книгу, то ее края окажутся пожелтевшими, но корешок не мятым, а бумага свежей. Он держал только художественные произведения — никаких путеводителей, букварей, канцелярских принадлежностей. Полки напоминали журнальные стеллажи, расставленные вдоль стен, и каждая книга лежала обложкой вверх. Стоя в центре магазина, можно было прочитать названия всех книг до самого верха.

Мы называли владельца магазина Сиржи, и он был польщен этим. У Сиржи была алюминиевая стремянка, он был в магазине один и не говорил по-английски. Странно было то, что Сиржи не был старым чудаком. Он был не из тех последних сторонников Раджа, которые, став свидетелями блеска белых сахибов, почитали все, что имело отношение к английскому языку и английским книгам. Сиржи, вероятно, было всего за тридцать, и иногда, когда мы тихо входили в его пустой магазин, я замечал его за стойкой читающим на хинди роман в яркой обложке. Он быстро его прятал, подпрыгнув, тряс мне руку и доставал необычные книги, которые интересовали нас.

Я впервые посетил его магазин семь лет назад, будучи еще студентом с несколькими рупиями в кармане, и тотчас понял, что пропал. За эти годы большая часть нашей битком набитой библиотеки появилась, начав свой путь в магазине Сиржи. Европейские мастера, американские тяжеловесы, новая волна писателей Латинской Америки — самые невероятные книги лежали на его полках: эротические воспоминания Френка Харриса; «Игра в классики» Кортасара; «Все о X. Хеттери» Десани; сборник поэм Уоллеса Стивенса — книги, которых никто в нашем городе не видел и о которых не слышал.

Физз и я покупали и покупали; чудом было то, что Сиржи никогда не брал ни пенни выше назначенной цены. Это было обычпым делом в магазинах города — наклеивать новую цену на книгу когда появлялось более дорогое издание. Но Сиржи продавал по настоящей цене, бывали дни, когда мы приходили с пятьюдесятью рупиями и уходили с тремя или четырьмя бесценными книгами.

Завернутые в грязный целлофан, но новые внутри.

Мы приходили домой, снимали целлофан и нежно гладили обложку. Холодная и гладкая снаружи, твердая и теплая внутри. Если это делать достаточно долго, можно почти расслышать мурлыкание книг.

Никогда — почти никогда — в магазине не было других клиентов. Когда я впервые покинул город, чтобы поехать на работу в Дели, я беспокоился, что будет с Сиржи. Казалось, что мы — смысл его существования. Я просил Физз при случае заскочить к нему. Она делала это с покровительственной регулярностью сиделки, заезжала каждую неделю, чтобы взять книгу и сделать прививку энтузиазма и денег.

В письмах, которые я получал, обычно было написано: «Сиржи спасен благодаря Камю. Нужно спасать Физджи».

Любопытно, что тишина магазина Сиржи подействовала на меня сильнее, чем шум фильма. Потому что я больше часа преодолевал свое волнение, просматривая дюжину книг. Я аккуратно открывал целлофан, пробегал глазами по страницам, затем передавал Сиржи, чтобы он аккуратно запечатал книгу обратно. Я обнаружил, что сравниваю мою книгу со всем, что просматриваю. Я просмотрел первые несколько страниц мастера рассказов, пытаясь сравнить обороты, персонажей, настроение, диалоги. За это время я оправился от раны, нанесенной бездельем, которая беспокоила меня последнюю неделю.

К тому времени, как мы покинули магазин Сиржи, мы купили две книги, но вдохновение, которое я искал, — карта, которую мне нужно было найти, — ускользало от меня.

Дело обстояло просто: я не начал третью часть, потому что не знал, как продолжить книгу.

Я бездельничал еще несколько дней — Физз лукаво смотрела на меня — а затем решил заставить себя вернуться к столу. После трех впустую потраченных дней утром я встал перед зеркалом и прочитал вслух руководство. Прочитал его как на состязании в ораторском искусстве. Чтобы оно эхом отдавалось в маленькой ванной.

Одна инструкция особенно меня поразила: «В мире полно непрочитанного мусора — не добавляй же ничего к нему». Когда я вышел, Физз сказала: — Намного лучше, чем когда ты поешь.

Я ударил этим утром по клавишам «Брата» и начал печатать. Это был не великий труд, а печатание. Не было вдохновения, возбуждения. Я не представлял, к чему веду.

Этой ночью я позволил Физз впервые прочитать манускрипт. Мне нужно было обрести уверенность в себе. Ее захватило чтение. Заканчивая читать каждую часть, она, ребячась, обнимала меня.

Позже Физз воздала почести искусству. Она повернула меня на живот, накинула свою футболку мне на лицо и выделывала кончиком языка такое, что заставила меня забыть Пандита, Пратапа, Абхэя, Индию, книгу и все остальное, что я когда-либо знал.

Я стонал, как ребенок. Затем спал, как ребенок.

Но следующим утром снова было зеркало с его суровыми приказами и ждущий меня красный «Брат». Я ради шутки продолжал стучать по блестящим черным клавишам, но в моем повествовании не было основы.

Этим вечером я предложил сделать перерыв. Я сказал, что опустел, словно сосуд без воды. Мне нужно снова его наполнить, позволить материи снова влиться в меня капля за каплей. Ранним утром следующего дня в темноте мы упаковали сумку, закрыли дом и поехали на мотоцикле в Касаули. Мы пересекли Пинджоре, когда рассвет окрасил в серый цвет горизонт. Когда мы проехали через переполненную артерию Калки, которая начала сужаться, добрались до склонов нижних Гималаев и начали подниматься среди сосновых лесов, наши души воспарили. Мы не спешили. Мы ехали вперед, Физз поворачивала мою голову каждые несколько километров, чтобы поцеловать меня.

На повороте перед Тимбер Треел я, как всегда, остановился. Восемь лет назад, когда мы учились в колледже, я потерял здесь двух своих друзей. Когда они ехали из Шимли в небольшой дождь, возбужденные молодостью и пивом, их мотоцикл занесло, они вылетели на середину пороги. Билла, сардар, держался за Тимми, когда они перевернулись на шоссе, и грузовик на скорости влетел прямо в них. Когда колеса наехали на них, Билла оказался прямо сверху Тимми, ниже пояса они превратились в неразделимую кашу из костей, плоти и крови. Когда мы доехали до этого места несколько минут спустя, они оба еще разговаривали — их головы находились всего в нескольких дюймах друг от друга — не зная, что ниже пупка у них больше ничего нет. Зеленоглазый Билла говорил:

— Я сказал этому глупому сирду, что нас занесло.

У Тимми слетел тюрбан, волосы разметались по дороге.

— Я говорил этому ублюдку не держать меня так крепко: из-за него я не смог удержать руль.

— В следующий раз, ублюдок, ты позволишь мне рулить, — возмутился Билла.

А Тимми воскликнул:

— Дерьмо! Мой отец убьет меня! Мотоцикл покорежен?

— Нет, — авторитетно успокоил его Милер в своей спокойной манере, присев рядом. — Все в порядке. Мотоцикл в порядке.

— Пожалуйста, ничего ему не говорите — он придет в ярость! — попросил Тимми.

Они умерли через несколько минут. Это было странно. Вот они разговаривали, а через минуту умерли. Они были так смяты вместе, что их нужно было перевозить на одних носилках, а потом даже кремировать на общем погребальном костре. Нас поразила их смерть. Теперь мы знали, что она уготована не только для стариков.

После этого мы несколько недель воспринимали жизнь как чудо. Затем печаль прошла, воспоминания стали прекрасными, и мы горевали, только когда были пьяны.

На повороте, на большом дереве под дорогой, мы вырезали надпись: «Тимми и Билла, 26 июля 1979, Гималайское общежитие, комната 102, большие друзья и теперь соседи навсегда, и будь проклят тот, кто попытается их разлучить». Мы договорились, что будем делать зарубку всякий раз, как будем проезжать мимо. Когда я спустился вниз по покрытой листьями скользкой тропе к кадаму, я посчитал зарубки на стволе. Их было двадцать семь. Четыре были мои, я взял камень и сделал пятую. У Биллы и Тимми было достаточно друзей.

К следующему повороту печальные воспоминания забылись, и Физз заговорила о завтраке. Мы остановились у лачуги и съели жирный омлет из двух яиц с кусочками хлеба, прожаренными прямо на огне, опрокинули в себя несколько чашек чая. Солнце взошло, но еще не спустилось по склону, чтобы коснуться дороги.

Когда мы свернули с основной трассы на Дарампур и въехали на любимую дорогу к Касаули, мы были легки от свежего воздуха и счастья. Последние тринадцать километров дорога сужалась — движения совсем не было, деревья подступали ближе, великолепные красноклювые голубые сороки беззаботно сидели на обочине, шумно играя в салки друг с другом, стали появляться чудесные поляны. Мы остановились на одной из них, прислонив мотоцикл к широкому чешуйчатому стволу старой сосны, чтобы на миллионе сосновых иголок внизу испить свежий сумасшедший коктейль из желания и любви.

На ней был свободный красный пуловер. Я поднял его — и все, что было под ним — и собрал под шеей. Она выгнула спину п была прекрасней, чем все деревья, птицы и горы. На ее коже появились маленькие пупырышки, и ее розовые соски задавали вопросы, на которые я был рожден отвечать. Я ответил на один открытым ртом, а на другой — ладонью. Ее лицо приобрело цвет заката, и она взяла мою голову и водила ею везде до тех пор, пока мое лицо не заблестело, словно первая утренняя роса. И когда я вылил мою любовь в нее, в стонах повторяя ее имя, ветер на поляне шептал его вместе со мной.

Физззз.

Мы поселились в государственном доме отдыха в Ловер Молл, комната была затхлая с сырыми зелеными коврами и рассыпающимися занавесками. Матрасы были жесткими, кровать скрипела, а дверь ванной, если ее закрыть изнутри, заедала, поэтому ее приходилось открывать снаружи. Следующие четыре дня мы кричали друг другу: «Ударь, детка!» И отвечали: «Хорошо! Отойди!» И бам! Мы били по ней ногами. Это было похоже на поступок героя в фильме. Нас не удивило, что ванная была оснащена современным оборудованием, но оно не работало. Сверкающий белый резервуар и новая белая газовая колонка не действовали. Одни издавал сухое бульканье, если к нему приблизиться, а другая никогда не открывала свой красный глаз. Как обычно в Индии, холодная вода попадала в унитаз с помощью ведра, а горячую воду, чтобы мыться, приносил из хамама тощий служитель, опасно шатаясь под весом ведер.

Но мы были на высоте. Ничто не могло испортить нам настроение. В течение нескольких минут Физз открыла двери и окна, и с помощью служащего и его жены комната была убрана и проветрена. Два часа спустя она усадила нас на легких стульях на веранде, выходящей на густо покрытые растительностью холмы, и послала служителя за булочками-самосас на рынок.

Она заказала их и для служителя, его жены и их троих детей, Они тотчас превратились в ее помощников; когда принесли чай с самосас, он был хорошо заварен, обжигающе горяч и с сахаром. Глотая его, хотелось причмокивать.

Был всего одиннадцатый час. Уже было достаточно светло, но еще не жарко. Однако утренний холод прошел, и было приятно сидеть на веранде в простой рубашке. Здесь были совсем не слышны звуки автомобилей — только непрерывное гудение под землей и пронзительные крики разных птиц. Веселая банда белощеких бульбулей захватила лужайку, и некоторые из них совершали миролюбивые набеги на веранду, выставив напоказ свои хохолки и весело кивая. Они переговаривались на разные голоса. Это была настоящая оркестровая партия.

— Я могла бы жить здесь всегда, — сказала Физз.

Она выглядела как сентиментальный живописец — с распущенными кудрявыми черными волосами, ногами на старом деревянном столе, сверкающей кожей, с эмалированной кружкой, которую она держала обеими руками, и взглядом, устремленным вдаль.

— Я тоже мог бы, — признался я.

— Ты бы мог писать книги, а я завела бы птичью ферму или возилась с травами, растущими в горах, — принялась мечтать Физз.

— Ты что-нибудь о них знаешь? — спросил я.

— Это не трудно выяснить. Просто нужен участок или два, И кто знает, может быть, Пандит и его потомки принесут нам немного денег, — ответила она.

Да, мы скажем издателю: возьми книгу и дай нам два участка на холмах. Может быть, три — по одному для каждого — для Пандита, Пратапа и Абхэя.

Вот именно! На одном участке мы построим дом с двумя комнатами, с кабинетом и камином. А на двух других я буду выращивать экзотические растения.

— И я напишу «Травоядные», темное учение одинокой пары, живущей на ферме и использующей эротические травы для злых дел.

Я сказала «экзотические» растения, а не «эротические».

― Художественная вольность.

— Я не позволю, чтобы мои растения использовали для низких целей.

― Ради литературы, ради литературы.

― Это не о сексе?

― Конечно, нет. «Травоядные» — это невероятная история о растениях, страсти и разных целях. В этом произведении поднимается тема вечного спора между плотью и хлорофиллом и рассказывается о жизни пары, которая сражается с меланхоличными растениями и несвоевременными эрекциями.

— В таком случае я позволю тебе пользоваться моими травами.

— Литература в вечном долгу перед тобой, — сказал я.

После завтрака мы отправились на прогулку к Аппер Моллу, легким шагом пройдя мимо спрятанных за деревьями и листвой старых бунгало; можно было разглядеть только их красные крыши и дымовые трубы. Касаули был особенным местом для нас. Я приезжал сюда вот уже восемь лет, вместе с Физз — шесть лет. Я никогда не слышал о Касаули, пока не встретил Соберса в свою первую неделю в колледже. Он был одним из трех моих соседей по комнате и поражал своим великодушием. Его отец работал в Институте ветеринарных исследований в Касаули, и Соберс вырос здесь.

Настоящее имя Соберса было Арнаб Дасгупта. Но в колледже его называли в честь великого игрока в крикет Герри Соберса.

В нашем соревновании по крикету для новичков он показал себя всесторонне развитым человеком. Он был маленького роста, коренастым и раздражающе самоуверенным. Арнаб уверил всех, что отлично подает ногой, и после десяти оверов наш капитан бросил ему мяч.

Этот овер вошел в историю общежития. Шла семнадцатая передача, когда Арнаб не смог бросить мяч на поле. Вообще-то, первый мяч просто вылетел у него из рук и попал в коренастого судью. Наконец Арнаба убедили сделать подачу мячом снизу и закончить овер. Он вышел отбивать с наколенником только на одной ноге. Он отвернулся от первого мяча, который летел ему в лицо, и мяч угодил в его жирные ягодицы. В течение минуты никто не знал, куда делся мяч. Затем он выпал из его задницы с громким звуком.

За границей поля наш капитан посмотрел на меня и спросил: «Где ты нашел этого Герри Соберса?»

Когда все успокоились, прилетел следующий мяч. Он угодил по его незащищенной ноге и отлетел в сторону. Потерпев неудачу, Арнаб начал громко ругаться на бенгальском языке, требуя мать подающего, чтобы заняться с ней сексом.

К счастью, подающим оказался Джет, который ничего не понял из его слов.

После этого случая все стали называть его Соберсом. Когда его отец приехал в общежитие шесть месяцев спустя, никто не мог ему сказать, где — или кто — Арнаб Дасгупта.

Я впервые приехал в дом Соберса в Касаули в компании пятерых друзей, всем нам едва исполнилось восемнадцать, и, будучи простым парнем из безумного города в сердце Индии, был очарован атмосферой, царящей в горах. Отсутствие давки, деревья, колючий холодный воздух в легких. Старый военный городок стал моим первым убежищем. Я возвращался сюда с Соберсом всякий раз, когда появлялась возможность, и его чудесные родители открывали двери своего дома передо мной, словно они знали меня всю жизнь.

Позже, когда я впервые привез сюда Физз, они приняли ее с тем же радушием. Они знали, что мы не женаты, но предоставили нам общую спальню — невероятный поступок для представителей среднего класса в Индии, и утром тетя стучала мне в дверь, прежде чем принести чай. Но люди всегда так реагировали на Физз. Было легко доверять ей и любить ее. Дело было в ее улыбке, открытом языке тела, готовности закатать рукава и готовить еду, резать овощи. Пока я вел себя скованно, Физз болтала, расспрашивая о семейной истории тети, истории ее замужества, о шалостях ее детей, делала комплименты ее карри с печенкой, шелковому сари, тощему денежному дереву, которое она выращивала в старой бутылке.

Дом, предоставленный им институтом, находился на вершине Аппер Молла, откуда открывался вид на равнину. Он был старым и ветхим: стекла были связаны между собой коричневой упаковочной тесьмой, деревянные оконные и дверные рамы прогнили, балки проели термиты; но там царила теплая домашняя атмосфера. Как только родители Соберса уходили (он в институт, а она — преподавать в местной миссионерской школе), я проводил день, совершая набеги на тело Физз.

Я настаивал, чтобы она ходила по дому только в короткой футболке. Когда она готовила нам завтрак, я обнимал ее со спины, спрятав руки у нее между ног. Мы были неразлучны, кормили друг друга ртом, пока наши руки были заняты нашими телами. Я часто высовывал ее из окна гостиной и, упав на пол перед ней, касался ее лодыжки и начинал знакомое путешествие.

Я брал твердую косточку на ее лодыжке в рот и сосал так, что это наполнялось глубоким эротическим смыслом. Затем я поднимался к ее толстым икрам и сосал их так страстно, что они превращались в эрогенные точки. И затем я медленно изгибался вокруг ее голени и поднимался по своду ее коленей, отдыхая на вершине, открывая рот и двигая губами. Опустившись по другой стороне, я наклонялся сзади и проводил языком вниз но гладкому пути внутренней части ее бедер, не отводя глаз от темной линии последней гряды. Я медленно путешествовал в поисках источника мускусного запаха. Когда я подходил все ближе и ближе, плоть становилась все больше и больше, запах мускуса становился все сильнее и сильнее, и я начинал терять контроль. Мой рот становился моим носом. Оттягивая удовольствие, я начинал страстно желать его. Постепенно окна моето разума закрывались. Разум, интеллект, анализ, восприятие, речь — все пропадало одно за другим.

Теперь я был древним животным на четырех лапах, которое шло по следу к тайному месту.

За гранями цивилизации.

Животное больше нельзя было остановить.

И когда я пил из источника долго и жадно, меня переполнял ее запах. Я вставал позади нее, ища ответа, и обнимал ее за талию. Пока она смотрела вниз на зеленые холмистые склоны и изнывающие от зноя равнины Индии, я начинал двигаться в самом древнем танце. Ветер разносил ее стоны.

Мы передвигались из комнаты в комнату, наслаждаясь тем, как менялись наши тела в зависимости от окружающей нас мебели. Мы становились другими людьми в новой обстановке.

Аристократами в ванной.

Плебеями на кухне.

Студентами на веранде.

Неверными супругами в гостиной.

Любовниками на обеденном столе.

А в спальне — партнерами и близкими по духу людьми.

Поступая так, мы обнаружили, что величайшие любовники не те, кто наделен чувством верности, а те, кто никогда не прекращает меняться. Те, кто обладает даром быть разными.

Каждый раз, как к нашим телам приходил покой, я читал вслух из моей антологии: Луис МакНейс и «мир безумней, чем мы думаем»; Элиот и «потому что я не надеюсь обернуться снова, потому что я не надеюсь, потому что я не надеюсь стать таким, завидуя дару и возможностям этого человека»; Конрад Эйкен и «порядок во всех вещах, логика в темном устройстве атома и жизни, время в сердце и разум такой, какой погубил Римбода и дурачил Верлейн» — я читал и читал, пока она лежала, положив прекрасную голову мне на бедро, ее теплое дыхание согревало мои спутанные волосы. Когда я читал, то чувствовал свою связь с великими вещами. Я чувствовал мою жизнь, нашу жизнь, у меня был план, цель — более важная, чем у других.

— Постой, — сказала она внезапно. — Повтори.

И я вернулся и перечитал строчки.

Снова и снова.

Я читал и читал, пока наша кровь не начала бежать в ритме поэмы, и покой прошел — ее дыхание возбуждало меня.

Тогда она открыла рот, и мы вскоре стали двигаться в более страстном и выразительном ритме, чем в антологии.

Мы помылись в час, наполнив три ведра горячей водой из колонки и медленно вылив их кружками друг на друга — аристократы в ванной, и, когда родители Соберса вернулись на обед в два, стол был разложен, овощи пожарены, чапатти готов; Физз болтала, а я был доволен.

По вечерам мы выходили побродить по городу, выбирая лесные тропы, спускались вниз к вымощенной булыжниками рыночной площади за чаем и булочками-самосас, сидели на автобусных остановках и наблюдали за толпой, гуляли по кладбищу с леденящими душу надписями на надгробиях, обменивались шутливыми замечаниями с бодрыми монахинями у местной миссионерской школы, которые весело строили румяных детей для шумных спортивных игр, разглядывали дроздов, бульбулей и бородастиков, сидя на каменных скамейках на окраине Аппер Мелла и любуясь закатом солнца.

Я рассказывал Физз истории бунгало, которые слышал от Соберса. В Касаули было всего две дороги — Верхний и Нижний Молл, по обе стороны от которых росли величественные деревья и расположились старые колониальные бунгало. Большая часть этих бунгало принадлежала знаменитым людям. Но тогда ни одно из этих имен ничего для нас не значило. Мы были молоды, и, как всякую молодежь, нас было трудно поразить и смутить. Мы смотрели на старые пары, гуляющие вдоль Молл, и совсем не понимали их жизнь. Как они оказались здесь? Как они жили? Что стоящее они пережили в своей жизни? Большинство из них были бледными и сутулыми, но горы наградили их румянцем. Было невозможно услышать, как они разговаривают, и они проплывали мимо, словно персонажи из немого кино.

Но время этих визитов наша любовь к горам и планы начали обретать силу. Старый правительственный дом Соберсов, томные прогулки по Касаули, болтающий ветер в деревьях, холодный воздух, от которого по коже бегали мурашки; таинственность. задумчивых бунгало с экзотическими, англоязычными названиями, пламенеющие закаты, невероятно спокойные ночи (молчали даже смычки цикад), мигающие звезды, которых было больше, чем где-либо еще в мире, — все это переплелось с традициями и новыми открытиями нашей любви.

Прежде чем мы об этом заговорили, мы оба знали, что когда-нибудь будем жить в горах. Это был пункт назначения нашей любви. Но даже в самых мрачных видениях мы не могли представить того, что нас ждет.

Во время этого путешествия мы впервые обсудили, что хотим иметь дом на холмах, что Физз будет преподавать в школе, пока я буду работать. Мы сидели на каменной скамейке, на красивом горном выступе на Аппер Молле. С этого места гора была похожа на большой живот, а дорога, словно широкий ремень, опоясывала его. На вершине этого живота, на пупке, рядом с дорогой было несколько скамеек.

Вокруг никого не было, и мы сидели рядом, как последние уцелевшие люди во вселенной. Ночью, когда небо было чистым, можно было увидеть всю дорогу до мерцающих огней Чандигарха — города, улицы которого выглядели до банальности правильными даже с такого расстояния.

— Мы должны купить дом в горах — когда-нибудь. Ты мог бы писать, а я бы преподавала в школе, — сказала Физз.

— Да, — согласился я. — Должны.

Она держала меня за руку, ее голубая куртка светилась в лунном свете.

— Ты говоришь не очень уверенно, — заметила она.

— Нет, — возразил я, — ты знаешь, я люблю горы. Я думал o тебе. Ты всегда говорила, что предпочитаешь море.

— Да, говорила. Но я думала об этом. Теперь мне кажется, что я хочу просто ездить на море, а жить в горах.

— Почему?

— Ты знаешь, я люблю море, потому что оно всегда живое и беспокойное, а горы отличаются твердостью и постоянством, поэтому кажутся мне немного скучными. Но я думаю, что у меня и так хватает беспокойства в жизни.

Я крепко сжал ее руку.

Она повернулась ко мне, улыбнулась и сказала:

— Так, по крайней мере, — я решила предпочесть тебя морю.

Я досмотрел на нее в совершенном восхищении.

―И я с радостью буду преподавать в школе на холмах, где будет полно розовощеких детей.

― Они все влюбятся в тебя, — улыбнулся я.

― Так завоюй меня своей бессмертной прозой.

— Мы просто поедем к морю, — сказал я.

Наклонившись вперед, она поцеловала меня и прошептала:

— Нет, я думаю «Травоядные» будут лучшей книгой, чем «Задницы на пляже».

Я взял ее лицо в свои руки и долго целовал, пока луна совершала свой путь по небу, а далекие огни Чандигарха таяли.

Наши четыре дня прошли в счастливом тумане. Или почти счастливом. Потому что между страстью и игрой я не мог забыть о проблемах, которые возникли с моим произведением. Если какая-то вода и падала на мельницу моего творчества, то это происходило слишком медленно. При такой скорости мне пришлось бы остаться в Касаули на всю жизнь, чтобы она наводнилась водой до краев.

Когда мы возвращались назад в Чандигарх, меня снова начала охватывать паника; к тому времени как я припарковал мотоцикл в узком проезде у дома, она достигла пика, и я был готов бежать обратно. Мы приехали вечером, и я плохо спал этой ночью.

Физз почувствовала мое беспокойство. Она знала, что у меня проблемы с книгой, и предложила как бы между делом: «Ты не хочешь начать писать с раннего утра? Для пробы».

Это была идея. Я знал, что Уэллс рекомендовал такую тактику поведения начинающим писателям. Атакуй свою книгу тогда, когда она этого не ждет, бери ее неожиданностью. Поэтому я рано пошел спать и поставил будильник на пять, но лежал в полудреме несколько часов, метался и ворочался, перекладывая подушку под голову, между ног и обратно.

Я видел странный сон. Я стоял на месте свидетеля в суде — как в индийских фильмах: клетка из деревянных перекладин до пояса ― и вслух читал руководство. После каждого утверждения свиноподобный судья в парике стучал своим молотком, и худой полицейский с загнанным взглядом выходил вперед и сильно бил меня палкой по заднице.

— Читать страницу из Шекспира каждый день.

Вжиг!

— Никакого секса во время работы.

Вжиг!

— Не выражать эмоции.

Вжиг!

Каждый раз, как меня били, все люди в переполненном зале суда вставали и хлопали.

И каждый раз я кричал:

— О Шекспииииир!

Через какое-то время я заметил, что на большинстве людей в суде были смешные шляпы для вечеринки, в руках они держали охапки воздушных шаров и дудели в свистки. На юноше в переднем ряду были желтые целлофановые очки, он поднимал руки и танцевал всякий раз, как меня били палкой. Ушки кролика на его шляпе подпрыгивали вверх и вниз вместе с ним.

После каждого танца он изображал меня, крича:

— О Шекспииииир!

В унисон с ним веселая толпа повторяла:

— О Шекспииир!

Постепенно ситуация становилась все более безумной. Смех, гиканье, беспорядочное похлопывание по спине. Это было похоже на вечеринку в честь Нового года. Кружились и танцевали пары. Затем я начал узнавать лица.

Я узнал старых школьных друзей, соседей по колледжу, учителей, смотрителей общежития, отца в темном костюме, мать в темно-бордовом сари, Биби Лахори с короткими волосами и перевязанной грудью, дядюшек, тетушек, кузенов.

Черт побери, танцующий парень в желтых целлофановых очках и с хлопающими кроличьими ушами — это Милер. На стуле сзади танцевал Соберс с огромным фальшивым носом, как у инспектора Клузе. И владелец магазина фруктов в колледже! Толстый Говинджи! Что он здесь делает? Подкидывает вверх яблоки, апельсины, бананы и ловит их в ревущий стальной кувшин миксера!

В этом шуме Физз тихо сидела за столом клерка рядом с судьей. На ней был надет воротничок адвоката, и она усердно делала записи. Она выглядела печальной.

Я взглянул вверх: судья надел красную конусообразную шляпу с серебряным колокольчиком из папье-маше на верхушке. Он громко гудел во вращающийся гудок, раздувая толстые щеки; вместо молотка у него в руке теперь был большой ананас.

Я посмотрел на него умоляюще и сказал:

― Милорд, ваша честь, можно я пойду домой и закончу свой труд?

― Чтооо? — переспросил судья.

― Милорд, глюкодин и парацетамол! — закричала толпа.

И судья поднял большой ананас, держа его высоко, словно трофей, чтобы осипшая толпа могла поаплодировать, а затем ударил им о стол.

Ананас взорвался, словно бомба, аккуратные кусочки разлетелись по залу суда.

Сумасшедшая толпа закричала:

― О Шекспииииир!

И стала хватать кусочки, словно летающие тарелки.

Судья посмотрел на полицейского с ввалившимися глазами и рявкнул: «Франц!»

Франц наклонился вперед и звучно ударил меня еще раз.

Я закричал:

― О Шекспиииир!

Все обрадовались, подняли руки и начали танцевать.

Физз сурово посмотрела на них, вынула изо рта свисток и объявила перерыв.

Я тотчас проснулся, потянулся к молчаливому будильнику и прижал его рукой.

Не разбудив Физз, я сделал себе чашку чая и выпил ее, стоя на балконе. Было еще темно. Ни в одном из соседних домов не горел свет. Как только пробьет шесть часов, за каких-то безумных пятнадцать минут проснутся дети, появятся газеты, чай и на улицах покажутся прохожие. Это был последний час тишины, и казалось, что даже уличные фонари отдыхают после долгой ночи.

Выпив чашку чая, я вошел в кабинет и открыл «Брата», прочитал все, что написал до этого. Было несколько неплохих мест. Но когда я закончил, то оказался там же, где был, когда мы пошли в «Сузи Вонг» неделю назад.

Однако я решил больше не колебаться: «Помни, труд писателя в большей степени зависит от его дисциплины, чем от вдохновения». Я начал стучать по клавишам. Начал третью часть.

Я занимался этим всю неделю, сочиняя без особой радости. Физз догадалась об отсутствии у меня вдохновения и попыталась помочь мне. Но в нашей жизни появились и другие проблемы. Пока у меня с трудом шел процесс написания книги, у нас стало туго с деньгами.

Я надеялся что мы сможем прожить еще три месяца на деньги, скопленные пока я не ушел с работы. Но теперь оказалось, что на создание книги могут понадобиться годы. У нас не было сбережений, и моя последняя зарплата давно была потрачена. Физз была вынуждена продать наш маленький телевизор «Акай» за три тысячи рупий, на это мы и жили.

Но, придерживаясь нашего первоначального договора, мы отказывались беспокоиться о деньгах.

Отказывались даже говорить об этом.

— Я устроюсь на работу, — просто сказала Физз.

По некоторым причинам я не хотел, чтобы она работала, пока я пишу. Я думал, что это лишит мой труд какого-то блеска.

— В этой глупой школе Св. Цезаря я могу преподавать английский и географию. Мистер Шарма постоянно просит меня об этом.

— Это идиотское место. Этот парень — обманщик. Его основной бизнес — продажа деталей для мотора. Он, должно быть, прекрасно считает, но я сомневаюсь, что он знает алфавит, — возмутился я.

— Какое это имеет значение? Это только по утрам, и всего пару месяцев! — воскликнула Физз.

Мы сидели в нашем любимом кресле. Она взяла меня за руку, одарила улыбкой и продолжила:

— Потом в любом случае Пандит нас выручит.

Следующим утром она уверенно направилась в школу, после обычных процедур этих гаражных школ ее тотчас назначили учителем младших классов и попросили начать работу со следующего дня. Это была загадка гаражных школ Индии! их всегда называли в честь христианских святых, и там всегда отчаянно нуждались в учителях. Там постоянно было место еще для одного студента, еще для одного учителя. Классные комнаты размещались на балконах, верандах, под лестницами. «Да, мэм, поставьте свой стул прямо здесь, рядом с учителем. Нет, он сидит не слишком близко. Он требует особого внимания. Слишком много людей? Совсем нет. У нас строгие правила относительно того, сколько учеников набирать в класс».

Ей дали зарплату в тысячу двести рупий.

С такими деньгами мы могли протянуть какое-то время. У мае еще осталось пятьсот рупий после продажи телевизора.

Когда Физз начала работать в школе, я вернулся к своему старому расписанию. Сначала я хотел проводить утро с ней, потому что без спокойного настроения после занятий любовью трудно было сосредоточиться на работе.

Ничего не получалось с «Братом».

Я просто создал схематичные образы Абхэя, его отца, его деда и историю их жизни. Но это, как я теперь понял, не имело никакого значения. Мне нужно рассказать о них все. Проблема заключалась в том, что я не знал подробностей их жизни. Что они ели? Каким мылом пользовались? Каким маслом? Как они путешествовали? Какие газеты читали? Сколько денег тратили? Я также не мог проникнуть в их сердца и головы. О чем они думали? Были ли у них любовные порывы? Как они с ними справлялись? Разговаривали ли о своих чувствах с женами? Как? Болтали ли они со своими детьми?

У меня было представление обо всех этих вещах благодаря моим разговорам с отцом и другими старшими, которые жили в то время. Исторические подробности подходили для простого чтения. С этим материалом, как я теперь болезненно понял, можно было написать эссе в пять тысяч слов, а не роман в сто тысяч слов.

Устав от своей первоначальной бравады, я начал чувствовать с растущим ужасом, что строю замок из песка. Крупицы невежества, ошибки и чистые предположения ловко наложились друг на друга, но первая волна критического чтения — и этот замок перестанет существовать.

Я пытался притвориться, что главная моя проблема состоит в сюжете, а не в отсутствии знаний и жизненного опыта. Потому я пошел на хитрость в третьей части. Я говорил себе: «В настоящей жизни много вымысла, и у меня нет причин стесняться этого».

Я придумал страстные ссоры между отцами и детьми. Они читали друг другу лекции по философии, о жизненных ценностях и материализме — кричали, хлопали дверьми и окнами. Действие развивалось хаотично. Пандит подкупил тюремщиков, чтобы у его сына была лучшая еда и койка; Пратап узнал об этом и обезумел. Абхэю позвонил продюсер из Бомбея, но ему пришлось заплатить много денег, чтобы состоялся его дебют. Он убедил Пратапа, что брать взятки — это неплохо. Подружка Абхэя забеременела. Абхэй бросил ее. Она пошла к его отцу. Пратап нашел для нее работу. И устроил аборт. Вскоре она вступила в связь с ним. В другой повествовательной линии Пандита поймали за махинациями с едой для военного городка. У него была встреча с Андерсоном. Деспотичный Пандит упал к ногам белого человека. Они заключили перемирие. Пандит начал поставлять мальчиков-гомосексуалистов из провинции. Между тем, по иронии судьбы, Абхэй был вынужден ублажать своего продюсера, чтобы встать на ноги.

Вскоре книга полностью развалилась.

Два месяца спустя после возвращения из Касаули я все еще цеплялся за свои прежние привычки: строгое расписание, руководство, подсчет слов; но это было бессмысленно, как охрана дворцов охранниками в парадной форме.

Если говорить языком Милера, я ловил креветок в моче.

Я позволил Физз прочитать то, что я сочинил за эти несколько дней, и я видел, что она в затруднительном положении. Думаю, что она понимала, что книга разваливается, но не хотела в это верить. Поэтому мы продолжали играть в шараду. Напечатанные странницы — в двойном количестве — продолжали складывать в кабинете, под деревянную подставку с девушкой с развевающимися волосами.

На первой страннице было написано: «Наследники».

И ниже подзаголовок: «Сто лет индийской истории»

И внизу: «Черновой вариант».

Вскоре после того, как повествование начало усложняться, уменьшилось и количество черепов. Странно, что теперь звезды стали появляться чаще. Чем более неуверенным я был в своей книге, тем больше я искал утешения в теле Физз. Вначале моя работа давала мне спокойствие, спокойствие и целеустремленность. Теперь спокойствие исчезло, целеустремленность тоже была утрачена. Я чувствовал себя разбитым, я был в панике. И пытался заполнить себя ее телом; я искал покоя после момента соития. Количество звезд увеличивалось.

Желание — это совершенно неизвестная вещь.

Но у Физз все обстояло по-другому. Пока я писал сильно и хорошо, ее необходимость во мне возрастала. Она искала меня. Желая испытать мою целостность, желая получить кусочек ее. Ее тело источало желание все время. Теперь это прошло. Она перестала играть роль агрессора. Я не мог больше лежать на спине и ждать, пока она овладеет мной. Восстановился старый порядок вещей. Мне приходилось идти и просить то, что мне нужно.

Затем одна за другой инструкции руководства начали нарушаться. Я стал говорить о сочинительстве, пить каждый вечер; я прекратил читать страницу из «Тролля и Крессиды» каждый день; мы начали ходить в кино каждый вечер; я стал отчаянно усложнять сюжет.

Пратап хотел стать коррумпированным главой кабинета министров. Абхэй хотел стать королем романтического кино Индии. Выяснилось, что Пандит совершал хорошие поступки и тайно помогал борцам за свободу.

И слепой мог разглядеть, что я ловлю креветок в моче.

Но хуже всего то, что я начал читать другие книги в качестве мести. Я тащил Физз в магазин Сиржи и покупал несколько новых целлофановых книг. Я нырял в истории других людей и терялся в них; я постепенно забыл мою собственную.

Физз не осуждала меня.

Я сделал это сам однажды.

Примерно через пять месяцев после того, как я сидел за обеденным столом и печатал заявление об уходе на сверкающем красном «Брате», я заглянул вечером на кухню, где она готовила, и заявил:

— Я собираюсь бросить это дело.

На ней была только джинсовая рубашка, он резала крепкую светло-зеленую капусту на волнистые хлопья. Капуста выглядела воздушной, когда к ней подносили нож. В этот момент она напомнила мне «Наследников».

Не останавливаясь, она сказала:

— Не волнуйся! Просто отдохни.

Мы пытались справиться с этим последние два месяца. Мы отказывались говорить о деньгах, но эти попытки стали походить на болезнь. Я знал, что Физз сделала конверты для различных трат — газеты, молоко, бакалея, бензин, служанка, рента, электричество, газ — и считала все до последней рупии.

Притворяясь, что ничего не происходит, мы начали проводить несколько часов в день, придумывая, как свести концы с концами.

Прекратить покупать газеты — занимать их у соседей снизу. Это экономило нам примерно тридцать рупий,

Отказаться от услуг служанки. Я готовил; Физз убирала и мыла пол. Семьдесят пять рупий.

Гулять до Биджвара Чоук каждый день и делать покупки на оптовом овощном рынке. Покупать масло «Амул» в стограммовой упаковке вместо упаковки в пятьсот грамм и экономить его.

Оставить мотоцикл и ходить пешком (это было легко — тут у нас имелся большой опыт).

Больше не покупать места на балконе. Только на галерке.

Каждую нашу монету Физз откладывала в старую оловянную банку «Бурнвита» и переворачивала ее в конце каждой недели, чтобы посмотреть, сколько она собрала.

К моему крайнему недовольству, нехватка денег стала более важной проблемой, чем работа над книгой.

Это было более страшное поражение, чем неудача с написанием книги. Много лет назад это было единственное условие, которое я поставил Физз. Что бы ни происходило, но деньги никогда не станут причиной ссор в нашей жизни. Если они у нас будут, мы будем их тратить. Если нет, то мы не будем волноваться об этом. Несмотря на свое беспокойство, она сдержала обещание. Я знал, что ей это было трудно — бороться с врагом, имени которого она не могла назвать вслух.

Но это был враг, которого я боялся больше всего остального. Я видел, как он разъел внутренности моей семьи, клана и друзей. Он съедал средний класс. Как самка малярийного комара, он доставлял двойные проблемы. Он сосал сок благопристойности и оставлял своих жертв в судорогах жадности. Это был враг, объятия которого, я был убежден, делали нас меньше, чем мы есть.

Деньги делали больших людей маленькими быстрее, чем любая другая вещь, которую я знал.

Мое беспокойство усилилось, когда Физз предложила взять вечерние уроки английского языка для молодых аспирантов: «Научим говорить, как настоящий англичанин, за шестьдесят дней! От приветствия до прощания! Полная гарантия! Станьте первоклассным янки!»

Уроки проводились в школьном помещении по вечерам, длились час, и их посещали странные люди: юные мальчики из маленьких городков Пенджаба, Хариджаны и Химачал-Прадеша, девушки, повышающие свои шансы на выгодный брак, чудаки-карьеристы, которые полагали, что поверхностное знание английских фраз изменит их жизнь. Мистер Шарма собрал шесть групп, уроки с которыми проводились каждый вечер. Если Фризз согласится взять класс на шестьдесят дней, ей заплатят две тысячи рупий.

Это был настоящий сигнал тревоги. Маленький город начат заражать нас своей болезнью.

Кухня была крошечной, поэтому я стоял в дверях, подпирая руками дверную раму.

―Я должен бросить это дело, — сказал я.

―Закончи, тогда ты будешь думать по-другому.

―Книга закончена. В ней больше ничего нет.

―Это неправда, — возразила Физз.

―Правда, — упрямо настаивал я.

―Ты слишком категоричен.

―Физз, помни: в мире полно непрочитанного мусора — не надо добавлять еще.

Она положила нож, подошла и обняла меня. Я наклонил голову, чтобы поцеловать ее. Ее волосы были влажными по краям, на верхней губе образовался тончайший слой пота. Запах ее кожи возбудил меня, я закрыл глаза и начал медленно есть ее открывающийся рот. Когда ее руки держали мое лицо, я чувствовал сок зеленой капусты на ее пальцах.

Этим вечером мы пошли на озеро Сукхна, на котором собирались туристы и веселые компании. Шумные семьи ушли, и повозки, торгующие мороженым и голгаппой, собирали последние пожитки — только влюбленные парочки и мальчики из колледжа искоса смотрели на них. Мы нашли лодку, которая отвезла нас на озеро, которое постоянно отступало: как большинство искусственных вещей, оно выступало против нелогичности своего существования. В сумерках можно было увидеть больших журавлей, которые принялись вычищать ил, ползая по песчаной постели, словно огромные насекомые.

Когда мне показалось, что уже достаточно глубоко, я дал Физз пакет и сказал:

— Сделай это.

— Почему я? — спросила она — Чтобы потом ты мог обвинить меня в этом?

— Да, — признался я.

Она молча держала пакет.

Пара краснобородых чибисов пролетела над нами. Я слышал хлопанье их крыльев. Своими криками они словно требовали ответа: «Ты сделала это? Ты сделала это?»

— Труд писателя — это не жизнь, а Физз — это жизнь, — сказал я.

— Труд писателя — это жизнь, Физз — это Физз, — возразил она.

— Просто сделай это, — попросил я, — нам нужно плыть дальше.

Темнокожий тощий лодочник — из восточного штата, может, из Уттара Прадеша или Бихара — посмотрел на нас с любопытством, пытаясь понять суть нашего разговора. Мы ссоримся Что-то замышляем? Что это за узел, который мы передаем дру: другу?

— Просто сделай это, — попросил я еще раз. — Там ничего нет. Со временем ты поймешь, что это правильно.

Не глядя на воду и ие сводя с меня взгляда, она опустила свою левую руку и погрузила пакет в озеро. Физз не бросила его, не было всплеска, никакого звука; она держала руку под поверхностью воды, позволяя бумагам намокнуть, молча топила мой труд, чтобы он никогда не всплыл снова. Ее рука создала небольшое волнение в темнеющей воде, и, когда Физз подняла ее, она была пустой и мокрой до локтя. Физз прижала руки к своим гладким щекам и закрыла глаза.

Пандит, Пратап и Абхэй медленно распадались на части.

Лодочник оглянулся, чтобы посмотреть на место в воде, куда рука Физз опустила пакет. Если полиция завтра придет с вопросами, он сможет указать точные координаты этого места.

Когда мы достигли берега, чибисы снова пролетели мимо, описывая круги: «Ты сделала это? Ты сделала это?»

Да — мы — сделали.

Да — мы — сделали.

Назад мы ехали медленно, на третьей скорости, и почти не разговаривали остаток вечера. Вернувшись домой, я надел на «Брата» черную крышку и поставил его снова рядом с книжной полкой в гостиной. Его красный желудок блестел, укоризненно глядя на меня. Обеденный стол, пять месяцев служивший пристанью для печатной машинки, выглядел странно покинутым. Как ванная без раковины. Толстая стопка чистых листов, все еще частично запечатанных, была сложена на шкафу для для одежды. Маленькие канцелярские принадлежности — карандаши, скрепки, скотч, кнопки — теперь лежали в разных ящиках. Руководство убрали с зеркала, свернули в тугую трубочку и засунули за книжную полку. Подставка «Мой герой!» оказалась на подоконнике в ванной. Через несколько дней ее закроют шампуни и бутылочки с маслом.

Мы сделали это молча.

Когда мы закончили, не осталось и следа того, что какой-то текст, или страница, или даже слово были написаны в этом доме.

Ночью Физз сказала:

— Первый сгорел в огне, второй утонул в воде, что ты хочешь сделать со следующим?

Мы сидели, прислонившись к спинке кровати. Свет был выключен. Кончик ее сигареты вспыхивал, словно навязчивая идея. Через несколько лет после окончания колледжа она снова начала куригь — одну сигарету перед сном каждую ночь. Три года назад я заставил ее отправить еще одну стопку напечатаиных страниц в камин в доме Соберс в Касаули. В тот раз это был законченный текст, но он был намного хуже «Наследников». Я почувствовал облегчение, увидев, как он горит. Он был так плох, что даже огонь сопротивлялся, пожирая его. Он запинался и задыхался, затем изрыгнул дым, и комната наполнилась черными хлопьями, поднимающимися к балкам. В глухую ночь нам пришлось открыть двери и окна спальни, чтобы; выветрить дым и копоть, — и действовать при этом бесшумно. Больше часа мы стояли снаружи, дрожа от холода ночью в Касаули, пока дым и копоть не исчезли. Мы смеялись, и Физз просила меня не писать больше таких книг.

Теперь у нас было совсем другое настроение.

Уничтожить первую книгу, может быть, и почетное дело. Выкинуть вторую — это менее почетно и вызывает неудобные вопросы. Мы оба пытались быть храбрыми, но, мне кажется, мы оба думали о рыбе, которая грызет «Наследников» и их великое послание, адресованное нам.

— Воздух, — сказал я, — следующая принадлежит воздуху. Из самолета. Или, может быть, с края этого дома на холме.

— Да, — вздохнула она, посасывая мерцающую сигарету. ― Огонь. Вода. Воздух. И, может быть, потом мы сможем пойти к издателю.

Когда я проснулся на следующий день, мне было нечего делать.

Физз ушла в свою школу, я попытался читать, но был слишком рассеян, чтобы сосредоточиться на чтении. Мне пришлось перечитывать каждую страницу, потому что каждый раз, как я доходил до последней строчки, понимал, что не запомнил ни слова. Слушать музыку было тоже не очень хорошей идеей. Я позвонил Амрешу и поехал в его флигель в Тридцать четвертом районе на чашку чая. Он был странным парнем, и обычно я избегал его. Обращался я к нему только в том случае, если сам был в странном настроении. Его сумасбродство никогда не могло утешить меня.

Его флигель — на языке Чандигарха так называлась комната над гаражом — был настоящим памятником жизненному опыту. Каждый квадратный дюйм стены был покрыт полосками бумаги, исписанной знаменитыми цитатами и отрывками из великих произведений. Они были взяты из различных источников — начиная с трудов индийских и западных философов и заканчивая художественными произведениями и поэмами. От очень коротких строчек, таких как «Ты есть искусство» и афоризм Декарта («Я мыслю, значит, я существую»), до длинных отрывков из Марка Аврелия и «Упанишады». Каждая цитата была написана его самоуверенной рукой толстым фломастером — красного, зеленого, желтого, бордового, оранжевого, голубого, черного, коричневого цвета.

На потолке он изобразил целую поэму большими черными буквами — «Прогулка в лесу зимним вечером». Он, очевидно, тщательно измерил расстояние, потому что поэма заняла весь потолок. Последняя строка — «лес — любимый, темный и глубокий»; последняя строфа была для контраста написана темно-красным цветом. Эффект был невероятный. Текст окружающей тебя комнаты давит на тебя, и ты ощущаешь огромное чувство облегчения, когда выходишь на улицу.

По всем признакам он был чудаком.

Амреш работал репортером в непонятной южной газете, и у него были странные взгляды на основы морали. Пока на пресс-конференциях все неслись к еде, он отказывался даже от глотка поды. Он носил с собой толстый стальной ящик с провизией — армейская штука, перекинутая за спину вместе с его черной сумкой, — и брал провизию из нее, если чувствовал необходимость. В пределах города он не пользовался моторизированными видами транспорта. У него был превосходно сохранившийся велосипед «Атлас» с маленькой запираемой стальной коробкой, приваренной к багажнику, на котором он мог промчаться через весь город за несколько минут. Высокий, хорошо сложенный, Амреш был заметной фигурой в Чандигархе, он колесил по широким дорогам города. На правой лодыжке он носил ленту для волос, за которую он засовывал штанину, когда садился на велосипед. Его серые носки были испачканы смазкой от цепи.

Внешне он был совершенно обычным. Амреш одевался формально — мятые брюки, хорошо отглаженная рубашка, серые носки, черные кожаные туфли. Его волосы были по-военному коротко острижены, он всегда был вымыт и свежевыбрит. Он делал странные вещи для юноши, принадлежащего к среднему классу Пенджаба: он готовил и убирал за собой. Амреш был родом из Амритсара, пограничного города, знаменитого своим мачизмом, но не был похож иа своих сверстников.

Я собирал ужасные истории о террористических актах вместе с ним. Пока остальные репортеры отбирали нужную информацию, он всегда был крайне внимательным, задавал вежливые вопросы и делал подробные записи. Мы приезжали на сельскую дорогу, когда утренняя роса еще не растаяла под лучами солнца и на раскинувшиеся вдоль дороги поля совершали набеги ранние птицы. Деревенские собаки лаяли по очереди. Ветхий автобус пенджабских дорог был припаркован на углу. Неподалеку стояла маленькая группа деревенских жителей. Немытые мужчины в непослушных тюрбанах, женщины с выцветшими дупаттами на головах и сопливые дети, которые протягивали к взрослым пальцы, пытаясь подвинуться ближе.

Если была зима — такое происходило чаще в это время года, потому что убийцам было легче спрятать их АК-47 под накидками — если была зима, туман витал над землей. Из канав с водой у обочины поднимался пар. Рядом стояла пара серых полицейских джипов, грязная скорая помощь или полицейский грузовик. Так же, как всегда, здесь было по крайней мере две белые машины с тонировкой на окнах: одна принадлежала старшему суперинтенденту полиции, а другая — главе района. Мы приезжали на своих машинах — на ветровых стеклах которых были наклейки с надписью «пресса» — и старались остановиться ближе к официальным машинам, выскакивали наружу и шагали прямо к месту преступления.

Фотографы неслись вперед, наклоняясь, изгибаясь, щелкая. Тела раскладывали на соседнем поле, аккуратно, в три ряда. Иногда их накрывали белыми простынями, которые фотографы откидывали, чтобы сделать снимки. По большей части, они лежали так, как умерли или как их вытащили.

Это всегда была эклектическая смесь. Мужчины, женщины и иногда дети. Прежний кодекс чести террористов давно канул в лету. Пули АК-47 скорострельного оружия несли смерть без разбора. Раздробленные и разорванные руки, ноги, черепа и внутренности свидетельствовали о том ужасном моменте, когда вспыльчивые пальцы нажали на курок. Случайно можно было увидеть просочившиеся мозги или кишки.

Глухой ночью автобус захватили три юноши, скинув свои накидки и вытащив оружие. Один стоял у передней двери, другой — у задней, а третий заставил водителя свернуть на одинокую проселочную дорогу. Обычные в автобусе запахи ― несвежей еды, алкоголя, плохого дыхания — сменил запах опасности. Не просыпаясь, пассажиры, съежившиеся под грубыми одеялами, начали шевелиться, их сердца забились. Вскоре в автобусе уже никто не спал, у всех свело от страха желудок.

Пассажир на переднем сиденье, продавец из Лудхианы, известный среди друзей и в семье смекалкой, веря в свое умение убеждать, начинает умолять террористов и льстить им. Он говорит о невиновности пассажиров, их обычной жизни и лишениях. Он восхищается делом юношей, их храбростью, несправедливостью правительства, преследующего их. Он может даже их спросить, из какой они военной группировки — Военные силы Кхалистани? Баббар Кхалса? Свободное движение Кхалистани? Возможно, даже из какого они города, какой школы, колледжа. Все это время радостный чисто выбритый продавец улыбается, пытаясь спасти ситуацию.

Главарь с ястребиным взглядом стоит рядом с водителем, у него острые нос и подбородок, словно стрелы, слишком редкая борода, чтобы ее подстригать или завязывать. Находясь под действием опиума, он жует наркотик и трясет АК-47. В определенный момент он наставит короткий ствол на вздымающуюся грудь человека и выпустит пулю. Это будет тихий, приглушенный звук, без всяких признаков приближающегося ада. Продавец умрет с широко открытыми глазами, все еще улыбающимся ртом, посередине неоконченной речи. Как хороший солдат во время боя, он сражался в итоге только за свою жизнь. С близкого расстояния аккуратная пуля взорвет его сердце. Это убедит молчать других умников в автобусе.

Водитель будет внимателен. Не будет оказывать никакого сопротивления, пытаться повернуть в другую сторону. Будет вежливо спрашивать указания: «Вы хотите, чтобы я здесь повернул налево? Прямо к деревне Кхаккар? Вы хотите, чтобы я притормозил? Остановиться здесь? Прямо здесь? Только скажите слово, мои господа. Только скажите слово».

Мы все верим в нашу способность обмануть смерть.

В нашу способность вызвать доброе чувство в убийце.

Каждый человек в автобусе верит, что он каким-то образом выживет, даже если смерть поселилась внутри автобуса.

Но юноши — дисциплинированные солдаты с сердцами, сделанными из стали. Они следуют своему плану. Сикхов первых выведут из автобуса и положат лицом вниз под деревом кикар. Женщин и детей выведут следом и просто бросят на землю. Один юноша, тощий и редкозубый, будет бродить над ними со своим АК-47, гордостью и смыслом его жизни.

Главарь с глазами, как у ястреба, бросит последний взгляд на съежившиеся тела и, отойдя от автобуса, даст сигнал своим острым подбородком. Сердце новобранца наполнится волнением и ужасом. Он прикажет выходить остальным людям, сидящим в центре автобуса. Шаркая, сморщившись, крепче закутавшись в старые коричневые одеяла, они подчинятся. Каждый человек будет разрываться перед последней дилеммой своей жизни: следует ли ему сделать отчаянную попытку попросить пощады или притаиться, надеясь, что мальчик и судьба не заметят его и пройдут мимо?

Громко взывая к богу, новобранец с прыщами, проглядывающими сквозь редкие волосы, кричит: «Благословен тот, кто говорит: «Бог вечен»… — и, целясь прекрасным оружием в пояс, в момент чистого опьянения, нажмет на гладкий курок. Его крик потонет в звуках выстрелов, пока его оружие будет плеваться, плеваться и плеваться.

Будет стоять шум: резкий звук стреляющего оружия, тихий стук пуль, хлопающих об одеяла; звон пуль, отлетевших рикошетом от ручек алюминиевых сидений и стальных стен; крики умирающих и прячущихся; поток брани молодого новобранца, поддавшегося силе, которая пульсировала в его руке. Через несколько минут — вечность спустя — он заполнит внезапно воцарившуюся тишину звуком вновь заряженного магазина. У тех, кто еще не умер, есть только минута надежды, пока юный воин ходит вдоль влажного от крови прохода, выбирая себе мишенью все, что шевелится. Водитель тоже здесь, его сердце теперь открыто, словно цветок, он навалился на человека из деревни под Гурдаспуром, жена и дочь которого лежат на земле, лицом вниз.

Когда последний стон стихнет в ночи, юноша откроет заднюю дверь, отойдет и повернется к главарю с глазами, как у ястреба, неподвижно стоящему в лунном свете. Его накидка будет развеваться, словно плащ Бэтмана, а АК-47 будет смотреть дулом вниз. Главарь поднимет свое оружие вверх в вечном жесте свободы и объявит: «Jo bole…», и рекрут ответит ему: «Sо nihal…», третьим присоединится юноша под деревом: «Sat sri akal».

Это были религиозные воины. Не убийцы, не наемники. Как Все солдаты веры, они все выходят из бараков морали, чтобы совершать великие бесчинства.

Я помню, как ходил по этим автобусам. Проход был всегда скользким от густой крови, хотя тела уже убрали. Было полное ощущение катастрофы, узлы и одеяла разбросаны повсюду, пятна темно-бурой крови на сиденьях, везде дыры от пуль, кусочки белой кости, на которые учишься обращать внимание, набивка сидений вываливается наружу, словно внутренности мертвецов. Я вспоминаю фисгармонию, брошенную на сиденье, словно сюрреалистическую картину — ее крышка широко открыта, легкие выставлены, выстрел прошел через сердце отполированного дерева.

Сладкий, едкий запах свежей крови наполнял мои ноздри, и я не мог избавиться от него несколько дней.

На участке, пока я и другие молодые репортеры работали с автобусом, крестьяне и пузатые полицейские, старшие репорты уверенно шли прямо к старшему суперинтенданту полиции и районным властям, жали им руки, стучали по спине и начинали выспрашивать у них информацию. Пока мы охотились за трагическими подробностями и атмосферой, красочными деталями и цитатами, они раскапывали суть случившегося, эксклюзивную информацию — обычную официальную версию, часть спора враждующих сторон. Но пресса не была ни на той, ни на другой стороне. В другом месте, в комнате Золотого храма, активисты сообщат подлинную историю, эксклюзивные факты, и это с такой же страстью отправится в мир.

Мне нравился Амреш, когда он работал репортером, потому что он был серьезен, методичен. Вел себя лучше любого из нас. Он разговаривал с каждым из источников, с трудом пытался реконструировать события и очень скептически относился к официальной версии. Амреш также был единственным среди нас, кто обращался уважительно с источниками информации, невиновными, которые не по своей воле оказались на сцене истории. Он не требовал ответов на вопросы и продолжал разговор. Его голос был мягким, полным сочувствия. Амреш хотел добиться от людей неприкрытых эмоций, услышать, как несчастный крестьянин присел на корточки, закрыв голову руками и получив последнюю пулю в своей жизни.

Глядя на работу Амреша, я думал, что он больше похож на общественного активиста, занимающегося терапией, чем на настырного репортера, гоняющегося за материалом для очередного номера.

Он был очень полезен. Он щедро делился информацией и часто указывал на наши ошибки. В Чандигархе и Амритсаре мы были большой, постоянно пополняющейся группой репортеров из всех уголков страны, которые гонялись за великой, нескончаемой историей. Эта история помогла многим журналистам сделать карьеру и продолжала в том же духе. Терроризм сикхов возник в Пенджабе в 1983 году и захватил воображение жителей Индии. Для страны, которая находилась в вечном поиске причин и внимания, это было хорошим материалом. Мы обрели чувство собственного достоинства только пятьдесят лет назад с необычной символикой борьбы за свободу. Нам все еще был нужен враг, чтобы понять, кто мы есть на самом деле.

Если Индии на пути к взрослению крайне необходимо было потерять девственность, то Пенджаб был первым шагом. Души п тела полностью исследовали, были даны обещания, получены шрамы, сильные и опасные эмоции исчезли. Все это кровавое дело казалось мрачной шуткой. Как в сражении Куросавы, когда мастер забыл крикнуть «мотор» и внезапно пошел домой к своей жене. Ни у кого не было других тем для разговоров, дел. Лошади продолжали скакать, армии продолжали биться, самураи продолжали убивать своими широкими мечами и издавать шипящие крики. Хошо! ХошоКошоПошоВошo! Хошо! К тому времени, как вернулся мастер (обратились к продюсерам с глазами-бусинками за дополнительными деньгами), съемочная площадка, доспехи, лошади, актеры — все было задействовано.

После какого-то времени иллюзия сражения перешла в настоящую битву. Это было обычным делом. У людей есть эмоции, слишком много ударов даже деревянными мечами могут вызвать непонятные чувства.

Когда политики в Дели и Пенджабе пошли спать, на их место пришли мелкие актеры. Их игры были придуманными, искусственными. Причины были фальшивыми; страдания притворными. С другой стороны, агония плохих актеров была натуральной. Трое юношей, которые ходили по автобусу, не играли. Они поставили свои жизни на кон ради стоящих вещей. Они наносили настоящие раны. Их тяжело ранили деревянными мечами.

Они убивают настоящих людей.

Они погибнут настоящей смертью.

Скоро.

Между тем хозяева, старые и новые, потеряли власть над сценарием и пытались понять их настоящую цель. Действие вышло у них из-под контроля. В августе 1987, когда я пришел на встречу к Амрешу в его странную комнату («Наследники» разлагались на дне озера Скухна), плохие актеры совершенно возобладали и тянули сцены. Уже было недостаточно рупора, чтобы заставить их действовать. Кто-то должен был идти за ними постоянно и взывать к их здравому смыслу.

Конечно, никогда не было лучшего времени для индийских журналистов и газет. Большая драма приковывала к себе взгляды. Были нападения, убийства, массовая резня — целый Спектакль сикхов. Самая храбрая и патриотическая часть Индии ввязалась в битву с индийском государством, преследуя глупую идею стать отдельной страной. Это была слишком неотразимая смесь веселья и сказки о морали. И при нашей любви к фильмам Болливуда ничто нам не нравилось больше.

Новости стали развлечением для масс. Это началось с Пенджаба много лет назад, когда моя жизнь и моя любовь пошли своей дорогой. Когда занавес опустился в смутное время и я надолго перестал быть журналистом, новости стали национальным достоянием. В определенное время дюжина телевизионных каналов, сговорившись между собой, вели нас от одного страшного события к другому, заставляли принимать участие в какой-то разворачивающейся трагедии. К этому времени плохие актеры пенджабской драмы давно усвоили рамки или были изъяты из сценария. Остальные вернулись к тому, что они любили больше всего — приобретения, денежные потери и праздники. Пенджаб вернулся к скучным темам о бесплатном электричестве, банкротстве, ценах на зерно, водоразделе и развращении сексом и спиртными напитками.

Но тогда, в 1987, казалось, что проблему Пенджаба невозможно решить.

Все говорили об этом, как об Ирландии. Постоянно, не прекращая. Но все обстояло намного хуже, потому что сикхи были более сумасшедшими и меньше боялись, чем ирландцы.

Будучи сторонниками сикхов, Амреш и я часто проводили много часов, обсуждая великий индийский поворот, который превратил самых рьяных защитников Индии в ее самых неутомимых врагов. Но мы были молоды тогда и хотели понять тропы истории, по которым мы шли, как автотрассы; и с высоты нашей молодости мы думали, что можем увидеть, куда ведет это трасса. Но сегодня я знал, что невозможно предсказать будущее даже двух людей, не то что миллионов.

Невозможно предсказать будущее, потому что неизвестно, что люди будут делать дальше.

Сегодня я понимаю, что я даже не знал, что буду делать сам.

Что касается автобанов истории, их не существует, пока творится история. Как тест на ДНК только после рождения ребенка может определить настоящего отца, автобаны истории определятся и установятся намного позднее. Только после того как пыль осядет, можно будет проследить за путешествием убийцы-спермы. Один юноша в развевающейся одежде вырвался из арабского дворца. Обладатель необрезанной бороды вышел из религиозной семинарии рядом с Амритсаром. Другой юноша в широких коротких штанах робко вышел из дома представителей среднего класса в разросшийся Индостан.

Сперма поет песню вселенскому убийству.

Всякий раз стремительно мчась по страшному автобану, на котором разбилась история.

Но тогда, не имея возможности распознать тропы истории мы искали способы, которые помогли бы нам сориентироваться. В этом Амреш, являясь коренным пенджабцем, был бесценным гидом. У него было прекрасное знание страны, языка, людей. Когда мы двигались в темноте под градом противоречивой информации, он спас многих из нас от смерти пропагандой. Он был не похож ни на одного репортера, которого я видел тогда или потом. Он много и усердно работал. Если он руководил, то быстро делился своей идеей и помогал пройти остаток пути. Он отличался во всем, что касалось работы журналиста.

Пока остальные небрежно делали записи в маленьких блокнотах, он носил большую книгу, где аккуратно писал крупными буквами. В его комнате эти книги были пронумерованы и сложены в ряд, словно долгоиграющие пластинки.

Когда мы приезжали на почту вечером, пока остальные хватали телетайпы и печатали свои истории (если была эта чертова связь), он садился за шатающийся деревянный стол в затянутой паутиной передней, которая находилась в старом колониальном здании с высокой крышей и вентиляторами на потолке, в здании, расположенном вдали от трассы, и начинал составлять план. После того как мы все собирались, сплетничали или отправлялись в бар отеля, он садился у телетайпа и аккуратно передавал информацию. В большинстве наших сообщений было от пятисот до семисот слов; он никогда не писал меньше пятнадцати сотен слов. Амреш детально описывал трагедию и свою позицию. Там были такие строчки: «Одинокая девочка сидела, съежившись под деревом, по ее милому лицу текли слезы. Она думала о том, что она такое сделала, чтобы ее так жестоко лишили отца».

Амреш был репортером, чье сердце обливалось кровью при ужасных подробностях. Но никто не смеялся над ним — даже за спиной — потому что он всем помогал и отличался какой-то невинностью. Его знакомые только качали головой и сторонились его: было мало приятного во встречах с ним.

Большинство его друзей и знакомых предпочитали принимать его в маленьких дозах. Я, конечно, тоже. Я встречался с ним когда у меня была путаница в голове и мне нужно было противопоставить себя его твердым моральным принципам.

Когда я сел на единственный стул в его комнате, он сказал:

— Ты пообедаешь со мной. Я учусь готовить китайскую еду — жареный рис и кисло-сладкие овощи.

Спорить было бессмысленно. Он был очень гостеприимным.

— Это легко, — объяснил он, размахивая бумагой в душной соседней комнате. Между этими комнатами не было дверей — иначе его квартира была бы похожа на гробницу.

Он аккуратно резал зеленые французские бобы на мраморной доске. Рядом с его работающими руками лежала маленькая кучка нарезанного вдоль чеснока и картофеля. Комната наполнялась запахами еды. Кассета Шива Кумара Баталви играла на старом кассетном плеере «Санио». Он пел о радости любви, которая всегда заканчивается болью.

Я осмотрел комнату, не наклеил ли он еще какую-нибудь цитату. Здесь было так много всего, что я не был уверен, хотя на первый взгляд здесь было больше надписей, чем раньше. Я хотел взять толстый черный фломастер, лежащий на его рабочем столе, и нацарапать «ДЕРЬМО» большими буквами на всех стенах

Амреш высунул голову из кухни — капли пота выступили у него на лбу, маленький нож был в руке — и сказал, кивнув в сторону «Санио»:

— Он понимал, что такое настоящая любовь! Никто не понимает этого в наши дни.

Он улыбнулся, сверкая глазами, словно нам — ему и мне — это было отлично известно.

— Но он упился до смерти, — возразил я.

— Босс, он сделал такую ошибку. Эту ошибку совершают все. Они думают, что не могут писать стихи или любить без алкоголя. Ты должен жить полной жизнью, босс, любить в полную силу.

Его глаза сверкали, словно он знал что-то, чего не знал никто.

Я знал, что он не курил и не пил. Я не сомневался также, что он был девственником. Амреш был невероятным романтиком и имел свои представления о любви. Какое-то время мне было интересно, мастурбирует ли он. Пока я не нашел книгу «Чувственные женщины», когда поднял его подушку, чтобы подложить под спину. Подмигнув, он сказал:

— Это удивительное учение сексуальной революции.

Я не хотел говорить о любви и своей работе над книгой. Первый раз, когда он посетил наш дом и посмотрел на наши книги — на полки, на столы, на стулья, он сказал:

— Тебе нравится читать, правда?

Амшер вышел из кухни. Я мог слышать тихое шипение сковородки. Теперь у него в руке была ложка для помешивания. Амшер подошел к столу, вытер левую руку сзади о джинсы и вытащил толстый журнал — такой используют для записей посещений. Он пролистал его, открыл где-то посередине и протянул мне журнал.

— Читай отсюда, — велел он. — Много нового. Ты можешь пропустить на пенджабском и хинди.

Как и кулинарии, он учился писать стихи с азов. Все было написано белым стихом. Каждое стихотворение аккуратно занимало одну страницу. На некоторых строчках было только одно слово. Пунктуация появлялась только в конце каждого стихотворения — точка, вопрос или восклицание. Он написал примерно пятьдесят новых стихотворений с тех пор, как я был здесь последний раз, несколько месяцев назад. К счастью, многие были на хинди и пенджабском языке. Остальные я мог пробежать одним взглядом. Самым часто встречаемым словом было «любовь»; потом «сердце», «луна», «кровь», «сумерки», «цветы», «капли росы» и «золотое солнце». У некоторых были длинные названия, вроде «Снежного стихотворения» на потолке. Одно из них называлось «Сердце влюбленного хранится в полях, у текущей реки».

Когда прошло достаточно времени, я закрыл журнал. На обложке было написано: «Амреш Шарма. Стихи и Музыка. Том четвертый».

— Ты зря время не терял. Мне понравилось одно, в котором ты сравниваешь свою любимую с АК-47, который плюется огнем в твое тело и ранит твое сердце.

Он вышел из кухни, сверкая глазами, но прежде, чем он начал спор о стихах, я сообщил, что собираюсь переехать в Дели.

— Зачем? Ты нашел работу? — спросил Амреш.

— Нет, не нашел, — сказал я, — но я собираюсь поискать.

— Почему ты хочешь переехать в Дели? — поинтересовался он.

Теперь его глаза больше не сверкали. Он выглядел обеспокоенным.

— Мне нужна работа. Мне нужно вернуться на работу. Мне нужны деньги, — сказал я.

— Но почему Дели? Почему ты хочешь переехать из Чандигарха в Дели?

— Просто так. Чтобы двигаться дальше, — ответил я.

— Но, босс, ты можешь все это делать и здесь. В этом городе есть все.

Я посмотрел вверх, увидел над дверью кухни надпись черными буквами и внезапно почувствовал усталость. Я хотел поехать домой. Мне не хотелось больше с ним разговаривать. Я не знал, зачем я приехал сюда. Он был хорошим парнем, но у него было полно глупых представлений. Его доброта с наивными глазами действовала словно яд. Она была слепа, когда дело касалось проблем этого мира.

Тем утром, убивая время в поисках собственного места, я не мог себе представить, как странно все для него закончится. Десять лет спустя я узнал, случайно встретившись с общим знакомым, что он умер, повесившись на вентиляторе в той же исписанной каракулями комнате. Не было предсмертной записки, никто не знал причины его самоубийства.

Непереносимый груз морали.

— Мне надо идти. Мне нужно закончить работу, которую мне поручила Физз, — сказал я.

Конечно, он не отпустил меня, пока я не съел жареного риса, но разговор шел уже о Пенджабе. Мы говорили о друзьях в полиции, о боевых группах, гадая, какая из них одержит верх.

Я думал, что это будут Военные силы Кхалистани, а он — что Баббар Кхалса. «У них есть опыт в обращении с бомбами, это дает им преимущество», — объяснил Амреш. Я ушел, когда доел. Жареный рис был совсем неплохим, и мы ели его с большими кусочками соуса киссана.

Он упаковал обед в пластиковую коробку, чтобы я мог взять его с собой.

―Мне нужно одобрение Физз, не твое, — сказал он, сверкая глазами.

Я читал, свернувшись на кресле, когда вечером позвонил Амреш.

— Физз понравился рис. Давай позову ее, — предложил я.

— Нет, я звоню тебе насчет работы в Дели.

Наш благодетель пришел вечером в пресс-клуб, чтобы послушать сплетни. У него была пара предложений. Одно — в старой газете, которая расширялась, а другое ― в новой современной газете, которая искала новые пути. Амреш зашел так далеко, что взял контактные номера телефонов и записал имена. Если я действительно хотел покинуть спокойный Чандигарх и отправиться в огромный мегаполис, он собирался меня устроить там. Все, что мне нужно было сделать, — это взять телефон и позвонить.

―Между прочим, мне понравилось одно стихотворение, про тело любовника, похожее на лунный свет, в котором можно греться, но которого никогда нельзя коснуться, — сказал я.

И отдал телефон Физз, прежде чем он смог ответить.

На следующее утро я отправился на рынок и позвонил в Дели. Мне пришлось возвращаться несколько раз, прежде чем я смог поговорить с нужными помощниками редакторов. Они говорили отрывисто. Пришлите ваши записи. Приезжайте и поокажите.

Дна дня спустя, в субботу утром, на рассвете, я сел в автобус, идущий до Дели. Физз тоже поехала. Это было похоже на нас. Мы ненавидели быть порознь. Было темно и холодно, у нас были места сзади и большая коричневая шаль. Нас охватила радость от нового путешествия, наши руки гуляли по коленям друг друга, вознося нас на головокружительные пики наслаждения. Часы летели, словно безумный автобус по пенджабским дорогам.

Путешествие помогло нам. Нам хорошо было вместе. Мы могли растянуть нашу жизнь и мир на кончиках наших двигающихся пальцев. Я ласково путешествовал по ее скользкому телу, и каждый раз, как я касался места, доставляющего ей радость, она закрывала глаза и билась в конвульсиях. Тогда мы держались за руки. И мы никогда не были более счастливыми.

Мы провели день в Дели, как туристы, переезжая на местных автобусах, перекусывая в придорожных забегаловках, ожидая в офисах снаружи. Встречи прошли хорошо. Между ними мы отправились на фильм в «Регал» на Коннаут Плэйс. Это бьи плохой фильм на хинди. Зал был пустой. Но нас все волновало. Мы занимались новыми делами. Мы были вместе. Мы были счастливы.

Мое резюме выглядело хорошо. Но мое видимое отсутствие амбиций смущало редакторов.

Я был репортером, который не искал работы репортера. Это было очень необычно. В то время, в восьмидесятые, целью молодых журналистов было стать репортером. Быть репортером значило быть журналистом — с этим было связано количество строк, путешествия, связи, слава, продвижение по карьерной лестнице, деньги. Но я искал работу редактора. Это место было ниже помощника редактора, внизу карьерной лестницы. Я не хотел нести никакой ответственности. Я не хотел ничего, что могло бы занять мой разум и отнять время.

Я обдумал это — в те долгие дни после гибели «Наследников», когда Физз была в школе и моя жизнь снова стала свободной. Я был уверен, что не хочу снова работать репортером. Я не хотел больше разговаривать со скучными политиканами, бесполезными бюрократами, готовыми стрелять по любому поводу полицейскими. Я не хотел больше писать репортажи о новостях, сообщающих, кто сказал, кому и о чем. Любой мог заниматься этим, и все так и поступали. Я не хотел больше сочинять истории, фальшиво описывающие атмосферу и краски мира. Я не хотел придумывать новые имена рикш и хозяев магазинов, в чьи уста я мог вложить слова, которые придумал сам.

Я не хотел предлагать новые теории.

Я не хотел притворяться, что знаю, что происходит.

Я не хотел притворяться, что не знаю, что происходит.

Я не хотел упрощать сложные вещи.

Я не хотел усложнять простые вещи.

Я не хотел больше играть в прятки.

Любой мог заниматься этим, и все так и поступали.

Я хотел затеряться в фальшивой журналистике.

Я хотел сохранить себя для других вещей.

В душе я хотел быть ответственным только за точки, запятые, за язык, время, факты и заголовки.

За точную передачу формы. Не за содержание.

За это я хотел немного денег и много свободного времени. Абхэй, Пратап и Пандит теперь были кормом для рыб, но меня ждала другая история, и мне нужны были все мои силы, чтобы найти ее.

И я не хотел больше быть вдалеке от Физз.

Это была одна из самых тяжелых вещей в работе репортера. Постоянные разъезды.

Я хотел быть пехотинцем дела, легионером, сипаем, человеком, который заставляет армию двигаться, но спокойно спит, не беспокоясь о потерях и продовольствии, человеком, на которого не давит груз смертей и болезней.

Фальшивая журналистика.

Помощник редактора.

Быть робким, нервным чтецом книг, заикой. Мальчиком в классе, который все знает, но не умеет разговаривать. Человеком в офисе, который анализирует мир, но не может его преображать.

Как Геродот из Геликарнасса, который писал, я хотел быть помощником редактора, который писал. И, наконец, чтобы меня читали больше, чем императора.

Моя позиция ставила в тупик редакторов, но упрощала их задачу. К тому времени, как мы с Физз вернулись к автобусному терминалу вечером, у меня были обе работы. Если у тебя хорошо с английским языком и ты не хочешь много денег, то для тебя всегда найдется дешевое место в газете. Двигатель журналистики работает на горючем, которое поставляет страстная молодежь.

Мы приехали домой за полночь. Когда мы закончили заниматься любовью и выключили свет, Физз закурила свою первую и последнюю за день сигарету, затянулась и сказала:

— Мы никогда не вернемся в Чандигарх. Я чувствую это сердцем.

Я знал, что она была права.

Мы никогда не вернемся назад.

Чего я не знал, так это того, как далеко мы зайдем. Так далеко, что будет трудно сказать, кто мы есть на самом деле.

 

КНИГА ВТОРАЯ

Карма: Действие

 

При дворе Короля шеста

Собрать вещи было легко. Я выбрал работу в современной газете, и они дали мне две недели на переезд. Физз уволилась из школы и с курсов английского языка. Ее студенты подарили ей открытку со словами: «Мы будем скучать, прекрасная госпожа». Один из них нарисовал ее черным карандашом — ее острый нос, копну волос и губы бантиком. Она выглядела очень гламурно.

Мы взяли несколько картонных коробок у друзей и у Сиржи. Мы осторожно завернули их в полиэтилен, бросили кучу жареных листьев, чтобы вывести насекомых и тесными рядами уложили в них книги, убедившись, что ни одна страница не загнулась. Вскоре мы упаковали четырнадцать коробок — разных размеров и таких тяжелых, что было невозможно их переносить и при этом устоять на ногах.

Было и еще кое-что. Кухонную утварь мы положили в большой стальной чемодан. Постельное белье и занавески — тоже с хрустящими листьями нима — пошли в маленький стальной чемодан. Музыкальная система поехала в своей собственной упаковке. Кровати принадлежали владельцу квартиры. Обеденный стол и стулья мы продали. Единственный предмет мебели, который мы взяли с собой, было кресло для двоих, с которого мы и начали. Мы поставили «Брата» с красными внутренностями на него, теперь мы были готовы.

Владелец квартиры — грубовато-добродушный полковник армии в отставке, который первым делом утром надевал накрахмаленный тюрбан и костюм и туго заплетал бороду, чтобы не выбился ни один волос, — щедро предоставил нам место в своем гараже, где мы смогли сложить вещи. Мы обещали ему, что вернемся через две недели и заберем их. За это время мы найдем себе жилье.

— Постарайся, сынок, вернуться до того, как здесь будут китайцы! — радостно воскликнул он.

Полковник участвовал в страшной Индокитайской войне 1962 года, и это его постоянно мучило.

Я пообещал, что мы постараемся.

В Дели мы остановились у старого друга, у которого была квартира в Васант Кунже. Это был триумф бедности. Квартира была большая — три спальни и гостиная-столовая. Мой друг, Филипп, снимал ее по действительно низкой цене. Возможно, он даже ничего не платил за нее. Она принадлежала члену парламента из его родного города в Керале и не представляла ценности на рынке жилья, сдаваемого в аренду.

В то время Васант Кунж был почти на краю света. Чтобы добраться сюда, нужно было выехать из города и проехать через заросшую местность — горный колючий кикар, Кутуб Минар фаллической формы поднимался слева от тебя — и ты попадал в кошмарный лес бетонных кварталов. Это было порождение безмозглых правительственных чиновников. Эти здания были созданы, чтобы заполнить их телами; упорядочить норы; установить коробку какого-то толстого подрядчика. Если ты не носишь внутри себя жизнь, бездушие гарантировано.

Квартира Филиппа находилась на втором этаже одной из таких бетонных коробок; коробки были так похожи друг на друга, что требовалось время, чтобы найти нужную. Там была одна скрипучая кровать с неровным матрасом и серой простыней. Также там имелось два плетеных стула, деревянный стол и спиралевидный нагревательный прибор, чтобы готовить. Он по-царски стоял один в кухне, раздавая горячую воду, чай и еду. Его керамическая поверхность и спираль были покрыты черно-коричневыми листьями заваренного чая и какими-то желтыми остатками еды. Провод был без вилки, и обнаженная проволока была вставлена прямо в розетку и держалась на месте с помощью спичек. Все это хитроумное приспособление выглядело как сильно пострадавшая от огня вещь. Если потянуть за выключатель, оголенные соединения искрили и шипели — опасно ― и тогда спираль медленно начинала мерцать. Сначала — с дымом, звуками и запахом — затем загорались последние витки спирали, от прибора начинал исходить сильный жар.

Единственной личной вещью в квартире был большой железный сундук в комнате, в которой спал Филипп. В нем были сложены все его пожитки. Все шкафы в квартире были пусты. Все, от носков и зубной пасты до книг и презервативов, он доставал из сундука. У сундука был большой золотистый замок. Этим замком можно было проломить череп. На сундуке было также написано имя Филиппа и адрес в Керале, вплоть до почтового индекса, выбитого на крышке. Можно было забросить его в почтовый ящик, и он отправился бы домой.

Когда я впервые увидел квартиру, я подумал, что он мог бы покинуть ее за пять минут, и никто бы не узнал, что он здесь когда-либо был. Возможно, это было условие, которое политик поставил ему.

Филипп позволил нам выбрать одну из двух оставшихся спален, и мы выбрали ту, что с ванной. Мы купили дешевый матрас из кокосовых хлопьев, веник, швабру и бутылку финила. Вечером я взял далроти из дхабы неподалеку. После еды Филипп хотел посидеть подольше и поговорить. Мы сослались на усталость и исчезли. Я гладил Физз по предплечью, и она медленно начала краснеть.

Мы достигли вечером того момента, когда больше не могли разговаривать друг с другом. Нам нужно было коснуться тел друг друга, чтобы снова обрести способность вести диалог. Желание лишило нас всех слов. Нам нужно было зажечь огонь, потом потушить его, прежде чем у них появится место, чтобы вернуться назад.

У нас было какое-то странное чувство от того, что происходило. Мы находились в странном городе и нуждались в утешении тем, что было нам знакомо лучше всего остального. Мы совершили большой переезд и страстно желали единственную награду. Я бывал здесь раньше. Каждый раз, как наша жизнь менялась, наше удовольствие от прикосновения друг к другу усиливалось. Матрас на полу был превосходным. Это делало безумие возможным. Я держался из последних сил до того момента, как закрыл дверь и снял одежду. Физз ждала. Волшебный момент. На старте перед пробегом к всевозможным удовольствиям.

В комнате был полумрак. Физз накинула полотенце на плохо работающую лампу. Она села на матрас, прислонившись к стене, ее обнаженные руки были спрятаны под футболкой — слабый намек на ее влажное потаенное место. Ее волосы были распущены. Физз выглядела невероятно красивой.

Когда я лег, она открыла свою влажную плоть и накормила каждую часть моего тела ею. Мой нос, мой рот, мои пальцы, мою боль. Мускусный запах ее любви затопил все мои чувства, и вся моя жизнь тотчас ограничилось одним словом. Физз.

Отложив все на потом, я отправился искать туда, где начинались ее волосы, и проложил себе дорогу по мускусным тропкам туда, где никого не было. Найдя ее горящую сердцевину и напившись из нее, я оставил ее и блуждал по ее телу, чтобы вернуться к ней за пропитанием.

Мы начали подниматься на горные вершины и падать с них. Мы делали старые вещи по-новому. И новые вещи по-старому. В такие моменты мы были похожи на мастеров сюрреализма. И это закончится шедевром. Кончики пальцев и язык. Соски и пенис. Палец и бутон. Подмышка и рот. Нос и клитор. Ключица и gluteus maximus. Холм Венеры и фаллос.

«Последнее танго Лабиа Минора». Около 1987 года. Васант Кунж. Сальвадор Дали.

Авторы проекта: Физз и я.

Физз молча кричала все это время — сквозь сжатые зубы, открытым ртом — и только те, кто знает женщину, молчаливо кричащую в состоянии оргазма, знает, как это громко. Этот крик пронесся по комнате и побудил меня к безумию.

Она поднималась на такие высокие вершины, что ее не было видно, и мне приходилось терпеливо ждать, пока она спустится вниз, прежде чем касаться ее снова.

Иногда она возвращалась, только чтобы подняться вновь. Порой казалось, что она слабеет, и мне приходилось готовить ее заново. И не было способа узнать, как высоко она поднимется в следующий раз. Я пытался следовать за ней, следить за ней, но это не всегда было возможно. Нет сомнений, что в сексе мужчины — это примитивные создания: они могут наслаждаться многими удовольствиями, взбираясь на гору, но головокружительные вершины не для них. Им не хватает воздуха, воображения, несдержанности, анатомических особенностей. Их задача — подготовить настоящих альпинистов, женщин, мастеров высоких вершин. Скалолазов, которые прыгают с отвеса на отвес, с вершины на вершину, пока наверху ничего не остается, кроме бесконечной вечности.

Мужчины боролись с этим знанием тысячелетия. Со знанием того, куда они не смогут попасть. Нелегко быть чужаком.

Нелегко жить среди газелей и быть кабаном.

Умные мужчины ждут и остаются чужаками Они создают порнографию и замещают чувство радости. Они поощряют альпинистов, смотрят издалека и довольны этим.

Глупые мужчины заковывают альпинистов в оковы. Они придумывают социальные классы, создают религию, мораль, иконы, возводят садики и закрывают горы. Никто не может идти туда, куда они не могут. Высокие земли потеряны навсегда.

Мы любили друг друга часами, и вскоре маленькая комната начала заполняться запахом секса. И тогда кожа Физз начала пахнуть сексом, приобретала его вкус. Куда бы я ее ни целовал — от лица до груди и спины, — витал все тот же сводящий с ума запах мускуса. Как страстный проповедник, я путешествовал по ее телу и распространял аромат ее расплавленной сердцевины.

Наконец, глубокой ночью, я понял, что она поднялась на свою последнюю вершину. Я карабкался за ней, отчаянно стараясь придерживаться ее шага, и мы шли выше, выше и выше, но моя кровь уже не могла сдерживаться, мои легкие разрывались, мои колени подгибались, и я потерял ее из вида, кончив в никуда.

На следующее утро мы это повторили. Это не была такая тщательная экспедиция, как ночью, но наше соитие было полно любви и желания.

Я отправился на работу, и это было странно приятно. Это было связано с пуританской этикой — работать целый день и зарабатывать себе на жизнь. Быть человеком искусства в течение шести месяцев великолепно, но возвращаться к ежедневной скучной работе было неожиданно приятно. Этим вечером я чувствовал удовлетворение от работы руками. Я брал плохой материал, плохую мебель, плохие слова — плохие изобретения других людей — и превращал их в прекрасные вещи. Эти вещи выйдут в мир, чтобы их поглотили жадные читатели. Они будут служить благородной цели. Я был частью цепочки, которая выпускала что-то важное.

Я заработал свой обед.

Проблема искусства состоит в том, что приходится иметь дело с его видимостью, когда никакого искусства не создается. Это может вызывать отвращение. Глупые люди продолжают придерживаться эстетики. Сентиментальные люди ждут великой идеи. Когда я пришел в комнату Амреша, исписанную цитатами, меня сильно затошнило.

Видимость искусства, когда его самого не создается.

Я не рассказывал всего этого Физз. Какие-то иллюзии никогда нельзя развеивать. Они поддерживают твердую реальность. Мы собирались заниматься другими вещами. Это приходилось терпеть.

Физз сделала нашу комнату уютной. Она купила два плетеных кресла — чтобы можно было сидеть не только на кровати. Физз постелила резиновый коврик флуоресцентного зеленого цвета. Она повесила в черно-белой рамке портрет Эзры Паунд, который нам кто-то привез из Англии, и маленький рисунок золотой краской, на котором был изображен Рабиндранат Тагор. И она аккуратно сложила стопки книг, которые всегда путешествовали вместе с нами, рядом с нашим матрасом, чтобы сохранить нам тепло. В мрачной ванной она прибила веселый календарь, на котором были изображены пляжи Гоа зимой — на нем загорала белая женщина — и расставила разноцветные пластиковые стаканы и мыльницы, чтобы нарушить однообразие.

За пределами спальни мы снова оказывались па помойке. Скатывались шарики пыли, оседая по углам. Слой серо-коричневой пыли в полдюйма толщиной лежал на всем, начиная с пола и заканчивая подоконниками. Паутина висела по всему дому, словно гирлянды: между железными решетками, на стенах, в шкафах и в неиспользуемой ванной на горшке и на кранах. Квартира была новой, но краска уже осыпалась. Краска попадала в паутину, создавая беспорядок и лишая все даже вида зловещей красоты. Любопытно, что я никогда не видел паука. Паутина, как и пыль, казалось, размножалась сама. Гуляя по комнатам, приходилось быть осторожными, чтобы не вляпаться во что-нибудь, нас всегда подстерегал приступ астматического кашля.

В первый день Физз, как и следовало ожидать, произвела много шума и, закатав рукава, убрала квартиру. Я принял твердое решение. Я видел, что это была бесполезная попытка. Я вспомнил притчу, в которой кустарник постоянно мешал попыткам белого человека прибраться. Против Филиппа, пыли и невидимых пауков у Физз не было шанса. Старый порядок вернулся в тот день, когда Физз уменьшила свои старания. Ей проще было заботиться о своем маленьком угле и закрыть дверь в помойку, царящую в квартире.

Филипп был еще более безнадежным. Когда я знал его раньше — на моей первой работе, мне нравился его образ мыслей, и мы проводили целые дни, разговаривая о писателях, политике, кино и спорте. Он, как и я, был почитателем Али и, как и я, в свои школьные годы собирал материал о Кассиусе Клэе, Мухаммеде Али и следил за его боями по небольшим статьям на страницах ежедневных газет, посвященных спорту. В отличие от меня, он верил в манифест коммунистов.

Тогда Филипп был худым, почти тощим. Но теперь, в двадцать шесть, у него уже был живот, и его лицо начало заплывать жиром. Он бросил журналистику и вернулся к телевидению. Один из его дядей в Кемале был известным режиссером, прославившимся своими фильмами в стиле арт-хауз, которые демонстрировали проявления социальной несправедливости и кризис личности. Фильмы никогда не показывались за деньги за пределами Кемалы, но ими сильно интересовались студенты, изучающие серьезное кино. У Филиппа была утонченная манера избавляться от многих вещей — это всегда сопровождалось резким взмахом правой руки, и он прогнал своего дядю тоже, как неуместного. Но я знал тайну: великий режиссер был путеводной звездой Филиппа, и Филипп думал, что страсть к кино в нем родилась только благодаря дяде. Не желая признавать это, он был вынужден выбрать другой путь. Филипп выбрал телевидение, щупальца которого только начали проникать в жизни индийцев.

Когда мы поселились у него в Васант Кунж, он сказал, что набрасывает черновик сценария большого сериала. После нашей совместной работы он вернулся к себе домой в Бомбей, а затем приехал сюда, чтобы писать. В Бомбее он проработал год в телевизионной продюсерской компании и усвоил лексику окружающих. Он говорил, что телевидение собирается изменить Индию — оно собирается изменить наш образ мыслей, жизни, вкусы в еде и сексе. Филипп уверял, что оно собирается изменить наше общество и политику. Он не сомневался, что придет день, когда сотня телевизионных каналов будет разговаривать с нами весь день.

Филипп сказал, что мы будем лежать на спине и позволим телевидению взять нас.

В миссионерской позиции. Наши ноги будут закинуты за уши. Наши мозги будут у нас между яиц.

Мы не будем слушать ничего, кроме телевидения.

Мы не будем ничего смотреть, кроме телевидения.

Мы будем заниматься этим до самой смерти.

Меня и Физз не интересовало ничего из этого. Мы думали, что все это неправда и дико; мы слушали его скептически, с нетерпением ожидая того момента, когда окажемся в нашей комнате и сможем придавить матрас.

Наше постоянное желание сбежать в свою комнату бесило его.

Каждый вечер он повторял: «Вы, педики, приехали в Дели, чтобы спать или для чего другого?»

Сам Филипп, казалось, жил без всяких правил — в плане сна, одежды или работы. Он носил брюки и рубашку — и толстый кардиган, который доходил до середины бедра, и не снимал их целыми днями. Он спал в них, просыпался в них, выходил на улицу. Если ему не нужно было выходить, Филипп бродил, словно растрепанный медведь, его длинные волосы болтались и беспорядке. Если ему нужно было куда-то идти, он приглаживал водой волосы, выравнивая их влажными пальцами. Затем Филипп рассматривал свой профиль в маленьком грязном зеркале над умывальником в столовой, взбивал волосы, засовывал руки в карманы и уходил, ссутулившись.

Однажды вечером я увидел, как он стоит напротив умывальника, подняв всю свою одежду до шеи ― рубашку, кардиган и майку. Филипп открыл кран, наклонился над умывальником и начал мыть свои подмышки. Он намыливал влажные волосы, затем промывал их водой. Сначала одну подмышку, затем другую. Вода забрызгала все вокруг. Пол, ноги, одежду. Когда он закончил, то распрямился и понюхал подмышки. После этого Филипп пошел в свою комнату, подняв руки, — одежда была собрана под подбородком — толстый мужчина, которого вели на казнь. Он взял грязное полотенце и яростно вытер волосы. Затем он достал из сундука розовую банку с пудрой Кутикура и яростно посыпал под мышками. Пудра разлетелась в разные стороны. На пол, на его ноги, на одежду. Он согнул пару раз руки, как борец перед боем. Затем одним движением Филипп опустил свою одежду — теперь он был готов к выходу. Вероятно, у Филиппа была какая-то любовь всей его жизни, о которой он никому не рассказывал.

Не было случая, когда бы он помылся и поменял свою одежду. Прошло много дней, и однажды вечером мы увидели, как он старательно кипятит кастрюли на мерцающем огне. Он надолго исчез в ванной и вернулся завернутым в полотенце. Новая одежда и гладковыбритая кожа завершили его преображение. Филипп застенчиво улыбался и выглядел смущенным. Мыться — это так буржуазно. По его мнению, это следование правилам брахманов.

Полдня от него пахло одеколоном «Олд Спайз», и было возможно сидеть рядом с ним. Затем процесс гниения возобновился, и порой было так плохо, что его кардиган покрывался коркой и пятнами. Когда он разговаривал, от него пахло едой.

Филипп ел, как собака. Казалось, что он никогда не пользуется руками, просто вгрызается ртом в еду. Но его ногти были желтыми и грязными.

Однако еда не была его проблемой. Его проблемой был ром.

Я никогда не видел никого, кто пил бы, как Филипп. Он выпивал бутылку в день. Толстые бутылки «Олд Монк» стояли вдоль стен в его комнате, выстроившись там, словно солдаты, которые защищают опасную границу. Весь день в его стакане плескалась янтарная жидкость, которую он наливал из бутылки, смешивал с водой и пил; наливал, смешивал с водой и пил. Филипп работал все это время: сидя на постели, прислонившись спиной к стене, писал на белых листах и складывал их лицом вниз. Он пил глубоко ночью, и последнее, что он делал перед сном, — это смешивал напиток в темном стакане и ставил его под кровать. Проснувшись, прежде чем надеть свои толстые очки, он тянулся к стакану и выпивал его залпом. Затем Филипп вставал с постели, шел в ванную, чистил зубы и снова возвращался к работе.

Это было замечательно. Протест против буржуазного поведения.

Он повторял, словно заклинание: «Ром в животике лучше, чем дерьмо в заднице». Я не понимал, что это значит.

Действие большого сериала, над которым работал Филипп, начиналось в первые годы двадцатого века и заканчивалось в наши дни, это была история трех поколений и становления Индии. Это был эпос, сага. Поворот истории и его парадоксы. Он писал свою первую часть.

«Наследники» медленно разлагались на дне озера Сукхна.

Мне было интересно, ответил бы он, если бы чибисы летали над ним и спрашивали: «Ты это сделал? Ты это сделал?»

Филипп по непонятным причинам нравился Физз. Ей нравилось его аморальное безумие. Намного больше, чем, скажем, набожный психоз Амреша. Она находила точку зрения Филиппа интересной, и они болтали о всевозможных вещах. Он, конечно, нежно кружил вокруг нее и пытался вовлечь ее в свои ужасные разговоры. Филипп всегда предлагал выполнить ее поручения; даже помочь с готовкой. Предупредительность, которой я никогда в нем не замечал раньше. Вскоре он зашел так далеко, что предложил нам неограниченный совместный найм квартиры. Но Физз просто не могла переносить грязь его тела и дома. В ней боролись отвращение и нежность, и мы обсуждали его позже ночью, отдыхая в лагере перед следующим восхождением.

Наконец, мы решили не оставаться здесь. Грязь была только одной из причин. Более важно было то, что я хотел жить в городе. Я проводил много часов на работе и не хотел, чтобы Физз находилась на другом конце мира. В Васант Кунже было плохо с автобусами и трехколесными «Доджами». Была и еще одна причина. Мы хотели жить сами по себе. Наше желание приставать друг к другу было постоянным и острым. И я хотел слышать, как она громко кричит, когда поднимается на эти последние вершины.

Мы связались с несколькими агентами по недвижимости. Большинство из них вешали трубку, узнав о нашем бюджете. Мы продолжали звонить, пока наконец не договорились с двумя потрепанными парнями. Они оба оказались пенджабцами, с брюшком, лысеющими и очень льстивыми. Эти парни складно говорили, но были неуклюжими агентами. Через много лет мы поймем, что этот стиль поведения характерен для Дели. Физз окрестила их Нетпроблеммадам и Оченьхорошомадам. Дело было в том, как они разговаривали, потирая руки и улыбаясь, расшаркиваясь и обращаясь только к ней.

Мы хотели снять квартиру на первом или втором этаже. Но отдельную.

«Нет проблем, мадам».

Никаких проблем с владельцем жилья. Отдельный вход.

«Очень хорошо, мадам».

Должна быть терраса или, по крайней мерс, балкон.

«Нет проблем, мадам».

Идеально, если бы вокруг дома были бы какие-нибудь деревья.

«Очень хорошо, мадам».

За первые несколько дней они показали нам две дюжины домов, и ни один нам не подходил. Они все больше стали напоминать обманщиков, притворяющихся агентами по найму жилья. Мы оказывались у запертых домов, и они начинали энергично ссориться друг с другом на пенджабском языке.

— Я просил тебя поговорить с ним и позаботиться о ключах.

— Если все делаю я, то что делаешь ты? Становись туристическим гидом в Тадж-Махале!

— Нет, я согрею постель твоей матери!

— Сначала прекрати греть постель своей матери!

Затем они оба поворачивались к Физз и начинали потирать руки, улыбаться и пресмыкаться.

— Никаких проблем, мы покажем вам дом намного лучше.

Следующая квартира оказывалась в квартале прислуги; вторая — слишком большой, и это в четыре раза превышало наш бюджет; в третьей не было ни террасы, ни балкона; в четвертой владелица квартира — визгливая старая карга… И каждый раз они набрасывались друг на друга, крича на пенджабском языке:

— Тупица, ты вообще что-нибудь нашел или нет?

— Если я все делаю, что будешь делать ты? Приходить, как король Георг на торжественный прием?

Мы ждали, пока они ругались, отпуская сексуальные оскорбления в адрес сестер, матерей, жен, дочерей друг друга; обвиняя друг друга в оральном сексе, содомии, скотоложстве. Закончив с оскорблениями, они поворачивались к Физз, сияя и потирая руки:

— Никаких проблем, мадам. Очень хорошо, мадам. Мы покажем вам место намного лучше.

Вскоре мы начали понимать невроз Дели. Было недостаточно, чтобы место нам нравилось и мы хотели за него платить. Мы были в конце списка. Владельцы расспрашивали нас и задавали личные вопросы. О нашей работе, о биографии, о нашия друзьях, о нашем браке, о нашей религии, о буднях и праздниках. Мы проигрывали по многих счетам.

Мы приехали не с юга Индии, а с агрессивного Севера. Владельцы собственных домов в Дели всегда воображали, что они могут запугать нанимателя с юга Индии. Вероятно, болыпинство из них не слышали о Велупиллаи Пирабхакаране.

У нас не было детей. Они, кажется, придавали нанимателям респектабельность и успокаивали владельцев квартир. Филипп рассказывал мне о друзьях, которые обычно одалживали детей других людей, когда отправлялись на поиски жилья.

Мы были смешанной парой. По крайней мере, два владельца спрашивали наших агентов по найму, не мусульманка ли Физз. Они хотели знать, не сбежали ли мы. Один даже сказал, что хотел бы посмотреть на наше свидетельство о браке.

Проникшись доверием к нам, Охм и Нпм жаловались на владельцев квартир: «Это придурки, которые испортят страну! Они сдают дом или выдают дочь замуж? Скоро они начнут спрашивать гороскоп!»

И, конечно, мы не работали на иностранную фирму или международную корпорацию, поэтому не могли воспользоваться арендой компании. Аренда компании. Этой фразы я никогда нe слышал, пока не начал искать дом в Дели.

Они хотели депозит. Гарантию. Хотели закрепить законы жизни.

Расспросы злили меня. Я не привык давать объяснения. Поэтому я отходил в сторону и предоставлял Физэ вести переговоры. Но меня также бесила грубость Эббота и Костелло. Однако Физз это не смущало. Она была веселой и терпеливой. И, как всех других, она разоружала их. Они разговаривали только с ней и даже не смотрели на меня, опасаясь, что я могу в раздражении разрушить все. Наши агенты носили старые коричневые костюмы и ездили на старинной «Ламбретте» цвета зеленого лайма, такой тяжелой, что им вдвоем приходилось ставить ее на стоянку. Каждый раз, как они занимались этим, Охм, который водил мотороллер в жестяном шлеме, говорил:

―Тупица, ты снова не съел свой завтрак?

И каждый раз Нпм, вечный козел отпущения, отвечал:

— Ты хочешь, чтобы мой ботинок сделал дыру в твоей заднице как Буланд Дарваза?

Их туфли тоже были не в очень хорошей форме. Они держались с помощью сооружения из кожи и резины. Некоторым из них, по-моему, пришлось иметь дело с тормозами ламбретты. Тормоза работали плохо: я замечал, что каждый раз, останавливаясь, парням приходилось опускать ноги и скрести ими по земле, пока мотороллер не останавливался. Пару раз они даже врезались в стены и машины. Громыхая жестяным шлемом, Нпм тотчас набрасывался на Охм.

— Ну и что? Ты хочешь трахнуть меня? — отвечал Охм.

И Нпм, освободившись, кричал:

— Маадерход, это чертов мотороллер или бешеная лошадь? Почему ты не можешь зафиксировать тормоза?

Мы ехали за ними на трехколесном рикше, что увеличивало дыру в наших карманах. Два раза во время этих поездок — по дороге из офиса меня охватывало возбуждение — я избавлялся от раздражения, прижав Физз к стене, после того как отсылал сумасшедших к владельцу квартиры с вопросами. Однажды я спустил ее джинсы на ступеньках дуплекса и поцеловал ее в сердцевину. Это закончилось тем, что она оказалась на самой верхней ступеньке, закинув ноги мне на плечи. Под таким углом она почти сломала мне шею. Мы обнаружили, что у пустого дома есть своя эротическая энергия — мрачный вакуум, который нужно было заполнить.

Но ни секс украдкой, ни шалости не могли сдерживать меня бесконечно, и я начал уставать от поисков. Физз поддерживала ее вера. Она не только находила своих агентов по найму забавными, но и одобряла их коттеджно-индустриальный подход, их неуклюжий дух предпринимательства. Эти костюмы и модный стиль доставляли ей проблемы. Но моя терпение иссякло; я сказал Физз, что мы или сами найдем новых агентов или я бросаю все, и она будем сама заниматься этим. В любом случае я только что начал работать и не мог отсутствовать по несколько часов каждый день.

Физз посмотрела на меня широко открытыми глазами и сказала:

— Но ты придешь и будешь там жить вместе со мной, когда я найду жилье, да?

— Я изнасилую тебя на пороге. — пообещал я.

Я также велел Мутту и Джеффу справляться собственными силами, поскольку меня там не будет в следующий раз.

― Никаких проблем, сэр, очень хорошо, сэр. Мы все покажем мадам. Мы найдем ей лучший дом в Дели. Ей никогда не захочется покинуть его. И каждый день она будет вспоминать нас, — ответили они в унисон.

Я посмотрел на Физз. Она сладко улыбнулась в ответ, глядя на меня.

Неделю спустя я пытался отредактировать огромный непонятный текст о надвигающемся кризисе в партии Конгресса, когда зазвонил мой второй телефон. Физз сказала, что хочет мне кое-что показать.

Я встретил ее у Индийского института медицинских исследований, и мы отправились в Грин Парк, где она показала мне барсати, выходящий на Дир Парк. Лестница была винтовой и узкой, но на втором этаже открывался превосходный вид. Там была терраса большого размера, одна большая и две маленькие комнаты, ванная с розовым унитазом и кухня, где мы оба могли стоять одновременно, если не шевелить руками. В вечернем свете парк напротив заполнялся двигающимися тенями, земля под деревьями была усыпана листьями — старыми и хрустящими свежими. Люди гуляли по извилистым тропинкам. Некоторые парочки держались за руки.

У дома росло дерево гулмохар, его ветви были обрезаны (чтобы на нижние этажи проникал свет) таким образом, что оно нарушило свою генетику и росло вверх, словно пальма, открывающая свой навес высоко, на втором этаже. Ветки свободно свисали на террасу. Летом мы будем купаться в оранжевых и красных цветах. Должно быть, гулмохар был решающим фактом для Физз и для меня тоже. Так же сильно, как его цветы, я любил период, когда опадали листья гулмохара, спокойно повиснув на легких ветках. Было приятно дергать шнур вентилятора и направлять его прямо на кожу. Словно дети, мы делали обратное. Мы обдирали догола ветку и стегали ею друг друга.

Филипп был разочарован, когда мы рассказали ему о нашем барсати.

Он осушил свой стакан с янтарной жидкостью и сказал: «Ром в животике лучше, чем дерьмо в заднице». А затем впал в дурное настроение на несколько дней. Мы внесли какую-то определенность в его жизнь. Он мог играть перед аудиторией, притворяясь, что ведет радикальный образ жизни. Без зрителей это теряло всякий смысл. Наш отъезд просто вернул его к лени и грязи.

Я думаю, что были и другие причины. Дело в том, что к телам постепенно привыкаешь. Ты привыкаешь к ним быстро. К их форме, их движениям, их теплу. С Физз это было вдвойне правдой. В этой сырой и прохладной квартире она наполняла все светом. Филипп знал, когда она выходила за дверь своей комнаты, как будто выключался свет.

Утром мы покинули квартиру, погрузив наш матрас и чемоданы в такси; мы оба чувствовали себя отвратительно. Филипп сидел на краю кровати, лаская свой второй стакан за день. Он был в середине своего грязного цикла и был растрепан. Физз оставила ему зеленый коврик и плетеные стулья, купила ему в подарок биографию Орсона Уэллса и рисунок Джамини Рой.

Когда она полуобняла его, он сказал грубым голосом:

— Если он когда-нибудь будет дурно вести себя с тобой, ты знаешь, куда звонить.

Физз ласково улыбнулась и ответила:

— Я знаю, куда звонить, даже если он себя будет хорошо вести.

Отвисшие усы Филиппа расплылись в усмешке, и он погладил свои непричесанные волосы.

Я энергично обнял его и попрощался:

— До скорого.

— Ублюдок, ты не заслуживаешь ее, — сказал он.

Даже притом, что квартира была пустой, она превратилась в наш дом за два дня. Физз сходила в теплицу по соседству и купила несколько растений в горшках. Усыпанную листьями пальму, каучуковое дерево, бамбук и два фикуса. С четырьмя растениями, двадцатью книгами, одним портретом Паунда в рамке, одним изображением Тагора и матрасом она сделала так, что барсати не выглядел пустым. Я знал, как все это работало. Я был счастливой жертвой этой иллюзии в прошлом. Сначала она заполнила пространство, чтобы ты никогда не замечал ничего, кроме нее. Она могла стоять одна в пустом зале, и ты никогда не поймешь, что он пустой, потому что не сможешь оторвать от нее глаз. Есть такие люди вдалеке от гламурных звезд и великих героев. Физз была самым прекрасным примером таких людей из всех, кого я знал.

Когда я приехал домой, то увидел только ее, и это было великолепно.

Каждый вечер, когда приближалось время покидать офис, я становился рассеянным. Воспоминания о минутах удовольствия начинали терзать, меня. Текст, который я редактировал, плыл у меня перед глазами. Я перечивал параграфы снова и снова. Моя голова заполнялась мыслями о том, что я собираюсь делать, когда вернусь домой. Я начинал шумно собираться, на меня смотрели с замешательством.

Очень быстро я понял, что в офисе все страдали неврозом. Никто не хотел идти домой. Все крутилось вокруг единственного правила — Доктрины постоянной опасности. Если ты уходишь рано с работы, то на тебя давит груз сознания, что кто-то дышит у тебя за спиной: он взял на себя больше часов, больше слов, больше историй, больше фотографий. Если тебя нет на своем стуле, ты не придумываешь синонимы, не сочиняешь заголовки, не даешь указания, когда мимо проходит начальство, то рискуешь соскользнуть вниз по шесту, а ботинки твоих коллег окажутся у тебя на лице.

И, как я вскоре обнаружил, моим коллегам подсознательно хочется почистить свои ботинки, как только опустят их на лицо соперника.

Это было не похоже на то, как я работал раньше. На моих прежних работах все соперничали друг с другом в лени. Конкуренция всем казалась грубой. Это касалось шикарного магистерского диплома и прилежных парней, состоящих на государственной службе, пока они не сдали экзамены и не унаследовали Индию. В журналистике, насколько я знал, все репортеры были похожи на Филиппа. Циничные, знающие свое дело, неопрятные, презирающие все, что касается денег и накрахмаленных костюмов. Каждый был занят более серьезным проектом, чем работой, которую он выполнял. Все журналисты писали плохие романы, плохие стихи или делали плохие фотографии. Остальные ждали вдохновения и обсуждали это за бутылкой «Олд Монк».

Ром в животе лучше, чем дерьмо в заднице.

По сравнению с моей прежней работой этот офис напоминал хорошо смазанный шест малкхамба, а все скользили вверх и вниз по блестящему деревянному столбу. На самой вершине, как на корабле, был насест, удобная бронебашня, где мог сидеть только один человек. Идея состояла в том, насколько я понял, чтобы добраться как можно ближе до этой башни и того человека. Что случится потом, я еще не понял. Совершенно ясно, что этот человек не собирался никого втаскивать в свою башню. Ты остаешься на скользком шесте. Но, следуя безумной уверенности окружающих, что-то должно измениться.

Никакие вопросы не решались под началом этого человека на шесте. Он постоянно высовывался из башни, чтобы добавить жира на шест. Это производило немедленный эффект и обращало ближайших к нему людей в панику. Оии боялись упасть, боялись, что ботинки коллег окажутся у них на лице, ботинки у них на лице, ботинки у них на лице. Карабкающиеся по шесту люди продолжали бить друг друга ботинками по лицу.

Были умные люди, которые соскользнули с этого шеста.

Их одежда была грязной, руки испачканы, их лица блестели от жира, но в их глазах горел пыл страсти. Их взгляды были прикованы к человеку на башне. Чем больше жира он выливал на шест, тем больше давал поводов бить друг друга ботинками по лицу, тем сильнее они были уверены, что там наверху — в башне — их ждут ответы на все вопросы в их жизни и карьере.

Очень-очень умные люди падали вниз, их лица блестели от грязного жира.

Там был один молодой парень — не старше меня — который поджигал жир, когда пробирался через груды тел. Даже в те дни я чувствовал ужас, который он наводил на других карабкающихся по шесту журналистов. Этот парень был моим непосредствеиным начальником. Он вел себя активно и по-мужски, сражая обаянием и проявляя свои способности. Этот парень читал правильные книги, смотрел правильные фильмы. Казалось, он знал все, что происходит в мире, и мог написать предложения с такой шипящей аллитерацией, от которой голова кружилась в рапсодии.

Скучные события, прозаично описанные, лежали на его столе, и когда их касались его стремительные пальцы, они обретали эпическое величие. В его текстах было множество высокопарных оборотов: греческая трагедия, дамоклов меч, манна небесная, миф о Сизифе, последний из могикан, гидроголовый и с голосом Кирки, эксперименты с правдой, открытие Индии, библейский резонанс, уроки вендетты, ненастоящие люди, по ком звонит колокол, сотня точек зрения, сила и слава, суть дела, сердце тьмы, агония и экстаз, песок времени, загадка сфинкса, испытание Тантала, шорох смерти, фигура Фальстаффа, темнота Диккенса, гомеровский герпес, влагалище Чаукериана.

Его называли Шултери, что на пенджабском языке означало «ловкий, быстрый, неуловимый». Его назвал так Годжиа-сахиб, генеральный менеджер компании — язвительный, скользкий пенджабец, потому что Шултери перехитрил его во время обсуждения условий зарплаты. Прозвище, очевидно, отражало то, каким человеком он был в душе, и не очень соответствовало языку его тела. Потому что внешне Шултери был спокойным юношей с чувством юмора.

Леопард в шкуре льва.

Я восхищался его продуктивностью и апломбом, когда его быстрые пальцы превращали мусор из текущей информации в звенящее золото. Но особенно убивало других борцов шеста дружелюбие и обаяние Шултери. Многие из них убирали свои ботинки от его дружелюбного лица, только чтобы обнаружить, что он вскарабкался по шесту впереди них. Они шли за львом, а леопард продолжал подниматься вверх. Тогда они отчаянно пытались схватить его за лодыжки. Но рука, держащая за лодыжку, ничто по сравнению с ударом ботинком по лицу.

Я видел, что человек в башне доволен им. Шултери привнес новую интригу в игру с шестом. Я понимал, что Король шеста хотел, чтобы он достиг верхних эшелонов, откуда соскальзывали большие мальчики. Арена великих борцов, отряда тяжеловесов. Он не бросал грязь в сторону Шултери. Эта благожелательность смущала остальных. И им хотелось ударить Шултери еще сильнее, но они старались, чтобы Король шеста этого не заметил.

Когда Шултери с кем-то дружелюбно разговаривал — со старшим но должности, с младшим, — я видел маленького человека с лицом грызуна, который широко улыбался, держа в руках твои яйца. Он ободряюще ласкал их, прежде чем сжать. Тому, кто работал здесь всего год, казалось, что у него много яиц в руках.

Помощники редакторов находились внизу иерархии, мы были даже не у подножия шеста. Мы были простыми зрителями. Озадаченные студенты Доктрины постоянной опасности. Хорошо, если в нас попадало немного грязи, за исключением тех случайных комков, которые летели в нашем направлении из-под ног карабкающихся по шесту. Мы были в безопасности, нам не грозили многочисленные удары по лицу. Но мы также не могли ударить сами. Мы находились в самом низу, для Короля шеста мы не существовали. Какие бы деликатесы не подавались на этих грязных высотах, нам они никогда не достанутся

Очень быстро Шултери почувствовал расположение ко мне. Возможно, это было связано с моим хорошим знанием языка и отсутствием амбиций в отношении карьерного роста. Он тотчас начал складывать самые сложные тексты на мой стол. По большей части это были политические статьи — с неудачными цитатами, написанные банально, с клише и, конечно, грамматическими, синтаксическими и орфографическими ошибками. Имелись даже предложения, о значении которых приходилось гадать. Некоторые из этих рукописей автор усложнял, пытаясь украсить слог такими выражениями, как «Дамоклов меч» и «миф о Сизифе».

Шултери смотрел мне через плечо и, глядя на мерцающий экран, говорил: «Это чертов хлам! Просто верни им. Надави на них»

Но я не был заинтересован в том, чтобы давить на кого-то. Меня интересовало только, как бы побыстрей сбежать к Физз. К Физз и моим книгам. Это смущало Шултери и одновременно правилось ему. Мы заключили договор. Он мог присваивать все почести за мою работу, а я мог покидать офис, как только вечер опускался на город и главные рынки начинали закрываться.

Он преклонялся перед алтарем Короля шеста. Я — перед бедрами Физз.

Он — перед ничтожной жизнью, я — перед ничтожной смертью.

Были и другие очень-очень умные люди. Их лица блестели от грязи. У самого основания шеста. Они соскользнули вниз.

Некоторые из репортеров закончили такие университеты, как Гарвард и Оксфорд, и опустились до должности помощника редактора из Бхопала и Кочина, но у них было свое мнение о лекциях Бродского и пьесах Вест Энда.

Некоторые из них произносили известные имена — звезд кино и писателей — с фамильярностью, в которую трудно было поверить.

Были и такие, которые могли набрать номер и вытащить могущественных министров правительства из постелей посреди ночи. И даже не извиниться за это.

Были и те, кто путешествовал по миру с такой скоростью, что их паспорта были толще, чем Оксфордский словарь английского языка.

Был один журналист, который знал все обо всем. От происхождения бузкаши в Афганистане и политики Ку-Клус-Клана до грязного белья Британии. Он воображал, что у него есть чувство юмора. Этот парень собирал персонал и заставлял их смеяться. Но нельзя было пошутить в ответ. Если кто-нибудь обменивался с ним шуткой, его глаза леденели. Улыбка замирала на его лице. Теперь этот человек был в опасности: его могли ударить и спустить немного ниже по шесту.

Его называли Хайле Селассие. Он был родом из штата Бихар, из города Патна. Он все время искал повод к драке, обладал походкой боксера, и у него было что сказать модным аборигенам Дели. Много лет назад на офисной вечеринке он произносил речь об Эфиопии и получил это прозвище.

Каждый раз, как он выходил из редакторской после своего монолога, все вставали с места, поднимали правую руку, кланялись и говорили: «Хайле Селассие».

Однажды стажер ошибся и подписал его статью «Хайле Селассие». Совершенно невинно. На следующий день он потерял работу.

Хайле Селассие был комедиантом без чувства юмора во всем, что касалось его.

Каждое слово, которое он говорил, каждый шаг, который он делал, были направлены на то, чтобы сделать его хозяином вселенной. У него был большой талант журналиста — намного больше, чем у Шултери, — но его внутреннее беспокойство, необходимость бороться заставляли его шататься на шесте.

Хайле Селассие был одним из перспективных покорителей шеста, к которому Король в башне относился благосклонно. Юмор был не единственным оружием, которое Селассие использовал в свой борьбе за шест. Он был очень-очень умен. Хайле держал козырные карты, прижимая их груди и убеждая тебя вывернуть свои кишки наизнанку. Его губы улыбались, пока глаза считали. Селассие обладал чувством юмора и способностью угрожать своему собеседнику. Он знал, что с помощью того или другого всегда можно получить прибыль на скользкой грязи.

При общении с Шултери у меня было такое ощущение, что у нас может завязаться дружба. Но с Хайле Селассие я интуитивно понимал, что мы никогда не сможем стать друзьями. Для него все окружающие были соперниками. И дружба могла быть основана только на личном интересе.

Я видел, что Шултери и Хайле Селассие шли к серьезному столкновению.

Чувство юмора, скрытая угроза и знание всего против обаяния, ораторского искусства и леопарда в шкуре льва.

Это было совершенно необычно. Скользкий шест вечной опасности. И очень-очень умные люди падали вниз.

Лучшая формула выживания была выработана парнем из Варанаси — Мисхраджи. Он был коротышкой, который носил курту-чуридар и жевал паан весь день. Он был важным человеком, связывающим администрацию и редакторскую. Офис-менеджер. В его обязанности входили телефонные переговоры, покупка билетов, заказ такси. В отличие от других в газете, он не уважал журналистов, потому что имел с ними дело весь день и знал, какими способами они зарабатывают деньги. Мисхраджи ходил по офису, добродушно подшучивая над всеми. Пошутив, он замолкал со свистом. Низким, пронзительным, тяжелым звуком. Свииин.

Мисхраджи был на самом деле забавным. У него была своя формула выживания: «Подними и возьми». Он постоянно демонстрировал ее на практике. Он говорил, что, увидев старшего, нужно поднять курту со спины и нагнуться. Подними и возьми. Свииин. Каждый раз, увидев младшего, подними курту спереди и возьми его. Подними и возьми. Свииин.

Ночью под одеялом я рассказал обо всем Физз. Моя рука лежала между ее бедер, где я только что был, где мир всегда был теплым и влажным. Если наступит время, она зашевелится под моей рукой. А пока я впитывал все это под одеялом, вдалеке от мира.

Физз восхищалась моими точными замечаниями и смеялась все время. Над сумасшествием. Отчаянием. Но во всем этом заключалась особая методика. Я объяснил это ей. Король шеста был военным тираном под маской либерального хозяина. Он был бизнесменом, который исповедовал простые, проверенные временем армейские правила.

Изоляция. Иллюзия. Обман. Действие.

Закрыть границы, чтобы ни один агент-провокатор не мог пробраться.

Обманывать по-крупному, чтобы ни один солдат не мог пожаловаться на тесные бараки.

Внушить понятие элитарности: «мы — морская пехота», чтобы все жили в мыльном пузыре.

Создать гору заданий такую высокую, чтобы не было видно, что находится за ней.

Военные отдают честь всему, что двигается, и красят все, что стоит. В нашем случае мы переписывали все, что появлялось поблизости. Статьи выходили из-под нашего пера, выскакивали из компьютеров в офисе, возвращались и снова переписывались. Некоторые переписывали истории так много раз, что они становились все хуже и хуже. Другие в конце заявляли совершенно противоположное тому, о чем они говорили в начале. Но это была маленькая цена за то, чтобы армия продолжала работать.

Я чувствовал себя так, словно оказался в военном городке журналистов. Чтобы поддерживать эту иллюзию, требовалось мало усилий. Но мастерство было совершенным. Медь блестела, униформа была накрахмалена, отряды маршировали взад-вперед. Здесь я научился корпоративным правилам и военным принципам, что почти одно и то же. Изоляция. Иллюзия. Обман. Действие.

В армии это приводит к дисциплине и победе.

В корпорации — к чувству постоянной опасности и прибыли.

Свобода и истина ценности, которыми ловко пользуются в обоих случаях.

Не прошло и двух месяцев, как я понял, что не могу больше здесь работать. Меня тошнило от одного взгляда на шест. Я осознал, что моя формула выживания состоит в том, чтобы стараться, чтобы никогда не попадать под взгляд Короля шеста. Опускать голову, беззвучно ходить, не говорить ничего умного, сливаться с громким гулом компьютеров, не искать похвалы, действовать только через Шултери, не интересоваться всеми переписанными текстами, выходящими из моей машины. Потому что я знал: как только Король потащит меня к шесту, со мной все будет кончено. Грязь, карабканье, удары ботинком по лицу. Очевидно, существовали радости, которые мне были незаметны с такого расстояния и поощряли безумство карабкающихся.

Если я прикоснусь одной рукой к шесту, то могу сказать «прощай» своему творчеству и, возможно, многому в моей жизни.

Когда я забрал зарплату за второй месяц, я взял отпуск на три дня: Физз и я вернулись в Чандигарх, чтобы забрать вещи. К этому времени она отчаянно хотела заполнить барсати. Ее охватило чувство переезда.

Это ничего не значило для меня. Когда я приходил домой, я хотел только Физз и мог обойтись без еще одного матраса.

Возвращение назад было странным. Мы знали, что это была наша последняя поездка сюда. Вернувшись, мы забрали последние крупицы самих себя из этого странного неорганичного города, созданного геометрией, а не необходимостью. Город был построен с помощью угломера, линейки, угольника и циркуля, а не страстью, эмоциями и жаждой творчества. Француз, который сконструировал его, лишил его умелой чувственности французов и ранней страсти индийцев.

Он построил дома правильной геометрической формы. Только время сделает из них город. Это важное дело, которое предстоит сделать времени.

Но для нас он был исключительным. Здесь мы нашли друг друга, нашли нас. Чувственность навсегда вычеркнула из наших душ цинизм.

Полковник-сикх открыл дверь со словами:

— Вы очень задержались, сынок. Вам повезло, что еще не пришли китайцы.

Поскольку полковник и его жена обожали Физз, мы спали в их комнате для гостей. Я позвонил моему другу, чиновнику в государственном департаменте образования, любителю книг и очень отзывчивому парню. Он пообещал организовать транспорт, чтобы мы могли перевезти вещи. Я сказал, что мне нужны надежные парни, которые бы не обманули меня. Как истинный пенджабец, он сказал:

— Ваши проблемы закончились! Готовьтесь к отъезду!

На следующий вечер — ласковое зимнее солнце освещало город — мы сели на велорикшу и сами поехали через Девятый, Десятый, Одиннадцатый районы; затем вокруг институтского корпуса и назад через Пятнадцатый, Шестнадцатый и Семнадцатый районы. Мы ехали по этому маршруту с чувством ностальгии. Машин было мало, небо было голубым, вокруг росло достаточно зеленых деревьев, чтобы чувствовать себя превосходно. Догадавшись, что мы не спешим, водитель — я узнал, что он родом из Джаунпура в Уттар Прадеше — водитель перешел на тихий ритмичный шаг. Скрип пауза, скрип-пауза, скрип-пауза. Его задница поднималась на сидении всякий раз, как он надавливал ногой на педаль.

Мы держались за руки и разговаривали. Меня это все еще возбуждало. Держать ее за руку на публике. Сильные ощущения от того, что я касаюсь ее, не ослабевали. Для меня это всегда было особенным.

Я воспоминал. О событиях, забавных случаях, разговорах, закусочных.

Поцелуй.

Много лет назад. Когда мир тела был все еще неизведанной территорией. Мы ехали с ней на рикше под проливным дождем в период муссонов. Вечер — но было уже темно — заканчивался затянутым серыми облаками небом. В небе постоянно раздавались раскаты грома. Порой сверкала молния. Рикша поднял крышу, но она не спасала нас от дождя. Водитель сгорбился на сидении, как на картине. Завернутый в коричневый сак, поверх которого он надел большой прозрачный полиэтиленовый пакет, разрезанный с одной стороны. Неизменный плащ бедняков. Вода потекла ручьями по обочине. Прямо за ними люди собрались под темными деревьями, с которых капал дождь. Машин было мало, и они ехали медленно. Все — на мотороллерах, мопедах, велосипедах — ссутулились под натиском дождя. Все смотрели вниз, чтобы дождь не хлестал им в глаза.

Мы прижались друг к другу ближе. Мы ехали к ней домой из университета. Наша одежда прилипла к коже. Ее белый бюстгальтер проступил под тонким голубым топом. Под футболкой стали видны мои ребра. Мы замерзли. И были безумно влюблены. Мы внезапно посмотрели друг на друга и начали целоваться. Поцелуй обжигал. Наши губы пылали. Под холодным дождем наши губы были горячими. Вода стекала по нашим волосам, лицам. Мы продолжали сосать губы друг друга. Пробовать языки на вкус. Наши губы были очень горячими. Это было не похоже ни на что другое.

Бедняк ничего не заметил. Он был занят тем, что правил велорикшей и следил за своим развевающимся плащом.

Мы прервались, чтобы вдохнуть воздуха. С каждой минутой становилось все темнее, но нас это не волновало. Все вели себя словно животные, спешащие найти укрытие. Наши губы остыли. На них падали капли дождя. Тогда мы посмотрели друг на друга и начали снова. Наши губы горели. Наши рты были горячими. Я удивился, что губы могут быть такими горячими. Вода заливала нас. Я едва заметил театр Батра, который показался справа, а затем исчез. Мы не останавливались, чтобы вдохнуть воздуха. Могут губы быть такими горячими?

Мы заплатили бедняку промокшими банкнотами, которые было трудно отделить друг от друга мокрыми пальцами. Он оставался под плащом, забрал деньги и уехал. Передняя дверь ее дома была открыта. Ее пратетя в гостиной чистила горох. Зеленая кожура лежала на пластиковой тарелке, словно кузнечики в коме. У нее были толстые очки. Единственная желтая лампа освещала ее поднос. Она вряд ли заметила, что мы вошли. Я не видел служанки. Мы прошли через спальню Физз в ванную. Она была предназначена для случайных встреч. В ванной были две двери, ведущие в разные спальни — одна принадлежала ей, и другая — пратете.

Мы сбросили нашу одежду, словно кожу. Она лежала мокрой грудой. Дождь барабанил по полуоткрытому окну. Брызги отлетали рикошетом. Я наклонил ее над эмалированной раковиной. Запах ее желания заполнил мою голову. Я держал ее там, где расступались ее бедра. Она встала на носочки. Моя любовь неистово искала ее. Долго не могла найти, не могла найти, потом обрела в нужный момент. Я был в месте более горячем, чем ее рот. Это было ни на что не похоже.

Я двигался. Она немедленно вставала на дыбы, откинув голову и теряя сознание. Ее обнаженная кожа была влажной и холодной. Весь жар наших тел сосредоточился только в одном неизвестном месте. Которое у нас теперь было общим. Мне казалось, что меня касается бесконечное количество намазанных маслом пальцев. Я двигался. Она поднималась и снова теряла сознание. Меня охватило безумное волнение. Я оттягивал немного время, сражаясь с собой. Мои колени начали дрожать. Теперь меня трясло. Я тоже уплывал. Я старался сдержаться, открыл глаза, но не мог ничего видеть. Я знал, что мое лицо исказилось от сдерживаемого крика. Мне казалось, что если посмотрю вниз, то все будет кончено. Я не думаю, что я дышал. Я не дышал.

Я медлил. Меня заполнили запахи ее желания.

Я глубоко зарылся в ее цветущую-текущую-раскинутую плоть. Остановка на одно мгновение перед влажной вечностью. И взрыв.

Извержение длилось довольно долго, сметая все на свое пути. Я медленно опустился на колени на выложенный белой плиткой пол, мои щеки теперь были на ее влажных прекрасных бедрах. Я слышал ее тяжелое дыхание. Она возвращалась. Физз обняла меня и взъерошила мои волосы. Опустилась вниз, позволив нам мягко разъединиться. Дождь барабанил по вентилятору. Когда я снова обрел способность чувствовать, поток обрушился на проволочную сетку. Я не знал, сколько временя прошло. Мне показалось, что в комнате было темнее, чем когда мы вошли. С божественного изгиба ее бедер, где оставалась моя голова, медленно опускалась плотная струйка. Я коснулся ее кончиком языка, оставил его там под крепкой плотной плотью и поймал нашу вытекающую любовь.

Но сейчас на рикше, под зимним солнцем, Физз думала о будущем.

Она говорила о том, что покажет нашим детям все эти места. И расскажет им, что мы здесь делали.

Водитель продолжал скрипеть — скрип-пауза, скрип-пауз скрип-пауза. Несмотря на холод, ее замерзшее лицо блестел от пота.

Как всегда практичная, Физз сказала:

— Но как мы все уместимся на рикше?

Я успокоил ее, что буду крутить педали, а они втроем будут сидеть сзади.

— О, чудесно! У тебя действительно есть ответы на все вопросы! — воскликнула она.

Физз сжала мою руку, затем повернулась ко мне, широко paскрыла глаза и сказала:

— Но как ты будешь крутить педали и разговаривать одновременно? Ты знаешь, это нелегко.

— Я попрактикуюсь — возьму несколько уроков, — улыбнулся я.

— Ты обещаешь, что мы не разобьемся? Ты рассказывал мне, что однажды опрокинул Милера и Соберса.

Я сказал, что поездка будет более гладкой, чем ее бедра.

Это значит, что будет очень трясти? Я знаю, что не нравятся мои бедра, — усмехнулась Физз.

―Я люблю твои бедра, — ответил я.

― Ты любишь только то место, откуда они выходят.

― Неправда, — возразил я, — Я люблю и то место, куда они идут.

―Мы говорим не о моих бедрах. А о наших детях, — сурово отчитала она меня.

Mы проехали, скрипя, через Шестнадцатый район. По обочине дороги росли амалтосы. Летом их цветы будут такими золотыми, что будет трудно смотреть на них в лучах полуденного солнца. Там виднелись и другие растения. Сады, кустарники, деревья, живая изгородь. Студенты пролетали мимо нас на велосипедах, мопедах и мотороллерах, по двое и трое в ряд, болтая, перекидываясь друг с другом словами и смеясь. Вскоре кончатся занятия, и город покинет огромная и самая заметная часть населения — постоянно перемещающиеся студенты. Мы тоже были студентами, Физз и я. Но мы были перелетными птицами, которые нашли больше, чем когда-либо искали. Мы переезжаем и теперь покидаем город навсегда.

От резкого холодного ветра прекрасная кожа Физз начала пылать. Ее правая рука лежала в моей руке, а левая была спрятана в куртке ярко-голубого цвета, надетой на ней. Она, как всегда, опьянябще пахла — свежей водой, мылом, лосьонами, «Мадам Рохас» и ею самой. Ее рот расплылся в счастливой улыбке, ее глаза были живыми. Такие прогулки шли ей на пользу. Если бы я посадил ее в такси, она бы завяла и умерла. Внезапно она посмотрела на меня и спросила:

―Но тебе нужны права?

―Получу, — пообещал я. — Когда я получу права на вождение автомобиля, я впишу туда и рикшу.

Превосходно, — сказала Физз, — и я заставлю их носить сари и заплетать волосы.

Мы всегда были уверены, что у нас будут девочки.

―Нет, пусть они носят волосы распущенными, — возразил я.

— Хорошо, — согласилась она, — но когда они запутаются, ты будешь их расчесывать.

―Все что угодно. Малышка, я сделаю все что угодно.

― Все что угодно?

― Все что угодно. Ради тебя, дорогая, все что угодно.

— Ты будешь управлять рикшей?

— Все что угодно.

— Гулять со мной под проливным дождем?

— Все что угодно.

— Никогда не будешь скучным?

— Все что угодно.

— Свозишь меня в Удайпур?

— Все что угодно.

— Будешь игнорировать все мои недостатки?

— Все что угодно.

— Напишешь «Травоядных»?

— Это тоже. И много-много другого.

Она озарила меня своей улыбкой.

— Я сделаю все что угодно, — запел я высоким голосом. — Ради! тебя, дорогая, все что угодно. Ради тебя, дорогая, все. Ради тебя… я пойду куда угодно. Ради твоей улыбки куда угодно. Ради твоей улыбки куда угодно. Ради тебя…

Это была старая песня из одного из наших любимых фильмов. Водитель, не нарушая ритма, оглянулся назад и сверкнул гнилыми зубами.

Физз улыбнулась ему и сказала:

— Сахиб думает, что он умеет петь.

Вечером мы отправились в первый ресторан, где мы ели вместе много лет назад. Это была маленькая подземная забегаловка в Семнадцатом районе под названием «Золотой дракон». Там больше никого не было. Здесь царила атмосфера упадка и мрачного настроения, которое всегда приходит вместе с ним. Мы не могли скучать и занялись едой.

Когда мы заплатили по счету, Физз сказала:

— Мы не приведем наших девочек сюда.

— Нет, — согласился я, — не приведем.

Утром нас ждал сюрприз. Транспортное средство, которое мой друг предоставил нам, чтобы перевезти наши вещи в Дели, оказалось грузовиком времен Второй мировой войны, переделанным в автобус. Его доставили из соседнего района, где он работал в маленьком городке в местной школе. Передняя часть автобуса напоминала слегка открытый рот, словно у него были проблемы с дыханием. Свежая краска — голубая — не могла скрыть его возраст. Толстые круглые покрышки без протекторов. Сиденья, рассчитанные на двоих, были расположены и вдоль узкого прохода.

Полковник осмотрел автобус, словно лошадь, обойдя вокруг и проверив бока. Он даже попробовал двери, открыл и закрыл их. Как будто открыл рот, чтобы осмотреть десны.

―У нас была парочка таких в полку в пятидесятые. Надежные парни. Они хорошо послужили Монти на Аламайне, — сказал он.

―Можно ли их выпускать на дорогу? — спросил я с надеждой.

―В музей, в музей, — ответил он, — их нужно отправить в музей.

Но в Индии все, что должно быть в музее, ездит по дорогам, пока не выйдет из строя. От идей до артефактов и зданий. Вообще-то, с людьми дело обстояло так же.

— Полковник-сахиб, довезет ли он нас до Дели?

Он задумчиво похлопал по бамперу автобуса и сказал:

— Должен, должен. Он прошел через всю пустыню в Северной Африке, правда?

Автобус, как мы вскоре обнаружили, был не таким уж анахронизмом. В отличие от парней, которые приехали вместе с ним. На вид они казались достаточно правильными. Сикхи среднего возраста с развевающимися бородами. Один, водитель, был старше другого и более седым. Они оба носили свободные тюрбаны и говорили на гортанном пенджабском языке. Сикхи были очень милы и предложили помочь с погрузкой.

Когда водитель поднял первую коробку, он спросил:

— Бы перевозите в Дели камни?

Я засмеялся и ответил:

―Нет, книги.

―Зачем? В Дели их недостаточно?

―Это наши личные книги, — я показал на коробки.

―Чтение книг — пустая трата времени, — сказал он. — Мой отец обычно говорил, что, вспахав одно поле, можно узнать о жизни больше, чем прочитав сотню книг. Он забрал меня из школы, когда я учился в пятом классе. Он говорил: если чтение книг дает тебе ответы, тогда почему эта чертова страна в таком состоянии? Все лидеры от Ганди до Неру прочитали тысячи книг.

— Это правда, — согласился я. — Не все книги преуспели.

— Только одна книга имеет значение. «Гуру Грантх Сахиб». И не нужно читать ее — можно просто слушать.

Его помощник, который был помоложе, сказал:

— Не трать время. Они больны. Те, кто читает книги, думают, что могут понять жизнь с их помощью. Скажи мне, сахиб, если ты прочитаешь сотню книг о курице, приготовленной в тандуре, ты сможешь ее попробовать на вкус?

Водитель похлопал его по спине и заорал:

— Вот именно! Ты ко всему приплетаешь курицу!

— Это был всего лишь пример, — улыбнулся помощник.

С их помощью мы погрузили наши пожитки. Коробки с книгами мы сложили под сидения, на них и между ними. Мотоцикл мы поставили в проход и привязали его к сиденьям, чтобы он не поехал.

Физз купила для полковника четыре книги о второй мировой войне Спайка Миллигана.

— Это своеобразное произведение о войне, дядя. Оно нравится мне, — сказала она ему.

Полковник смотрел с восхищенной улыбкой на яркие обложки, крутя их в руках. Затем они оба — он и его жена — сердечно обняли Физз. Он крепко пожал мою руку и сказал:

— Парень, ты не заслуживаешь ее, хорошенько за ней присматривай. Иначе старый полковник придет за тобой.

Мне казалось, что я всегда буду следовать этому совету.

Если бы они только знали, как все закончится!

Человек, который не внял совету.

Когда заработал двигатель, нам пришлось вцепиться в nepeкладины сидений. Так сильно трясло, что казалось, будто автобус собирался развалиться на части. Мы сидели во втором ряду прямо за водителем, а помощник — на единственном пеpeднем сидении рядом с ним. К счастью, спустя несколько минут сумасшедший шум стих, а звук двигателя перешел в терпимое дребезжание. Мы сидели и махали полковнику и его жене, пока водитель разогревал двигатель. Было семьдесят три градуса холода этим зимним утром, на полковнике был костюм с галстуком. Его борода была безупречно заплетена и сверкала. Миссис Полковник выглядела проще. Она была в цветастом платье и шали. В платье были широкие прорези для рук. Когда она поднимала руку, махая нам, я мог видеть ее толстые подмышки.

Водитель переключил передачу, и автобус подпрыгнул, словно кролик. Мы почти ударились лицами о переднее сидение. Мистер и миссис Полковник тоже отпрыгнули назад, и со страшным выхлопом черного дыма и дьявольским грохотом мы отбыли. Оба наши водителя поправили свои тюрбаны, которые сползли им на глаза.

Но во время путешествия трясло несильно. В основном потому, что автобус тащился со скоростью тридцать километров час. Водитель держался левой стороны и ехал медленно. Нас обгоняли все. Грузовики, автобусы, машины, мотоциклы, мотороллеры. Даже мопеды и трактора. Мы ехали слишком медленно даже для мальчиков на велосипедах, которые хватились за автобус и ехали, ничего не делая. Мы были достойны Гранд ранк роуд, величайшей артерии материка, по которой мы курсируем пятьсот лет истории. По большей части, очертя голову на сумасшедшей скорости.

Два сардара дружелюбно болтали, оборачиваясь только, чтобы убедиться, что с нами все в порядке. Первый час мы сидели на краю сидений, думая о том, как пройдет наше путешествие. Затем мы немного расслабились, когда утренний туман растаял мы выехали на относительно чистую полосу. Но облегчение длилось недолго. Внезапно, по гортанной команде водителя, помощник потянулся под наше сидение, достал красный грязный кирпич и протянул его водителю. Сикх наклонился и опытным движением снял свою правую ногу с газа и положил туда кирпич. Автобус чуть дернулся. Водитель положил обе ноги на сидение друг на друга. Затем он начал управлять автобусом одной рукой, а другой массировать свою ногу.

Мы почти потеряли сознание.

Физз спросила:

―Сахиб, ты в самом деле хочешь доставить нас в Дели, а не к богу?

— Бибиджи, ты сможешь отправиться к богу, только когда тебя пригласят. Никто не сможет доставить тебя туда раньше, ответил водитель.

— Но сардар сахиб, ты очень хочешь получить приглашение, не правда ли? — сказала Физз.

— Не беспокойся, бибиджи. Ничего не произойдет. Сингх сахиб стареет. Его ноги причиняют ему беспокойство. Немного отдыха, и он поставит ногу на педаль. И это хороший кирпич. Такие кирпичи держат большие дома. Что там старый автобус? ―успокоил нас его помощник.

Нам нечего было на это ответить.

— Бибиджи, не беспокойся. Если что-то произойдет, мы умрем первыми, — сказал водитель, массируя пальцы своей левой руки.

Мы откинулись на спинку сидений и обдумывали его утешительные слова.

— Ну, полагаю, при такой скорости трудно попасть в опасную аварию, — заметила Физз.

Как он и говорил, ничего не случилось, и пятнадцать минут спустя его нога вернулась на газ. Путешествие обещало быть долгим. С наступлением дня воцарилась атмосфера дороги. Мы останавливались, чтобы напиться. Чтобы попить чая. Чтобы пописать. Мы останавливались, чтобы охладить двигатель. Залить воды в радиатор. Мы останавливались, чтобы поменять покрышки: шины лопались, как баллоны, каждые несколько километров. Мы останавливались, чтобы помолиться. У гурудвар, придорожных святилищ. Один раз водитель сказал, что ему нужно съездить в Пакистан. Он наполнил банку воды и исчез в полях. Около Панипата начались проблемы с двигателем. Эти двое вытащили тяжелые гаечные ключи и исчезли под автобусом. Когда они снова появились, то были испачканы маслом, но двигатель ожил. Сикхи велели нам охранять автобус и отправились к бьющей из трубы воде, чтобы помыться.

Все это было достойно Гранд транк роуд.

Мы жевали сладкое печенье и обдумывали наше будущее.

Несмотря ни на что, эти двое оставались спокойными, добродушно подшучивая друг над другом и распространяя свои философию спокойствия на нас.

Сикхи продолжали класть кирпич на газ и снова убирать его. Каждый раз, когда это происходило, Физз закрывала глаза и сжимала мою руку.

Путешествие из Чандигарха в Дели, которое обычно занимало пять часов, закончилось почти в двенадцать. Когда мы достигли окраины Дели, уже темнело. Последний двухполосный участок дороги был предназначен для особенно оживленной езды, но, приблизившись к Дели, мы заметили трагические и мрачные изменения, которые произошли с водителем и его помощником. Когда мы, пыхтя, поднялись но насыпи к кольцевой дороге, которая, словно клещи, опоясывала Дели, их голоса начали стихать. Движение становилось более плотным, встречались огни фар. Грузовики и автобусы хотели обогнать нас. Каждые несколько минут один из них смотрел на нас и спрашивал: «Эта дорога? Мы едем правильной дорогой? Как далеко до вашего дома?»

С очень странным стилем вождения и постоянными остановками мы преодолели узкий проход, соединяющий дорогу с развилкой, и повернули на кольцо. Их паника немного утихла, когда движение снова стало односторонним. Они опять прилипли к обочине, пропуская быстрые машины, автобусы и грузовики. Сикхи возобновили свои разговоры. По больше это не было откровенным философствованием. Теперь в их голосах рвучали нотки беспокойства. Они разговаривали таким тоном, который выдавал их страх. Сикхи тихо шутили друг с другом над движением. Рука водителя, кажется, даже начала немного дрожать. Физз и я сидели на краешке сидений.

Мы проехали мимо Маджну Ка Тила и шумного автовокзала, который соединял один штат с другим, без особых происшествий. Но внутри автобуса напряжение нарастало. Кирпич убрали навсегда. Водитель склонился перед стеклом, сосредоточившись. Его напарник делал то же самое, выкрикивая указания высоким писклявым голосом:

―Посмотри на этот «Марути»! Срезай справа! Этот автобус объезжает тебя слева! О, не убей этого чертового велосипедиста, сардарджи!

Водитель стал крайне и опасно молчаливым.

Справляясь с дергающимся животным, которым он пытался управлять.

Затем мы проехали мимо средневековых стен Красного Форта и нырнули в поток движения. Поток машин увеличился из-за едущих из офиса домой людей и пополнялся транспортными средствами из Шахдары и Дариаджани. Сотни автобусов, машин, мотороллеров и трехколесных транспортных средств окружили нас, сигналя, скрипя и крича. Наш водитель, наконец, потерял терпение. Остановив автобус на светофоре между историческим фортом Шахджахана и безмятежным мемориалом Махатма Ганди, он не двинулся с места.

Я не знаю, что произошло, но, когда красный свет сменился на зеленый, водитель не смог сдвинуться с места. По какой-то причине нижняя передача застряла, и он не смог включить ее. Пока водитель боролся с ней, с усилием тянул ее на себя, на нас обрушился ад. Позади нас сотня водителей нажимала на разнородные сигналы, и звук оглушал. Через несколько секунд люди начали стучать сбоку по автобусу и кричать. В наших окнах показались лица, которые кричали и сердито ворчали. Mы тоже просили этих двоих шевелиться, но водитель просто не мог завести двигатель. Его лицо сжалось и побледнело, в мерцающих огнях оно блестело от пота.

Мы хотели спрятаться под сиденьями.

Мальчик, продающий блестящие кусочки кокоса, открыл наше окно, засунул свою усмехающуюся голову и запел, издеваясь, на хинди то, что обычно поют в таких случаях мальчишки.

Руки начали дергать двери, трясти их.

Внезапно в этой какофонии прозвучало два звука в отдалении. Один — полицейский свисток, чистый и пронзительный, другой — полицейская сирена, ритмичная и резкая. Я выглянул и увидел полицейского в свете фар, бегущего с противоположной стороны; он яростно свистел и махал рукой. Слева от него пробирался через поток машин полицейский джип, мигая красной сиреной. Из него высунулся человек, показывая кулак.

— Сикх сахиб, приготовься к тому, что тебя поимеют! — сказал помощник.

Водитель не ответил ни слова. Он продолжал бороться с двигателем. Теперь сикх повернулся на бок и тянул переключател коробки передач обеими руками. Двигатель заработал вхолостую.

Снова загорелся красный свет.

Все, кто пытался протиснуться мимо нашего автобуса, начали| еще сильнее в ярости бить по его бокам.

Автобус мягко закачался.

Полицейский распахнул дверь и закричал:

―Маадерход! Кто позволил тебе привезти эту хлебную коробку в город? Почему не двигаешься?

Через дверь была видна только его голова, за ним можно было разглядеть множество недовольных лиц, некоторые из них были в блестящих шлемах с опущенными забралами. Двигатель автобуса работал, и они не могли понять, почему мы не двигаемся.

Еще один веселый мальчик, который продавал папиросную бумагу просунул голову в наше окно и закричал: «Чинчпокли! Чинчпокли! Привет, мистер чинчпокли!»

Я видел, что мальчик, продающий кокосы, стоял за ним. У водителя даже не хватило смелости обернуться. У него помутилось зрение, и он тянул со всей силы переключатель.

―Сделай что-нибудь, мистер чинчпокли. Он собирается умирать, — попросила Физз.

Я посмотрел на нее. Мальчик-разносчик убил меня. Чинчпокли — город на окраине фантазии. Оттуда появилась песня из фильма, которая засоряла радиоволны. Физз наградила меня этим смешным прозвищем до конца моих дней.

Я встал и сказал:

— Арре, сахиб, двигатель сломался.

Полицейский повернулся ко мне:

―Маадерход! Ты, должно быть, владелец этой хлебной коробки!

За ним показался полицейский из джипа, который посоветовал:

―Запри всех этих ублюдков! Я конфискую эту чертову коробку с печеньем!

Первый полицейский закричал:

―Тащи эту оловянную банку в сторону и выпускай всех этих тупиц!

Когда загорелся зеленый свет, снова поднялась какофония. Множество рук забарабанило по автобусу. Воздух наполнил поток брани.

Вдруг помощник в порыве безумного отчаяния подпрыгнул и пронзительно закричал:

— Отойди, сардарджи! Позволь мне это сделать!

Он оттолкнул водителя и схватил обеими руками переключатель коробки передач. Затем он откинул назад голову и закричал, как Тарзан.

И со всей силой он выдернул переключатель коробки передач из пола.

— О боже мой! О боже мой! — воскликнула Физз.

Прямо между памятником силы Шахджахана и мрачным местом кремации Махатма Ганди, в центре Дели, в окружения машин, помощник стоял, качаясь из стороны в сторону, держа над головой железную рукоятку, словно меч. Автобус умер его ног, словно гепард. Средневековый воин в современном времени, который только что убил животное, которое должен был спасти.

На его лице воцарилось замешательство. Он спросил:

— Что это?

С одной стороны переключателя был деревянная рукоятка, с другой капала смазка.

— Единственный и истинный бог, будь милосерден к нам! Ё Будь милосерден! — закричал водитель.

И закрыл глаза.

Там, где раньше рядом с сидением водителя был переключатель коробки передач, теперь зияла темная маслянистая дыра.

Двигатель ровно работал.

— Вы можете ехать без переключателя? — поинтересовалась Физз.

Помощник посмотрел на нее так, словно собирался взять сахарный тростник, а вместо этого схватил змею.

Полицейский, который, наконец, вскарабкался в автобус, закричал:

— Убирай эту оловянную банку! Убирай эту оловянную банку! Как ты ею управляешь? Где проклятый переключатель?

Не говоря ни слова, даже не кивнув, помощник показал ему переключатель, с которого капало масло.

— Что это, маадерход? Убирай эту оловянную банку! Где чертов переключатель? — продолжал кричать полицейский.

―Единственный и истинный бог, будь милосерден! Будь милосерден! — запел водитель.

―Заткнись, придурок! — воскликнул полицейский. Затем он осмотрелся. Не увидел ничего, напоминающего переключатель. Наступил решающий момент.

— Вы ужасные ублюдки! — разозлился он. — Вы привезли в Дели автобус без переключателя! Автобус без переключателя! Маадерход! Чутиас! Привезли автобус в Дели без переключателя! Автобус без переключателя! Что у вас — задницы без дыр? Яйца без члена? Из какой канавы в Пенджабе вы все выползли?

―Переключатель в вашей руке, констебль сахиб, — сказала Физз.

— Это! — пронзительно закричал он. — Это чертов переключатель! Тогда что он делает в моей руке?

Он тоже выглядел так, словно поймал змею.

Полицейский бросил его назад помощнику.

Коп, стоявший на дороге, посоветовал:

―Запри все эту чертову кучу сводников! Я конфискую чертову коробку печенья!

В этот момент помощник снова впал в безумие. Он закричал и, держа обеими руками переключатель, как копье, вонзил его дыру в полу. Переключатель не вошел. Он вытащил его и сновa вставил. И затем, словно убийца с топором в малобюджетном фильме, помощник пришел в бешенство, вставляя в ярости переключатель в дыру и взывая к влагалищам всех матерей.

— Я пихаю его во влагалище твоей матери! И во влагалище твоей матери! И во влагалище матери твоей матери!

Полицейский испуганно отскочил в сторону, даже водитель открыл глаза и осторожно отодвинулся.

―Мистер чинчпокли, наши матери в опасности! — испугалась Физз.

Помощник продолжал стучать переключателем:

―И влагалище твоей матери! И твоей матери влагалище! И твоей матери влагалище!

Полицейский на дороге сказал:

―О, проклятый сардар с ума сошел! Забирай его отсюда!

Коп в автобусе принял более суровую позу и закричал:

— Сардар! Хватай сам!

Помощник остановился и дико посмотрел на него.

Полицейский осторожно отступил и попросил:

— Сардар, успокойся. Все в порядке.

— Единственный и истинный бог, будь милосерден! Будь милосерден! — пел водитель

Помощник высоко поднял копье — полицейский сжался ―вонзил его со всей силой, крича, словно банши:

— Ты проклятая ведьма, я вонзаю этот переключатель в твою грязную вульву, чтобы ты визжала, как девственница!

Его лицо исказилось в гримасе, тюрбан съехал и начал развязываться.

— Он насилует автобус? — спросила Физз.

Но когда он попытался вытащить переключатель на этот раз, то не смог. Переключатель застрял.

На его лице появилась улыбка умалишенного.

— Он застрял, — сказал он, — он застрял! Черт побери весь этот мир, он застрял! Слава влагалищу твоей матери, он застрял!

Водитель сложил руки, зарыл глаза, поднял голову в молитве и надавил на переключатель. Двигатель заработал. Автобус прыгнул, словно кролик. Мы все накренились.

— Цирк братьев-близнецов выезжает на дорогу, — пошутила Физз.

Все люди, стоящие вокруг автобуса, испугались. Горел красный свет, но полицейский на дороге засвистел:

— Пусть они едут! Пусть они едут! Пусть эти придурки портят жизнь еще кому-нибудь!

Коп в автобусе попросил:

— О, сардар, дай мне сойти! Знакомства с вами мне вполне достаточно, я не хочу с вами дружить! Я обещаю, что не забуду вас двоих, пока не уволюсь!

— Единственный и истинный бог, будь милосерден! Будь милосерден! — запел водитель.

Больше эти двое не сказали друг другу ни слова, пока не добрались до барсати. После того как мы выгрузили наши вещи, я позвал их и усадил на террасе. Я налил им виски, пошел и купил еды на рынке. У них все еще дрожали руки, и они молчали. Когда сикхи поели, и виски согрело их изнутри, они признались мне, что никогда раньше не были в Дели. Они никогда не покидали север Чандигарха, никогда не водили автобус за пределы их маленького города.

Когда их попросили совершить эту поездку, эти двое подумали, что это хорошая возможность расширить их горизонты, посмотреть мир. Увидеть Красный форт, Кутуб Минар и Чандни Чоук.

— Да, вам следует посмотреть на них завтра, — сказал я.

— Мы увидели достаточно на всю оставшуюся жизнь. Теперь все, что мы хотим — это показать наши задницы Дели, — ответил помощник.

— Мы не думали, что Дели — такой большой город. Он не мог быть намного больше, чем Чандигарх, — объяснил водитель.

— Он оказался влагалищем слона! — воскликнул помощник.

К ним вернулось немного смелости. Они отправились спать в автобус. Примерно в два часа утром нас с Физз разбудил истеричный звонок в дверь. Когда я выглянул с террасы, то увидел, что они оба стоят рядом с воротами и смотрят вверх, завернувшись в серые одеяла, завязывая и подгибая свои тюрбаны.

Оказалось, что они не могли спать. Они хотели уехать домой немедленно. Когда Дели еще был мертв. Его жители спали, полицейские спали, его машины, огни спали. Они хотели, чтобы я показал им прямую дорогу, которая вывела бы их из города. Я старательно объяснил им дорогу до ВИИМИ — Всеобщего Индийского Института Медицинских Исследований; там нужно было повернуть направо, а затем объехать вокруг Дели, пока они не доберутся до развилки, где нужно снова повернуть направо. Я нарисовал им план на большом листке бумаги. Они тепло пожали мне руку и сказали:

— Простите нас за все ошибки и промахи.

―Вы оба замечательные. Спасибо вам за все, — поблагодарил я их.

Я действительно так думал.

―Передай наши пожелания бибиджи тоже. Передай ей, что она станет матерью сотни сыновей, — попросили они.

Задрожал двигатель автобуса, а затем успокоился. Его рот жадно глотал холодный ночной воздух. Водитель молился гуру Нанака за стеклом, потом переключил передачу. Автобус прыгнул, как кролик. Они помахали нам. Их лица были все еще бледными и напряженными. Средний возраст всех их троих — водителя, его помощника, автобуса — был больше, чем современной Индии. Они возвращались домой с историей, которую будут рассказывать всю оставшуюся жизнь. Через несколько секунд они исчезли. В те дни еще не было железных ворот, которые перекрывали районы Дели.

Через несколько минут звук двигателя тоже стих. На нашей узкой улице было холодно, тихо и темно; только от уличного фонаря лился желтый свет. Луна уже спряталась. Звезды с трудом можно было разглядеть через тесные ряды домов и вытянувшихся деревьев. Внезапно заухала сова в Дир Парке. Я долго стоял посередине улицы — пустынной, холодной и темной. Я чувствовал печаль. Непонятную печаль. Я не помнил, когда плакал в последний раз. Мне это было нелегко. Но теперь мне хотелось сесть на улице и заплакать.

Это было связано с мыслью о тех двоих, которые возвращались домой ночью, тайком и в одиночестве. Благородстве их душ и низость мира. Я знал, какое большое сердце у них, как легко их можно было потрясти. История всех, кого было легко ввести в заблуждение. Они приближались к новому миру, вооружившись щедростью духа — нужно было только собрать урожай с возделанной земли. Но современный мир не ценит этого. Их выбросило на перекрестки истории, смыло волной прогресса и роста; задержали жандармы королей бизнеса.

Те, кто пытается взять ситуацию за загривок, понимают, что все перевернуто с ног на голову. Они держат переключател своих жизней в руках, при этом двигатель жужжит, но они не могут ехать дальше.

Им приходится играть в игру, которую они не выбирали. С правилами, которых они не знают.

Мир выживает благодаря тем, у кого есть щедрость духа.

Но он принадлежит тем, у кого ее нет.

К тому времени, как я поднялся по лестнице, у меня начала формироваться идея.

Физз быстро уснула на боку, свернувшись калачиком. Я залез под одеяло и устроился там, где она делала место уютным. Ее футболка задралась вокруг груди. Ее кожа была теплой и гладкой, а если прикоснуться там, где она была открытой, то казалась горячей и влажной. Я был несчастлив. Я искал утешения в удовольствии, за которым следовало забвение. Физз давала мне все это. Парадокс: она была для меня источником страсти и совершенного покоя. Я тянулся к ее телу за тем и другим и всегда находил то, что искал. То же тело, которое вовлекало меня в безумие, могло одним прикосновением успокоить меня, словно лебедь на глади озера. Я лежал, обняв ее за талию, прижавшись лицом к холмам ее груди, и избавлялся от всех волнений, от всего, что было за пределами этого мира.

Так я понимал любовь.

Страсть и мир в одном человеке.

Теперь, когда я толкнул ее в спину — влажный приют, она перевернулась, и я перекатился наверх, приподнявшись на локтяx Я лизнул два пальца и приготовил себя. Мягкий толчок, превосходное горячее сопротивление. Потому что только так я мог сосредоточиться на всех моих ощущениях. Двигаясь только бедрами, я оттягивал момент, затем я медленно опустился, позволил наслаждению затопить меня.

Все пропало.

Мысли, идеи, печаль. Эго, амбиции, искусство.

Мое лицо лежало по ее левым ухом, я дышал на нее. Я зарыл глаза и подумал о вещах, которые делал с ней. Затем я начал двигаться, почти не шевелясь. Медленное наслаждение мучило меня, вливаясь в меня, как сильное лекарство. Страсть — это игра для двоих, но иногда мне нравилось это. Я управлял своим наслаждением на собственной скорости. Страшная сила мастурбации с телом настоящей женщины. Вскоре сдавленный спазм охватил мое тело, лишая его сил. Физз совсем не двигалась. И я почти не шевелился.

Порой шелест листьев был громче, чем стук барабана.

Сквозь охвативший меня сон я ощутил растущее чувство облегчения. Ничтожная печаль двух водителей автобуса дала мне почву для размышлений. Может, я нашел то, что искал.

Конечно, я ошибся так же, как и в отношении много другого.

 

Собиратель орехов

Однажды в школе я прочитал, что стихи созревают долгое время в голове поэтов. Вопреки расхожему мнению, стихи не слагаются в момент вдохновения. Хорошие поэты, когда их посетит озарение, замирают в ожидании. Они ждут, пока ингредиенты приобретут пикантный вкус и текстуру, покийпят, прежде чем снимать их с очага вдохновения и переносить на бумагу.

Даже сняв блюдо с огня, нужно уделить ему внимание. Hужно аккуратно подобрать гарнир, украсить, попробовать. Koгда ты ешь за столом настоящего виртуоза, когда ты читаешь произведение истинного мастера, на столе не будет ничего неожиданного и приготовленного на скорую руку. За каждым блюдом скрываются долгие часы работы и утонченные приправы ― множество нюансов. Нет такой вещи, как сиюминутный шедевр.

Я вспомнил этот совет и воспользовался им.

Ко мне пришло вдохновение.

Между банальным и вульгарным нужно выбрать подходящий момент, чтобы атаковать тему.

Я решил терпеливо его ждать.

Mой тяжелый труд на ниве редакторства приобрел новое значение. Я смог сфокусироваться на нем, убедить себя, что истинная работа происходит внутри меня. Я начал получать удовольствие от слов одобрения Шултери. Я занялся тем, что начал создавать виртуозные слова и фразы, переделывать сложные абзацы, каламбурить и использовать аллитерацию. Я также стал более активным, отважился выходить из своей канавы, чтобы обсудить дела с Шултери — заголовки, приемы, повороты сюжета. Я даже подружился с моими товарищами по работе. Меня стали интересовать разговоры о постоянном соперничестве Шултери и Хайле Селассие.

Это было опасно.

Я приблизился к смазанному жиром шесту.

Я думаю, один или два раза взгляд Короля шеста останавливался на мне. Я почувствовал неожиданное возбуждение, и волнение не покидало меня остаток рабочего дня.

Было легко подстроиться под ритм офиса. Новая обстановка волновала меня. Люди, события, издания, скандалы обрушились на территорию Индии, словно крекеры на бесконечной веревке. В самом сердце всего этого была странная и великая история о роли Раджива Ганди в политике Индии. Он и его чудовищный мандат — получивший успех на выборах благодаря мертвым телам главаря и баллотировавшихся сикхов — оба начали раздражать. Само лицо мистера хорошего парня менялось. Его волосы поредели, дружелюбная улыбка стала суровее, а счастливые глаза он прищуривал.

Невинность — это дар в четырнадцать лет. И болезнь в coрок.

В общественной жизни Индии — со всем ее безумным переплетением каст, классов, религий и округов, разницей между словами и смыслом, игрой на грани благочестия и аморальности, недозволенной связью символического и настоящего, средневекового и современного — невинность опасна особенно. Молодой Раджив ничему не научился у своей матери и деда. Он не смог склонить Индию перед своей благородной волей и взглядами, как Джавахарлал; и сам не смог подчиниться феодальной физиологии Индии и циничной торговле власти, как это сделала Индира.

Его добродетель могла бы существовать сама по себе: приличный человек, не имеющий ни разорительного багажа, ни высокомерных взглядов. Королевское происхождение, которое почитает Индия, и рука народа, которой страна умела сурово действовать.

Но он не мог догадаться, каким ему следовало быть. Он упал между двух стульев. Сторонники требовали ясности от своих лидеров, даже если это был запутавшийся король. Им, с их собственными страхами и опасными ситуациями, нужно было быть уверенными, что кто-то наверху все знает лучше них. Это была опасная тенденция. Поскольку глупые, отчаявшиеся сторонники порождали плохих, опасных лидеров. Индийские избиратели начали создавать их в семидесятые годы и нажали на газ в восьмидесятые. Самые лучшие варианты были, конечно, много лет назад. В конце концов, каждый житель Индии, который ничего другого не умел, мог по крайней мере объявить себя почетным работником страны по производству идиотских лидеров.

Как марки солодового виски, они создавались из особой воды, насыщались особыми ароматами и поставлялись на разный вкус. Идиотских лидеров могли произвести в горной местности или в низине, у моря или в узкой долине. Их делали из разной смеси — династии, касты и религии. Можно было выбрать «Лафроиг» или «Гленливет», по острому вкусу или спокойному, по касте или религии. Но, как всем сильно пьющим, приходиться пить то, что под рукой: не имеет значения, что ты предпочитаешь.

Мы производили разных идиотских лидеров и пробовали их всех.

Производство идиотских лидеров было процветающим делом.

Оно давало работу миллионам. Оно было самым большим нанимателем в Индии.

Молодой Ганди происходил родом из благородной династии, но его вкус остался неопределенным. Его было слишком трудно сочетать. И, перейдя за границы личной совести в индийской общественной жизни, он шел ко дну. Это было жестокое место, где не прощали ошибки. Лучшие, чем он, люди садились там на мель, и так будет происходить и в будущем. С каждым месяцем он будет терять ясность мыслей, и, хотя тогда я не этого предвидеть, приведет в движение процесс, благодаря которому великая индийская партия Независимости станет простым движением, способным только устранять недоброжелателей. А обычные жители Индии искали надежный нож, чтобы перерезать горло раздражающим их людям.

Опасные люди будут поставлять надежные ножи.

Людей будет косить смертельная коса.

ВС ггому времени тысячелетие, моя работа в журналистике, любовь и жизнь закончатся, люди займутся тем, что будут открыто убивать друг друга.

Будет слишком много тел, чтобы сосчитать. Слишком много сердечной боли, чтобы утешить.

Но тогда, в 1988 году, весь этот хаос был хорошей новостью для нас. Он поставлял необработанный материал на нашу фабрику. Каждое новое несчастье вызывало волнение в офисе: звонили телефоны, проводились собрания, вокруг носились люди, Король шеста блестел и переливался, Хайле Селассие искренне суетился, Шултери лениво улыбался, и слова вливались в нас и выливались из нас.

Люди на смазанном жиром шесте вели себя так активно и сосредоточенно, что, думаю, они верили, что создают новости, а не только сообщают о них. Тестостерон витал в флуоресцентных коридорах. От него редели волосы и обострялась обстановка. Можно было увидеть обнаженных мужчин, борющихся с поднимающейся эрекцией. От их сверкающих тел отражался свет. Кривые вены пульсировали с темным напряжением. Я никогда не видел ничего подобного.

Братство сверкающих мужчин.

Подобно рыцарскому ордену с кодексом чести из многосложных слов.

Прихлебатели толпились у их ног. Женщины глупо улыбались в отдалении, спрятавшись за углом или приоткрыв дверь.

Я заметил еще одну любопытную вещь. Даже те, у кого пока не было эрекции, имели завышенное мнение о себе. Репортер присоединялся к своим коллегам, стоя у подножия смазанного жиром столба, ногой на лице своего товарища и начиная скользить, но у него был вид ученого. Это была иллюзия чувства собственного достоинства. Каждый считал, что его чувство собственного достоинства зависит прямо пропорционально от количества людей, которые читали его статьи. Не имело значения, как много ты знаешь или насколько на самом деле ты хорош.

Это похоже на правительство. Должности, назначения, подхалимаж — вещи, которые повышают твою собственную самооценку.

Универсальный закон людей. Ты не тот, чье отражение видишь в зеркале. Ты — тот, кого видишь в глазах других.

Да здравствует Селассие!

Да здравствует эрекция!

Да здравствует Братство сверкающих мужчин!

За всем этим возбуждением я потерял счет времени. Прошло много месяцев. Однажды, когда я вышел через узкий коридор из ярко освещенного помещения офиса на улицу, то удивился увидев, что не только все магазины закрылись, но и опустели многие парковочные места. Мой мотоцикл, который я втиснул между «Марути» и «Амбассадором» утром, среди потока грязных транспортных средств, теперь стоял один. В нескольких ярдах вокруг ничего не было. Даже калека, который парковал машины, выворачивая их одной рукой, прекратил работу, оставив вместо себя мальчика, Пакора, который помогал ему. Он сидел в своих грязных шортах на обочине, очищая арахис и засовывая его в рот. Мальчик поднял руку в знак приветствия, когда я взял мотоцикл со стоянки и бросил ему монету в одну рупию. Дневные работники ушли, и животные, выходящие на охоту ночью — сводники, проститутки, торговцы наркотиками, мальчики-гомосексуалисты — высыпали в парк и бродили среди деревьев.

Я спросил у Пакора, сколько времени. Было одиннадцать ве чера.

Меня охватил страх.

Дороги были пусты. Когда я медленно проехал мимо садов Лоди, то понял, что зима прошла. В это время я всегда дрожал от холода и сутулился. Но сейчас дул приятный ветер. Я поднял забрало шлема и позволил ему дуть мне в лицо. Ночь была ясная. Когда я проехал эстакаду Сафдарджанг, то увидел часть |аэропорта Дели, где теперь приземлялись только маломощные планеры. На перекрестке около Университета Медицинских Исследований Индии горел красный свет, но было так мало машин, что я пролетел его, не переключая передачу.

Физз сидела на террасе. Она читала, но сейчас свет был выключен. Книжка лежала на каменной скамейке рядом с чашкой банановых чипсов. Она постоянно покупала их в кафе «Мадрас» на площади Грин Парк. Я ненавидел их. Странный мучной вкус. Я принес «Олд Монк» и вытащил еще один плетеный стул. Мы купили два стула вместе с маленьким стеклянным столиком на Панчкуин Роад. Круглая стеклянная поверхность держалась на металлической ножке и была все время грязной — не имело значения, как сильно ее тереть. Я налил в стакан на два вальца виски, разбавил водой и откинулся назад, положив ноги на скамейку. Было тихо. Листья гулмохара приятно шелестели. Физз накинула на плечи легкую шаль, которая не скрывала ее изящные руки. Ее стакан стоял на вымощенном плиткой полу. Ее руки лежали на коленях. Не сказав друг другу ни слова, мы поняли, что оказались в тяжелом положении.

―Прости, — сказал я.

―Ты замечаешь, что работа все больше тебе нравится? — спросила она.

―Это полная чепуха, — возразил я. — Мне только что удалось довести работу до конца. Многие из моих коллег такие недоумки, что чувствуешь себя обязанным расставить все по местам.

―Им нравится то, что ты делаешь? — поинтересовалась Физз.

―Странным образом, — ответил я. — Но это ничего не значит. Послушай, я просто достаю орехи для них. Может быть, лучше остальных. Но я только добываю для них орехи. Если я свалюсь замертво завтра, они столкнут меня со стула и поставят другого. Честно говоря, не имеет значения, что они думают о себе. Я считаю, они все просто достают орехи, и если любой из них упадет замертво, они оттолкнут стул и заменят его другим. Это хорошая, продуктивная фабрика. Я достаю для нее орехи. Мы все добываем для нее орехи. Да, конечно, им, скорей всего, нравится, как я это делаю.

― Ты хороший сборщик орехов. Лучший.

Ее голос прозвучал тихо и ровно. Физз смотрела прямо на меня. Она о чем-то думала. Потому что при всей ветрености натуры у нее было наивное желание докопаться до сути вещей.

― Я в порядке. Я хороший сборщик. Но я только добываюорехи.

Филин в парке молчал. Мы называли его Господин Уллукапиллу. Каждой ночью мы прислушивались к его уханью. У нас была игра: мы пытались догадаться, что он говорит. Мы могли придать крикам Господина Уллукапиллу любое значение, какое пожелаем. От «ты принесешь мне стакан воды», «пожалуйста, выключи свет» до цитат из священных книг.

― Ты очень хороший сборщик орехов. Ты — самый лучший.

― Что случилось? — спросил я. — Что тебя беспокоит? Прости, что я так поздно.

― Ты такой хороший сборщик орехов, что, вероятно, мог бы делать это во сне, — заметила Физз.

Я сидел тихо, не понимая, что происходит. Наконец, заухал филин. Резко и пронзительно. Если не знать, что это ухает филин, то можно принять его за странный ночной звук.

Она взмахнула рукой и сказала:

— Господин Укп согласен. Ты самый лучший сборщик орехов

— Господи Уклп говорит, что я брошу это. Он знает, что сборщиков орехов огромное множество.

— Не таких хороших, — возразила она. — Не самых лучших.

Меня стало это раздражать. Мне захотелось огрызнуться. Но я знал, что она не сердится. Физз была спокойна. Она хотел сказать мне что-то.

— Хорошо, я лучший, — согласился я. — Я самый лучший c6oрщик орехов в мире. Но что ты хочешь, чтобы я делал?

— Тогда подумай об этом, мистер чинчпокли. Лучше побеспокойся об этом.

Взяв стакан, она осушила его, встала, подошла к краю террасы и, сорвав ветку гулмохара, начала бить его воздушными листьями но левой ладони.

— Ты помнишь, что ты рассказывал мне о Пандите? — спросила Физз.

Напомни мне.

— Мелкий успех — это несчастье, — сказала она.

Пандит Хар Дайал. Разлагающийся на дне озера Сукхна. Вместе со своим сыном и внуком. В то время как его афоризмы живут.

— Мелкий успех — это несчастье, — медленно повторила Физз.

Затем она взяла свой стакан, книгу, пакет с банановыми чипсами и вошла внутрь.

Я сидел на террасе довольно долго, потягивая ром.

Заухал Господин Уллукапиллу, один раз, два. Теперь звук был ближе. Вероятно, филин сидел на проводах на улице. Я попытался понять, что он говорит.

Думаю, он сказал: «Лучший сборщик орехов в мире».

Я позвонил в офис на следующий день и сказал, что не приду. Шултери забеспокоился.

— Тебе нехорошо? Ты не сможешь прийти через несколько часов?

Он начал сильно на меня рассчитывать. В карабканье вверх по скользкому шесту ему нужны были хорошие плечи, чтобы на них встать. Еще лучше, если этот человек не захочет карабкаться сам. У меня не было настроения объяснять или что-то придумывать. Я положил трубку. Он перезвонил немного позже, я вышел через переднюю дверь и спустился вниз но лестнице, чтобы Физз могла сказать ему, что меня нет дома.

Я отправился в Дир Парк и, пройдя мимо отгороженных проволокой животных с мертвыми глазами, перешел через мост в Дистрикт Парк. Светило солнце. Повсюду зеленела трава. Ивы с желтыми листьями росли вокруг высохшего пруда у развалин Хауз Кхаз. Никаких клеток с неподвижными оленями и неживыми кроликами. Под деревьями папри удод прокалывал землю своим острым, как игла, носом. Дронго в сверкающих черных смокингах бросались на обеденный пир. Костлявые садовники медленно раскладывали навоз, удобряя почву для роз. Разойдясь группами, бродили няни-туземки с детскими колясками. Они чистили арахис, болтали. Утренняя прогулка малыша, пока пара, в которой оба родителя работали, зарабатывали себе на жизнь.

Физз бы сказала: «Когда у нас будут дети, мы оба бросим работу».

Пара без всяких доходов. Двое детей.

По грязным дорожкам ходили молодые симпатичные мамы. С отсутствующим выражением они тянули коляски по узким коридорам своей жизни. Один муж, одна заработная плата, один ребенок. Одна душа.

Я сел на зеленый склон холма напротив пруда, а затем немедленно встал. Лучше погулять. Я успокоил себя, притворившись, что я работаю — завариваюсь и брожу, в то время как я все ближе и ближе подходил к скользкому шесту. Теперь Физз разрушила плотину. Я снова оказался в ревущем потоке. Он ревел во мне, и я начал быстро перебирать руками.

Мелкий успех — это несчастье.

Лучший сборщик орехов в мире.

Когда мы вернулись домой после обеда, поев уттапам в кафе «Мадрас», и легли в постель, заухал Господин Уллукапиллу, первая неуверенная проверка ночи.

— Господин Укп говорит, что, преследуя великие цели своей жизни, мудрые мужчины обращают внимание на своих жен.

Я ждал в темноте, держа ее за руку. Снова заухал филин.

— Он говорит, что невозможно построить дом без плана, — сказал я.

Когда раздался еще один крик, Физз продолжила нашу игру:

— Он говорит: хорошие архитекторы создают свои планы на бумаге, а не держат их в голове.

Прошло немного времени, прежде чем Господин Укп обдумал, что на это ответить. Мы лежали молча. Было слышно только тиканье часов и иногда неудовлетворенный рев холодильника. В рассеянном голубом ночном свете я разглядывал рисунок Эзры Паунд в рамочке на противоположной стене. Мне нравились его борода и острый нос. Он выглядел, словно сумасшедший русский граф, который загоняет лошадей до смерти, пьет баррель в день и насилует каждую девушку, которая попадается ему на пути. Его глаза были скрыты в тени. Но я знал, что он пристально на меня смотрит. Едва скрывая свое презрение к моему мелкому успеху. Великий мастер. Обычный человек подтвердит это. «Мастеру выше, чем я…»

Заухала филин. Резко и пронзительно, наполнив своим криком ночь.

Прежде чем Физз успела что-то произнести, я сказал:

— Господин Укп говорит: разговоры — ничто, дело — все.

И я перевернулся на нее, не позволяя ночному господину закончить свою мысль.

Мы купили маленький письменный стол на рынке подержанных товаров в Ладжпат Нагаре. Там было два маленьких ящика с левой стороны и деревянная перекладина для ног. Стол был отполирован до блестящего темно-коричневого цвета и выглядел богатым и старым. Вообще-то, я думал, что он таковым и является. Но когда Физз постучала по нему костяшками пальцев, раздался ложный звук, а шпатлевка, использованная для затирки трещин, отошла под ее ногтями.

Физз засмеялась и сказала:

— Вероятно, его сколотили только вчера.

Для меня это не имело значения. Мне просто был нужен рабочий стол. Мы подобрали к нему дешевый стул без ручек. Задняя правая ножка стула была на четверть дюйма короче. Мы попросили толстого продавца с брюшком, который продолжал совершать раскопки в своем пупке, пока рассказывал о достоинствах товара, поправить ножку, прежде чем привезти стул.

Когда мы выбрались из грязной толпы продавцов мебели, то услышали яростные споры о подделках и подлинниках вокруг. Все говорили «тик», «тик», «тик». Хотели «тик», требовали «тик», спрашивали «тик». Если постараться, то можно расслышать, как новый антиквариат — тик-тхак, тик-тхак, тик-тхак — сколачивают позади будок.

Стол и стул мы поставили в маленькой комнате. Здесь было окно, но оно выходило на маленькую улочку. Улочка была в запущении, заросла травой, повсюду валялся мусор. На задних дворах висели страшные железные решетки, которые душили веранды. Архитектура великого среднего класса Индии — атмосфера света, воздуха и безопасности. По большей части — безопасности, безопасности и безопасности.

Повсюду были развешаны веревки для белья, с разноцветными пластиковыми крючками, висящими на них, как бутоны на ветке. Около полудня — после часа стирки — они буйно расцветали всевозможной одеждой. Бросив на нее всего один взгляд, можно было получить полное представление об обитателях дома. Я заметил, что у некоторых жителей домов сушились смелые обтягивающие штаны.

По всей длине улочки беспорядочно тянулись провода. Телефонные и силовые кабели. Их щупальца проникали в дом самым незапланированным образом. В день, когда мы поставили стол, я заметил прекрасного серо-черного ворона, висящего вверх ногами напротив нашего окна. Он погиб недавно. Электричество не причинило ему вреда. Перья блестели, Лицо было безмятежным и спокойным. Это мог быть ныряющий баклан. Пострадавший от погоды и насекомых, живущих в нем.

— Это плохой знак? — спросил я Физз.

— Ворон всегда означает гостя. В твоем случае — музу, — успокоила она меня.

— Он висит вверх ногами и мертв, — сказал я.

— Он слишком долго ждал, Вероятно, он умер от ожидания.

Физз решила повесить на стены простые полки из фанеры. Плотник сказал, что это новый сорт фанеры, устойчивый к воде и термитам, и переживет наши книги. Он повторил это дюжину раз. Одержимость людей вечностью. Глядя на книги, я бы мог сказать ему, что многие из них были уже мертвы.

Книги пролежали сложенными кучей на перевернутых коробках месяцы, кучи опасно наваливались друг на друга. Теперь у нас была чудесная игра. Физз расставила их по размеру. Если пробежать кончиками пальцев по их разноцветным корешкам — гребешок-впадина, гребешок-впадина, — остается трепетное чувство, словно после игры на ксилофоне.

Физз повесила на окно занавески кремового цвета. Они были из легкой ткани. Занавески колыхались от ветра и щедро пропускали свет. Они висели там много недель, медленно уступая природе. Со временем занавески превратились в лохмотья и протерлись до дыр. Затем они исчезли, я выглянул в окно и почувствовал, что с природой произошли драматические изменения.

«Брата» поставили на стол, с него сняли чехол, словно крышку с блюда. Его красное тело сверкало, черные прекрасные клавиши парили в воздухе, словно приглашали пальцы приступить к работе. Паунда перевесили из спальни в маленькую комнату. Мне нужно было только поднять глаза, чтобы встретиться с его темным взглядом. Золотистого Тагора повесили рядом с дверью. Алюминиевая лампа с широким ртом теперь стояла на столе. Она склонилась над машинкой, словно завистливый надзиратель. Дешевый коврик четыре на два коричневого цвета расстелили на полу для тепла. Все пуги отступления были отрезаны. Если закрыть дверь, непреодолимая атмосфера мебельной полировки захватывала тебя. Это длилось дольше, чем то время, за которое исчез ворон.

В течение многих утренних часов я вообще не писал. Я отодвигал «Брата» в сторону и пытался составить план произведения. Я пытался нарисовать одно дерево для персонажей, а другое — для сюжета. Я делал бесчисленные списки, потом сокращал их, перемешивал бумажки и делал их еще больше. Физз начала снова уважать меня. Я часто выходил на улицу, чтобы избавиться от чувства опьянения полированным деревом и остудить голову.

Каждый раз, как я выходил, Физз сворачивалась клубочком в кресле в маленькой гостиной и читала. Она смотрела на меня понимающе и ничего не говорила, только спрашивала, не нужно ли мне что-нибудь.

Храм искусства построили. Теперь мы ждали чуда.

Я попросил Шултери поставить меня временно в вечернюю смену. Так у меня бы оставалось утро на храм. Работа в храме почти немедленно и волшебно повлияла на мою офисную жизнь. Я потерял всякий интерес к скользкому шесту Шалости Шултери и Хайле Селассие с ударами ботинком по лицу внезапно показались мне жалкими. И меня не волновала задница верблюда, которая привлекла внимание Короля шеста, и то, сколько грязи и на кого он вылил. Я глубоко зарылся в туннели редактирования. Мой язык снова приобрел здравомыслие. Растущая напыщенность начала покидать мою прозу. Переписанные тексты снова стали функциональными.

Был ли незначительный провал более почетен, чем незначительный успех?

Я не думаю, что Пандит размышлял над этим.

Любопытно, что Шултери почти вздохнул с облегчением, когда я вернулся к моей первоначальной отчужденности. У скользкого шеста было уже слишком много народа. Шултери с радостью помог мне с расписанием. Он поощрял мое стремление иметь жизнь вне офиса. «Здоровый баланс», — сказал он. Я начал уходить каждый вечер, когда опускались ставни в магазинах. Шултери уезжал с последним поездом за полночь, его руки крепко держались за шест, а глаза были прикованы к башне на его вершине.

Я знал, что первую неделю Физз была в замешательстве. Не было слышно музыки стучащих клавиш. Но она ничего не спрашивала, ожидая, когда я сам заговорю. Однажды утром ко мне пришла строчка: «Молодой сикх никогда не был нигде, куда ему нельзя было взять свою лошадь».

Взволнованно я вправил лист бумаги в машинку и начал печатать. Звук клавиш разнесся по дому, словно большой колокол в храме, и я почти расслышал вздох облегчения, который раздался в гостиной. Я несколько раз нервно пошевелил пальцами, и вышла следующая строчка: «Ему казалось, что в мире так же много места для лошадей, как и для людей».

В тот день, когда мне нужно было идти в офис, я начал работать. Я написал только два абзаца, но это не имело значения. Двигатель, наконец, заработал. Переключение передач, ускорение — все это можно будет отрегулировать позже.

Ночью, когда Господин Уллукапиллу заухал, Физз сказала:

— Он спрашивает, не хочешь ли ты нам рассказать, что происходит.

Я положил руку ей под голову и крепко обнял. Когда раздался следующий крик, я улыбнулся:

— Он говорит, что есть время и место для всего.

Она засунула голову под простыню и через несколько минут произнесла влажным ртом:

— Ты думаешь, что он именно это имел в виду?

— Да, — сказал я. — Да, да, да.

Я не вернулся к старому руководству, хотя некоторые из этих правил засели во мне. В этот раз я решил, что дисциплина — это уж слишком большая добродетель. Я решил позволить музе вести себя так, как она хочет. Я не стал следовать какой-то системе. Я не следил за количеством слов. Единственная норма, которую я установил для себя, — это минимум два часа, проведенных в кабинете каждый день. Если работа шла, я оставался там; если нет, я уходил и не чувствовал вины за собой.

Спонтанность искусства.

Я бы не стал рекомендовать такое поведение никому. Возможно, он может породить поэтов, но не прозаиков. Ждать лирического вдохновения, которое сможет погрузить тебя в омут непонятного благодушия. И ничего не деланья. Жизнь поэта может быть оправдана шестью порывами, шестью поэмами. Прозаики с шестью страницами — даже шестьюдесятью — не имеют права даже постучать в дверь следующего поколения.

Первую неделю я писал несколько абзацев каждое утро, и все шло хорошо. Прошел почти год с тех пор, как я утопил «Наследников», возвращение к творчеству наполнило меня жизнью и достоинством. Я также наслаждался отсутствием старого режима. Это заставляло меня меньше считать и быть менее циничным. Я чувствовал отвращение к моим прежним методам. Правила, подсчет слов, болезнь, которая заменила творчество.

Больше всего мне нравилось щелканье клавиш печатной машинки. В офисе — современном мире — я первое время пользовался компьютером.

В мягком прикосновении к клавиатуре отсутствовала музыка печатной машинки. И чувство надежности. Мигающие слова на экране компьютера казались временными, мимолетными; в то время как черные буквы на белой бумаге выглядели вечными. Когда я работал в офисе, я чувствовал, что создаю мишуру. Когда я работал дома, мне казалось, что создаю чтл-то ценное.

Это странно. Незыблемая реальность моей офисной работы словно померкла. Вымысел, создаваемый на машинке, казался реальным.

Как старший индус не перестает учить нас, мир — это не то, что кажется.

Между тем Физз обходила школы. Ей было скучно, и нам снова не хватало денег, хотя мы все еще отказывались об этом разговаривать. Но подходящей работы не было. Индию охватила эпидемия степеней. Способности, талант, умения — хорошая вещь, но им приходилось объезжать лошадей степеней. Индийцы среднего класса проверяли лошадей, словно готовились к фильму «Атака легкой кавалерии». Степени магистра, бакалавра, магистра права, магистра философии и медицины; семейное положение, работа, репутация — все это словно зависело от этих бесконечных званий. В большинстве случаев проходили годы, прежде чем люди обнаруживали, что они сидят верхом на игрушечных лошадках и никуда не едут.

Очень многие индийцы среднего класса раскачивались на степенях и никуда не ехали.

Физз была простым выпускником, который даже не забрал свой диплом. Самонадеянность времен юности. Ее попытки провалились. Над ней смеялись у ворот домов батраков, где она и не появилась бы, если бы дома у нее была полная резвая конюшня.

Я проверил в траншеях на предмет других вариантов. Из всех предложений, которые мне встретились, самым достойным показалось предложение редактировать книги. Один стрелок в моей траншее однажды работал в хорошо известном издательстве. Он сказал, что это был настоящий скандал. Издательство приобретало права на несколько престижных произведений, но чаще всего просто воровало их. Даже законно приобретенные произведения никогда честно не оплачивались. Недавно это издательство начало выпускать местные книги. Это были дешевые биографии бизнесменов и политиков, которые платили за печать и бумагу. Иногда попадались сборники исследовательских трудов, заранее проданные учебным заведениям. Издательство также пыталось выпустить несколько художественных произведений. Они пропали без следа. Похоже, что с новеллистами, посещающими издательство, обращались плохо.

Издательство называлось «Дхарма букс». «Праведные книги».

У владельца издательства были большие усы. Он курил сигары и ездил на белом мерседесе. Его звали Дум Арора. Он почти никогда не читал книг. Дум сколотил состояние на заправках и газовых агентствах. Мой приятель в траншее сказал, что Дум Арора однажды рассказал ему, какая книга его самая любимая. Это была «Чайка» Джонатана Ливингстона. Дум сказал, что научился у нее смыслу жизни. И картинки птиц были необычные.

Мой стрелок сказал, что поэтому Дум — человек, на которого хорошо работать. Он платил мало, но во время и оставлял тебя в покое. Он платил пять рупий за одну отредактированную страницу и три рупии за корректуру. Если он приглашал тебя домой, то предлагал виски «Джонни Уокер», «Блэк Лэйбл» из очень большой бутылки. Тогда он был щедрым. Можно было выпить целую бутылку, если осилишь. Стрелок сказал: когда приезжаешь в его дом, он встречает тебя с криком: «Будем джонни-шонни?»

Парикмахер приходил к нему домой, чтобы осушить eго большие бутылки виски. Через несколько дней, по словам стрелка, можно было заметить синяки на его коже.

Физз пошла к нему на встречу. Он был открытым и дружелюбным. Дум страстно говорил о свой любви к книгам. Он сказал, что сделал состояние не на них, но они делали его одухотворенным. А деньги, как нам известно, ничего не значат, имеет значение только божественное. Все остальное неважно. Только бог пойдет с нами. Он сказал, что будет платить Физз три рупии за отредактированную страницу. Физз возразила: ей говорили, ставка — пять. Дум согласился. Он будет давать ей пять, потому что видит, что она хороший и искренний человек.

Дум дал ей на редактуру историю жизни одного бюрократа. Это был толстый текст, напечатанный на хорошей бумаге, в прекрасном переплете. Автобиография. Этот человек давно был в отставке. Это была ода самому себе. В ней было описано множество удивительных вещей, которые он сделал для, провинции. Рассказывалось о том, как он служил народу Индии. Когда бы я ни посмотрел на Физз за работой, я видел, что она правит абзацы, стрелочками отмечая что-то, внося изменения.

— Его просто осчастливили, начав строительство общего коровника, — сообщала она. — Или он рассказывает нам, какая речь о муниципальных реформах перед деловым клубом «Ротари» вызвала овацию стоя.

В конце дня Физз театрально потягивалась и говорила:

— Пятнадцать страниц; семьдесят пять рупий.

Моя собственная работа шла хорошо. Я чувствовал, что я нашел великую тему, навеянную нашим странным путешествием в Дели и сообщением, которое я прочитал в газете. Эта книга обещала быть точной противоположностью «Наследников». Никаких просторов, перспектив, разных поколений. Я собирался в этот раз описать всего один случай. Один случай, одно путешествие, один характер. Я создам не тщательно продуманное ожерелье, а превосходный бриллиант. Я чувствовал, что понял силу маленького, которое иллюстрирует большое.

Молодой сикх никогда не был нигде, куда не мог взять свою лошадь.

Так я написал в первый день. Моя история была о молодом сироте, который вырос в сикхской семинарии в маленькой деревне в Пенджабе. Интроверт, сосредоточенный на своей религии и военных правилах, воин-святой, он никогда не выходил за пределы своей семинарии. У него была только одна страсть, кроме уроков Великого Сахиба и музыки гурбани: езда на лошадях, которые содержались в школе.

Они были его семьей. Он проводил много часов, катаясь на них, кормил и чистил их. Ему было легче с ними, чем со студентами, которые говорили о своих семьях и друзьях. Иногда, молодой воин просыпался ночью от нахлынувшего на него глубокого чувства одиночества. Тогда он шел туда, где были привязаны лошади под деревом тамаринд. Ложась между ними, слушая их сопение и фырканье, глядя, как поднимаются и опускаются их теплые шелковые бока, он успокаивался. Сикх часто спал там.

Лошади шептали ему. Он любил слушать их.

Однажды, когда ему был двадцать один год, что-то произошло (я еще не решил, что именно), что заставило его совершить путешествие в столицу Индии, Дели. Он просит разрешения у главы семинарии, сворачивает свое одеяло, цепляет меч, берет копье, седлает лошадь и едет вперед. Сикх едет в Амритсар, посещает Золотой Храм, спрашивает, куда ехать, и приезжает на ознодорожную станцию. Тут разворачивается центральная часть моей истории. На станции он находит поезд, идущий в Дели, и садится в него вместе с лошадью. Никто не смеет его остановить. Воин одет в голубую религиозную тунику, один его взгляд прекращает все споры. Путешествие по равнинам Пенджаба и Харьяна запомнилось не только ему, но и каждому человеку, простому путешественнику или чиновнику, который встречается с ним. Каждый из них теперь смотрит на жизнь по-новому.

Когда поезд прибывает на железнодорожную станцию Нью-Дели, начинается основное действие. Молодой воин-святой сходит вместе с лошадью. Пассажиры разбегаются. Продавцы отскакивают назад. Кули снимают свои тюрбаны и чешут головы. Вызывают начальника станции. Прибывает полиция. Приезжает пресса. Средневековый Индостан появляется в центре современной Индии.

Невинность и недоумение выступают против замешательства и хитрости.

Завязывается странный диалог.

Я читал подобные книги. Истории о морали. Целая вселенная в одном зернышке. Один случай освещает всю вселенную. Это должна быть маленькая книга. Действие будет разворачиваться медленно. Эта книга поставит большие вопросы. Я представлял ее на книжных полках: толстая бумага, большой шрифт, спокойный резонанс.

Я надеялся, что мои репортажи в Пенджабе, моя жизнь в Дели и мои путешествия в поезде дадут мне достаточно информации, чтобы рулить.

В этот раз я не спешил. Несколько дней мои пальцы даже не касались клавиш «Брата». Я ходил взад-вперед по маленькой комнате, ожидая подходящей строчки, нужной мысли. Или сидел на стуле без ручек, надавливая на подножку стола и наблюдая, как сильно я могу согнуть плохое дерево, прежде чем оно затрещит. Удивительно, что, как и люди, даже плохое дерево обладает большей эластичностью, чем вы можете себе представить.

Все это время Паунд мрачно смотрел на меня, а за моей спиной висел Тагор.

Я направлял повествование, словно струйку воды по полу в ванной. Под невидимым наклоном она медленно течет. Я описывал каждый завиток завязанного тюрбана, каждую кружку прохладной воды, каждый взмах лошадиного хвоста, даже то, как точили лезвие меча. Противореча моим убеждениям, я становился минималистом. Я выуживал мысли юного героя, выставляя их напоказ с удовольствием бабушки, опустошавшей старые деревья.

Я пытался войти в мысли кого-то простого и одинокого и находил это восхитительным. Я обнаружил, что вынужден срезать слой за слоем обычные знания, чтобы прийти к нужному состоянию. Я также старался найти ритм в английском языке, который мог бы передать гортанный пенджабский говор. Я использовал двух булькающих сардаров, которые привезли нас в Дели.

В этот раз я использовал стиль.

Я ничего не показал Физз.

Она слышала щелканье пишущей машинки и была спокойна.

Прошли месяцы. Пролетел год. Мы завели друзей. Ее, моих, наших. Они проводили в нашем барсати много вечеров в неделю. Дизайнеры, актеры, журналисты, режиссеры, активисты, разные незначительные люди, находящиеся в поисках двери и общества. Мы выходили вместе, чтобы выпить, поесть, посмотреть фильмы. Порой разговоры начинались вечером и заканчивались за полночь. Мы спорили о политике, литературе, кино, касте, обществе, городах. В Индии царила ужасная мешанина, а промахи политиков открывались различными способами. Социальные, политические, индивидуальные, религиозные, характерные для определенного региона, касты, языковые, общественные. Ложные установки, которые были запечатаны и зашиты пятьдесят лет назад, и благодаря которым появился народ, распарывающий шов за швом.

Правление Раджива Ганди, казалось, подходило к концу. Новое чудовище, выросшее на религиозной почве, слабело. Готовясь гордо пройтись по стране. Принять на службу новых чудовищ.

Затевались миллионы восстаний.

Физз и я пережили это время с чувством нереальности происходящего. Это старое ощущение, что мы играем, исполняем свою роль на сцене, в то время как наша настоящая жизнь протекает где-то еще. Сегодня я понимаю, что это не такое уже необычное состояние. Многие люди проживают свои дни, представляя, что их жизнь идет где-то еще. В конце концов, как и у меня, у них ничего не остается.

Ни тех дней, которые они прожили.

Ни тех, которые, как они думали, им предстояло прожить.

Не то чтобы все эти дни были так плохи. Они были забавны. Мы находили новые вещи, мы их изучали. Двое самых довольных пили виски и наблюдали за птицами. Порой ночью мы делали одно, а по утрам — другое. Мы купили пару подержанных биноклей марки «Минолта» в Палика Базар. Они были слишком тяжелыми, чтобы вешать их на шею — их приходилось держать в руках. Бинокли сильно отличались от пластмассовых, которые были знакомы нам с детства. Мы играли с «Минолтой» все время, я часто просто смотрел на Физз через комнату. Чтобы разглядеть ее еще больше.

С большим энтузиазмом мы выходили из дома перед рассветом. В районный парк, на холмы, на запруду Ямуна, а позже в заповедники в Султанпуре и Бхаратпуре. Впервые я начал видеть птиц, которых знал всю свою жизнь. Вид пестрого зимородка или неуловимого медника поднимал мне настроение так же, как и виски, настоящий вкус которого мы начали различать, перестав его разбавлять.

Однажды в Коннаут Плэйс, стоя в очереди в мой банк, я огляделся и увидел серую птицу-носорога, сидящего на дереве ним. Я почти закричал от радости, бросившись к запертому окну. В первый раз я увидел его. Я даже не знал, что их можно увидеть в центре бетонного Дели. На меня стали смотреть с любопытством, и кассир раздраженно обратился ко мне, когда пришла моя очередь передавать медный жетон.

Да, эти дни были неплохими. Порой я почти мог обмануть себя, что веду полноценную жизнь. Но затем внезапно часть кинопленки подошла к концу, зажегся свет, и я вырвался из своей мечты. Это была не моя жизнь. Это был фильм. Xopoший, но ненастоящий. Это ощущение могло прийти ко мне в любое время. Но чаще всего, когда я возвращался из офиса в сумерки, подняв стекло шлема, а ветер дул мне в лицо. Или когда я сидел с друзьями, но не участвовал в разговоре. В таких случаях я чувствовал, что все вокруг меня живут настоящей жизнью, а моя жизнь — это ложь.

Моя жизнь была ложью. И я не мог обманывать себя вечно.

Единственная вещь, которая казалась мне настоящей, — это мои бесконечные дела с Физз. Ее тело продолжало быть центром моей жизни. Я занимался с ней любовью несколько раз в день. А в другое время — в офисе или возле «Брата» — я думал о ней: о том, что мы только что делали, о том, что мы скоро будем делать. В это время наслаждение было важнее религии. Я чувствовал себя вращающимся дервишем, который схватил нить, чтобы распутать вселенную, и не отпускает ее.

Вращение будет длиться до того момента, пока вся вселенная не распутается.

Пока сознание не помутится.

Пока он не попробует вкус забвения в самом сердце вселенной.

Я пил забвение день за днем и не мог представить себе ничего достойнее этого чувства. Я понимал, почему древние благоговели перед сексуальным наслаждением и боялись его. Это дает каждому из нас доступ к собственному богу. Не нужно ни священника, ни царя, чтобы показать дорогу. Ключ от вселенной не принадлежит ни священнику, ни царю. Ключ от вселенной находится в теле любимой. У меня был такой ключ, и я открывал вселенную каждый день. Как меня мог волновать Король шеста, или скользкий шест или деньги, которых у меня не было, если у меня была Физз? В эти годы мы открывали и делали друг с другом такие вещи, которых мы никогда не слышали и не читали. Мы продолжали снимать друг с друга стыд слой за слоем. Под стыдом мы обнаруживали невинность, которую вряд ли могли себе представить. Редкая радость, которая ничего ни у кого не забирала, а только дарила. Я обнаружил: для того чтобы заставить двигаться землю, нужна не только обнаженность тела, но и обнаженность души.

Когда любовники обнажают тела, у них получается секс.

Когда любовники обнажают души, они пробуют на вкус божественную сущность.

Каждый раз, когда я лежал голым на Физз, я знал, что мы обнажены и душой, и телом.

Мы также были искателями приключений.

Мы ходили в те места, где мы чувствовали (как все любовники), что здесь побывали первыми.

Мы обнаружили, что в теле любимого сокрыты секреты, которым нет конца.

Мы выяснили, что в разное время одни и те же секреты открывают разную истину.

Я рыскал по трещинам и складкам тела Физз и наслаждался этим.

Иногда напряжение было так велико, что мы начинали дрожать еще до первого прикосновения. Мы были словно минеры, которых возбуждает то, что может произойти в момент первого контакта. Я был твердым и напряженным, ожидая и оттягивая момент. Она краснела, ее губы дрожали. А затем мы касались круг друга, и это всегда был взрыв, когда мы оба становились неопытными и гордыми, животными и ангелами, плотью и светом. Физз и я.

Порой наслаждение было таким мучительным, что мне хотелось откусить кусочек ее тела и прожевать. В другое время мне просто хотелось испустить стон, который бы наполнил небеса.

Я знал, что нет ничего плохого в том, что двое любящих людей делали друг с другом.

Я знал, что никто — ни закон, ни родители, ни друзья — не имел власти в стране любовников. Я знал тогда, что те, кто по-настоящему любит, знают, что ключ от вселенной лежит в теле любимого.

У меня был такой ключ, и я открывал вселенную каждьи день.

Вселенная, которую я нашел, была сделана исключителы из желания.

Работа в офисе шла плохо. Со временем я потерял всякий интерес к делам журналистов и к их прозе. Братство блестящих мужчин, бродящее по коридорам, никогда не терроризировало меня; постепенно они даже утратили интерес ко мне. Эрекция возбуждает, потому что она приходит и уходит. Работа 24\7 скучна. Редакционная проза страшила меня все больше и больше. Она всегда была искусственно напыщенна. О некоторых вещах в статьях говорилось так, что их было не узнать.

Порой, когда я читал их, я действительно думал, что у меня вырастет опухоль.

В свою очередь офисные сатрапы глубоко разочаровались во мне. Может, они даже смеялись надо мной. Я твердо окопался в своей траншее, иногда выпуская пули, но отказываясь от полного рабочего дня. Это было плохое поведение. Животные, которые вели себя подобным образом, могли разруши иллюзию существования скользкого шеста. Эта болезнь могла распространиться. Было сделано несколько попыток взвалить на меня большую ответственность. Я сопротивлялся всем этим попыткам. Я стал параноиком. Я много работал, чтобы избежать любого общения с тупицами. Я не хотел с ними разговаривать. Я не хотел встречаться с ними взглядом.

Когда я заканчивал переписывать статью, то аккуратно возвращал ее, стараясь не проявлять своих способностей. Делал текст совершенно простым. Чтобы ничей взгляд или чутье не могли наткнуться на него.

Шултери однажды пригласил меня на ленч и сказал:

— Я не понимаю тебя.

— Просто я сомневающийся журналист, — ответил я.

Он впал в меланхолию и открыл свое сердце. Шултери рассказал, что Король шеста может быть богом для всех в офисе, но его боги другие, они все умерли и все были родом из литературы. Он объяснил, что он пришел в журналистику двенадцать лет назад, потому что не знал другого пути к карьере писателя. Он сказал, что рассчитывал быстро пройти через журнализм к писательству, но попал в ловушку. К нему пришел успех и деньги. Прошли годы. Он женился. У него родились двое сыновей. У него хорошая квартира. Красная машина «Марути». Его старший сын пошел в дорогую школу, где модный завтрак подавался в коробках с аккуратно сложенными салфетками. Это он использовал такое слово: «салфетки».

Шултери рассказал, что иногда ему трудно уснуть, потому что он думает о том, что собирался делать и кем стал.

Меня застали врасплох. Повседневности, которую я привык видеть в нем, теперь не было и следа. Не было видно альпиниста, который бьет ботинком по лицу. Я старался понять, не играет ли он со мной. Но было непохоже.

Мы ели парата в кафе рядом с Коттедж Эмпориум. Оно видело и лучшие дни. У него была неплохая репутация, но, очевидно, не было будущего. Официанты были мрачными, их униформе недоставало заботы. Они носили мятые белые туники, а на ногах — резиновые шлепанцы. Требовалось время, чтобы принести еду — даже простые паратас. И когда их просили о каких-то излишествах — маринованных огурцах, чесноке, масле, они становились непонятливыми и подавали все в конце обеда.

Шултери мало ел. Я съел свою парата, а он едва опустил ложку в свое блюдо. На секунду мне показалось, что я наконец вижу настоящего человека.

— Никогда не поздно начать, — сказал я.

— Именно это я себе и говорю, — признался Шултери.

Было странно видеть его без насмешливой улыбки. Когда он приобрел ее? Когда был юношей и спорил со своими соперниками? Или позже, когда ему понадобилась маска, чтобы выжить в чужом мире?

— Ты думаешь, я обманываю себя? — спросил он.

— А разве мы все не обманываем себя? — ответил я вопросом на вопрос.

Он сидел там с лицом грызуна и ничего не ел. За столом воцарилось молчание, которое напоминало холодное масло, когда Шултери сказал:

— Я расскажу тебе, в чем проблема.

Я ждал. Он смотрел вдаль.

— Проблема в том, что такие, как я, люди приходят ниоткуда. Мы приходим с края земли. Ниоткуда. Нужно много времени, чтобы добраться до центра мира. Много времени, чтобы устроиться там. Нелегко уступать свое место, отдавать его другим. Нелегко отдать территорию, которую ты захватил в центре мира. Это нелегко.

— Да, это нелегко, — согласился я.

Квартира, красный «Марути», салфетки.

Когда он замолчал, я попытался ободрить его:

— Но это и нетрудно. Я думаю, нужно просто напоминать себе о важных вещах. Если…

— Это не нужно, — прервал меня Шултери.

Его насмешливая улыбка вернулась. Тело снова приняло непринужденную позу. Он был слишком горд, чтобы его наставляли. Шултери быстро шел вперед, позволяя воодушевлять себя. Но не давать указания.

— В любом случае, я думаю, то, что мы делаем, очень важно. Я думаю, хорошая журналистика — очень важная вещь, — сказал он.

— Я уверен, что ты прав.

Это был первый и последний раз, когда я видел, как исчезла его насмешливая улыбка. Странно, вместо того чтобы сблизить нас, этот момент истины настроил его против меня. Возможно, он беспокоился, что показал свое волнение под маской спокойствия. Тонкие вены проступили под блестящей работой. Я полагаю, в кодексе чести воина Блестящего братства малейший намек на слабость был опасен.

Поскольку Шултери перестал мне покровительствовать, все остальные тоже не смотрели в мою сторону. Я чувствовал, что могу работать в траншее какое-то время, не опасаясь увольнения. Собиратель орехов, нанятый на какое-то время. Но я был сам по себе. Легкая жертва каприза любого работника офиса или целого коллектива.

Прошло десять лет, а мы чувствовали себя все хуже. В офисе я почти перестал существовать. Я приходил и уходил словно привидение, собирая несколько маленьких орехов. Коллеги на скользком шесте даже не бросали взгляда в мою сторону. Страна находилась в эпицентре землетрясения каст, и все бросились писать об этом. Все были убеждены, что одно неправильно понятое чувство справедливости сентиментального человека поставит Индию с ног на голову. Острие кастовой пирамиды скоро будет подпирать все основание. Элита Индии находилась в состоянии паники. Они знали, что острие сможет поддерживать только их собственные привилегии.

Господин, госпожа и холодная Маргарита.

Но им не нужно было паниковать. Сентиментальный человек маршировал к собственным барабанам; вскоре он выйдет из двери. Человек, который взял вверх, Раджив Ганди, вскоре умер. Пирамида касты снова была в безопасности, нужной стороной вверх. А сентиментальный человек сам скрылся за горизонтом и упал с края земли.

Он продемонстрировал, что легко победить грозного врага, намного труднее победить себя.

Элита Индии теперь была в безопасности. Она пережила пять тысячелетий жестоких изменений и выпроводила таких, как Будда, Махавира, Кабир и Ганди. Высмеивала их, собирала и аккуратно складывала их на камине. Сентиментальный человек скоро, очень скоро, исчезнет даже с экрана.

Господин, госпожа и холодная Маргарита.

Под защитой Братства блестящих мужчин.

У меня было время подумать об этом, потому что я переживал тяжелые дни за «Братом». Проходили дни, а я не касался ни единой клавиши. Я стал глубоко тревожиться о значимости того, что я пишу. Порой я медленно перечитывал историю воина-святого и чувствовал, что создаю что-то ценное. Я проникал в его разум и восхищался его простым восприятием мира. Я ходил с ним к лошадям, меня трогала его любовь к ним. Я следил за его ежедневными омовениями, меня волновала их элементарная простота. Я садился на поезд с ним и его лошадью, меня занимало, как другие пассажиры отвечают ему.

На следующий день я читал то, что написал, и меня ужасала фальшивость моего повествования. Я боролся с загадкой: почему произведение считают хорошим, если оно правдивое?

Моя книга была связной и хорошо читалась, но было ли этого достаточно? Откуда я знал, что история Тэсс Д'Эрбервиль не была выдумкой?

Бравады мне всегда не хватало.

Два дня уверенности и работы, и я замолкал над «Братом».

Я рассказал Физз идею своей книги, но пока не позволил ее прочитать. Она терпеливо ждала, не спрашивая, хотя я видел, как тень беспокойства набегала на ее лицо всякий раз, как я исчезал из кабинета, не прикоснувшись к клавишам печатной машинки.

Потом стало еще хуже. У нас начали происходить частые ссоры. По любому поводу разгорался скандал. Вода прекратила идти. Газету плохо свернули. Дверь не заперли. Оставили включенным свет. Не купил хлеба. Не вскипятили молоко. Не приготовили чай. Не задернули занавеску.

Не написал книгу.

Не выбрал дорогу.

Чаще всего мы быстро забывали, что было причиной ссоры, потому что она превращалась в невнятный обмен оскорблениями. Мы цеплялись за старые раны — за семью, друзей, потери, воспоминания, вещи, сделанные друг другу и не сделанные. Она наносила удар. Я парировал. Мы ранили, причиняли боль.

Однажды она бросила в меня тарелку с порезанными огурцами.

Я, одетый в лунгхи, сидел в кресле и читал. Она рассердилась на меня за то, что я не позвал водопроводчика, чтобы устранить протечку в туалете. Это продолжалось много дней, и я злился, что мне надоедают. Я не был против использовать ведро, чтобы смывать в туалете. И почему она сама не позвонила ему?

— Ты разговаривал с водопроводчиком? — спросила Физз.

Я ответил глупым фальцетом:

— Да, да, водопроводчик, водопроводчик. Разговаривал с водопроводчиком.

— Ты собираешься чинить бачок или нет?

— Да, да, ты собираешь чинить или нет. Ты собираешься чинить или нет.

— Прекрати вести себя, как задница! — возмутилась она.

Физз взяла меламиновую тарелку и бросила ее в меня. Тарелка скользнула по моему плечу, вывалив все содержимое на мою обнаженную грудь. Кусочки огурца в лимонном соусе, чили и соль упали на мое тело. Холодные. И побежал сок.

Я сидел, наблюдая, как он капает вниз, и не мог в это поверить.

— Сумасшедшая сучка! — воскликнул я.

— Великий писатель чинчпокли! — закричала она в ответ.

И, распахнув переднюю дверь, она вышла. Позже Физз рассказала мне, что смеялась всю дорогу, спускаясь по лестнице и гуляя по парку. К тому времени как она вернулась, я помылся и собрал осколки тарелки.

Эти сражения, обрушивающиеся на нас, словно наводнение, быстро прекращались, унося с собой накопившееся разочарование многих дней. Эти избавляющие от стресса потасовки прекрасно на нас действовали, и мы чувствовали себя намного лучше после них.

Однако были и другие ссоры, которые начинались спокойно, без фанфар, но затем медленно разгорались в пожар. Они начинались с невысказанного возмущения, которое, в свою очередь, вызывало другое невысказанное возмущение. Недовольство пряталось, словно искра зажигания в машине. Но если повернуть ключ, свеча становится красной и теплой, потом горячей и раскаленной. Эти стычки были намного реже, и в нас копилось зло. Наконец нам пришлось выключить двигатель, чтобы свечи могли остыть.

На смену этим ссорам всегда приходил хороший секс. В какой-то момент наши тела начинали дрожать, болеть. Мы кружили друг вокруг друга в поисках удобного случая, момента, чтобы без слов открыть прошлое. Что-то, объединяющее нас, подсказывало, когда предпринимать попытку. Это могло произойти ночью, в темноте, от простого прикосновения. На мотоцикле от внезапного объятия. На террасе от страстного взгляда. Мы были тогда хороши. Того, кто сделал первый шаг, никогда не отвергали, его всегда ждал страстный ответ.

Наши ссоры заканчивались удивительным сексом. Мы называли это ссора-секс и с нетерпением ожидали его, даже во время жестокого боя.

Я часто удивлялся: сколько нужно ссориться, чтобы страсть начала угасать? До какой грубости нужно дойти? Чудесно, что этого не происходило. Но чувство беспокойства не покидало меня.

Я понимал, что растущее раздражение в наших отношениях было связано не с нами, а с прекращением щелканья клавиш «Брата». Эти звезды и черепа, пики наслаждения и расщелины, пресыщение и ключ от вселенной имели какое-то отношение к моей способности связывать слова на бумаге. Когда страницы оставались чистыми, все начинало бледнеть. Конечно, я мог обманывать ее. Бездумно стучать по клавишам печатной машинки. Позволить этому звуку стать историей.

Позволить иллюзии стать реальностью.

Но я пока не зашел так далеко.

Между тем у Физз были какие-то тайны с «Дхарма Букс». Через ее руки прошло несколько плохих текстов. Мы понятия не имели, куда они идут после печати. Их невозможно было найти ни в одном книжном магазине. Мы никогда не слышали, чтобы кто-нибудь упоминал о них. Казалось, они исчезали в черной книжной дыре, которая являлась пунктом назначения большинства книг. Немногие книги могут противостоять ее силе притяжения. Со временем в нее попадают даже самые большие книги. Это удивительная санитария. Если бы все черные книжные дыры начали выплевывать назад все тексты, мир утонул бы в бумажном мусоре.

Плохая проза, плохие идеи и отвратительное воплощение этих идей.

Дум Амора не беспокоило исчезновение его книг. Мы начали верить в то, что нам говорили. Что книги Дума были удобным соглашением с департаментом правительства. Они шли прямо из типографии к правительственным небожителям, минуя книжные магазины и читателей. Случайно сведенья о них встречались в газетах, в неискренних обозрениях, которые вряд ли кто-нибудь читал.

Если это было правдой, то черная книжная дыра правительства была очень большой.

Физз не имела никаких тщеславных планов относительно того, чем она занимается, поэтому ее это не беспокоило. Дум платил за потраченное время и всегда был вежлив.

Работа Физз на «Дхарма Букс» имела одно любопытное последствие. Она встретилась с необычной женщиной и занялась необычным проектом. Это дало нам много тем для разговоров и радости на долгие месяцы.

Эта женщина была превосходным ученым с дипломами из Оксфорда и Гарварда. Один был по социологии, а другой — по психологии. Она была замужем за невероятно богатым человеком. Ее муж производил и продавал запчасти для машин. Мы так и не выяснили, что за запчасти. Он курил сигары и разговаривал об «Экономисте». Он вел себя чрезвычайно любезно, наполняя свою речь такими оборотами, как «Позвольте», «Вы не будете возражать», «Можно?», «С огромным удовольствием». Я заметил, что он очень старался, чтобы женщинам было удобно.

По контрасту с ним, у его жены не было времени на любезности. Она нравилась мне своей прямотой в общении — как Индира Ганди, Маргарет Тетчер. Откровенная личность, которая пробиралась сквозь дерьмо. Она носила короткие волнистые волосы. В них встречались серебряные нити. Ее голос действовал, словно медный консервный нож — холодный, сдержанный, резкий. Он разрезал тебя. Мы называли нашу новую знакомую «ее величество». Между нами, мы никогда не слышали, чтобы она обронила ласковое слово о ком-то или о чем-то. Физз говорила, что даже ее водители и слуги открываются перед ней, словно банки с супом. Когда бы она с ними ни говорила, на полу оставалась кровь. Нам приходилось отводить взгляд.

Думаю, у нее была какая-то точка зрения на ее суровый и перфекционистический взгляда на мир. Были очень умные люди, такие как она, которые приравнивали мягкость к слабости и были страстно враждебны к проявлению обоих этих чувств. Эмпирические знания — и часто богатство — наделяли их презрением к сентиментальности. Мир жесток, он основан на принципах Дарвина; нельзя быть рассеянным. В приобретенном этими людьми широком словарном запасе не было места для медленного течения обычной любезности.

У «ее величества» было все — дипломы, доллары, комфорт, социальное положение, дети, умственная деятельность. Но она не делала скидок ни себе, ни другим. Ее жизнь была результатом её собственных усилий. Она никому ничего не была должна. Те, у кого ничего нет, должны спрашивать только с себя, «Ее величество» занесла свой топор над миром и прокладывала себе путь.

Мир жесток.

Дум Арора послал Физз на встречу к ней. Дум сказал, что она ищет помощника в исследовательской работе. Он рассказал, что она очень приятная дама, очень самоуверенная дама. Два диплома, из Оксфорда и Гарварда. Но только она немного рассержена всегда.

— Рассержена? На что? — спросила Физз.

— Рассержена на весь мир, — ответил Дум. — Рассержена на весь мир. Некоторые люди такие. Они сердятся на своих мам-пап. Другие обижаются на своих жен. У некоторых обида на начальника. У других проблемы с детьми. А некоторые злятся на весь мир. Миссис Кхурана очень зла на весь мир. Но она очень приятная дама. Очень самоуверенная дама.

Физз отправилась на встречу с ней. Эта дама жила в Махарани Багх, в большом доме с высокими дверями, старой колониальной мебелью и современными предметами искусства. Физз сначала провели в похожую на пещеру гостиную, дали стакан воды, затем пригласили в устеленный коврами кабинет с тиковыми книжными полками и угловыми лампами. В доме царила тишина, и слуги ходили на цыпочках. Я ждал снаружи, у больших стальных ворот, прислонив свой мотоцикл к дереву сирис. Оно сбрасывало желтый пух вдоль всей дороги, и я поднимал неповрежденные пушинки и дул на них. Охранник в серой форме и остроконечной шляпе с золотой отделкой смотрел на меня с отвращением.

«Ее величество» не сильно злилась на весь мир в этот день. Но она была очень строга.

Эта дама проводила собеседование. Ее первый вопрос был:

— У вас регулярный секс?

— Что вы называете регулярным сексом? — переспросила Физз с улыбкой.

Встреча шла хорошо. Даже «ее величество» не смогла устоять перед легким, не навязчивым очарованием Физз. Она проводила исследование по изучению привычки индийских мужчин мастурбировать. Дама сказала, что это была не подтвержденная фактами область. Она хотела, чтобы кто-то помог ей со сбором информации.

Вам придется проводить опросы один на один, записывать материал и приносить мне. Не нужно никаких пышных выражений. Никаких оборотов речи, никакого стилизованного повествования. Просто приносить материал. И забирать деньги. Сто пятьдесят рупий за интервью. Помните, ничего не надо придумывать, не надо приукрашивать материал. Пишите прямо и честно. Анализ может принести столько же пользы, сколько и информация. Изображайте сочувствие. Постарайтесь вызвать их на откровенность. Гарантируйте конфиденциальность. Проявляйте академический интерес. Поощряйте исповеди на бумаге. Старайтесь вызвать у них доверие. Не увлекайтесь. Сто пятьдесят рупий за мужчину. Наличные сразу по получении интервью. Вы можете этим заниматься? Да, обратите внимание. Проявляйте всякий раз осторожность. Вы можете рассказать своему мужу, но не об этом. Только два человека будут знать, кто эти люди на самом деле. Вы и я. Хорошо, может быть, ваш муж. Если вы хотите, чтобы он знал. Я бы не советовала.

Физз пообещала, что позвонит через день с ответом.

«Ее величество» добавила:

— Помните, Физз, это серьезное исследование. Пусть вас не вводит в заблуждение тема. Просто думайте, что собираете информацию об особенностях размножения цикад.

Она замолчала на секунду, довольная этим сравнением. Затем строго улыбнулась и сказала:

— Вообще-то, это хорошо, это очень хорошо! Вот оно! Мужчины похожи на цикад — трут себя, трут себя все чертово время. Их постоянное трение напоминает жужжание цикад на заднем плане, которое длится всю их жизнь. Бедные маленькие цикады!

Этой ночью Физз провела свое пробное интервью со мной.

— Ты делаешь это?

— Да.

— Даже сейчас?

— Да.

— Да?!

— Да.

— Когда ты начал?

— В восемь лет.

— Это может происходить в восемь лет?!

— Да.

— Как это случилось?

— Приятная случайность.

— Нет, как это случилось? Где ты был?

— О, в туалете. Сидел на горшке. Снаружи светило солнце. Окно было открыто.

— И?

— И я тер. И тер.

— Как цикада?

— Как цикада.

— И?

— Никогда не чувствовал себя лучше. Земля двигалась. Птицы пели. Сознание открывалось, как цветок.

— Затем?

— Я делал это очень прилежно.

— Что это значит?

— По крайней мере дважды в день. Независимо от того, насколько напряженной была жизнь.

— Кто-нибудь знал? Родители, слуги, друзья?

— Я уверен. Все вышеперечисленные.

— Тебе не было стыдно?

— Недостаточно, чтобы остановиться.

— Тебя когда-нибудь ловили за этим занятием?

— Да. Однажды. В кровати под одеялом. Мой кузен. Я объяснил, что мне это прописал доктор. Я сказал, что у меня была желтуха.

— Он поверил?

— Я не уверен. Он хотел знать, помогает ли это против желтухи.

— И?

— Да, это помогает, ― сказал я.

― Правда?

— Я не уверен. Но это универсальное лекарство против апатии и зуда яичек.

— Где ты все это делал?

— В каких местах?

— Да.

— В ванной, спальне, поезде, автобусе, библиотеке, классе, кино, самолете, на дороге.

— На дороге?

— Однажды. Это было жестоко спровоцировано мимолетной встречей.

— С кем-нибудь, кого ты знал?

— Нет, просто кто-то случайный.

— Любимое место?

— Постель.

— Самое необычное?

— Во время поездки на заднем сидении мотоцикла. «Ройал Энфилд». В тринадцать. С моим кузеном. Поднимающееся сиденье скользило по моим шортам, терло. Я даже не сразу понял. Смотри, Ма, никаких рук!

— Прекрати комедию. Мы говорили о цикадах.

— Прости.

— О чем ты думаешь, когда… когда делаешь это?

— О женщинах.

— Что о женщинах?

— Все. Как смотрю, делаю, беру…

— Хорошо, достаточно. С чего это начинается?

— Книга. Журнал. Фильм. Вид. Звук. Запах. Но сильней всего воспоминание, воспоминание, воспоминание.

— Воспоминание?

— О том, что делал. О чем скучаю. Видел. Воображал.

— Ты думаешь о том, кого знаешь?

— Иногда.

— А в другое время?

— Кого-то заметил. С кем-то хочу познакомиться.

— Это действительно случайно!

— Не больше, чем жизнь.

— И все мужчины делают это?

— Да.

— Даже когда они могут это делать по-настоящему?

— Да.

— Некоторые мужчины предпочитают это реальности?

— Возможно.

— А ты? Иногда?

— Я отказываюсь отвечать на вопрос, ответ на который может быть использован против меня.

— Это о цикадах!

— Прости. Да. Нет.

— Что?

— Нет. Я — нет. Правда.

— Есть разные способы делать это? Я имею в виду технику.

— Я уверен.

— Что насчет тебя?

— Мой подход консервативный.

— Что это значит?

— Правая рука. Иногда бывают вариации, рука, которая моет. Apna haath jagannath.

— Что?

— Мы все благословлены рукой бога.

— Есть еще что-нибудь, что тебе бы хотелось рассказать мне?

— Признаюсь в том, что тебе неизвестно: я бесчестил тебя этим довольно часто. Сознание — безнравственное животное.

В этот момент закричал господин Уллукапиллу.

— Вот так. Не говори мне ничего больше. Ты отвратительный! воскликнула Физз.

Она позвонила «ее величеству» и сказала, что попытается. Ученая дама дала ей опросник, чтобы структурировать интервью; он не был похож на пробную попытку Физз. И он повторила указания о сочувствии, исповеди, интимности, дистанции, секретности, ученой строгости. И семяизвержении цикад.

Физз выбрала Филиппа в качестве первого кандидата. Он пришел к нам домой, чтобы сообщить информацию. Филипп как раз находился в середине своего немытого цикла, глубоко увязнув в лени. Он надел маску молчаливого очарования. Филипп старался произвести на нее впечатление пожиманием плеч, почесыванием головы и слабыми улыбками. Мальчик начальной школы на первом интервью.

Наконец он встал и спросил:

— У вас есть ром?

Ром в животике лучше дерьма в заднице.

Было одиннадцать тридцать утра.

Она принесла «Олд Монк».

Он налил себе полный стакан, осушил его залпом и начал говорить.

— Вся хитрость состояла, — сказала она мне позже ночью, когда мы лежали в постели, — во взгляде и тоне.

Я попытался выяснить это. Нужно оставаться невозмутимым. Никогда не улыбаться. А если придется, улыбаться только ртом, никогда глазами. Голос должен оставаться спокойным. Никогда не заикаться. Говорить ясно и смело. Говорить по существу. И получается, что ты говоришь о привычках семяизвержения цикад. «Ты делаешь это, стоя на голове? Фига — единственный фрукт, который побуждает тебя заниматься этим немедленно? Если опустить его в заварной крем, изменится вкус заварного крема? Ты опускаешь его в маленькую розетку или большую? И что ты делаешь, если она мигает?»

Холодно. И цинично.

Мир жесток.

Относиться ко всем как к цикадам.

«Ее величество» была довольна ее попыткой. Она тотчас протянула ей сто пятьдесят рупий. Деньги были аккуратно сложены в белый конверт с голубой и красной полоской, а на нем было разамашпсто написано имя Физз. Две банкноты. Одна в сто рупий, другая в пятьдесят. Скрепленные вместе желтой скрепкой. Физз отдала мне деньги и положила скрепку в сумку.

Мы вышли из дома этой ночью, выпили, вернулись домой и занялись любовью. Впервые мы почувствовали, как сексуальная жизнь другого человека прошла через нашу. Когда я двигался в ней, я начал настойчиво спрашивать о ее первом интервью, и, когда она медленно рассказывала мне самые личные секреты Филиппа, мы так потеряли голову, что почти не могли дышать. Она начала исчезать надолго, и мне пришлось сражаться за место между жизнью и забвением.

Место, в котором ты острее всего чувствуешь жизнь перед смертью.

Исследование подняло нашу сексуальную жизнь, на новый уровень. Просто когда я начал думать, что мы исчерпали все, что может происходить между двумя людьми, и идем только по сомнительному пути ссора-секс, внезапно появился призрак любви втроем. Пятью годами раньше упоминание о другом мужчине вызвало бы во мне ревность. Теперь это меня возбуждало.

Прежде чем мы прошли через Филиппа, был Рави. А затем Алок, Анил и Удайан. Каждое имя поселялось в нашей постели на несколько дней, и каждое приносило с собой особое меню. Мы ни о чем не разговаривали, лежа в постели, но горели страстью в предвкушении чего-то твердого и свободного, влажного и горячего, души и тела. А затем в момент проникновения в нее начинались разговоры. Я спрашивал, она отвечала. Я спрашивал, она отвечала. И мы говорили, говорили, говорили. Глубокой ночью, двигаясь медленно. Находясь под защитой желания, я говорил такие вещи, которые бы ранили мое сердце в другое время. А после, когда я сидел за «Братом» или трудился на ниве редактирования, они причиняли мне боль. Я старался сосредоточиться на работе, чтобы заглушить внутренний голос, прежде чем он затопит все. Прежде чем он превратит забавную игру в смертельную дуэль.

Призрак любви втроем.

Эта проблема была не похожа на любую другую фантастическую шалость. Не похожа на игру любовников. Она была основана на реальном знании реальных мужчин. Это было так, словно в нашей постели находится настоящий любовник. Когда я лежал, только что кончив и переводя дыхание, оставалось назойливое чувство, что тебя насилуют.

В тех местах, которые были осквернены.

Но прежде чем мы научились бороться с тем, с чем мы столкнулись, изменилась наша судьба, которая переписала наши жизни.

Чтобы позволить нам исполнить наши мечты. И, как говорится в очень старой притче, показать нам червяка в самой сердцевине.

 

Биби Лахори

В маленькой деревушке рядом с Курукшетра, где в древности Пандавас и Кауравас загнали мир в тупик, и «Махабхарата» заложила удивительный двуликий образ всего человеческого, в маленькой деревушке готовилась к смерти женщина, непоколебимая оптимистка.

Самая великая книга в мире, «Махабхарата», учит нас, что все мы должны жить и умирать в соответствии с нашим кармическим циклом. В этом состоит превосходный закон вселенной — закон вознаграждения и наказания, причины и следствия. Мы живем в настоящей жизни так, как мы прожили прошлую. Но великий триллер морали приказывает нам бороться с кармой и ее деспотическим диктатом. «Махабхарата» учит нас разрушать ее. Менять ее. Великая книга говорит нам, что мы пишем нашу следующую жизнь, живя в настоящем.

«Махабхарата» — это не произведение, в котором содержатся религиозные инструкции.

Это великая книга. Это произведение искусства.

Она понимает, что люди постоянно меняют свои взгляды под давлением морали и притягательной силы аморального.

В этих постоянных сомнениях люди становятся людьми.

Не животными и не богами.

«Махабхарата» понимает, что правда относительна. Истина определяется контекстом и мотивом. Она воодушевляет самых благородных людей — Юидхиштра, Арьюна, Господина Кришну — лгать, чтобы можно было преподнести более великую правду.

Великая книга понимает, что миром движет желание. И что желание — это неизведанная вещь. Желание вызывает смерть, разрушение, бедствия. Но также создает любовь, красоту, искусство. Это наша великая причина ничего не делать, И единственная причина, чтобы все делать.

Действие — это жизнь. Действия — это карма.

Благодаря этому прощают даже тех, кого терзает необузданное желание. Книга прощает Дуриодхана. Человека, который постоянно жаждет удовлетворения. Человека, который способствует началу войны, чтобы положить конец всем войнам. Она дарует ему рай и восхищение богов. В желании и действии и состоит цель жизни людей.

Нужно узнать мир, прежде чем составить о нем мнение. Нужно следовать желанию, не отвергая его. Нет заслуги в том, чтобы отказываться от неизведанного.

Величайшая книга в мире избавляет силу воли от религии и возвращает ее людям.

Религия — это подчиненная фантазия школьного учителя.

«Махабхарата» — это радостная песня жизни маэстро.

В своих рассказах она берет религию за позвоночник и выворачивает кожей наружу. Заставляя ее ломать голову над собственными отравленными фолликулами.

Она дает шанс мужчинам быть превосходными. Охваченными сомнениями архитекторами небольшой части их жизни. Способными победить, далее когда они проигрывают

Во время этой древней битвы «Махабхараты» старая женщина лежала, готовясь к смерти. Она во многих отношениях была верна духу страны. Эта женщина боролась со своей кармой, преодолевала ее, меняла ее. Она была жертвой ненормальных школьных учителей и их фантазий, их публично разглагольствующих религий.

В дни смерти 1947 года давно ожидаемое зло пришло после полуночи в ее земли. Поздним вечером ее усадьба вблизи Лахори была разграблена учениками школьных учителей. Ее толстого мужа, с сокрушительным весом которого она давно научилась справляться несколькими ловкими способами, вытащили на передний двор. Его держали за сильные руки, пока он кричал и свирепствовал, а его тщательно потрошили серебряными кинжалами.

Ученики делали свое дело тихо. Они выполняли работу. А не играли в плавучем театре.

Она не удивилась, когда он выкрикнул ее имя перед смертью: «Шейла!»

Это прозвучало так громко, как она привыкла слышать ночью.

Большинство рабочих погибли или убежали. Женщина наблюдала за происходящим, скрючившись на полу, ее прекрасные голубые глаза смотрели на улицу на уровне подоконника. Они аккуратно вытерли свои кинжалы о курту ее мужа, после того как закончили. Затем пронеслись по дому, в то время как она пряталась под кроватью. Они не подожгли ферму только потому, что один из них вскоре должен был вернуться, чтобы предъявить на нее права.

Ученики охотились только за живыми телами.

Она вышла из дома лишь много часов спустя, когда начали кричать шакалы. Первый шакал протяжно завыл в ночи. Затем к нему присоединился хор других. Женщина не плакала. Если не смотреть на вскрытый живот и красные кишки мужа, казалось, что он спит. На его лице не было шрамов. Она проверила карманы его курты. Его кошелек из кожи верблюда был на месте. Женщина взяла его и часы с римскими цифрами, большое золотое кольцо с его пальца и медальон, который он носил на шее с фотографией, где он вместе с отцом стоит на Оксфорд-стрит в Лондоне. На обоих были шляпы-котелки и пальто. Она с трудом стащила браслет с его правого запястья. Он соскользнул, но запачкался в крови. Ей пришлось вытереть его о курту в том месте, где мужчины вытирали свои кинжалы. На нем рукописным шрифтом было выгравировано «Сансар Чанд». У букв «С» п «Ч» были большие завитушки сверху.

Мужчины, очевидно, пришли не грабить. Они пришли чистить.

За ними придут уборщики мусора.

Она вернулась в дом и сняла все украшения, которые были на ней, включая тугие бичус на ее пальцах. Затем женщина открыла сундуки и вынула только деньги и драгоценности. Она отложила в сторону вещи маленького размера, но большой ценности — кольца и гвоздики в нос. Женщина сделала одно исключение. Взяла тяжелые серебряные пайал — четыре дюйма в ширину, — которые подарила ей мать, получившая их от своей матери. Она завязала все это в тугой узел из муслина, который по размеру был не больше, чем две ее ладони. Остальное имущество женщина бросила в маленький деревянный ящик с железными петлями и болтами.

Затем она открыла двери тяжелого тикового шкафа, приставила резное зеркало, поставила горящую свечу напротив него, взяла ножницы для одежды и начала отрезать свои длинные волосы. Женщина ухаживала за ними с детства. Волосы падали по ее бедрам и издавали радостный звук, когда их отрезали. Она резала их так аккуратно, как могла.

В мерцающем желтом свете она увидела, что превратилась в светлокожего, изящного мальчика. Прекрасный маленький нос, превосходные маленькие уши, замечательный маленький рот и эта черта, выдающая непокорность, — выступающий подбородок с намеком на ямочку. Когда она посмотрела вниз, то увидела, что ее волосы лежат на полу, словно сброшенная одежда.

Женщина разделась. Ночь была тихая, если не считать поющих дуэтом шакалов. Ученики наставника, наверное, уже легли спать. Как и остальное ее тело, ее грудь была маленькой, но крепкой. Несмотря на двоих детей, ее соски были розовыми, а не темными. Но они были большими. Сансар Чанд обычно тянул их своими выпуклыми губами, пока ей не хотелось кричать. Она схватила их на мгновение. Они были возбуждены. Ею двигал страх. Женщина оторвала полоску ткани от простыни. Разрезала ее ножницами и, обернув ее вокруг, крепко затянула грудь. Соски выступали, словно столбы. Она замедлила дыхание, мягко положила на них ладони и подождала. Когда она убрала руки, белая повязка гладко опоясывала ее тело.

Женщина развернула деньги, которые нашла в тугом свитке и спрятала их в лоскуток превосходного муслина, который она завязала небольшой веревкой. Поставив левую ногу на постель, она закрыла глаза и нежно открыла себя левой рукой, а затем положила туда деньги. Это было не труднее, чем ублажать Сан-сара Чанд каждую ночь.

Она вытащила одежду своего старшего сына, Кевала, и начала примерять ее. Кевала и его младшего брата, Капила, отослали в Дели, когда появились Ганди-Джиннах-индийско-мусульмано-пакистанские проблемы. Дети жили там почти шесть месяцев, Сансар Чанд сказал, что вернет их назад, как только все успокоится. Лучше всего ей подошли школьные брюки Кевала цвета хаки. Ему было всего двенадцать, но он пошел в отца. И его мать была такой маленькой, что он мог бы поднять ее одной рукой. За всю свою жизнь она никогда не весила больше сорока килограмм. Ей пришлось подвязать брюки на поясе веревкой, чтобы они не упали.

Когда она завершила свой туалет футболкой и плащом, она была похожа на симпатичного маленького мальчика, который собирался идти в школу.

Каждодневная фантазия немного сурового школьного учителя.

Женщина спрятала маленький сундук с железными петлями в яме, вырытой в углу комнаты две недели назад. Она набросала сверху грязи руками и ногами, вылила туда стакан воды и утрамбовала почву. Затем женщина подняла кучу грязной и чистой одежды и бросила ее в угол. Другого способа маскировки она не смогла придумать. Женщина взяла с собой маленький вещевой мешок. Там лежал узел с драгоценностями и одежда Кевала. Она также бросила туда пригоршню мати. Она не очень любила ее, но мати не испортится со временем.

Осталось сделать только одну вещь.

Женщина пошла в домик, где готовилась еда, вытащила дрова и бросила их на распластанного мужа. Ей пришлось сделать четыре ходки, прежде чем она принесла достаточно дров, чтобы закрыть его. Каждый раз ей приходилось переступать через трупы Каллу и Рака. Ученики проявили к ним меньше уважения. У них было перерезано горло, а на лице — свежие раны.

Она не могла себя заставить смотреть на них, но оказалось, что рядом с их открытыми кровоточащими ртами лежат их пенисы. Маленькие кусочки кровавой плоти. Несовершенное обрезание.

Теперь ты видишь это, но уже ничего не сделаешь. Она знала, что остальные были другими. Никаких игр в прятки с индусами.

Женщина не осмелилась войти в хижину на ферме. Она видела задний двор из кухни. Деревянные балки, соломенную крышу, штормовую лампу, болтающуюся на гвозде рядом с дверью. В свете лампы, через порог, лежало растянувшееся длинное тело Джарнаила. Его ноги лежали в тени. Волосы Джарнаила были распущены, он лежал лицом вниз, зарывшись в них. Он, очевидно, упал, когда боролся со своими убийцами. У него была сломана спина, и повсюду была кровь, даже на грязных стенах. В его вытянутой руке был зажат кирпан.

Две белые курицы — по имени Контролер-сахиб и Контролер-мемсахиб, — которые жили в хижине на ферме, ходили вокруг его тела, словно офицеры во время смотра.

К счастью, дерево было сухое и мелко нарезано для печки в кухне. Дрова было легко носить, легко разбрасывать над мужем. Она вылила на него — с трудом, с помощью большого медного кувшина — две канистры топленого масла, которое хранилось в кладовке.

Женщина вернулась, принесла свой вещевой мешок и села возле кучи из ее мужа, дерева и масла, чтобы собраться с силами. Она долго сидела на корточках. В огромном имении не было ни души. Последние пятнадцать лет ей нужно было только повысить голос, и дюжина ног сбегались к ней. Она приехала сюда в четырнадцать лет, милая, размером с пинту жена Сансара Чанда.

Она внимательно слушала наказы своей матери. Ее мать повторяла ей — снова и снова, — что мужчины похожи на змей. Миф о них сильно отличается от реальности. Большинство змей беззубые. У некоторых есть зубы, но нет яда. С теми немногими, у кого действительно есть мешки с ядом, нужно быть особенно очаровательной. Это нетрудно. Продолжай двигаться и заставляй их смотреть туда, куда хочешь, чтобы они смотрели. В свое время ты сможешь обезвредить большинство из них. В свое время ты научишься двигаться так мастерски, что они никогда не смогут смотреть туда, куда ты не хочешь, чтобы они смотрели.

«Женщины, которые спорят с мужчинами, — наставляла мать Шейлу, — заканчивают тем, что их выгоняют вон из сердца и от домашнего очага. Женщины, которые относятся к мужчинам как скользким порождениям тьмы, подчиняя себе, правят миром. Относись к мужчинам как к змеям. То, что о них говорят, далеко от реальности».

Шейла была уже достаточно женщиной в четырнадцать лет, чтобы понять свою мать. Сначала она относилась к Сансару Чанду как к скользкому порождению тьмы. Очень быстро она научилась заставлять его — мужчину на двенадцать лет старше ее и достаточно раздражительного — стонать от удовольствия. Шейла сознательно использовала свое тело так, как ее муж даже представить себе не мог. Она могла усмирить его свой вспыльчивый нрав, заставив стонать от удовольствия. Очень быстро Шейла узнала, к своему глубочайшему удовлетворению, что мужчина, который любил изворотливого ужа, никогда не будет довольствоваться холодной рыбой.

Она становилась ужом и рыбой по желанию. У Сансара Чанда не было шанса.

Он рано научился уступать своей сумасшедшей жене. Его ждала такая замечательная награда, которой не стоило лишать себя на день или два.

Шейла подарила Сансару Чанду самые замечательные моменты в его жизни. Но она плохо позаботилась о себе. Холодный расчет, практический совет ее матери, лишил ее способности получать удовольствие. Двигатель ее желания был поврежден и не подлежал ремонту. Стратег в ее голове убил священника в ее теле. Вместо конечного пункта всех путешествий, отдыха после забот, вместо счастливого конца всех дел, занятие любовью стало для нее инструментом для достижения других целей.

Мать Шейлы была потрепанная, ожесточенная женщина, которая боялась своего мужа и едва могла говорить в его присутствии. Она не слышала нежного слова и не видела ласки от человека, за которого вышла замуж. Не зная ни желания, ни воли, она учила дочь выживать. Наблюдая и ничего не делая, мать Шейлы понимала, как должна себя вести ее дочь, чтобы получить права на жизнь. Ее никогда не заботило отсутствие желания, которое было ей неизвестно. Ее волновало отсутствие власти, которую она видела целью своего существования.

Она научила свою дочь искусству власти. Шейла освободилась от желания и попала в ловушку ничтожных вещей.

Масло начало капать и пачкать землю. Шейла едва могла видеть своего мужа под рассыпанными дровами. Она осмотрелась. За низкими грязными стенами поместья начинались поля. Поля молодой пшеницы уходили глубоко в ночь. Единственным звуком за стенами было мычание, издаваемое привязанными быками. Прекратив чавкать жвачку, один из быков вдруг фыркнул и шумно закачал головой. Три полукровки, один старый и два молодых быка, которые обычно шумели по ночам, сейчас чувствовали присутствие незнакомца, неподвижно лежащего у двери, и молчали.

Быки выжили, потому что интуитивно поняли расстановку сил.

Шейла забыла фитиль. Она вернулась в дом за ним. Фитиль сильно дрожал на ветру, но горел. Женщина взяла промасленный кусок дерева и подожгла его. Пропитанному маслом дереву понадобилась минута, чтобы согреться и зажечься. Когда оно затрещало, Шейла обошла вокруг своего мужа и подожгла его с четырех сторон. За работой она декламировала Гаятри-мантру, единственный религиозный гимн, который она знала.

Снова и снова.

Когда пламя начало танцевать и прыгать с низким поющим звуком, женщина бросила в него горящий кусок дерева, отвернулась, взяла вещевой мешок, фонарь и пошла прочь. Деревянные ворота были приоткрыты. Не заперты после ухода учеников. Она тихо выскользнула через них, низко держа фитиль лампы, сошла с грязной тропы, которая вела к основной дороге, и растворилась среди зеленых полей. Три полукровки почти бесшумно следовали за ней.

На небе было множество остроконечных звезд.

Луна потолстела, как женщина на шестом месяце беременности.

Последний шакал выл голосом из преисподней.

Она оглянулась назад, когда пересекала границу своих владений и огибала манговую рощу соседа. Ее имение было далеко, она смогла разглядеть поднимающийся оранжевый костер, постепенно пожирающий ночь.

Шейла пережила все. Жизнь просто не смогла уничтожить ее. Ей понадобилось почти пять лет, чтобы восстановить ферму и дом, но ни секунды за эти годы она не сомневалась, что вернет все, что у нее когда-то было. Через много недель и месяцев после того, как она подожгла тело своего мужа и выскользнула через открытые ворота в звездную ночь, она превратилась в маленькую пешку среди миллионов других пешек. Это была партия, над которой игроки в шахматы потеряли контроль. Индусы, мусульмане, белые люди. Казалось, что шахматы сбежали со стола, нарушив все правила, логику и замысел. Теперь, когда короли и рыцари дрожали от страха на краю поля, пешки безрассудно налетали друг на друга, разжигая Армагеддон.

Шейла шла вперед, не останавливаясь. Действуя очень разумно. Избегая столкновений с другими пешками, встречающимися ей на пути на тяжелой доске. Она шла вперед и вперед, одна и с кем-то. Она ехала в автобусах, стоя и сидя. Шейла путешествовала на поезде, на крыше и в проходах. Она видела больше мертвых тел, чем должна была видеть за всю свою жизнь. Учителя по обе стороны хорошо учили своих учеников.

Мужчины и женщины, дети и совсем малыши. Лежали в куче и поодиночке. Вся их одежда была окрашена в цвет грязной крови. У них было перерезано горло, кишки вывернуты наружу, раны на груди, разбитые головы, отрезанные фаллосы. Теперь она видела это и не собиралась повторять свою ошибку. Ей стал знаком их отсутствующий взгляд, беспорядочная манера, в которой они умирали — пешки. Руки и ноги были вывернуты под неправильным углом, шеи сломаны.

Некоторые образы врезались в ее память навсегда. Они возращались к ней каждый день всю ее оставшуюся жизнь. Свернувшись клубком на маленькой станции возле Тарн Тарана, лежа среди многочисленных тел, прокладывающих себе путь в поисках тепла и безопасности, когда над полями поднималась красная заря, она увидела длинный поезд, медленно идущий мимо платформы и разгоняющий утренних птиц. Шейла открыла глаза: поезд скользил мимо почти беззвучно. Лежащие вокруг нее тела спали. Она увидела, что в поезде было полно неподвижных людей. Живописная картина. У некоторых были пробиты головы, у других перерезано горло. Они лежали друг на друге в беспорядке. Все двери были открыты, проходы были забиты неподвижными телами. Вагоны проезжали мимо со скрежетом. Не пошевелился ни один палец, не раздалось ни одногo звука, не закричал ни один продавец. Она наблюдала за этими неподвижными телами, словно во сне. В дверном проeме последнего вагона лежал светловолосый мальчик с первыми усами и вьющимися волосами, его голова почти высунулась наружу. Он смотрел прямо на нее. Глубоким спокойным взглядом. Затем железные колеса застучали по рельсам, потряхивая вагоны. На ее глазах светловолосая голова юноши с первыми усами и вьющимися волосами, глубоким спокойным взглядом выкатилась прямо на платформу, словно мяч, и отпрыгнула в сторону. Она закричала. Все зашевелились. Шейла закрыла голову руками. Поезд поехал дальше, подчинясь фантазии дисциплинированных школьных учителей.

В эти дни она поняла, что убийству другого человека препятствует только вера.

Если сделать это хоть один раз, то это становится похоже на убийство курицы.

Можно убивать по одной в день для еды. Или, если нужно, совершать массовую резню по праздникам.

И в этот момент Индия и Пакистан, заново рожденные, устраивали банкеты впервые за много веков.

Шестисот тысяч куриц будет достаточно.

Подойдут любой формы и любого размера.

Кошерная пища или нет. Это действительно не имело значении.

Доставка на дом гарантирована. За тысячу миль.

Спасибо, сэр.

До следующего раза.

На ферме в ночь сверкающих кинясалов ей пришлось успокаивать себя и относиться ко всему с равнодушием. Теперь пережитое навалилось на нее с усталостью ужасного знания. После того как она осознала, что потеряла, Шейла стала еще сильней, чем была. Она пережила горе и нищету лагерей, воссоединилась со своими сыновьями, пробилась через бюрократизм, чтобы получить компенсацию за большое имение ее мужа. И, получив ее (больше двух сотен акров леса и кустарника), Шейла вытащила узел, спрятанный у нее между ног, и драгоценности из вещевого мешка и начала обрабатывать землю.

Салимгарх тогда был брошен. На ее новой ферме была усадьба, не до конца разграбленная. Несколько дней Шейла стояла там, пытаясь представить, что какая-то женщина убежала отсюда глубокой ночью с перевязанной грудью и переполненной вагиной. После того как убили ее мужчину. Если она была права, то эта женщина стояла теперь в старом дворе Шейлы в Чолудхури Калан, в шести километрах от шумных базаров Лахори, рядом с посаженным Шейлой деревом харсингар, которое было усыпано блестящими белыми цветами и издавало сладкий аромат каждую ночь, а потом сбрасывало все цветы утром. Шейла стелила простыни под его ветками поздней осенью, каждое утро они были усеяны прекрасными маленькими цветами с небольшими золотыми стеблями. Затем она складывала их в ароматные кучи по всему дому.

Сансар Чанд обычно называл Шейлу своим цветком харсингара.

В Салимгархе не было такого дерева. И Шейла винила в этом убежавшую женщину, которая не оставила ей его.

Чтобы ни один крепкий мужчина не смог захватить ее землю, она отправилась к суперинтенданту полиции и убедила его дать ей заключенных из районной тюрьмы, приговоренных к пожизненному заключению. Это были настырные, уверенные в себе мужчины — убийцы и другие преступники, и все они прибыли в цепях. Шейла ездила на своей каурой лошади, наблюдая за их тяжелым трудом. Ее волосы еще были коротко острижены, спрятаны под сола топи, ей даже понравилось носить брюки Кевала. Теперь у нее не было собственной одежды.

Через неделю после приезда двадцати заключенных с двумя полицейскими, которые охраняли их с тяжелыми ружьями, она выстрелила одному из них в бедро, когда он осторожно гладил его, предлагая ей присесть на него. Его звали Джагга. Он был деревенским бойцом и наемным убийцей, который помогал разрешать разногласия, связанные с землей. Он наводил страх на всю область. Суперинтендант похвалил ее за быструю реакцию. Слух распространился по району. Возродился миф о Биби Лахори. Вскоре о Шейле говорили как о Биби, которая охотилась на лошади за белым человеком, стрелявшим в нее по пути в Салимгарх, когда начались восстания за независимость Индии. Остальные заключенные научились вести себя. Потому что она хорошо их кормила и давала им каждую неделю унцию горчичного масла, чтобы втирать его в голову и кожу. Они научились уважать ее.

Многие из них, после того как отбыли свой срок, вернулись на ферму, чтобы работать на нее. Ребенком я слышал истории о них и видел многих из них уже стариками. Биджа Чуда, который убил четырех брахманов топором, потому что они изнасиловали его сестру. Дхуус Маджахиб, который был ростом семь футов и однажды сшиб лошадь с ног одним ударом. Гама Джет, который мог выпить ведро молока, не останавливаясь. Бира Мараси, который хватал змей за хвост и разбивал им головы о дерево.

Это были люди, которые поклялись ей в верности.

Мужчины более охотно преклонят колени перед сильной женщиной, чем перед сильным мужчиной. Перед мужчиной они будут это делать с негодованием и без страха. Перед женщиной они будут преклоняться сознательно и с благоговейным ужасом. Мужчины понимают импульсы слабых и сильных мужчин, слабых женщин. Но они ничего не знают о порывах сильных женщин. Они не знают, что выводит их из себя, не знают, как разгадать их код ДНК.

Ни один мужчина не сравнится с сильной женщиной.

Индире Ганди потребовалось умереть, чтобы сильные мужчины Индии нашли свои яйца.

В истории множество таких примеров. Оглядитесь. В каждой семье полно таких примеров.

Пока вырубали леса, убивали лис, уничтожали змей, самбаров и ниилгай, ловили оленей и ели диких свиней, Биби Лахори начала возделывать землю и сажать.

Как поступают все сильные женщины, Шейла стала точкой опоры всего вокруг нее: жителей деревни, местной администрации, торговцев, людей среднего класса. Мир вокруг нее определяли крепкие мужчины и женщины, которые, потеряв все, познали цену каждого прожитого дня. Все они были одержимы. Она была самой крепкой из них всех.

Не идущая на поводу у желания. Проклятая его отсутствием.

Как бы в противовес ее силе, ее сыновья выросли болванами. Она послала их в дорогую школу-интернат в Аджмере и наблюдала, как они растут среди членов королевской семьи Раджпут и пустой роскоши. Когда они выросли, Биби поняла, что они превратились в пустоголовых парней. Они отдалились от земли, спрятались под дорогой крышей, воображая, что принадлежат к другой вселенной. Мать знала, что один сильный порыв в жизни может свалить их с ног. Никто из них даже в шутку не научился работать плугом, доить корову или различать початки пшеницы.

Оба сына женились на девушках, которых выбрала им мать. Хорошенькие, честные, склонные к полноте, из касты кшатрии. Бакалавры искусства. Способные приготовить вегетарианскув еду за три часа, связать длинный свитер за три дня. Оба сына устроились на спокойную работу в городе. Кевал стал дипломированным бухгалтером и обосновался в Бомбее, продолжая род Манхаттани, который имел корни не только в Салимгархе, а почти во всей Индии. Капил стал боксвалла, работающим накорпорацию, которая занималась продажей мыла и шампуней. Служба привела Капила в маленькие города и села в сердце Индии, приблизив его к стране, даже если он смотрел на нее из безопасного и великолепного кокона больших бунгало, с многочисленнымн слугами, музыкальными системами «Грюндиг», хорошими машинами и клубами, которые возглавляли отставные полковники с брюшком.

Такая жизнь была у Капила, когда я родился. Доктор пришел домой, чтобы осуществить доставку. Очевидно, я прибыл вовремя. После этого он похлопал меня по спине, чтобы я закричал, я помолчал секунду и сердито посмотрел на него.

Годы спустя, когда многое забылось, мать сказала, что я не одобрял стиль жизни моего отца с самого начала.

Порой я возмущался, говоря, что этого не было. Но правда состояла в том, что мне было скучно, и из этой скуки выросло отвращение. Я ненавидел клубы с их жалкими сезонными танцами на деревянном полу под мелодию «Эти ботинки сделаны для того, чтобы гулять»; бильярдные комнаты с прилизанными юношами и стареющими маркерами, держащими пари на порции виски; тонконогими мужчинами и толстыми женщинами в белых спортивных рубашках и теннисных шортах, которые размахивали ракетками и толпились вокруг кортов для бадминтона; затхлые бары с мужчинами среднего возраста, которые выставляли напоказ свое возбуждение, сидя на барных стульях. Я ненавидел их пустые шутки и фамильярность, с которой они хлопали меня по лопаткам. Я ненавидел раздевалки в комнатах отдыха, расположенные вдали от основного шума, где эти проворные люди — дяди — могли загнать меня в угол и положить свои потные руки мне на шорты. Затем они брали мою руку и клали поверх своих штанов. Я ненавидел то, каким большим, жирным, горячим и влажным, настойчивым может быть неудовлетворенный человек. Я ненавидел свою беспомощность в такой момент.

Так было и с моим отцом. Он надоедал мне, и медленно из той скуки вырастало глубокое презрение. Мир продажи мыла, создания брэндов, рынка ничего для меня не значил, Я не выносил его разговоры о менеджменте, маркетинге и прибыли. Возвращаясь из поездки, он начинал говорить о новых потребительских предпочтениях и так светился от гордости, что мне хотелось закричать. Идея постоянного анализа людей как покупательных единиц ужасала меня. Растущая продажа мыла. Статус зубной пасты. Первоклассный шампунь. Мне хотелось бросить блюдо об стену, перевернуть обеденный стол и станцевать шимшам.

В свою очередь он думал, что я человек со странностями. Он всегда презирал книги, которые я читал. Интуитивно я прятал их под матрас, среди моих учебников, среди одежды в шкафу. Всегда очень беспокоясь о том, чтобы они не шуршали. Затем прошли годы, и страх покинул меня — я стал разбрасывать их по моей комнате, включая бачок в туалете. Отец входил в мою комнату, я смотрел на него поверх книги, которую читал, он одаривал каждую стопку в комнате испепеляющим взглядом, что-то бормотал и уходил.

Отец не упускал возможности отпустить насмешливое замечание о мальчиках, которые слабы, как женщины. О мальчиках, которые тратят свое время, читая «глупые романы». О мальчиках, которые не могут держать свои брюки застегнутыми, мальчиках без будущего.

Мы не могли найти общий язык. И нам было жаль, что мы не могли отделаться друг от друга.

Гораздо легче было с матерью. Она не обвиняла меня ни в чем. На самом деле она всю жизнь была обвинителем. Я мог сидеть и разговаривать с ней часами о ее детстве, годах, проведенных в колледже. Такого рода чепуха может разбить сердце всех сыновей, если только они не смогут прекратить слушать. Поток девичьего веселья, шалостей, фантазий превращается в лишенную души рутину, когда родители, традиции и клан сговариваются сделать из дерева картонную коробку.

Лишая нас всех возможностей жизни.

Я посмотрел на ее фотографию, где она с косичками самозабвенно смеется, сверкая новыми браслетами на руках, и на ее потускневшие глаза, и мое сердце разбилось. Потерянные годы… Дерево разрезали на картонные коробки, даже если оно пустило ростки. Потерянная жизнь. Были дни, когда я лежал на постели после разговора с ней и думал, что, если бы мое желание могло исполниться, я бы вернул ей все эти годы, проведенные с моим отцом, дал бы ей любого другого мужчину, которого она знала, забрал бы и унес их далеко-далеко.

Даже теперь, когда я пишу эти строки о давно прошедшем, я думаю о том, как она смеется с косичками, звеня браслетами, и в моем сердце становится пусто. Мне приходится вставать из-за стола и идти на прогулку. Подниматься на пункт водоснабжения, смотреть на долину, чтобы успокоиться.

Я приучил себя не думать о ней.

Печаль нельзя лелеять. Это неверный путь в жизни.

В таких городах, как Барейлли, Джанси и Аллахабад, я был ее компаньоном. Я сопровождал ее к доктору, в кино, на рынок. Больше всего мне нравилось с ней ходить на овощной базар три раза в неделю. Я не думаю, что мой отец делал это хоть один раз в своей жизни. Это было ниже его достоинства. Я нес зеленую пластиковую корзину и помогал ей тщательно разглядывать овощи и выбирать. Мне нравилось строение фруктов и овощей. Я ласкал их, завладевал ими. Стручковый перец, томат — кончиками пальцев. Капусту, яблоки — всей ладонью. Манго — носом. Кокосы — ухом.

Больше всего я любил звенящие песни продавцов, расхваливающих свой товар. Многие из крикунов были похожи на индийских классических музыкантов, создающих изумительные узоры из одних и тех же слов. Нежно, тихо, высокими голосами, протяжно, на жаргоне, рысью, галопом. Они входили в транс пения; если закрыть глаза, то можно представить, что ты находишься в музыкальной школе, где студенты перебирают струны на своих инструментах.

Цвета тоже имели значения. И чем старше я становился, тем цвет еды больше значил для меня, как и вкус блюда. Мне не нравились овощи, которые превращались после приготовления в серо-коричневую массу. Я любил сверкающие зеленые бхинди, мерцающую желтую кукурузу, отполированную тыкву медного цвета, порезанные красные кусочки дыни, кубики оранжевой папайи, не порезанное красное яблоко, гуаву с зелеными листьями, белоснежный творог.

Мне нравилось есть глазами, так же, как чувствовать вкус блюда.

Это был подарок того времени, которое я провел в Салимгархе, где все приходило с грязью и прилипшими листьями и мылось до блеска в миске, прежде чем попасть на кухню.

Я любил ездить в Салимгарх. Ферма Биби Лахори с ее чудесными видами, раскинувшимися полями горчицы, гороха сахарного тростника и пшеницы, рощами гуавы, бер и манго которые приносили постоянный урожай овощей и фруктов, стадами коров, быков и одинокой лошадью, с ее крестьянством, ароматами земли и отсутствием всяких правил этикета была удивительной страной. Точная противоположность дому моего отца с его подсчетами прибыли по продаже мыла и потребительской психологией.

Ребенком я приезжал в Салимгарх каждое лето и зиму, самый суровый период этих времен года. Летом часто было невозможно выйти босиком на улицу, и приходилось подбадривать себя бесконечными стаканами катчи ласси — молока, разбавленного наполовину водой, с большим количеством сахара и кубиками льда. Эти кубики откалывали от огромного куска льда, который привозили в мешке из города каждое утро. Зимой было невозможно дотронуться воды, предварительно не подогрев ее. Именно в Салимгархе я привык пить чай с молоком, потому что на кухне оно постоянно кипятилось для бесконечных гостей и работников, которые сжимали медные чашки ладонями и отогревали щеки, вдыхая ароматные пары. Именно там я обнаружил, что у шуррчая есть особые аромат. От всех в Салимгархе, включая Биби Лахори, пахло этим чаем.

Я всегда ездил в Салимгарх с дюжиной книг, закрывался надолго в своей комнате и погружался в чтение. Отцу не нравилось посещать ферму и навещать мать, и меня это не огорчало.

Когда я мог выходить — ранним утром или поздним вечером летом и в полдень зимой, я просто гулял по полям. Гулять по узким тропам было забавно. Можно было играть. Считать количество шагов, идти задом-наперед, прыгать на одной ноге по полю. По утрам рабочие приносили датаны, и я мужественно жевал веточку, пока она не истреплется, затем, выплюнув ее, я шел чистить зубы. Биби говорила: «Это дети, которых произвели на свет мои сыновья! Я уверена, что они тоже вытирают свои задницы бумагой, после того как вымоют их водой!»

Несколько дней, чтобы почувствовать себя мачо, я выходил вместе с фермерскими парнями, чтобы испражняться на открытом воздухе. Там был небольшой участок, принадлежащий нашей семье и находящийся рядом с высохшим устьем реки, за пределами нашей фермы, который выбрали для отправления. В самом устье реки были посажены дыни. Место испражнений было сухим и твердым, с впадинами и холмами, с выбоинами от острого тростника. Нужно было искать место, чистый участок, поддерживать разговор и делать дело. Все приносили бутылку с водой, на обратном пути по влажной грязи рядом с водопроводом было принято мыть руки. Я исполнял ритуал. Но когда я возвращался домой, то первым делом шел в ванную за твердым мылом «Лайфбай».

Прямо за тем местом, где мы сидели на корточках, начиналась земля, куда не ходил ни один мужчина. Она находилась на другой стороне устья реки. Здесь росли густые кусты, а острая трава поднималась почти стеной. Это была женская зона для испражнений. Неприкосновенность этого места соблюдалась с большей тщательностью, чем в ванных комнатах в отеле с яркими рисунками, изображающими женщину, на дверях. Но порой с того места, где я боролся с судорогами в ногах, я мельком видел чьи-то ноги сквозь щель в траве и чувствовал внезапное возбуждение.

Вообще-то я ненавидел эти походы, в основном из-за физического дискомфорта. И когда я постепенно утратил необходимость подстраиваться под кого-либо, я перестал пытаться это делать. Другая вещь, которую я ненавидел, — это прогулки по полям сахарного тростника. Листья тростника били по коже. Но тростником было засажено столько, что невозможно было не ходить через их густые заросли.

За исключением этого, тростник в Салимгархе оставил у меня хорошие воспоминания. Ребенком я жевал палочки сахарного тростника, пил сок из сахарного тростника, бесконечно ел липкий мед, который густел в больших кипящих баках под двумя большими манговыми деревьями. У меня рано начались проблемы с зубами, от которых я так никогда и не избавился. Если бы в моей жизни нужно было обозначить три лейтмотива, то это были бы книги, Физз и зубная боль. Убийцы боли — аспирин, комбифлам, обезболивающие; домашние средства — колючая гвоздика, жидкое гвоздичное масло, пакеты со льдом, горячие компрессы — в самом начале своей жизни я прошел через все это.

К тому времени, как я стал подростком, я научился объезжать зубную боль, как чемпион-серфер объезжает океанские волны. С небольшой болью я мог жить большую часть своей жизни. Я всасывал воздух ноющим зубом весь день, прогоняя боль, чувствуя вкус солоноватой смеси крови и гноя. По ночам я сжимал щеку кулаком и подкладывал подушку. Жизнь продолжалась. Со временем больной зуб успокаивался. Переход от нормального состояния к боли и обратно напоминал путешествие от спокойного моря к суровым волнам и обратно.

Но в дни, когда начиналась буря, вскрывался гниющий нерв, поднимались волны и боль была ужасной, я испытывал свое мужество. Пульсация была такой сильной, что было невозможно удержать ее во рту, и от этого у меня сносило крышу. Тогда мне приходилось собраться с силами, подавить все мои чувства, и, как все великие спортсмены, медленно двигаться среди неистовой активности в центр спокойствия Дзен. В неподвижной позе я поднимался на большие холмы, когда меня накрывала волна боли; потом я тихо шел своим курсом, пока не налетала следующая. Я уходил в самую тихую часть дома, закрывал глаза и боролся с этими волнами. В такое время даже легкий шум, малейшее движение могли нарушить равновесие, опрокинуть тебя, а налетевшая боль почти заставляла меня терять сознание.

В конце концов, я превратился в наркомана боли. Порой, когда волны стихали, сидя в тихом уголке, я касался нерва кончиком языка. Когда боль наносила удар по моему черепу, я начинал плыть. Я наслаждался болью, наслаждался покоем. Боль, покой. Боль, отлив. Боль, покой. Волнение, отлив.

Как только становишься профессионалом, начинаешь плавать по опасным волнам, потому что, однажды рискнув, потом отправляешься на их поиски.

Но даже у профессионала-серфера карьера имеет свои границы. Начав в девяностые, я думал, что нахожусь в конце моего пути. Мои зубы больше не были просто болью, местом для борьбы с волнами. Они прогнили, как у старика. Некоторые были повреждены шрапнелью, кусочки отламывались от них во время еды. Иногда, когда я целовал Физз, она жаловалась, что они касаются ее губ, раня до крови. Я ел только на левой стороне рта, правая сторона превратилась в минное поле открытых нервов и опасных рвов. Я даже не мог думать о том, чтобы откусить от плитки твердого шоколада или от твердого фрукта.

Мне нужно было провести огромную кампанию по реконструкции зубов.

Хотя Салимгарх подарил мне длительную зубную агонию, он также преподал мне ценные уроки терпения.

Я проводил мало времени, наблюдая за Биби, но она первая научила меня тому, что размер и пол не имеют ничего общего с силой. Жилистые крестьяне, большие дородные хозяева, правительственные офицеры в костюмах, жирные торговцы, полицейские в форме приходили к ней за советом и помощью. Они садились в кресла на веранде, почтительно говорили, тихо спорили и уходили с благодарностью и низкими поклонами. Биби всегда высказывала свою точку зрения, не повышая голоса. Я видел, как она была резка только с моим отцом. Она презирала его за слабость духа и тела. Биби называла его Наину Таппу, вызывая в памяти образ толстого сосущего мальчика. Отец ненавидел поездки в Салимгарх. Он думал, что его мать — сумасшедшая женщина с каменным сердцем, помешанная на власти.

Порой, когда его в очередной раз оскорбляли прозвищем Паппу-Таппу, он выходил из себя и говорил: «Я уверен, что именно она убила Бауджи».

Теперь Биби Лахори умирала. Клетки рака завладели ее телом. На рентгене доктор увидел белые тени. Он сделал снимок, снял свои очки, обнял своего пра-племянника — внука своей сестры, Анила, моего кузена, который вырос на ферме вместе с Биби, после того как его отца убили в аварии, и велел ему везти ее домой и заботиться о ней.

Доктор тоже был слишком старым. Он знал Биби Лахори всю свою жизнь. На большой стальной табличке у входа в его клинику было написано, что он — зарегистрированный практикующий врач — ЗПВ. Но он был не из тех ЗПВ в маленьких городках, которые думали, что убийство нескольких людей в неделю ничего не значит. В сотнях книг нельзя найти ничего, чему не может научить тысяча пациентов. Через его руки прошло много семей. Рождение, смерть и смерть тех, кому он помог родиться. Меня возили к нему с лихорадкой и жаром, моего отца возили к нему с дизентерией, лихорадкой, ранами и язвами. Сын и дочь доктора практиковали в американских госпиталях, в Лос-Анджелесе и Бостоне, специализируясь в нейрохирургии и ортопедии. Но никто из них не мог помочь пациенту словом и прикосновением руки, как умел их отец.

Он сказал старой женщине: «Массиджи, вы в порядке. Небольшая инфекция. Я дам вам лекарство. Принимайте его какое-то время».

Старая женщина стала еще меньше, чем раньше. Она весила не больше тридцати пяти килограмм. Ее можно было поднять одной рукой, как ребенка. Я знал. Я сделал это однажды в шутку. Она была очень светлокожей, ее кожа по цвету напоминала бумагу. Мятую, но хрустящую. По ее прекрасному носу и рту было понятно, что она когда-то была красивой. Теперь филигранная работа хрупких вен голубого цвета на белой коже делала ее произведением искусства. Но ее спас от бесполезной утонченности подбородок, на котором была ямочка. Ее глаза отличались особой твердостью. В них была не уступчивость воды, а уверенность неба.

Даже при своей изящности она была женщиной-правителем. Центром своего мира.

Она посмотрела доктору прямо в глаза. Он всегда был спокойным. Биби видела, как он мальчиком играл с ее сыновьями во дворе. Его мать приходила к ней делать маринованные овощи в марте и манговый рассол в начале лета, болтала без умолку, всегда рассказывала о пациентах ее Гатту. Она говорила, что, когда он был ребенком, желтые быстроногие курицы подбирали рис, который падал у него с ног. В двухлетнем возрасте он больше часа стоял на коленях перед теленком на пастбище, пока не пришел рабочий и не сказал, что на ферме появилось новое растение. Биби Лахори видела, как Гатту заболел полиемилитом и остался хромым, в то время как все его ровесники покинули свои насесты — перебрались не только в Курукшетру, но и в большие города: Бомбей, Дели, Мадрас и дальше — в Лондон и Нью-Йорк. Он был намного старше Кевала и Капила и намного умнее. Пока ее сыновья ходили в элитную школу в Аджмере, он закончил местный муниципальный и правительственный институты.

Он никогда не злился на то, чего не получил за свою жизнь. Гатту нашел свой покой — нашел свое место — в борьбе с местными болезнями. Он был из тех людей, которые находят мир под своим собственным деревом, и им нет необходимости идти в лес.

Будда, который остался дома.

Доктор знал, что Биби умирала. Он дал ей шесть месяцев. Она спросила:

— Гатту, я умираю?

— Как и я. Как и мы все, Бибиджи, — ответил доктор. Затем он засмеялся и сказал: — Разве тебя может что-нибудь убить? Ты умрешь после того, как Индия и Пакистан снова станут единым целым.

— Я убью себя, прежде чем доживу до этого дня, — откликнулась Биби.

Когда она вернулась к нему месяц спустя, поражение ткани увеличилось. Она теперь была слабее, но не показывала этого. Гатту Чача рассказал мне все это позднее. Он сказал, что ее способность восстанавливать силы пугала. Он подождал два месяца после первого обследования и сделал повторный снимок. Но она прожила полтора года на одной решимости.

Мы узнали обо всем через шесть месяцев, когда ей поставили диагноз: рак. Позвонила мать. Но она не просила меня приехать в Салимгарх. Мой гнев давно остыл, и я ждал, чтобы кто-нибудь подтолкнул меня. Я думаю, мать не была уверена в том, как Биби примет это; возможно, не была уверена в том, как я отвечу. Биби ничего не говорили, и мое внезапное появление могло обеспокоить и встревожить ее.

Физз продолжала повторять, что мне следует отбросить обиды и ехать. Жизнь — это не арифметика, это химия. Придется довериться алхимии вещей.

Я выслушал ее, но не сделал и шага.

«Физа! — воскликнула Биби Лахори, когда я сообщил ей новости. — Физа! Мусульманка! Все индийские девушки в мире умерли! Ты ничего не знаешь, сумасшедший дурак? Только через мой труп!»

Мы были в Салигархе. Во дворе. Я приехал рассказать ей. Я очень о ней беспокоился, она много значила для меня. Мать и отец, не решающийся спорить с ней, попросили меня поехать и сообщить новости. Когда я сошел с местного автобуса из Шахабада и направился по грязной дороге к ферме, я не чувствовал никакого волнения. Был вечер. Красное солнце опускалось за горизонт. Это было второе по красоте время на ферме. Самым красивым был рассвет. Свежий холодный воздух, капли дрожащей росы, ясный солнечный свет, дым от очага на кухне, повсюду слышно пение птиц. Теперь я мог разглядеть свежие ростки надежды на заново вспаханных полях, последние рабочие распрягали быков. Каждый из них видел меня и махал рукой. Птицы ходили по бороздам, оценивая работу, проделанную за день. В манговой роще громко каркали вороны, обсуждая что-то, прежде чем отправиться на ночлег. Из водопровода все еще капала вода. Вскоре она стихла. Затем в середине ночи чьи-то руки проснутся и заставят ее капать снова.

Мать и отец беспокоились, но я не чувствовал никакого волнения. Я был ее любимым внуком, я не знал других аргументов перед лицом любви и страсти.

Я забыл, что имею дело с тем, кто не знаком ни с тем, ни с другим. С тем, кто превратил все это в стратегию жизни. Она была твердой, словно гвоздь, но одновременно и калекой. Биби получила дар успеха, но никогда не была счастлива.

Она могла победить богов. Но не могла коснуться их.

«Физа! Ты ничего не знаешь, сумасшедший дурак? Или все индийские девушки в мире умерли?!»

Это правда. Она всегда говорила своим сыновьям и нам, что мы можем делать все, что хотим, со своими жизнями, кроме того, чтобы жениться на мусульманке. Она была даже согласна на жителей южной Индии, представителей других каст, если понадобится, возможно, приняла бы христианку. Все в жизни и работе было прекрасно, кроме этого. Никогда мусульманку. Ее грудь и влагалище все еще болели от груза того давнего путешествия. Ее ненависть помогла ей выжить.

Ее ненависть заполнила ее жизнь.

«Физа! Только через мое горящее тело! Так будет».

Я ушел, не став с ней спорить. Было уже за девять, и последний автобус ушел. Я пошел в Шахабад по Гранд Транк Роуд, машины и автобусы сигналили, проносясь на сумасшедшей скорости. Я продолжал идти и прошел двадцать километров до Амбалы под покровом неуклюжих, белокожих эвкалиптовых деревьев. Я пришел на железнодорожную станцию еще до рассвета. Можно было почувствовать запах готовящихся паратас в дхабах. К тому времени я остыл и успокоился. Биби Лахори предстояло пережить одно из редких поражений в своей жизни.

Позже отец пытался урезонить меня, затем, я думаю, он пытался урезонить ее, но ему сказали, что он — еще больший дурак, потому что его отпрыск — такой дурак, как я. Она сказала: «О, Паппу-Таппу, я послала тебя в большую школу, и ты стал большим дураком. Мне следовало держать тебя здесь. По крайней мере, ты был бы маленьким дураком. Я рада, что твой отец нe дожил до этого дня, чтобы увидеть тебя, твоего брата и твоих исключительно глупых сыновей».

Болезненные, давно похороненные предрассудки отца выплыли на поверхность. Он поссорился со мной. Я велел ему идти к черту. Он вернул мне комплимент. Долгая и болезненная игра друг с другом закончилась. Мы покончили друг с другом.

Мать раскачивалась, словно маятник, на заднем плане.

Я не встречался с Биби Лахори после этого дня. И вскоре, после того как мы поженились, я прекратил видеться и с отцом тоже. Мать изредка звонила, и я интересовался обоими — Биби и отцом. Но я знал, что Биби с тех пор больше не упоминала обо мне. Мать заявила, что мое изгнание оставило глубокий шрам и ее душе. Я не заметил признаков этого и не верил, что это правда. Биби Лахори наблюдала за страданиями своего мужа и сразу после этого с рассудительной ловкостью забросала его дровами, облила жиром и подожгла. Подобные ей люди преодолевали жизнь, а не размышляли над ней.

Не уступая своему желанию. Несчастные из-за его отсутствия.

Мне приходится признать, что воспоминания о ней наконец немного стерлись и перестали сдерживать меня. Мои годы восхищения ею медленно превратились во что-то вроде угрюмой оценки. Я не уверен, было ли мудро одобрять жестокость (не важно, кто боролся за жизнь): она уничтожает любое другое чувство.

Какой толстой должна быть кожа человека, прежде чем это закончится комой?

Когда она не умерла после шести месяцев, предсказанных Гатту Чачем, и была все еще жива, когда прошли другие шесть месяцев, я понял, что она не собирается умирать. Я начал верить, что она победит рак так же, как все в своей жизни. Я прекратил спорить, когда меня просили навестить ее.

Поэтому я не видел ее, когда она умерла. Несмотря на ранние предупреждения, с ней не было никого, когда она ушла. Ее сыновья периодически навещали ее, но были не готовы оставаться на ферме. Ими двигал долг, а не беспокойство. Конечно, она была слишком гордой, чтобы просить о помощи. Даже у юного Анила, который оставался с ней и спал в алькове снаружи ее комнаты. Он рассказывал мне, что привык наблюдать ночью, как она с трудом передвигается по полу к туалету. Теперь рак был в ее кишках, и ее недержание ужасало меня. Она пыталась скрыть это. Биби старалась ходить бесшумно. Анил был вынужден притворяться, что спит. Ей требовалось много времени, чтобы добраться до туалета и обратно, порой он засыпал, затем просыпался снова, когда она была в середине другого путешествия.

Я взял Физз с собой, когда отправился на ее кремацию. Вся деревня, и даже больше — вся округа, столпилась во дворе и на грязной дороге, которая вела к имению. Мужчины, женщины, дети, старики, молодые, крестьяне, торговцы, представители власти. Я обнял дюжину людей, которых знал много лет. Конечно, все знали меня. Блудный внук, который променял Биби на мусульманскую девушку. Многие мужчины и женщины — некоторые обращались со мной как с ребенком — не выдерживали и громко кричали, когда встречали меня. Физз покрыла голову чунни. Некоторые из них инстинктивно обнимали и ее тоже. Их одежда едко пахла потом и дымом.

Биби Лахори лежала на земле посредине двора. Стоял непрерывный плач. Группа старых женщин профессионально плакала, ритмично била себя в грудь. Мать обняла нас. Ее глаза опухли. Отец был в темном костюме и казался спокойным. Он пожал мне руку, затем неуверенно пожал руку Физз тоже. Хотя мужчины и женщины сидели отдельно, я посадил Физз рядом, с моей стороны.

Когда Анил обнял меня, он сказал, что Биби проснулась в предрассветные часы, позвала его и велела снять ее с постели и положить на пол. Она знала, что пришло ее время. Он сказал, что с трудом выпрямил ее ноги, когда она умерла. Последнее, что она сказала: «О Сансар Чандиа, я заставила тебя ждать?»

Все говорили, что это была самая большая похоронная процессия на их памяти. Вместе с ее двумя сыновьями, Анилом и моими кузенами Кунваром и Таруном, я подставил плечо под ее похоронные дроги. Она была легкой, как листок. Словно мы несем только бамбуковые палочки. Место кремации, которое находилось за пределами деревни, было забито народом. Множество людей сидело на недоделанной стене из кирпичей. Когда прибыл уполномоченный комиссар в белой машине «амбассадор», толпу охватил трепет. Это был молодой человек в кремовой рубашке и очках в золотой оправе, он прошел через группу плакальщиц, словно властелин среди подданных. Некоторые из них вышли вперед и коснулись его коленей. У него в руках был букет цветов — туберозы, гладиолусы и гвоздики. Он шел прямо к моему отцу и Кевату Тайа — оба были одеты в безупречные черные костюмы и галстуки — и официально пожал им руки. Я отвернулся, когда он огляделся в поисках того, кому он еще мог принести свои соболезнования.

Священник начал петь последние церемониальные гимны.

После того как Кевал Тайа ударил ее по голове деревянной палочкой сквозь колыхающееся пламя, все обмыли свои головы под краном, и каждый выбрал веточку. Затем на грязной дороге, фаланга к фаланге, словно римские солдаты, мы стали на колени в пыли и, повернувшись спиной к огню, сломали ветки, когда священник произнес нужное слово, и бросили кусочки через плечо. Наша связь с женщиной, горящей за нами, была разрушена. Круг жизни замкнулся.

Когда она возродится, то вступит в новые отношения со всеми нами. Заплатит старые долги. Закончит дела из этой и прежних жизней. Брать и отдавать.

Это сказал замученный Абхимануи своему прежнему отцу, великому Арджуна, который пришел искать своего мертвого сына во дворце Индры, царя богов. Молодой Абхимануи был убит в четырнадцать лет в знаменитой битве с ордой самых сильных воинов Кауравы, потому что осмелился войти в чакравиукх — круг загадок, из которого он не знал пути назад. Молодой Абхимануи, вечный образец для всех доблестных мужчин, которые поступают правильно, даже если они не знают путей отступления. Молодой Абхимануи, играющий в шахматы с богами, спросил своего несчастного отца Арджуна, доставленного туда господином Кришной: «Почему ты так сильно плачешь, человек? И кто ты?» На это Арджуна ответил: «Я — твой отец, и я оплакиваю твою несвоевременную смерть». Абхимануи ответил ему сквозь взрывы смеха: «Ты был моим отцом! Как во многих прежних жизнях я был твоим! Не веди себя глупо. Я исполнил свою карму. Я исполнил свой долг как воин и умер с честью в битве. Человек, иди назад и исполни свой долг!»

В новой пьесе мы получим новые роли.

Биби Лахори и я. И мы снова подведем итоги. Подсчитаем очки.

Я вернулся туда с Физз, когда все ушли. Мы сели на кирпичной стене. Она была низкой и незаконченной, и там было легко найти удобное место. Наступили сумерки, и отряды визгливо кричащих попугаев возвращались назад на базу. Деревья, посаженные вокруг, — фикусы, манго, ним, кикары, баньаны, имли — волновались на ветру. Неприкасаемый, который обслуживал место кремации, ушел в пристройку в дальнем углу и помогал своей жене развести огонь. Двое его сыновей, босоногие и в свободных шортах, играли в шарики среди могильных насыпей. Я сидел, держа Физз за руку; вскоре серый пепел Биби Лахори начал подниматься и оседать на нашей одежде.

Когда стемнело, мы молча встали и пошли на ферму. Биби все еще горела оранжевым светом, в углу кладбища мерцало пламя костра для приготовления пищи. Очертания темных летучих мышей двигались над головой.

На ферме маленькие группы друзей и родственников сидели повсюду. Настроение было хорошим и свободным. По кругу ходили стаканы с чаем. Два осиротевших брата расположились в гостиной и пили виски. Возможно, они стремились к логическому выражению смерти Биби. Я вошел и сел с Гатту Чача, и он рассказал мне о последнем годе и шести месяцах ее жизни. Затем мы пообедали, и я сказал матери, что нам надо ехать. Она поняла. Анил отвез нас в новой голубой машине «Марути» Гатту Чача на автобусную остановку Пипли. Я крепко обнял его. Он был молод, в нем было много хорошего.

Мы сидели на бетонной скамейке, нам досаждали жужжащие пюлчища комаров. Они кружили над нашими головами, когда мы шевелились, эти полчища двигались вместе с нами. Много автобусов пронеслось мимо, один остановился. Это была раскатанная машина Харианских дорог. Мы сели сзади. Я держал Физз за руку и не сказал ни слова за три часа пути до местного автобусного терминала в Дели. Когда мы добрались до нашего барсати, было далеко за полночь.

Я двигался в ней с безумной любовью, которая заполняла мою голову, пытаясь забыть этот долгий день, когда закричал господин Уллукапиллу.

Она положила руку, сдерживая меня, и я остановился.

Физз сказала:

— Он говорит: хорошо, когда это происходит.

Я поцеловал ее за правым ухом, взяв ее плоть в свой рот, заставив ее голову медленно двигаться.

— Да. — согласился я, — господин прав, хорошо, когда это происходит.

В последующие годы станет ясно, что Господин Укп был оракулом из ада.

 

КНИГА ТРЕТЬЯ

Артха: Деньги

 

Дом на холме

Когда мать позвонила мне, чтобы сообщить новости, прошло больше года со смерти Биби. К этому времени Раджива Ганди съедало чудовище, созданное им самим; Бабри Масджида в Аюдхиа, мифическом месте рождения Господина Рамы, разорвали на части голыми руками под влиянием диких, атавистических эмоций чудовища, созданные им самим; и мой роман «вселенная в зерне» добрался до ужасной остановки.

Бога вырезали размером с кирпич.

Мозги нашего общества уступили нашим членам.

И ФПИЛ — Фабрика по производству идиотских лидеров — мчалась вперед во весь опор.

Мне, конечно, не удалось выжать ничего больше из истории столкновения невинного сикха с современным миром. Как и в предыдущих романах, я добрался до такого уровня, когда у меня больше не было материала, чтобы одеть плотью кости моих идей. Теперь я чувствовал, что история о юном воине-священнике и его лошади больше подходила для короткого рассказа. Но этот жанр не привлекал меня; я не сказал об этом Физз, но забросил свою работу.

В этот раз мне было стыдно за мое поражение. Я был убежден, что упаду в глазах Физз. Худший вариант обманщика

Я начинал осуществление великих проектов, которые никогда не мог закончить. Просто болтун. Она читала кое-что из этой истории и постоянно подбадривала меня. Но меня давно затопили мои собственные сомнения. Я начал удивляться, что кто-то мог уверенно написать какое-нибудь произведемние.

Иногда, когда я сидел за столом (его крепкий запах полировки давно исчез), многочисленные глаза-буквы «Брата» смотрели на меня в поисках вдохновения, мой разум цеплялся за повествование, а я чувствовал, что я никогда не смогу написать ничего достойного. Я был убежден, что каждое напечатанное мною слово направлялось прямо в черную книжную дыру.

В отчаянии я тогда бросался к Физз и быстро топил мою опустошенность в ее теле; а когда она возвращалось, я снова шел к Физз и топил опустошенность снова. Ее страсть, ее желание захватывали меня полностью. Но бывали дни, когда моя необходимость в ней была такой постоянной, что она не могла справиться. Тогда Физз просто отдавала свое тело мне, и я находил в нем покой.

Измученный сомнениями, я плохо спал, Я просыпался в отчаянии, и меня терзало желание броситься к «Брату», чтобы проверить, есть ли у меня что-нибудь внутри. Я лежал в постели, с трудом стараясь представить, что Физз думает обо мне, и не имея возможности угадать это. Я думал о прошлом, потому что в первый раз не мог представить себе будущее. При свете ночи я прислушивался к мягкому дыханию Физз; затем я начинал нюхать ее кожу в надежде избавиться от воспоминаний, сомнений — всего.

Часами я медленно целовал ее тело, нюхал ее глубокие влажные и знакомые потаенные места и снова обретал уверенность и излечивался от уныния.

Всепоглощающая страсть и полный мир. В теле одного человека.

Однажды, много месяцев спустя после моего возвращения из Салимгарха, меня охватило желание описать жизнь Биби Лахори. Внезапно мне пришла в голову мысль, что у меня есть богатый материал в запасе. И теперь, когда она умерла, я считал, что ее история — неплохая тема. Но в этот раз я приступил к делу осторожно. Я оставил свой роман «вселенная — в — ядре» томиться на «Брате», открыл большую тетрадь и начал вписывать все, что я знал о Биби. Две недели спустя я опустошил все пыльные ниши моей памяти, и у меня было только шестнадцать страниц. На них было все, что она рассказывала мне за эти годы, что я слышал о ней, и все, что я мог придумать. В лучшем случае, еще один короткий рассказ.

Я положил тетрадь в ящик и вернулся к разглядыванию «Брата».

Физз и ее тело удерживали меня от отчаяния. Я жадно наслаждался ею, чтобы заполнить каждый пустой день. Но между нами дела шли не так уж хорошо. Мы мало разговаривали мы делали не так много вещей вместе. Вина полностью лежала на мне. Когда мое рвение проходило, я был плохой компанией. Дома я был рассеянным, беспокоясь о произведениях, которые не были написаны, теряя время между просмотром книг и бездельем с «Братом».

Остальное время я проводил в офисе, трудился на ниве редакторской работы, не сражаясь и не умирая. Давно забытое Братство блестящих мужчин. Мой мозг медленно размягчался в выгребной яме беспокойства и тающей уверенности. Я удалился даже от своих товарищей по окопу. Порой я не обменивался с ними даже одним словом. Когда я и Физз выходили с друзьями, меня на самом деле с ними не было. Я знал, что это был правдоподобный мир, который скоро исчезнет. И тогда начнется моя жизнь.

Или полностью закончится.

Я был угрюмым, враждебным. Я внезапно погружался в себе во время обеда в ресторане или во время вечеринки. Если кто-то предпринимал попытку разрушить воздвигнутую мной преграду, я вставал, чтобы идти домой. Было множество случаев, когда мы с Физз так и поступали. Медленно бредя сырой и теплой ночью по Дели, осторожно поднимаясь по винтовой лестнице в наше барсати, сидя на террасе, когда ветки дерева гулмохар шелестели о бетонную стену, мы молчали. В такое время даже господин Уллукапиллу не мог заставить нас нарушить молчание.

В такое время я и Физз жили на разных планетах.

Удивительно, но Физз не создавала из этого проблемы, давая мне передышку, в которой я, по ее мнению, нуждался.

Но, расстроенная моими перепадами настроения, она нашла свой способ отвлечься. Она обнаружила телевидение. Похоже предсказание Филиппа сбывалось, и через два года после войны в морском заливе кабельное телевидение распространилось по спальням жителей Индии, как денежное дерево, растущее в бутылках из-под скотча в гостиных наших родителей. Мы разминались, чтобы занимать себя до смерти.

Любопытно, что Физз не увлеклась просмотром мыльных опер и игровых шоу. Ее зацепило Си-эн-эн. Магазин всемирных новостей поселился в нашей спальне. Она первым делом утром поднимала его жалюзи и последними опускала их ночью. Белые мужчины и женщины с уложенными феном прическами угрюмыми, настойчивыми голосами с американским акцентом рассказывали нам о чем-то страшном, грозящем нашему благополучию; они были с нами все время и сводили меня с ума. Даже их спорт был мне чужим. Интересный счет в американском футболе и бейсболе, которые ничего для меня не значили. Когда я мог коснуться пульта дистанционного управления, то пытался найти канал, где звучали старые индийские песни из фильмов Но как только я уходил, она возвращалась к Си-эн-эн.

Физз становилась одержимой, собирая бессмысленный колдовской напиток о мире, однодневку, которой никогда не следовало входить в наше барсати и которая умирала сразу после своего рождения. Она следила за блестящими американскими историями о перестрелках, похищениях, биллях, выборах, концертах, ссорах, пожарах, спасении, саммитах, ток-шоу, Уоллстрит, Манхэттене, Пентагоне, Беверли-Хилз, Силиконовой долине, тенденциях в свиданиях, имплантантах груди и бесконечном хламе с Микки Маусом, который имел столько же отношения к нашим жизням, как диетические пристрастия императора Бокассо. Было забавно узнать, что он ел людей на обед, но что из этого следовало? Было приятно знать, что существует Америка, у которой есть собственные дисфункциональные интересы так же, как и у нас, но что из того?

Часто, когда я читал в постели, то пытался протестовать возмущенным взглядом. Тогда она выключала звук и продолжала смотреть. Я смотрел на нее, и она спрашивала: «Сколько времени, по твоему мнению, мне понадобится, чтобы научиться читать по губам?»

Порой мы возвращались за полночь, пьяные, уставшие. Мы падали без сил в постель, и, засыпая, я слышал щелчок, и знакомое голубое сияние Си-эн-эн заполняло комнату. Что-то срочное где-то происходило. Америка рассказывала новости, который должен знать весь мир. Совсем тихо Физз слушала полный перечень новостей, прежде чем выключить телевизор. Это сводило меня с ума. Я все больше убеждался, что двадцатичетырехчасовые новости были болезнью Запада, угрожающей поразить Восток. Ее нужно было искоренять, как оспу. Она вызывала чесотку, которая могла надолго изуродовать восприимчивость.

Мои попытки объяснить это Физз провалились.

Всякий раз она говорила: «Ты говоришь мне, что осведомленность — это плохо?»

«Нет, нет, нет, — хотелось мне закричать. — Это не осведомленность. Это третьесортные истории. Они вытесняют другие, более важные. Если мы прислушиваемся только к событиям, которые мелькают перед нашими лицами, мы не сможем услышать те, что творятся в наших головах. Это несчастье!»

Но я никогда не говорил этого, потому что чувствовал себя мошенником: за все эти годы я не смог придумать первоклассную историю.

И вот среди всего этого: ада новостей Си-эн-эн, работы на ниве редакторского дела, исследований онанизма, смерти на Брате, общей скуки, перемежающейся грандиозным сексом, — поздно ночью зазвонил телефон. Случайно линия оказалась свободной. Это звонила мать.

— У меня есть новости для тебя, — сказала она.

— Ты узнала их по каналу Си-эн-эн? — спросил я.

— Что?

Когда я положил трубку телефона, я не был уверен в том, как мне нужно реагировать на услышанное. По телевизору что-то серьезно говорил гладко выбритый белый человек с выступающей челюстью. У него были очки в тонкой оправе и пятнистый галстук. Затем были кадры с множеством белых людей в черных костюмах, которые жали друг другу руки, пытаясь контролировать свои приступы агрессии. Звук был выключен, поэтому я ничего не мог слышать. Полагаю, еще одно собрание, которое должно было утвердить права богатых. Физз посмотрела на меня вопросительно.

— Что происходит? — спросил я.

— Заткнись и скажи мне, что случилось, — сказала она.

Я спустил ноги с кровати, подошел к двери, положил руки в карманы и повернулся.

— Новое несчастье?

— Думаю, теперь мы богаты, — ответил я.

Короче говоря, Биби оставила мне часть своей собственности. Очевидно, это был способ наказать меня за нежелательный брак, хотя по законам индийского кино наша связь должна была закончиться или убийством или самоубийством.

Это была маленькая часть того, чем она владела. Но это было больше, чем то, о чем мы с Физз когда-либо мечтали. Когда все было подсчитано, налоги и бакшиш заплачены, пять миллионов семьсот тридцать две тысячи семьсот сорок рупий были перечислены на мой счет. Это была стоимость двадцати акров, которые достались мне. При моем тогдашнем доходе это была зарплата за пятьдесят лет. Когда я предъявил чек в банке, кассир-малаец с длинными усами и богато смазанными маслом волосами встал и пожал мне руку через стойку. Это был первый раз, когда он мне улыбнулся.

Между звонком матери и получением чека прошло почти два месяца. Это было чрезвычайно странное время. Нам было трудно понять нашу эйфорию. Мы были смущены этими неожиданно полученными деньгами и тем, откуда они пришли. Мы чувствовали себя богатыми, но и униженными одновременно. Первые несколько дней мы не обсуждали эту тему, каждый из нас ждал, пока другой заговорит. Однажды ночью на террасе я, наконец, спросил:

— Мне следует отказаться?

— Конечно, если это тебя беспокоит, — сказала она.

Я не думаю, что мне хотелось услышать именно это. Мне хотелось, чтобы она свернула с достойной дороги и дала мне убедительные причины, чтобы не говорить «нет». Я хотел быть благородным человеком, которого убедил принять такое решение другой человек.

— Это не беспокоит меня! — воскликнул я в раздражении.

— Просто я был не согласен с ней, и эти деньги не принадлежат мне. Но они не принадлежат никому! Никто из шутников не шел ей на уступки!

— Если ты так чувствуешь, тогда прими их, — посоветовала Физз. — Но забудь об этом, как только это сделаешь. Не трать свое время, мучаясь из-за этого!

— Может, тогда мне не следует принимать это наследство, — сказал я.

Несколько недель мы ходили взад и вперед по одной и той же колее. Я думаю, мы знали, что невозможно было не брать эти деньги, нам просто нужно было понять это во время спора, чтобы прошла неловкость. Нам нужно было убедить себя, что мы взяли эти деньги неохотно.

Правда состояла в том, что эта неловкость никогда не прошла. Ни спустя два месяца, ни по прошествии двух лет, ни когда все закончилось. Мы вскоре научились не спорить об этом, но всякий раз, как мы пользовались плодами этого наследства, оставалось горькое послевкусие.

Первое, что мы сделали, — это купили «Джипси». Серо-голубой с двумя дверьми, прочной крышей и большим багажником. Физз первой научилась водить машину в одной из этих гаражных школ, которые заставляли учеников медленно двигаться по обочине и нарушать движение. В свою очередь, она научила меня. Мы продали мотоцикл. Нам было трудно расстаться с ним, но «Джипси» был лучше.

Мы пришли к соглашению не обсуждать деньги, но их изобилие начало сказываться на нас. Гуляя мимо выставочного зала на площади Васант Вихар, мы заметили шикарную двуспальную кровать с полками для книг, и, в конце концов, купили ее В «Джипси» мы установили модную стерео систему «Санио» с четырьмя колонками вместо обычных двух. С бесстрастными лицами мы купили хороший «Панасоник» с мульти-дистанционным управлением, так что мы могли посмотреть всю классику, о чем давно мечтали. С тревогой я однажды обнаружил, что с нетерпением жду похода по магазинам: печальное развлечение в моей жизни без творчества.

Мы поняли, что оказались в странном положении. Если мы не тратили деньги, тогда мы придавали им чрезмерную важность. Хранили их, как что-то ценное. И это было ужасно. Если мы тратили их, тогда мы становились явными материалистами. Подчиняясь вечной математической системе моего отца по подсчетам прибыли. И это тоже было ужасно.

Поэтому мы жили в страхе перед деньгами. В страхе перед деньгами в банке. В страхе перед деньгами в наших руках.

Я думаю, мы боялись, что деньги изменят нас. Мы пытались остаться прежними. Старались притвориться, что их нет. Я не бросил мою работу. Физз не прекратила редактировать для «Дхарма букс» и проводить исследования для «ее величества». Мы занимались прежними и новыми делами в постели, но, хотя мы спали, прижавшись друг к другу, как прежде, это всегда стояло между нами, проникая нам под ребра, разрывая наши сердца и надрывая наши голоса.

Пятьсот семьдесят три тысячи двести семьдесят четыре рупии.

Если бы кто-нибудь забрал у нас эти деньги внезапно, я уверен, что мы бы вдохнули с облегчением.

Так и случилось. Это пришло так же случайно, как и наследство.

Однажды вечером Физз вернулась с рынка на площади Грин Парка с горячими булочками-самосас и джалеби. Это было накануне ноября, погода менялась. Было воскресенье, я сидел на террасе, положив ноги на каменную скамейку, и сражался с Данте. Все эти сумасшедшие христианские измышления о вине, рае не имели смысла для меня. Это была жестокая тема. Если нужно купить идола, олицетворяющего будущее, мои деньги были отданы за обман индийской кармы. Там было много классов и комнат для маневров. Борьба против шахмат. Когда Физз трогательно вошла в барсати с красными от морозного воздуха щеками и развевающимися локонами, я с облегчением отложил книгу. Книгу дизайнер обернул в черную обложку — она даже выглядела так, словно сообщала плохие новости.

Физз поставила бумажные пакеты на скамейку и пошла, чтобы взять тарелку и бутылку с томатным соусом. Я засунул руку в пакет с джалеби, вытащил одну и увидел объявление. Оно было написано на газете, в которую были завернуты липкие джалеби, в нем говорилось о продаже имения на холме.

Я засунул конец джалеби в рот и осторожно оторвал клочок бумаги, пытаясь не запачкать ее жидким сиропом. Когда вернулась Физз, я уже вынул джалеби, а кусок бумаги неправильной формы прилип к моему указательному пальцу. Мы разложили его на скамейке и тщательно изучили. Объявление было коротким. Старое имение рядом с Найниталом. Не было указано, где именно оно находится. На высоте пяти тысяч пятисот футов. Достаточно дешево. И телефонный номер. Телефонный номер в Дели.

Мы выложили джабели на тарелку и разорвали весь пакет, поворачивая его в разные стороны, пытаясь найти дату объявления. Не было совсем никаких указаний. Это было из разряда засекреченной информации. Никаких указаний на дату и место. Никаких сведений, которые могли бы дать нам намек. Мы даже не знали, что это была за газета, потому что никто из нас даже не смотрел на названия газет, которые мы покупали.

Мы решили позвонить. Бросили жребий, и досталось звонить Физз.

Разговор был коротким. Это была женщина. Объявление появилось три недели назад. Да, в имении есть деревья. Дом старый. Конечно, он пригоден для жилья. Там был еще один телефонный номер — ее дяди. Он заключит сделку.

В этот раз позвонил я. После долгих гудков к телефону подошел дядя. Связь была плохая. Он говорил на англо-индийском гнусавом наречии, вставляя слова на хинди. Дядя сказал, что это фантастическое место:

— Поверьте мне, сэр, это историческое место. Да, там есть деревья. Прямо у дороги. По обе стороны от него находятся долины. Старые каменные стены. Старые деревянные полы. Да, конечно, есть там деревья. Много, много видов птиц. Обезьяны и лангуры. Поверьте мне, сэр, леопарды все время ходят по имению. Иногда даже тигры.

— Тигры?

— Тигры! Поблизости Корбетт-парк, сэр! Там есть электричество. Там родниковая вода. Да, да, сэр, там много деревьев! Вы можете приехать, когда хотите. Приезжайте быстрее! Поверьте мне, сэр, вы не уедете отсюда, приехав однажды.

— Сколько вы хотите за имение?

— Поверьте мне, сэр, оно стоит триста тысяч. Я не хочу меньше двухсот пятидесяти тысяч, но вам я продам за двести.

Мы прикрепили липкую бумагу с телефонными номерами к доске. И не говорили об этом целую неделю. Мы снова ждали, пока кто-то из нас заговорит первым. В пятницу ночью мы сидели на террасе, греясь виски, обсуждая планы на выходные, мы посмотрели друг на друга, и я сказал:

— Хочешь попытаться?

Я снова позвонил дяде. После того как его долго звали к телефону, он подошел к трубке, его голос звучал так, словно он грелся виски у себя на террасе. Он немедленно начал насмехаться надо мной:

— Кто ты, кровожадный похититель куриц? Дом? Какой дом? Я не продаю дом таким, как ты! Ты продаешь мне свой дом, чертов тупица!

Я собирался оскорбить его в ответ, когда телефон схватили у него из рук, и заговорила женщина.

— Простите, сэр, — сказала она, — с ним не все в порядке.

— Это насчет дома, — объяснил я

— Да, вы можете приехать завтра, он будет в порядке к этому времени, — пообещала женщина.

Я слышал, как он громко кричит на заднем плане: «Хочет купить мой дом! Я куплю его дом, дом его отца и дом отца его отца! И дом отца матери его отца!»

Женщина у телефона рассердилась:

— Заткнись, Тафен!

Затем она дала мне указания. Физз все записала, когда я повторил их вслух. Хапур, Гархмуктешвар, Гаджраула, Мурадабад, Рампур, Биласпур, Рудрапур, Халдвани, Катгодам, Джеоликоте, Гетия.

Очень скоро это станет мантрой наших жизней.

Мы выехали перед рассветом и добрались до Хапура раньше первых лучей солнца. Было холодно, и мы держали окна Джипси закрытыми. Маленькие городки, встречающиеся по дороге, уже проснулись, продавцы фруктов и овощей начали выстраиваться вдоль дороги. Когда мы пересекли Ганг у Гаримуктешвара и проехали мимо благоухающего Гаджраула, солнце уже встало, окна в машине были уже опущены. Нам в лицо дул холодный ветер, мы болтали и чувствовали себя замечательно. Мы уже давно так не разговаривали: легко, счастливо. О прошлом, о будущем. Мы заметили голубых соек и пестрых зимородков, которые уселись на проводах, приготовившись к утренним набегам; на полях усердно трудились мужчины и женщины.

Хаос Мурадабада с его автомобильными магазинами, рикшами, автобусами, велосипедами, торговцами, дхабами, железнодорожной станцией, школьниками, тракторами устроил нам настоящую проверку, нам снова пришлось закрыть окна из-за шума и запахов рыночной площади. Все люди спешили в разных направлениях, следуя правилам психиатрической лечебницы. Рынок растянулся, словно дурное настроение ребенка; когда мы наконец выбрались из него, мы оказались в бесконечной очереди у железнодорожного переезда. Мы были так далеко позади, что не видели даже, где рельсовые пути пересекали дорогу. Нас охватил ужас из-за спокойствия, царящего вокруг нас. Большинство водителей и пассажиров вышли из своих транспортных средств: они потягивались, нежась на солнце, присаживались у обочины, покупали индийские газеты, разрезали зеленую гуаву и влажную белую редиску. Некоторые из них лежали на островках солнечного света и собирались спать. Многие испражнялись в канавах, спрятавшись в тени гладких светлых стволов эвкалиптовых деревьев, бросая взгляды на тex, кто разговаривал с ними с дороги. Повсюду лежали дворняжки — разноцветные, с тусклой шерстью, на вид больные чесоткой и бешенством, совершенно потерявшие интерес к шуму, царящему вокруг.

Мы получили первый урок терпения на нашей дороге к Эльдорадо.

Вскоре мы тоже вышли из «Джипси». Купили гуаву, купили редиску, приправили и то, и другое до черно-коричневого цвета. Прочитали местную газету. Физз села на теплый капот. Я спустился в канаву, чтобы испражниться. Солнце было в зените. Мы купили поддельную пепси. Она была неплохой. По очереди мы поднимались, чтобы посмотреть, как быстро двигается вереница машин. Она была похожа на питона, который проглотил кларнет, гитару, затем саксофон и, наконец, виолончель. И теперь дремал на солнце. Она раздавалась, сокращалась, сужалась и расширялась, в ней отсутствовал всякий порядок. Бесконечные грузовики, легковые машины, автобусы, двухколесные велосипеды, тракторы, троллейбусы, трехколесные транспортные средства, фургоны, перевозящие быков, грузовики с кудах-тающими курицами, повозки с волами, полные сена, повозки, запряженные лошадьми, с большими мешками, и старый джип «Виллисс», выпускающий такие выхлопные газы, что не думаю, что водитель мог видеть дорогу впереди, — все они стояли на дороге, наезжая друг на друга и сражаясь за свободное место, пока все движение не замерло. Питон, казалось, впал в кому и не собирался возрождаться к жизни.

Затем внезапно по змее пробежала дрожь. Шорох раздался среди машин. Мы не могли ни видеть, ни слышать поезд. Но мужчины, женщины, дети начали карабкаться на свои средства передвижения. Включилось зажигание; заработали двигатели. Мы с Физз тоже сели в машину. Вдалеке раздался предупреждающий свисток, мы почувствовали дребезжащий звук под ногами, слабое щелканье железных рельсов. Даже не видя, мы знали, что поезд проехал мимо. Все стихло. Последние люди, которые испражнялись, вышли из канавы и заняли свое место. Казалось, змея затаила дыхание. А затем внезапно раздался рев: змея пришла в движение. Она начала подниматься, трястись и извиваться. Когда другая змея с противоположной стороны двинулась в нашем направлении, мы стали вытягиваться и среди криков, гудков, оскорблений — выстраиваться в линию. Змея должна была пройти через узкие ворота, и, приняв обтекаемую форму, она начала двигаться. После того как мы много минут сигналили, тормозили, тряслись, давили друг друга мы переехали через двойные рельсы — вторая змея медленно скользила в противоположном направлении — и оказались на другой стороне.

Торговля, которая процветала на переезде, затихла; продавцы гуавы, сахарного тростника, редиски, арахиса, алу тикки кулчей, голгаппой, далом теперь сидели на покрытой травой обочине, наблюдая за постоянным движением их клиентов.

Со следующим поездом их количество вырастет.

Со следующим поездом они разрушат насыпь.

Меньше чем через тридцать километров, прямо перед Рампуром, мы почти завизжали от ужаса, когда увидели, как формируется еще одна змея. Но в этот раз поезд уже проехал, и змея медленно ползла вперед. Мы схватили ее за хвост и продолжали движение.

Наша удача на этих двух переездах, находящихся на расстоянии тридцати километров друг от друга, навсегда определила шкалу несчастий наших путешествий.

Нас предупредили, что в Рампуре надо искать поворот на Найнитал, и мы заметили его слева, сразу после рынка, среди дюжины припаркованных грузовиков. Следующие пять километров дорога проходила мимо людных рынков, складов лесоматериалов, автомастерских, магазинов покрышек и ограждений с животными. Затем неожиданно открылся вид на зеленые и золотые поля с изредка встречающимися деревьями. Дорога была вся в рытвинах, словно рябое лицо. При таком грохоте нам пришлось выключить музыкальную систему. Но с открытыми окнами и придорожными деревьями приглушенный свет солнца, чистый ветер, дующий с полей, были настоящим бальзамом для нас. Запах и шум основной магистрали пропали, движение сократилось до минимума, единственным звуком было трение резины об асфальт.

Физз улыбалась, ее волосы развевались, правая рука была зажата в моей левой ладони.

Мы проехали мимо Биласпура, через узкий мостик, где пришлось пропустить встречные машины, потом повернули на Рудрапур, быстро прогромыхав между деревьями и зелено-золотистыми полями. Возле Рудрапура были просторные дороги и окольные пути Чандигарха, мы промчались по ним без остановки. Через несколько минут мы оказались снова среди, полей, и теперь нас обступили семалы.

Затем мы повернули налево, переехали через брошенный железнодорожный переезд и оказались на широкой дороге в лесу. Холодный ветер засвистел нам в уши. Возле дороги росли, в основном, семалы, фикусы, баньаны и сал, но прямо за ними можно было увидеть плантации эвкалипта и тополей. Это был тайный лес, и впервые с тех пор, как мы покинули Дели, мы не видели человеческих жилищ. Движение было минимальным, единственное, за чем приходилось наблюдать, — это отряды обезьян, обозревающих обочину.

Когда мы почти выбрались из леса, начали появляться первые поля и дома. Физз посмотрела вверх и воскликнула: «Baу, горы!»

Там виднелись Гималайские пики, темный силуэт которых становился более зеленым по мере приближения к Халдвани. От поездки через два города Халдвани и Катгодам быстро испарилось удовольствие, которое мы получили в лесу. Узкие дороги, бесконечные пробки, движение велосипедов, мотороллеров, машин, автобусов; магазины были расположены наполовину на улицах, продавцы стояли у обочины, повсюду бродили коровы. Но едва мы отчаялись, это все внезапно прекратилось, город закончился, и мы оказались на извилистой горной дороге. Мы поехали по горному склону; появились покатые медные крыши, окрашенные в красный или зеленый цвет, земляные насыпи с яркой буганвиллией, каменные стены, лестницы, поднимающиеся вверх с дороги, лишай и мох в трещинах в водосточных канавах и на стенах домов, старые люди, которые сидели на верандах, поддерживаемых старыми деревянными стропилами, стаи куриц, добывающих пропитание, костлявые козлы, жующие траву.

Мы повернули, и наша душа воспарила.

С каждым поворотом мир становился все более зеленым. Исчезли деревья сал. Над нами парили высокие сосны, выстроившись в ряды неправильной формы. Под нами было каменисто русло реки с тонкой серебряной нитью воды, прокладывающей себе путь по нему. Прямо за ним снова поднимались горные пики, в основном необитаемые, за исключением нескольких испаханных полей — зеленых с коричневыми пятнами там, где проступала земля.

Воздух становился все прохладней и прохладней, его свежесть опьяняла. Физз так самозабвенно улыбалась, что эта улыбка могла рассеять печаль всего мира. Из плеера звучала песня Мохаммеда Рафи «Я остался один на один с жизнью, когда это произошло».

Дорога была широкой и гладкой, накренялась и поднималась с легким изяществом.

На некоторых поворотах были чистые источники. Часто встречались заборы с колючей проволокой и железными воротами — немногочисленные признаки присутствия человека. Периодически попадались маленькие деревянные хижины с оловянными крышами, где продавались закуска, шоколад, конфеты, сигареты, хлеб-пакорас, кола. Повсюду на корточках сидели жилистые мужчины, курящие биди, потягивающие чай.

Мы сделали крутой поворот, и тут заморосил дождь. Это был прекрасный, кружевной дождь, который ложился на мою правую руку, словно тонкая паутина. Физз высунула голову из окна, закрыла глаза. Когда она влезла обратно, ее лицо блестело от капель, и она выглядела счастливей, чем я когда-либо видел.

Мы преодолели еще один поворот, там была вереница хижин с закусочными у дороги. Первой была пустая дхаба с деревянными скамейками и столами на открытой веранде. Физз предложила:

―Давай пообедаем.

Место называлось «До Гаон». Две деревни. Еще не было и полдня. Мы были в дороге больше шести часов.

Молодой владелец дремал, но вскочил и начал стучать горшками, как только мы появились. Он поставил тандур для poтис и начал готовить дал и гхоби на газовой плите. Рядом был свежий источник, бьющий прямо из морды льва. Мы низко и наклонились, умыли лица холодной чистой водой и тотчас замерзли. Это было плохое время для торговли; за исключением нас было только несколько местных жителей, которые сидели вокруг и курили. Они смотрели на нас с любопытством. Это была тропа туристов.

Мы ели, сидя друг напротив друга, и наблюдали за моросью, капающей с неба. Нет ничего прекрасней, чем наблюдать за дождем, идущим в горах. Он не похож на дождь, который можно увидеть на равнинах: нет неопределенности формы. Можно проследить за движением каждой капли воды. Когда она двигается быстрее, можно идти быстро. Когда наклоняется, можно тоже изменить направление. Нас окружали зеленые склоны холмов с дикой растительностью и старыми, но не страшными деревьями. Ползучие растения с большими листьями переползали по верхушкам деревьев, соединяя их вместе. Чешуйчатая кора сосен была темной и влажной. Свистящий дрозд сел под крышей, распушив перья. Он был толстым, вероятно, располнел на остатках пищи в дхабе. Наша кожа ожила и немного покалывала. Волосы на моих руках шевелились. Физз расцвела, лицо раскраснелось, глаза блестели. Мы знали, что это особенный момент. Наша жизнь состояла из таких моментов. Прошло много времени с последнего такого момента. Мы оба жили этой минутой и наполняли ее, чтобы вернуться к ней в будущем.

— Я чувствую, что принадлежу этому месту, — сказала Физз.

— Да, это странно. Мы словно вернулись домой, — согласился я.

Я не говорил, что эту минуту легко удержать. Это было сверхъестественно, словно я возвращался к чему-то, что хорошо знал. В какое-то место, где я жил или которое я искал всю свою жизнь. Города моего детства на большой равнине Ганга никогда не были для меня домом: они были местом, откуда хотелось убежать при первой возможности. Да, когда-то Салимгарх казался мне домом, но это чувство тоже давно ушло. В течение многих лет домом была только Физз. Теперь я ощутил, что странное чувство единения с этой землей начало наполнять меня. Оно воодушевляло и волновало. Сидя здесь во время дождя, среди запутанных зеленых склонов, где тишина нарушалась только звуком двигателя машины, едущей по горами и звуком воды, бьющей из морды льва, наблюдая за толстым дроздом, который смотрел на нас, чувствуя запах готовящейся еды и дыма очага, ощущая радость, исходящую от тела Физз, — сидя там, я чувствовал, что, возможно, нашел место на земле, которое мы все ищем. Единственное место на земле, с которым мы связаны, в которое нам нужно вернуться, и не имеет значения, как дело мы ушли. Нам принесли счет — всего на двадцать восемь рупий.

— Я могла бы жить здесь всегда, — улыбнулась Физз.

— Без Си-эн-эн? — спросил я.

Я медленно ехал, следуя правилам холмов, пробираясь к горам, нажимая на сигнал при каждом повороте. Независимо от того, насколько отвесным был склон, по которому шла дорога, мы чувствовали, что поднимаемся высоко и уже проехали через несколько гор. Давно исчезло сухое устье реки, воздух становился прохладней. Вскоре мы выехали из местности, где шел дождь, и небо снова стало чистым. Дождь уже прошел здесь, потому что воздух был свежим, а листва и дорога все еще блестели от капель.

Физз постоянно меня останавливала. Она не хотела спешить. Она была похожа на пилигрима, который знает, что суть путешествия — это истинная любовь к конечному пункту назначения. Физз замечала новый поворот дороги или прекрасный вид и резко останавливала: «Здесь!»

Я подъезжал к обочине дороги. Мы подходили к краю — там не было крутых обрывов, просто горный склон мягко переходил в волны деревьев, зелени и террас. Это были дружелюбные склоны. Если скатиться вниз, то можно налетать на препятствие каждые десять ярдов. Кроме сосен, здесь было множество дубов, уродливых в своей кривой асимметрии, россыпи крепкого бамбука с желтыми и зелеными ветками. Там рос прямой, словно проглотил аршин, семал, великолепной наружности, полый внутри ствола.

Я держал ее за руку, мы глубоко дышали, наполняя наши легкие головокружительным воздухом. Когда я не слышал шума двигателя, я становился за ней, прикасался лицом к ее шее и вдыхал запах ее кожи. Порой она поворачивала голову, чтобы я имел доступ ко всему. В одном месте мы остановились на выступе рядом с большим валуном. Огромный фикус обвил его своими корнями, словно пальцы подающего мяч. Вообще-то, казалось, что дерево росло из большого куска гладкого камня. Только внимательно присмотревшись, можно было увидеть, где именно его единственная артерия входит в почву.

— Я хочу его для моего сада, — сказала Физз.

— Давай возьмем его, — предложил я.

Мы оба стояли, прислонившись к валуну, не дотягиваясь и до половины его высоты, и, упершись ногами, тянули со всей силы. Наверху можно было увидеть корни фикуса, у которых были прекрасные усики, входящие в невидимые трещины скалы, крепко удерживающие дерево на месте.

Я скомандовал:

— Один, два, три, тяни!

Даже стена казалась более податливой по сравнению со скалой.

— Любовь двигает горы! — воскликнула Физз.

— Если ты будешь проверять любовь слишком часто, однажды она подведет тебя, — заметил я.

— Ты думаешь, она знает, что ее проверяют? — спросила Физз.

— Думаю, да, — сказал я.

— Может, нам следует тихо подкрасться к нему и попытаться сделать это?

— Это возможная тактика.

Когда мы потерпели неудачу с фикусом, то находились в трех километрах от Джеоликоте; на дороге стоял мужчина с поднятой рукой. Мы остановились. Он положил руку на «Джипси» и сказал: «Десять минут второго». Затем мужчина протянул ладонь. Физз положила в нее десять рупий. Он щедро поблагодарил, отступил к обочине и сел на землю, весь покрытый грязью. У него были короткие волосы, как у армейского новобранца, oн был молод, но одет в старые брюки цвета хаки с застегнутыми пуговицами. На его руках не было часов. Его веки были закрыты. Он был слепым, но держал голову прямо, а не в обычной, манере незрячих.

Позднее Тафен Обманщик — Стефен — рассказал нам, что мы хорошо поступили. Не заметить молодого слепого на этой дороге означает опасность. Он был гарантом успеха и безопасности. Каждый водитель грузовика и автобуса, каждый бизнесмен, спускающийся в Халдвани, чтобы заключить сделку, или поднимающийся в Найнитал, чтобы отдохнуть, останавливался и покупал себе защиту.

— Поверьте мне, сэр, — сказал Стефен, — если бы вы не дали ему денег, я бы не продал вам этот дом. Что-нибудь бы произошло. Я не знаю что. Что-нибудь. Мне бы не понравилось ваше лицо. Вам бы не понравилось мое. Что-нибудь.

Джеоликоте начиналась с бензозаправки, затем внезапно открывалась рыночная площадь, где продавалась еда, и дальше шли продовольственные магазины. Над магазинами можно было увидеть случайные жилища, поднимающиеся по склону. В основном, это были скромные дома жителей гор, но виднелось и несколько двухэтажных зданий со свежеокрашенными железными крышами. В этой местности царила атмосфера активного строительства. У обочины был припаркован грузовик, полный кирпичей, можно было увидеть кучи песка и гравия. А справа у дороги в воздух поднимались железные прутья, ожидая того момента, когда на них вырастут здания.

За многие годы я привык к этому. Холмы постоянно застраивались.

Я остановил джип в конце рынка и вышел. У дороги сидел на корточках старик в тесной грязной пайджаме и с многодневной щетиной, крепко затягиваясь биди. Я спросил у него дорогу.

Не поднимаясь, он ответил:

— Гетиа? Большой дом? Тафен? Там!

Он указал через широкую долину на холмы напротив: чуть выше того места, где мы стояли, на горном выступе, в окружении деревьев стоял одинокий дом. У него было две трубы, даже издалека можно было разглядеть, что их прикрывали маленькие шляпы.

Выехав из Джеоликоте через несколько минут, мы свернули направо, прямо к Алморе, переехали однобалочный мост, пересекающий небольшое ущелье, и поднялись вверх по отвесному склону на несколько километров. Воздух становился прохладней, справа раскинулась долина, у обочины стали попадаться дома и уродливые ашрамы. Обогнув гору, мы попали в санатории Гетиа. Продолжая ехать, как нам было сказано — мимо вечных стражей, двенадцати серебряных дубов, мы добрались до столба с надписью «До Бховали 10 км». Я медленно повернул, и мы оказались прямо перед домом на холме.

На другой стороне висел табличка «Катгодам, 24 км».

Мне пришлось дать задний ход, чтобы найти дорогу, ведущую к дому. Она заросла сорняками и травой, мы долго не могли разглядеть пути для машины. Джип легко преодолел заросли, и я припарковался под большим гималайским кедром рядом с белой машиной «амбассадор», у которой не было колес и сидений. Ее положили на кучи кирпичей и прислонили прямо к толстому стволу деодара — припавший к земле скалолаз, который приготовился покорять дерево. К дому вела лестница со старыми каменными ступеньками.

Когда мы поднялись по ней, обошли толстые нависающие стены и подошли к террасе сзади, Физз приняла решение.

Первое, что она сказала:

— Я хочу этот дом.

Я принял решение, когда увидел деодар.

В отдалении лаял пес. Каждые несколько минут он прерывался на рычание, затем снова принимался лаять. Вскоре к нему присоединилась еще одна собака.

Тропа, ведущая к террасе, заросла сорняками, среди которых виднелись большие островки золотой травы. Под ногами валялся разбитый камень, и мы держались за руки, чтобы не упасть. Терраса представляла собой остатки старого здания. От него ничего не сохранилось, кроме последнего ряда отшлифованного камня и одной стены с гнилой оконной рамой, наполовину выпавшей; на ней все еще болтались ржавые железные петли. От крыши остались сломанные щепки стропила, устремленного в небо, словно обвиняющий палец.

Странно, что внутри, где ничего нет, кроме ветра и неба, чувствуешь себя так, словно находишься в комнате.

Мы стояли почти на одном уровне с крышей основного дома. Если бы я побежал и подпрыгнул так, словно у меня на хвосте был дьявол, я бы приземлился на ее проржавевшее олово, которое начинало расползаться, как влажная картонная коробка, оставленная на солнце. По обе стороны от нее открывались две долины, непохожие друг на друга, словно доктор Джекил и мистер Хайд. С одной стороны я мог видеть аккуратные коричневые террасы и многочисленные признаки присутствия человека: зеленые и красные крыши, беленные известью стены и прямо за ними Джеоликоте с множеством магазинов и нитью серой дороги, огибающей их со стороны гор. Но когда я смотрел в другую сторону, там не было даже следа человеческой жизни, просто широкие ряды зеленых деревьев, темные и страшные горные склоны, усеянные дубами и соснами, которые спускались к невидимому мне подножию холмов.

Мы нашли маленькую тропу, где росло множество низкорослых лаймовых деревьев с колючими ветками. Я старался отводить их подальше от Физз, пока мы пробирались к другой, меньшей, террасе. Это была самая высокая точка имения. Там покоилась старая цистерна, и можно было услышать звук булькающей воды. Когда мы стояли там, пара великолепных красноклювых голубых сорок появилась на склоне и стала играть в пятнашки, их длинные хвосты развевались на ветру. Вокруг нас поднимались усыпанные деревьями горные пики. С того места, где мы стояли, начинался горный высгуп с рядами высоких сосен и дубов, вершина которого была на расстоянии нескольких сотен футов. Полуденное солнце светило прямо на нас, но дул сильный и холодный ветер.

Над широкой чашей долины орел грациозно разрезал воздух.

Прямо под нами находился основной дом, два его дымохода напоминали сжатые кулаки. Если бы я бросил камень, то он бы приземлился на крышу с громким звуком.

Наклонившись ко мне, Физз сказала:

— Я хочу этот дом.

— А Си-эн-эн? — спросил я.

— Даже без Си-эн-эн, — улыбнулась она.

Дикое лаянье собак становилось все ближе. Кто-то закричал снизу:

— Могу я узнать, сэр, вы там?

— Стефен? — крикнул я в ответ.

— К вашим услугам, Стефен, сэр! — раздалось в ответ.

Стефен оказался мужчиной, которому было уже за шестьдесят, туберкулезной развалиной с редеющими волосами, скрипящими суставами, болезненной кожей и гниющими зубами. Он шел, таща за собой на поводке четырех лающих дворняжек, две веревки были длиной почти с канат. Он привязал собак к железным перилам у каменных ступенек, и дворняжки тянули поводок, рвались и лаяли так громко, что нам пришлось обойти вокруг дома, чтобы нас было слышно.

— Поверьте мне, сэр, это не собаки, а дьявольские псы! Они могут напасть на пантеру и обратить ее в бегство!

Нам пришлось держаться от него подальше, когда он говорил. От него несло кислым запахом виски. Его темно-бордовый кардиган был весь покрыт собачьей шерстью различных оттенков, и даже к его серым брюкам прилипли длинные пряди.

Увидев нас, он пристально всмотрелся. Обнажив гнилые зубы в смертельной усмешке, Стефен сказал:

— Поверьте мне, сэр, в конце концов собака — единственный друг человека. Спустя какое-то время миссус даже не позволит вам подойти к ней. А собакам не важно, как вы выглядите или чем от вас пахнет. Они смотрят только на ваше сердце. — Затем он подмигнул Физз и добавил: — Не хотел вас обидеть, мадам. Но мы, мужчины, никогда не поймем ваш народ.

Мы стояли между домом и долиной Джеоликоте. Горный склон под нами делился на несколько террас неправильной формы. Первая находилась на расстоянии пятнадцати футов, а остальные террасы шли через промежутки от пяти до десяти футов — огромных шагов великана, который мог спуститься по ним к подножию горы. Кусты лантаны росли возле каждой террасы. Стефен достал из кармана своих брюк маленькую бутылку «Бэгпайпера». В ней было виски всего на два пальца. Он подошел к крану на внешней стене дома, подставил бутылку под кран, налили туда немного воды, опрокинул ее залпом и, взмахнув рукой, сказал:

— Ничто не может заставить петь сердце жителя холмов так, как «Бэгпайпер»! Идемте, сэр, позвольте мне показать вам самый удивительный дом в Кумаоне.

Он открыл самый удивительный дом в Кумаоне, слегка приподняв правую половину передней двери и толкнув ее, чтобы упал засов. Внутри было темно. Нам пришлось постоять несколько минут в столовой, прежде чем мы смогли что-нибудь увидеть. Первое, что я заметил, — это толстые балки, которые поддерживали потолок над нашими головами, и деревянные планки, прибитые к ним. Деревянные полы были нашей детской мечтой. Мы всегда жили среди бетона и кирпича. Второе, что я увидел, — у дальней стены широкий камин с обугленными деревянными дровами. Я взял Физз за руку и обратил ее внимание на то, что заметил. Не глядя на нее, я догадался, что это ее обрадовало.

Все окна были зашиты неаккуратно прибитыми планками, гвозди расщепляли дерево там, куда они входили. Приходилось идти по пятнам яркого света, пробивающегося сквозь дыры. Мы за Стефеном вошли в большую гостиную с еще одним широким камином, точно таким же, как тот, что в столовой. Над ним висел деревянный крест с изображением длинноволосого Иисуса, нарисованного краской голубого, белого и коричневого цвета. Пол был шершавый, неровный. Здесь были основные балки, поддерживающие дом — две из них, широкие, словно стволы деревьев, были скреплены вместе стальными скобами Даже не будучи специалистом, я знал, что невозможно получить больше — законным или незаконным путем.

— Насколько старый этот дом, Стефен? — спросил я.

— Очень старый, сэр, слишком старый, — ответил он. Его построили до того, как вы родились, до того, как родился я. Поверьте мне, сэр, это исторический дом. Вы стоите на истории Здесь бывали многие великие люди. Гандихиджи стоял там, где стоите вы.

— Ганди? Махатма Ганди?

— А кто еще, по-вашему, сэр? Махатма Ганди! Он сидел за этим столом и пил чай. Госпожа и он. Говорили об ахимсе, сатиаграхе и всех этих вещах о свободе.

— Вы шутите, Стефен, — сказал я.

— Прямо там, сэр, поверьте мне, — уверил он меня. — В своем белом дхоти. Потягивал чай с улыбкой. Он приехал проведать Камла Неру в санатории Бховали.

— С ним был Джавахарлал Неру?

— Нет, нет, сэр, он был в тюрьме. Поверьте мне, сэр, страна всегда важнее жены. Не обижайтесь, мадам.

— Стефен, я хочу, чтобы вы это повторили перед своей женой, — возмутилась Физз.

Стефен захихикал.

— Мадам, я не Джавахарлал Неру, — сказал он.

У задней стены гостиной была лестница, ведущая на второй этаж. Физз шла за мной, а я — за Стефеном. Одна ступенька была опасной, и Стефен предупредил нас об этом. Мы вышли в холл с дверями в каждой стене. Три из них вели в спальни, а одна — на длинный балкон, который тянулся вдоль всего дома. Привыкнув к твердому полу, мы осторожно ступали по планкам. Стефен заметил нашу осторожную походку и засмеялся.

— Поверьте мне, сэр, слон с носорогом могли бы станцевать фокстрот на этих полах, и ничего бы не произошло, — улыбнулся он.

В доказательство своих слов он начал прыгать вверх и вниз, громко напевая мелодию «Приходи, сентябрь». Па-па-па-паам-паам-пам-пам-пааам. Паампам-па-пам-пам-пам-пам-пам-пам…

Пол задрожал. У нас почти упало сердце.

— Стефен, контролируйте себя. Вы рушите мой дом, — попросила Физз.

Здесь было намного больше света, проникающего сквозь передний балкон и сквозь щели в планках у нас над головой. Я поднялся по лестнице и оказался на чердаке. Он был большим и заброшенным, с двумя забитыми окнами с каждого конца; вся крыша была залатана на скорую руку, дерево под ней прогнило, просачивалась вода.

Когда мы снова добрались до основания лестницы, Стефен остановился и начал сражаться с дверью справа от него, которую мы пропустили по пути наверх. После некоторых попыток толкнуть ее или потянуть на себя ему удалось открыть ее.

— Это последняя комната, — важно сказал он. — Вообще-то, комнаты.

Когда мы вошли и посмотрели вверх, небо было прекрасного голубого цвета. Простая тонкая балка делила его пополам — последний остаток крыши. Комната над нами отсутствовала. Можно было увидеть доски деревянных балок, которые когда-то поддерживали пол над каменной стеной. Некоторые были аккуратно отпилены, другие раскололись, словно их ударили о колено. Мы были в закрытой коробке без крышки. Это было похоже на открытый корт для сквоша, но разрушенный у наших ног, что заставляло меня воображать, будто я стою в доме, в который угодила бомба в одном из сражений в этих британских фильмах.

Пол был усыпан камнями, гниющим деревом, кучками сырой травы, ржавыми скобами и гвоздями, сухими ветками, разорванными в клочья мешками, пустыми бутылками, разрезанными банками, скрученными листами олова. Дверь и два окна, снятые с петель, стояли прислоненными к стене — стеклянные безглазые рамы, разрушающееся дерево. Неподвижные стены поднимались на два этажа вверх, штукатурка горчичного цвета облезла, обнажая твердую каменную основу.

Даже при свете дня, высоких голубых небесах, нестихаемой болтовне Стефена это было жутко. Словно мы случайно увидели, как это все закончится. Дом постепенно превращался в руины.

Гниение начиналось в момент создания.

Это мрачное чувство периодически охватывало меня, когда мы начали восстанавливать дом. Каждый раз, как был положен новый ряд кирпичей, была выпилена, обрезана и прибита новая доска, каждый раз, как наливали цемент из мешалки, выпрямляли и резали листы олова, все, что я видел, — это окончательная разруха.

Процесс разрушения начинается с создания.

Сея семена, я видел, что из них вырастут не деревья, а дрова для камина. И всегда ко мне приходил образ этой высокой двойной комнаты без пола и крыши; обломки того, что когда-то было живым, лежало мертвым у моих ног.

— Поверьте мне, сэр, когда эти комнаты отремонтируют, вы не захотите покидать их. Они будут самыми лучшими, — сказал Стефен.

Я посмотрел на камни, отсутствующий пол, отсутствующую крышу, единственную балку, поддерживающую небо.

Мы все видим и слышим то, что нам хочется.

Вы слышите звук закрывающихся дверей, а я — открывающихся.

Мне следовало спросить его, посещал ли это место и Абул Калам азад? Потягивал чай с госпожой.

Когда мы вышли через переднюю дверь, он остался внутри.

— Я буду с вами через минуту, — сказал он.

Мы слышали, как он скрипит засовом. Мы ждали на каменной веранде. Над нами был разрушающийся балкон — серо-черные доски, гниющие и с большими щелями. Стефен появился из-за дома, усмехаясь. Он выпрыгнул через окно в кухне, затем закрыл его.

— Самос безопасное место в мире, — заметил он. — Единственная кража случилась здесь пять лет назад. Восемь кочанов капусты с полей Према Сингха рядом с Гетиа падао. Полиция провела расследование. Поймали вора. Ему пришлось месяц работать на полях Према.

Затем Стефен повел нас на экскурсию по имению. Были еще одни развалины на террасе перед домом. Остался только каменный плинтус. Он сказал, что когда-то это была оранжерея. И еще было двухэтажное помещение возле передних ворот. Оба этажа испорчены, двери и окна разрушены, олово с крыши снято. Большая часть имения заросла, и с трудом можно было найти дорогу через него — лантана, трава, кусты, ползучие растения были повсюду. Деревья нужно было обрезать, многие почти слились вместе.

Когда мы вернулись под деодар, я сказал:

— Машина идет вместе с домом?

— Поверьте мне, сэр, сейчас она плохо выглядит, но многие знаменитые люди путешествовали в этой машине, — уверил нас Стефен.

— Да, — хотелось сказать мне, — Луис и Эдвина Маунтбэттен.

Мы пожали ему руку и пообещали скоро вернуться.

Он посмотрел на Физз и сказал:

— Мадам, вы купите этот дом и никогда не забудете Стефена.

Это было более точное предсказание, чем мы могли себе представить.

Он ушел, лающие собаки потащили его за собой. Я заметил, что пестрая собака с перебитой задней лапой была самой агрессивной, показывала зубы и рычала на всех. Даже три другие собаки пятились от нее. Мы медленно шли за этим цирком, хромая собака поворачивалась, чтобы броситься на нас. Когда мы вышли из нижних ворот — ворот там не было, просто сломанные каменные колонны, — то перешли через дорогу. Рядом Со столбом «До Бховали 10 км» была маленькая каменная скамейка. Сидя на ней, можно было посмотреть на дом снизу верх. Камень под нами — голый, неприкрытый цемент — был теплым.

Через несколько минут солнце добралось до наших костей, погрузив нас в сон. Прямо за нами лежала темная и зеленая долина. Напротив находился холм с домом на вершине и дымовыми трубами на крыше. Рядом с ним рос деодар, три его зубца поднимались выше дома, выше дымовых труб. Небо было высоким и цвета голубой воды. Словно мазки краски, на нем вырисовывались хлопковые облака. Можно было слышать, как ускорялись и затихали двигатели автомобилей возле гор. В кустах было множество порхающих и болтающих синиц, чеканов, зябликов, поползней, маленьких птиц, которых невозможно было распознать. Мы сидели там, наслаждаясь запахами, наблюдая, слушая. Мы оба знали, что мы собираемся делать.

— Господин чинчпокли, я могла бы жить здесь вечно, сказала Физз.

— Это знаменитая машина, правда? — спросил я.

―Нет, это обаяние Стефена, — улыбнулась она. — Он так небрежно носит эту собачью шерсть.

Мы сидели там так долго, что солнце село за противоположную гору в мареве кроваво красного цвета. Жители деревни прогуливались мимо; машины, автобусы, грузовики проезжали мимо; на нас смотрели с любопытством, но никто не беспокоил нас. Еще до того, как село солнце, воздух стал прохладным. Мне пришлось опустить рукава моей рубашки, Физз закуталась в дупатты. Мы вернулись наверх к дому, на самую высокую террасу — вода все еще булькала в трубе — наблюдали, как сумерки — опускались на долину. Вокруг начали появляться последние островки света. На недоступных склонах, которые выглядели необитаемыми днем, светили маяки. Люди, правда, были повсюду.

Дом стоял внизу перед нами в полной темноте, две его дымовые трубы теперь выглядели как поднятые уши огромного животного. Через минуту небо потемнело, а затем его усеяли звезды. Мы не видели так много звезд со времен пребывания в Касаули много лет назад. Мы держались за руки и медленно поворачивались, чтобы увидеть их всех.

— Что ты скажешь: если я сосчитаю их правильно, мы купим дом? — спросила Физз.

— Обязательно, — пообещал я. — Если ты ошибешься, мы просто сядем в джип и уедем.

— Дай мне минутку, — сказала она. Она посмотрела вверх, молча двигая губами.

— Я думаю, их три миллиона двести семьдесят тысяч семьсот тридцать три! — воскликнула Физз.

— Бинго! Он твой! — закричал я.

Я обнял ее и прижал крепче — а затем еще крепче. — пока вода сердито булькала позади нас. Она пахла лучше, чем все в этом мире. Лучше, чем что-нибудь, что я видел этим днем или за век свою жизнь.

Позже она спросила:

— Мы нашли его, правда?

— Думаю, да, — сказал я.

Единственное место на планете, с которым мы связаны и куда хочется вернуться, и не имело значения, как далеко мы ушли от него.

Единственное место, которое возвращает нам целостность, которую мы медленно утратили за эти годы. Единственное место, где «Брат» будет работать в бесконечном исступлении.

Момент испортили чьи-то шаги в кустах у подножия холма. Мы ничего не могли увидеть, но знали, что это была страна больших кошек. Мы осторожно выбирали дорогу позади лаймовых деревьев, я придерживал ветки с сочными зеленым колючками. Света звезд и половины луны было достаточно, чтобы не упасть. Случайное лаянье собаки нарушило молчание прохладной ночи. Когда мы сели в джип, бесколесый «амбассадор» под деодаром выглядел, словно большой спящий жук. Я ждал, что он убежит, когда я заведу двигатель.

Сам деодар — толстый ствол поднимался в высоту на восемь футов, три его прямые ветки пронзали небо: Тришул, как мы узнали позднее, — был похож на часового из другого времени, Когда человечества еще не существовало. Оружие Шивы осталось позади на этом холме в Гетии. Чтобы защищать нас и наши Мечты.

Для меня он один уже был ценностью этого дома.

Когда мы съехали вниз по склону и оказались на дороге, мы увидели, как большая темная фигура скользнула с обочины в тень рассыпающегося крыла здания. Это было так стремительно, что мы почти ничего не разглядели. Когда я притормозил, чтобы оглянуться, было не на что смотреть.

— Что это было? — спросил я.

— Что бы это ни было, оно выглядело довольно страшно, — отмстила Физз.

Когда я повернул — свет фар джипа отразился от каменного лика горы, — чтобы подняться на дорогу к Найниталу, где мы планировали провести ночь, она сказала:

— И я думаю, у этого существа нет рук.

 

На дороге

Мы купили дом. Это заняло почти шесть месяцев. Процесс был скучный, и капризное поведение Тафена выводило нас из себя. Существовало два Тафена. Один был благородный и откровенный: «Это все ваше, все ваше, сэр! Вы можете взять его бесплатно! Какой дом? Добрый бог хочет, чтобы мы все жили под открытым небом!» Другой всегда оскорблял: «Этот дом никогда не будет продан! Никогда! И, конечно, никогда такому маргиходхусу, как ты!»

Не время дня, а выпитый алкоголь управлял Тафеном, с которым вы встречались. Часто он был очень приятным по вечерам и болтающим чепуху чудовищем по утрам. В зависимости от того, когда он мог приложиться к «Бэгпайперу». Мы научились пользоваться шансом. И вскоре, раздраженный, я присоединился к сражению. Когда он обижал, я оскорблял его в ответ. Мы обменивались жестокими ругательствами.

— Стефен, ты — самая безобразная ослиная задница во всем Кумаоне! Твоя мать пила хинин вместо воды, пока носила тебя!

— Ты, ублюдок Дилливалла! Ты хочешь дом на горе? Приходи сюда, и Тафен вставит свой горячий жирный лоллу в твою милую, городскую задницу!

— Стефен, ты — сын змеи!

— А ты, сэр, пенис дикобраза!

Тафен усложнял дело своими провалами в памяти. Один день земля с домом была сорок акров, на следующий день ― тридцать, на третий — тридцать пять. Один день он говорил, что цена была двадцать два лакха, в другой — двадцать четыре, в третий — двадцать. Пока мы не пришли получать бумаги с печатью, приготовленные для регистрации, мы точно не знали, сколько платим за дом.

Позже я узнал, что его называли в этих местах Тафеном Обманщиком. Благодаря знанию английского и тому, что он был неразборчивым алкоголиком, он колебался между двумя мирами. Он пил чай и заискивал перед представителями власти и приезжающей из города элитой, очаровывая их своим разговорным английским и знанием местности; он пил, спал и ел со своими соседями и деревенскими, будучи тем, кем он являлся — жителем холмов среди жителей холмов. Стефен был Обманщиком, потому что бросал дела с администрацией ради гражданской работы, ремонта дорог и дамбы; воровал строительные материалы с правительственных участков и медицинские поставки из санатория и госпиталей, незаконно покупал и продавал дерево, камень, землю. И скрупулезно складывал все это на алтарь «Бэгпайпера».

Однажды, когда он был только наполовину пьян, Тафен отвел меня в заднюю часть дома, указал на яму почти десять футов шириной и сказал:

— Люди спрашивают меня: «Тафен Обманщик, что ты сделал со своей жизнью?» И я привожу их сюда и говорю: «Вот что я сделал! Ты знаешь еще кого-нибудь, кто сделал такое?»

В яме были сложены бутылки из-под спиртного различного размера, формы и цвета. Высокие, короткие и толстые, круглые, шестиугольные, треугольные, разной емкости, зеленого, коричневого, кремового, чисто прозрачного и цвета лайма бутылки. За исключением нескольких влажных бутылок с потертыми этикетками сверху, остальные были чистыми, без маркировки и уходили вниз в яму на много уровней. Большинство из них были покрыты грязью, но там хватало сверкающего стекла, чтобы ослепить глаза даже в слабом свете вечернего солнца.

— Когда я был молод, брат моего отца сказал мне, что есть два рода людей в мире. Одни пьют и живут как мужчины. Другие говорят о тех, кто пьет, и живут как женщины. Поэтому он велел мне: «Решай, мой сын: ты хочешь пить и быть мужчиной или разговаривать и быть женщиной!» — объяснил Стефен.

Он сел на корточки у края памятника своей жизни, который он построил, и сжал голову руками.

— Прежде чем я умру, я наполню ее доверху, — пообещал Тафен.

Там оставалось больше двух футов до вершины.

Стефен был интересным парнем, но он приводил меня в бешенство. Отношение к нему Физз было более противоречивым. Она ненавидела его алкоголизм и суетливость, но ее восхищала его любовь к собакам.

— Он спит с ними, — говорила она. — Он спит с ними — это что-то.

— Кто еще так делает? — спрашивал я.

— Это его страсть к «Бэгпайперу», — повторяла Физз, — это его страсть к «Бэгпайперу» портит его. Но страсть портит всех, не правда ли?

Невзирая на эти объяснения, я вздохнул с облегчением, когда протянул ему последние деньги в офисе по регистрации земли в области Найнитала и передал конверт с двумя процентами от сделки, что составляло взятку для клерка, взял свои бумаги и вышел на утреннее солнце. В течение шести месяцев он пил из меня кровь по капельке, и меня тошнило от его льстивой манеры.

Но с Тафеном невозможно было расстаться. Он пошел за мной и громко закричал:

— Поверьте мне, сэр, вы никогда не забудете меня! Я отдал вам кусок истории и географии за одну дешевую сделку!

Он помылся и побрился ради такого случая, надел новый черный костюм и выцветший красный галстук. На комплимент Физз он ответил:

— Мадам, приходится следить, чтобы лакеи не потеряли ко мне уважение.

Тафсп заявил, что получает только маленькую часть денег. Остальное он должен разделить со своими родственниками. И достаточно небольшая группа из пяти человек — они приехали из Дехрадуна, Морадабада и Барейлли — собралась под большой сосной рядом с закусочной, чтобы забрать деньги. Трое мужчин выглядели усталыми, опустошенными джином и инфекциями, каждый из них держал сигарету между пальцами. Две женщины сидели на краю веранды, непривлекательные в своих сари и очках и измученные заботами.

Тафен сказал:

— Они все пьяницы. Я пью и работаю. Они пьют и избивают друг друга.

Старое колониальное здание находилось недалеко от автобусной остановки и озера. Я велел Физз ехать на джипе, а я сам решил пройтись. Она не задавала вопросов. Я пошел быстрыми шагами, не обращая внимания на медленного идущих местных жителей и ленивую торговлю. Дорога была сделана из разноцветных лоскутков солнца и тени. Когда я добрался до превосходного озера с его активной инфраструктурой — магазинами, автобусами, туристами, торговцами, пони, я погрузился в сладкое чувство обладания и понял, что принял правильное решение.

Когда я оглядываюсь назад, то понимаю, что моя антенна, должно быть, тогда увязла в грязи. История, география и странная демонология.

В одной дешевой сделке.

Наличные были авансом.

А полную цену я заплатил позднее.

Мы стали владельцами дома.

Словно у нас внезапно появился взрослый ребенок. Рождение ребенка — это органический процесс, и ты связываешь свою жизнь с ним медленно и по возрастающей, день за днем, неделю за неделей, год за годом. Но если у тебя появляется взрослый ребенок, от тебя требуется полное и немедленное участие. Нужно предугадывать, анализировать, понимать, петлять — все сразу, потому что не так уж много времени. Нет времени для тщательно продуманных предложений и медленного исполнения.

Вооружившись деньгами Биби, мы полностью погрузились в имение, решившись быстро изменить наши жизни. Первая попытка очистить территорию имения показала, что мы получили большее имение, чем предполагали, когда платили деньги. Когда четыре юных мальчика взмахнули своими железными косами — за пятьдесят рупий в день, — кромсая кусты и траву, начали появляться неожиданные тропы. Под надзором Физз непонятные группы растений превратились в аккуратные дубы, уборка старого мусора расширила террасы.

Приехал Тафен со своим лающим квартетом, весь в собачьей шерсти, и сказал:

— Мадам, это только начало возвращения к прежним дням.

Дамианти, его коренастая жена с равнины, из Шахджаханпура — она там работала школьной учительницей — усмехнулась:

— Прежние дни! Мадам, он не Тафен Обманщик, а шейх Чилли! Если будете верить в половину того, что он говорит, то сойдете с ума. Когда он собирался жениться на мне, то обычно рассказывал мне шикарные истории о рождественских вечеринках, пирогах с ромом и сливовом вине, об английских газетах, которые доставляли из Дели, и большой машине, в которой могли поместиться все дети до одного! А когда я приехала сюда, я нашла маленькую яму, полную пустых бутылок, и теперь, спустя тридцать лет, у меня большая яма пустых бутылок!

Тафен воскликнул фальцетом:

— Не будь глупой, шейх Чилли! Копай большую яму! Быстро наполни ее!

— Это так! Это все, чему он может научить! Поэтому теперь мой старший мальчик, Брайан, водит автобус в Питорагархе и создает собственную коллекцию бутылок. Он говорит, что однажды выкопает яму больше, чем у его отца, — вздохнула его жена.

— Копай большую яму! Быстро наполни ее! — пел Тафен.

―Видите, что он за дурак! Но Майкл, мой второй мальчик — хороший сын. Я защищала его от отца. Он — мой сын. Он не пьет, — сказала Дамианти.

— Он не пьет, — подхватил Стефен. — Он делает уколы. Вправо, влево, в центр. Тш!

— Закрой свой пьяный рот! — закричала его жена. Мадам, он работает санитаром в Халдвани. Правда, что он хочет всем делать уколы. Когда Майкл приезжает, то не привозит подарков, он привозит свои уколы. Он говорит, что здоровье самый величайший дар в мире. Все ненавидят бедного Майкла. Он приезжает со своей черной сумкой и ходит, задирая всем вокруг штаны и делая уколы. Посмотрите на меня. Я получила больше сотни уколов. В руки, в желудок, в бедра, в ягодицы. Майкл говори: «Мать, этот против столбняка, этот против бешенства, это против гепатита, этот против формы А, а этот против Б. Мать, это укол бога». Но когда люди хотят прийти в мой дом, они спрашивают: «Майкл дома?» Когда они встречаются, то спрашивают друг у друга: «Ты видел Майкла? Он уколол тебя?» Когда дети видят, как он идет, они кричат: «Майкл-укол здесь! Майкл-укол здесь!» И все убегают с криком. Мне хочется плакать. Этот негодяй Тафен и его Брайан — пьяницы, и все приглашают их! А мой бедный Майкл пытается помочь им, но никто не хочет с ним видеться!

Тафен запел:

— Могущественный Гавдал, я не шучу! Уколи меня! Уколи меня! Выкопай большую яму! Быстро наполни ее!

Он опрокинул четвертуху в рот.

— Он даже спрашивал Майкла, мог бы он делать инъекции виски, — с отвращением сказала Дамианти.

Этой ночью я попросил Физз:

— Пожалуйста, держи этих идиотов подальше отсюда! Я не могу переносить их присутствие. Смешение крови свело их с ума.

— Малыш, не будь скандальным! Что насчет Майкла? Ты хочешь, чтобы я пригласила его? Для небольшого укольчика? Маленького укольчика бога! — улыбнулась она.

— Я знаю, где его взять! — воскликнул я.

Мы оба были в комнате над столовой зоной. Здесь вся обшивка стала черно-коричневой от времени, и на некоторых из планок были большие щели, через которые можно было видеть комнату внизу. Пол зловеще скрипел, всякий раз как кто-нибудь ставил ногу, и нам было не так уж просто гулять по дереву. В комнате было всего одно окно, которое выходило на долину Джеоликоте. У окна можно было почувствовать настоящую толщину каменной стены. Подоконник был в два фута шириной, на него можно было сесть с тем же чувством безопасности, как на софу в гостиной.

Из окна видна была вся дорога до Биирбхатти справа и до Джеоликоте слева. Также можно было разглядеть место, в котором начиналась развилка на Найнитал и Алмору. Рядом с первой террасой под нами рос куст лантаны, где жил козодой. Он пока не начал стучать. Не было еще и десяти. Мы всегда старались ложиться спать здесь рано, устав от уборки. Сегодня луна была большая, ее свет проникал в нашу комнату и заливал долину серебристым сиянием. Дорога казалась блестящей лентой с медленно ползущими по ней жуками-светлячками. На изогнутой вершине горы над нами росли сосновые деревья, которые маршировали единой шеренгой, словно солдаты в больших шлемах в ночном дозоре. Мы сидели на подоконнике, глядя вниз, наши ноги сталкивались друг с другом. Ее руки лежали в моих руках.

Через четыре месяца после того, как мы купили дом, мы очистили имение — рубили, резали, сжигали — и собрали все камни в аккуратные кучи под Тришулом, гималайским кедром. Кран доставили из Халдвани, машину Маунтбаттен убрали и поставили рядом с деревенским магазином немного вверх по дороге. Через неделю тхакур снял последние двери, поставил деревянные перегородки внутри и сделал из нее чайную. Мы также узнали об особенностях архитектуры и строительства на холмах. И познакомились с теми, кто этим занимался.

Здесь у Тафена были права — и поэтому разрешение нести чушь и вертеть нами. Пока мы не обнаружили всю сферу применения достоинств Ракшаса. Нам была нужна серьезная помощь, чтобы привести в порядок дом, сделать его пригодным для жилья. Нам были нужны плотники, каменщики, рабочие, водопроводчики, электрики. Нам было нужно знать, где покупать материалы дерево, камень, песок, кирпичи. Цемент, гравий, олово. Нам нужно было знать действие местных законов и особенности погоды. Когда начинались бури, когда дожди, а когда град. Насколько большими должны быть окна, насколько крепкими двери, насколько плотным олово. Существовала ли реальная угроза со стороны обезьян, пантер и волков. И меньших животных, начиная от клещей до моли.

Приличная ванная — это была наша главная задача. В доме не было ни одной. Там была похожая на пещеру комната — абсурдно, рядом с кухней — с дырой в полу. Дыра была в поднятой цементной плите, три на три фута, в углу. Вокруг нее была построена кирпичная стена в половину человеческого роста и дверью на тугих петлях. Жалкая маленькая территория в большой комнате. Присев, можно было смотреть через стену и дверь и видеть остальную часть ванной. Медный таз в дальнем конце, маленькое зеркало, висящее над ним, вверху грязный вентилятор и узкая цементная полка с мылом, зубной пастой, маслами и шампунями, выстроившимися в ряд и готовыми к использованию. Порой один из нас мылся, пока другой сидел на корточках, и мы разговаривали. Когда поднимаешься, приходится прислоняться к стене на несколько минут, чтобы размять конечности. Затем нужно было идти, наполнять ведро водой и возвращаться назад.

Физз сказала:

— Это утренняя зарядка — упражнения на все группы мышц, начиная со сфинктера и заканчивая бицепсом.

Кажется, что первоначальный обитатель дома пользовался ведром и чашей для умывания. Позднее они сделали дыру в полу. Теперь нам нужно было сделать пару ванных комнат рядом со спальнями. Мешали неполадки в водопроводе, но гораздо большую проблему представляли каменные стены в два фута толщиной, которые нужно было разрушить, чтобы соединить ванные комнаты. И поскольку спальни располагались наверху, а там были деревянные полы, это усложняло задачу. Мы долго не находили решения.

В лесочке оживали трескучие насекомые, когда мы сидели, держась за руки. Луна совершала свой путь по звездной крыше долины, и огни гасли на каждом горном холме.

— Если гора не пойдет к богу за уколом, богу придется самому придти и сделать укол горе, — сказала Физз.

Он освободила свою правую руку и провела по моим штанам Мои бедра невольно задвигались.

— Почему, как ты думаешь, Тафен ненавидит Ракшаса? — спросила она.

— Да, ― сказал я.

— Сегодня он попросил меня: мадам, будьте осторожной с этим бандитом. Поверьте мне, у него одна рука, но четыре глаза. Четыре глаза, но восемь ушей. Восемь ушей, но восемьдесят идей. Говорят, что он общается с духами. Вы будете о чем-то думать, и он узнает. Хороший господни будет улыбаться, а с него снимут штаны.

— Да

Теперь ее рука наполнилась. Я летал над долиной. Как орлы в высокий полдень.

— И он добавил: я пьяница, мадам, но этот человек — наркоман Поверьте мне, я отправлюсь в могилу, как и все мы! А он отправится в тюрьму. Обязательно. Отправится прямо в тюрьму. — продолжила Физз.

— Да, да, — повторил я.

Мои штаны теперь были на деревянном полу. Мир теперь был не больше маленькой руки. И я парил выше, чем все орлы во всех долинах мира.

— Но я не думаю, что нам следует слушать Стефена. Я думаю, что Ракшас — хороший парень, — сказала она.

Мои глаза были закрыты. Но теперь я знал, что она двигалась. Двигается. Она не была на подоконнике. Теперь она оказалась там.

Ракшас — Тафен; Ракшас — Тафен; Ракшас — Тафен; Ракшас — Тафен; Ракшас — Тафен. Равномерно раздавались удары.

Теплое и сухое; горячее и влажное; еще более горячее и более влажное.

Ракшас — Тафен; Ракшас — Тафен; Ракшас — Тафен…

Физз — я; Физз — я; Физз — я…

Индус — мусульманка; индус — мусульманка; индус — мусульманка…

Хороший плохой; хороший — плохой; хороший — плохой…

Выход вход; выход — вход; выход — вход…

Любовь — секс; любовь — секс; любовь — секс…

Ракшас Тафен; Ракшас — Тафен; Ракшас — Тафен…

Позже мы сидели обнаженными, завернувшись в одеяло, она прислонилась ко мне. Теперь в долине горело всего несколько огней, и все они были далеко друг от друга. Фонари у ворот и свет на веранде — стражи последних ночных часов. Мы оба почувствовали облегчение. Наши тела были так неравнодушны друг к другу, что всякий раз, как они загорались страстью, мы чувствовали, что исцеляемся. Раны закрывались и снова зарастали кожей. Странно, дом заставлял наш дух парить, но он мало что делал, чтобы заставить наши тела двигаться. Обычно новые обстоятельства, новая обстановка, каждое совместное действие воспламеняли нас. Но нам не удалось потрясти балки этого дома, как мы надеялись в первый день, когда стояли на высокой террасе, глядя вниз на дом и долину. Мы остро осознавали это. Мы не знали, что с этим делать. И, не говоря об этом, мы решили, что это связано с физической усталостью.

С тех пор как мы купили дом, мы стали отчаянными путешественниками. Мы срывались с места каждые выходные. Каждые выходные. Покидали Дели до рассвета в субботу, возвращались в понедельник до рассвета. Я договорился с Шултери: субботний выходной в обмен на более долгие рабочие часы в течение недели и поздний приход в понедельник. Поскольку я выпал из обоймы, для него это не имело значения. За последний год он пошатнулся на шесте, потому что Король шеста бросил много грязи в его направлении. Шултери был в отчаянии, стараясь восстановить свою позицию. Если даже у него и были мысли о книге, я уверен, что они просочились сквозь кончики его пальцев.

Каждую субботу я и Физз просыпались в четыре утра и садились через тридцать минут в джип. До наступления ночи мы упаковывали вещи и загружали их. На заднем сидении и в багажнике было множество домашних безделушек. Гвозди, шурупы, петли, штепсельные вилки, мотки электропровода, карнизы, столовые приборы, стекло, посуда, лампы, гаечные ключи, открывалки, отвертки, штопор, ведра, кружки, постельное белье, скатерти, подушки, покрывала, занавески, полки, вешалки для одежды, средства от насекомых, шампуни, мыло, полотенца; пластиковые контейнеры, полные листьев чая, печенье, сухое молоко, рис, мука, специи, приправы; банки сгущенного молока, жареных бобов, расгулла и несколько раз страшные сосиски из магазина. Также там были бутылки с пивом, виски и вином, завернутые в ткань.

Зажатые сиденьями, на полу стояли деревья и растения — шишам, фикус, баньян, жакаранда, гулмохар, амалтас, серебряный дуб, кахнар, ним, семал, каллистемон, бамбук. Они сидели в грязных пластиковых горшках прямо из оранжереи Джо Багх; некоторые из них были похищены из настоящего леса, который вырастила Физз на террасе. Их ветки были аккуратно спрятаны, завернуты под крышу автомобиля, некоторые высовывались из окна и махали проезжим.

Затем шли наши книги — которые начали свой путь в маленьких стопках; коробка с музыкальными кассетами, меню выходного дня; и, наконец, «Брат», который поднимался и опускался вместе с нами, сидя на заднем сидении, завернутый в черное покрывало, ожидая, как и я, того момента, когда он увидит свет.

Прошли месяцы с тех пор, как по его клавишам проходила дрожь. Дом на холме превратился в повод, чтобы избегать его взгляда. Я держал его в постоянном затворничестве и входил в кабинет, не глядя на него. История о вселенной в зерне, о молодом сикхе давно лежала в состоянии комы, последний лист, наполовину напечатанный, все еще торчал в машинке, погруженный в темноту. Эта история ждала убийства из милости и смотрела в черную книжную дыру.

Мы уезжали с теплой фляжкой чая, зажатой в руках Физз. Дели еще спал, и мы мчались по пустым дорогам, переезжали через мост Низамуддина и въезжали в Хапур и выезжали из него, прежде чем небо начинало светлеть. А затем следовал один город за другим, одна пробка за другой, один переезд за другим, через которые мы проносились и ехали к подножию гор. За несколько минут проскочив Катгодам, проложив путь через таинственный Халдвани, мы делали первый поворот на горной дороге, все отступало, и наши души начинали петь, как Джули Эндрюс на амфетаминах.

Мы чувствовали себя, словно Керуак и Кесседи, несясь по равнинам Ганга, пролетая вверх по горам на высоте 5438 футов, а затем возвращаясь назад по дороге в Дели. Как эти дети, занимающиеся скэйтбордом, которые поднимаются верх и опускаются вниз по наклонным стенам, не падая и не останавливаясь. В собственном ритме, подвластном только их логике и желанию.

Вскоре эта дорога стала для меня самой знакомой в жизни. Я знал, где находятся ее узкие изгибы, а где — роскошные, где ее кожа была покрыта ямами, где безупречна, где в темноте нас поджидала опасность, где все было без обмана.

Я изучил кодекс дороги. Стало ясно, как нестись сломя голову в пробке и вклиниваться в поток других машин. Как обходить слева, съезжая с дороги — однажды в Хапуре мы вообще ехали полкилометра мимо магазинов, пугая людей, детей и куриц, словно чудовище, которому мешала основная дорога. Как избежать путаницы с повозками с волами и тракторами — сельскими грузовиками, которым было нечего терять. Как никогда никому не уступать дорогу, потому что никто не уступит дорогу тебе. Как соревноваться с грузовиками, но никогда с автобусами — в противовес расхожему мнению: водитель самого ничтожного автобуса никогда не состязался с другими машинами. Как никогда не доводить спор на дороге до разбирательства с полицией: мы обратились к ней однажды возле Гаджраула, и спустя два часа выводящих из себя вопросов нам сказали, чтобы мы лучше оставили все как есть.

Мы нашли дхабы, где подается лучший чай, где паратас, где сэндвичи. В безумии этих месяцев я также подтвердил подозрение, которое мучило меня много лет: в большинстве дахаб работали идиоты. Не столько глупые, сколько рожденные слабоумными. Я думаю, родители в деревне, незнакомые с большими психиатрическими учреждениями городов, смотрели на дхабы как на терапевтический и профессиональный выход для своих отсталых детей. И хитрые владельцы учили мальчиков названиям пяти блюд, основам обслуживания и мытья тарелок и стаканов. Я бы не удивился, если бы узнал, что их только кормят и ничего не платят.

Система управления большинства дахаб, кажется, выглядела так: один умный владелец, один здравомыслящий повар, один официант с головой и отряд идиотов. Было одно место перед Морадабадом, Пунджабиан Ди Пасанд, где все владельцы баров были помешанными. Когда я зашел за стену, чтобы помочиться, я посмотрел через открытое окно в кухне и увидел: на высоте перекладин повар сидел напротив очага в сола топи цвета хаки, испачканном потом и грязью, и пел высоким голосом песню из индийского фильма. Он увидел меня и начал стучать горячим половником по своему чистому колпаку и кричать что-то в ритме песни.

За ним стоял молодой парень в порванных шортах и мыл посуду под бегущей из крана водой. Он начал смеяться, распускать слюни и стучать стальными тарелками. Сумасшедший дуэт погрузился в дикую какофонию звуков, они стучали стальными тарелками и половниками, счастливо улыбаясь и что-то напевая.

Внезапно снаружи раздался крик:

— Заткнитесь! Ваших матерей изнасиловали?

Эти двое замолчали, словно им прострелили головы. Я застегнул молнию на брюках и убежал. В этой дхабе не было даже разумного официанта, который бы мог забрать наш счет. После еды приходилось идти к стойке и обращаться прямо к дородному сардару, владельцу заведения.

— Давайте деньги, — говорил он. — Это не их вина. Они невинные. Это мир сошел с ума.

Я был убежден, что можно проехать по дхабам Индии и переписать армию безумных, чтобы вести войну против армии разумных. В шуме войны невозможно будет понять, кто на какой стороне сражается.

Физз и я никогда не были на такой дороге, как эта. Никто из нас в юности не был частью автомобильной или мотоциклетной культуры, мы никогда не предпринимали туристические вылазки — мчаться куда-то. чтобы увидеть храмы и памятники. Путешествие вывело нас на новый уровень в отношениях. Мы начали жить ради дороги. Мы купили набор фонарей, маленький топор для защиты, кассеты поп музыки, которую было хорошо слушать только по пути туда и обратно. В течение недели мы разговаривали о том, какие вещи нужно купить, что нужно взять с собой для путешествия, для дома. Мы приобрели удобные спортивные штаны и футболки, наши сумки с туалетными принадлежностями никогда не распаковывались. Мы начали выпадать из жизни наших друзей.

Мне нравилось водить. Открытая дорога, непрерывный ландшафт, мир, контролируемый только автомобилем. По субботам, до рассвета — желтые уличные фонари все еще горели — с нашей улицы выезжал джип, и я был счастлив. Физз была еще счастливей — помытая, начищенная, сверкающая, с фляжкой горячего чая в руках. Было одно незабываемое путешествие в последние дни марта, когда она держала руку на моем бедре всю дорогу, и по странной прихоти памяти это путешествие отчетливо врезалось в мое сознание. Я ехал, стараясь ничего не пропустить.

Придорожные рынки ранним утром с тугим чесноком и дынями насыщенного зеленого цвета. Большая картошка в откинутых повозках, которая сверкала, словно яблоки. Чистые поля, покрытые колосьями пшеницы, превращающимися из зеленых в золотые — часто зеленый ряд шел рядом с золотым: поздний ребенок, созревающий в свое время, пока его братья двигались вперед. История с сахарным тростником была даже более странной. Грузовики и тележки, груженные порезанными и связанными стеблями, перекрывали движение, прокладывая себе дорогу к мельницам; сладкие копья угрожали прохожим, опасно качаясь за пределами повозок. Множество высокого волосатого тростника еще стояло в полях в окаймлении моря карликовой пшеницы. Они зловонно пахли весь день, словно бомбы из древности, приготовившиеся взорваться. Дымовые трубы фаллической формы бесконечных печей обжигали кирпичи, чтобы отравить и испортить сельскую местность. Небо было немытого голубого цвета, в воздухе повисла пелена из пыли. Написанные большими буквами яркие объявления висели на всевозможных стенах — домов, дхаб, магазинов. Объявления, предлагающие колу, сигареты, биди, мыло, часто встречались откровенные предложения о разовом решении всех сексуальных проблем. «Позвоните доктору Докторололу, АБВГДЕ (Лондон), ЖЗИКЛМНО (Америка) и сделайте самую глухую ночь длинной, словно день!» И повсюду газоны, всегда заполненные белоконечными снарядами, которые душат растения и людей. Так же, как лужайки с травой, распространялись символы новой Индии — телефонные будки, международные и для местных звонков, — в каждой деревне и каждом магазине, целыми дюжинами. Провинциальная Индия, неистово звонила в мир. «Привет, доброе утро, с нами все в порядке, мы не умерли!»

Магазины покрышек, автомастерские и забегаловки; повсюду люди — сидят на корточках, ходят, едят, спят, испражняются, ездят, смотрят — повсюду люди, всю дорогу от нашего дома в Дели до лесной плантации в Рудрапуре, без запятой, без точки с запятой, без остановки. Загадочное и слишком многочисленное пробуждение Финнеганса человечества.

И смягчает все это только марш миллионов деревьев. В первой шеренге шли белокожие эвкалипты, обступающие в несколько рядов дорогу с обеих сторон, — с длинными ветками, маленького роста, часто растущие в резервуарах воды, сделанных ими самими. А потом шишамы с изогнутыми телами, но с блестящими, словно жемчужные капли, зелеными листьями. Вокруг ствола — тонкий слой белой краски, говорящий о том, что это собственность штата, а не отдельного человека. А затем, в сердце Индии, окружали кольцом манговые заросли, буйно покрытые цветами. Скоро манго превратится в господина всех фруктов, бледно прорывающегося сквозь широкий покров грязных зеленых листьев, заставляющего народ, сдерживая дыхание, беспокоиться о непогоде и болезни растений.

— В этом году мы будем купаться в манго, — сказала Физз.

Я только застонал.

Затем, когда вы покинете Рампур, проедете грязные пять миль мелких магазинов, попадете в сельскохозяйственный пояс Биласпура и Рудрапура, начнут показываться геометрические линии молодых тополей. Предприимчивые фермеры-иммигранты пробовали освоить новые коммерческие границы ― тополь как новое дерево, приносящее наличные: семь лет — и можно рубить и продавать. По обе стороны от дороги, среди золотисто-зеленых полей пшеницы, молодые деревья стыдливо покрывались нежной листвой. Тополя сажали с двумя целями. Как деревья, обозначающие границу владений, они окаймляли урожай; при этом на них не попадала даже слабая тень. Или в рощах в китайском шахматном порядке: квадратами точно на расстоянии восьми футов друг от друга, ровной линией, с какой бы точки вы на них ни посмотрели. Даже в детстве они были ростом с двух взрослых мужчин, и только хрупкость стволов выдавала их возраст.

По контрасту с ними во время путешествия часто встречались старые фикусовые деревья, которые были несокрушимы в своем размахе и основании. Несколько смоковниц, несколько фикусов и деревья, названия которых мы не смогли определить. Они росли по одиночке и далеко друг от друга: рядом с деревенской школой, напротив местного суда, в середине рыночной площади, во дворе полицейского участка. Физз сказала, крепко сжимая мое бедро:

— Это львы королевства растительного мира. Тополя — олени!

Самого великолепного льва можно было увидеть растянувшимся на последнем повороте перед перекрестком у Рампура. Громадная смоковница в куче грязи посередине стоячего пруда. Понадобилось бы шесть человек, чтобы обхватить ее ствол, и тысяча человек могла бы спать под ее древним покровом, который постоянно расползался благодаря свисающим корням. У ее толстых ног вырос маленький каменный храм. Над ним развевался треугольный флаг шафранового цвета, и желтая глина проникла в ствол дерева. Издалека не было понятно, какой из богов обитает там, но можно было с уверенностью утверждать, что дерево с легкостью могло спрятать всю индийскую троицу. Последними из великих деревьев, прежде чем мы добирались до подножия холмов, были похожие на изваяния семалы, производящие шелковые нитки. Они начинали появляться в огромном количестве у Рудрапура и встречались чаще за пределами города по направлению к тайной плантации, которая вела к Халдвани. Семалы были воинами-зулусами — высокие, с прямыми спинами, толстыми ветками. В тот мартовский день на большинстве из них не было ни листочка, ни цветочка; их многочисленные руки и пальцы решительно цеплялись за голубое небо. Они величественно выстроились вдоль обочины. Всю дорогу до Джеоликоте можно было видеть, как они поднимаются вверх в горы. На участке дороге, где тянулась плантация, Физз положила голову мне на колено, и я стал королем дороги, королем жизни, королем мира. Я теперь был таким же высоким, как семал со стальными венами. Но моя сила была иллюзией, которая растаяла, когда закончились леса и она подняла свою голову; в последующие годы я обнаружил, что то же самое случалось и с семалами. В действительности они были слабы и легко могли попасть в беду.

Я запомнил и другие вещи.

Когда я остановился испражниться после Гаджраула — и мне пришлось долго ждать, чтобы успокоить свою кровь, — Физз показала на волны марихуаны, поднимающейся вдоль дороги. Можно было собрать ее, прилежно тереть на ладони несколько часов и сделать черные пластины жевательного табака мира и нирваны. Или можно было растереть ее и добавить в молоко, чтобы видеть счастливые галлюцинации. Физз сорвала несколько сочных стеблей и положила их на заднее сиденье джипа, чтобы высушить. После этого я нюхал зеленое растение и парил в более высоких королевствах.

Наконец, всю дорогу великолепными всполохами встречались горчичные поля, буйно цветущие и представляющие собой полоски ошеломительного желто-золотого цвета, на которые тяжело было смотреть, куря марихуану.

К тому времени, когда мы добрались до первой развилки после Джеоликоте и понеслись вверх по крутым изгибам к дому на холме, я был похож на голодного человека, которого сотню раз сажали за обеденный стол и каждый раз уводили назад голодным. Во время путешествия ему давали немного восхитительных сладостей, но отказывали в главном блюде.

Физз дала мне главное блюдо позже этой ночью. Это был пир, который мог бы поразить короля.

Мой голос, должно быть, наполнила прощальная глубина.

Когда мы сидели на подоконнике — далеко за полночь — был только еще один волнующий момент за последние несколько месяцев, который я мог вспомнить. Мы были голыми; горы дня — люди и машины — спали, горы ночи — животные и грузовики — были в движении; и мы знали, что то, что только что случилось, не случится позже. Потому что большую часть времени наши дни были заполнены делами жизни. Интересными, огорчающими, удовлетворяющими, полными новых открытий, но только делами жизни.

Физз и я никогда не жили этим.

Мы жили волшебством нашей кожи.

Мы начали паниковать, когда утратили это.

Но, честно говоря, дела в нашей жизни шли хорошо. Мы сделали множество открытий.

Вскоре мы нашли нужных рабочих.

Вскоре мы открыли бесконечные достоинства Ракшаса.

Вскоре мы решили проблему с созданием ванной.

И таким образом вступили на дорогу, ведущую к разгадке наших жизней.

Ключевым человеком, который попал к нам на службу, был Бидеши Лал. Он был профессиональным плотником и имел команду мальчиков, младшему из которых было всего шесть. Егo звали Доинчи, он держал своими маленькими ручками деревянные доски, когда их приколачивали и строгали; а позже, когда все отдыхали, он собирал стружку и складывал ее в мешки для ночного костра. Порой старшие мальчики вырезали ему что-нибудь, напоминающее военное оружие, — меч, пистолет, гранату, похожую на бутылку. Когда никто не смотрел, он практиковался в умении сражаться, атакуя грушевое дерево рядом с верандой и кидая гранату далеко во вражескую траву.

Дерево атаковалось с криком «Диш! Диш! Диш!» Граната взрывалась со звуком «Буммм! Буммм!» Позже, когда Доинчи отдыхал от шума битвы, Ракшас спрашивал его:

―Сколько пакистанцев ты убил сегодня?

С усмешкой мальчик отвечал:

— Сто десять.

Ракшас хлопал по нему здоровой рукой и говорил:

— Арре, я могу сделать это одной рукой! Завтра ты должен убить двести двадцать пакистанцев!

Бидеши и его мальчики были родом из Бахери, расположенной у подножия холмов. Бидеши было тридцать пять, у него было десять детей — девять дочерей и десятый — сын. Старшему работнику в его команде из восьми человек было двадцат один. Они могли сидеть на рассыпающихся балках и наклонных крышах часами и стучать безостановочно. Несколько месяцев я ждал, что один из них упадет, но они были естественны и аккуратны. Состав команды менялся все время. Знакомое лицо исчезало, а новое появлялось. Но один мальчик был постоянным, ему не позволяли лазить по стенам и крышам, хотя он умел пилить, строгать и приколачивать кусок дерева так же хорошо, как и остальные.

Он был самым сильным, с большими мускулистыми руками, и его звали Шатур — «ловкий» — Лал. Он всегда ходил боком носил с собой коричневую курицу. Мальчики называли ее Бегам. Когда он приходил на работу, то нес курицу под мышкой; пока он работал с деревом, словно машина, выравнивая нежно каждую шишку, то привязывал свою Бегам длинной веревкой за лапу. Когда они садились обедать, развернув свои ротис и ачаар, он держал Бегам на коленях, позволяя ей есть все, что она хочет, из его руки. Я никогда не слышал, как он разговаривает. Но порой в сумерках или ранним утром я слышал, как Шатур бродил по поместью, крича «аа ааа, аа ааа, аа ааа», когда искал потерявшуюся Бегам. Порой, когда он близко прижимал ее к себе, я думал, чте он ей что-то шепчет, но я никогда не мог разобрать, что именно.

Бидеши Лал рассказал, что Шатур — сын его старшего брата. Когда ему было пять, ему на голову упал кусок каменной кладки, и контузия проходила медленно. Он мало что понимал, но был нежным и терпеливым и мог разговаривать с животными. Я посочувствовал ему, и Бидеши сказал: «У некоторых бог забирает мозги, у других — тело». Оказалось, что у сына Бидеши, десятого ребенка после девяти дочерей, больная полиомиелитом нога, и он с трудом может ходить.

Бидеши привел к нам из Бихара Дукхи Рам, главного каменщика, который был таким огромным, что, казалось, его щеки касаются друг друга внутри рта. Было трудно определить его возраст. Ему могло быть где-то от сорока пяти до шестидесяти пяти. Он разговаривал на диалекте, многое из его слов было непонятно мне и Физз. Если Бидеши Лал разговаривал, прикидывая возможности и варианты, Дукхи Рам ненавидел, когда его о чем-то спрашивали. У него было простое правило: объясни, что нужно сделать, и уходи. Он носил белые маленькие дхоти и всегда сидел на корточках. Я никогда не видел его во весь рост, кроме того времени, когда он ходил.

Его группа мальчиков была из района Мадхубан. Четверым из них было за двадцать. Пока мальчики Бидеши курили биди, мальчики Дукхи постоянно жевали лайм и табак. Один из них — темноволосый приземистый парень с толстыми губами и кудрявыми волосами — обладал прекрасным голосом, и порой по ночам можно было услышать, как он поет звонкие народные песни, полные страстного желания. Мальчики Бидеши были игривыми — они дразнили друг друга и смеялись. Мальчики Дукхи были печальными. Я чувствовал, что мальчики Бидеши жили со счастливой уверенностью тех, чьи корни и дома рядом, в то время как мальчики Дукхи были в многих днях пути от дома, на чужой территории, часто замерзая от холода; они несли на себе печать изгнания.

Дукхи и его мальчики работали только с кирпичом и цементом. Они могли строить стены, замазывать их цементом и выполняли сложные задания по отливанию крыши; делали железные украшения, выравнивали ставни, заливали цементом, но они ничего не умели делать с камнем, шлифованным или нет.

Настоящего каменщика привел Ракшас. Он был из местечка Бхумиадхар вверх по дороге. Это был старый человек, который всегда носил кепку Ганди — как Пратап, отец Абхэя. В отличие от Пратапа, у него это не было связано с политикой, просто он однажды работал в правительстве работником четвертого класса и никогда не нарушал порядок ношения кепки. Ракшас называл его Голи, но в знак уважения к его возрасту мы называли его Голиджи.

Услышав, Ракшас засмеялся и сказал:

―Голиджи! Мы зовем его Голи, потому что он почти убил половину деревни, раздавая редкие таблетки, когда работал охранником в санатории!

Было удовольствием наблюдать за Голи, когда он работал. Его руки были сильными. Уверенными ударами топора и стамески он отбивал камень и придавал ему форму. Это была медленная утомительная работа: возведение стены всего в три фута могло занять у него и Ракшаса несколько дней. Мастера по кладке кирпичей, в отличие от него, работали быстро. Чуть цемента — бац. Чуть цемента — бац. Целые стены могли вырасти за день.

Часть армии работников состояла из временных людей. Электрик, водопроводчик, маляр, решеточник, полировщик по дереву и камню — все они приходили по вызову из Халдвани и Найнитала и уходили. К тому же из деревни приходили рабочие, желающие выполнять любую работу за шестьдесят рупий в день.

Постоянными работниками были только мальчики Билдеши и Дукхи, Голиджи и Ракшас. Они жили в поместье: Ракшас во флигеле у нижних ворот, а остальные — в двухэтажном здании у верхних ворот. Все они по-хозяйски относились к поместью и были заняты тем, что создавали дом. Можно было услышать, как они яростно спорили в свои свободные часы о возведении стен, углах крыши, размере окон, ширине балок, расстоянии между стропилами, расположении септических ям, качестве сосны из Новой Зеландии и сосны из Кумаони, о деревянных петлях и скользящих рамах, керамической плитке и белом мраморе, рифленой железной крыше и резной крыше, которые возводили в Найнитале.

В армии был один главнокомандующий и один генералиссимус.

Главнокомандующим был размахивающий обрубком своей руки, словно дирижерской палочкой, Ракшас.

Он вел армию в битву каждое утро, махая обрубком, сражался с ними плечом к плечу, ругался безжалостно. По вечерам он согревал отряды дружеским вниманием и шутками.

Генералиссимусом была Физз.

Она чертила планы, руководила поставками и делала ежедневные подсчеты.

Физз, с ее обстоятельным подходом и отсутствием агрессии, быстро покорила их ряды. Вместо властного мемсахиб, они любовно называли ее «диди». Я, конечно, был сахибом, глупцом с деньгами. Вообще-то, именно простая реконструкция дома, которую придумала Физз, чтобы сделать несколько ванных комнат, заставила их упасть на колени и признать ее превосходство.

Она решила проблему однажды вечером, сидя под гималайским кедром и глядя на дом. Мы оба были там, на каменной: скамейке красного цвета, которую поставили у границы наших владений. Была середина лета, и несколько часов назад мы пережили бурю, которая происходила каждый день между двумя и тремя часами и началась позади дома. Ревущий звук раздавался со стороны Джеоликоте и направлялся в Бхумиадхар. Все оставленное на улице — одежда, стулья, книги — улетало прочь, и его приходилось искать в разных частях имения. Если встать лицом к буре, то она могла толкать тебя назад дюйм за дюймом. Если открыть глаза, то твои веки могли облезть, словно банановая кожура. Первый резкий звук, первый предупреждающий порыв — и рабочие опускали свои инструменты, брали биди, лайм и табак, садились на корточки в линию под защитой дома и слушали завывание ветра. Через полчаса она пройдет, соберет свою развевающуюся мантию и унесется прочь. Наступит тишина. Не пошевелится ни одна травинка.

Затем Ракшас скажет, показывая своим обрубком: «Все в порядке, она закончилась. Она ушла. Шевелите своими сухими черными задницами и возвращайтесь к работе!»

Ракшас говорил, что буря была духом гор, который спал сорок девять недель каждый год, а проснувшись, бушевал на дороге три недели. Его целью было напомнить людям, что они все еще чужие природе. Он рассказал, что иногда люди становятся такими высокомерными, что не обращают внимания на его предупреждения. Тогда начинает скользить земля. Ракшас объяснил, что духи горы добрые, но если относиться к ним с пренебрежением слишком часто, они начинают сеять дождь и разрушение.

Глядя вверх из-под Тришула, Физз сказала:

— Веранда. Ответ — веранда. Нам следовало подумать об это раньше. Ответ — это всегда веранда!

Она скинула меня со скамейки, взяла известняк и начертила свой план на красной плитке. Физз нарисовала один большой квадрат — основной дом. Затем она прибавила по два маленьких квадратика с каждой стороны. Правый квадрат был сараем для коз — сейчас это пристройка с разрушенной оловянной крышей, половиной двери и запахом козлиного дерьма, глубоко въевшегося в каменные стены. Квадратик с левой стороны был большой пристройкой к другой стене — наша ванная с дырой в полу. Затем скрипучим концом камня она нарисовала полукруг, который соединял внешнюю стену сарая для коз с внешней стеной туалета с дыркой в полу. Линия касалась углов передней веранды, расширяя ее. Она торжественно протянула мне камень и спросила:

— Что ты скажешь, мистер чинчпокли?

— Это хорошо, — сказал я. — Так мы будем использовать веранду как ванную?

— Да, благородный господин, — подтвердила Физз. — Вы будете использовать веранду в истинном духе чинчпокли, пока я буду пользоваться ванной.

Забрав назад у меня камень, она решительно выровняла косые крыши сарая для коз и ванной с дырой в полу. Затем Физз положила меньшие кусочки камня на вершину эти плоских крыш. И на них она нарисовала косые крыши.

— Почва у нас под ногами. Чинг Чоу говорит, что человек не может срать на косой пол.

— Ой! — воскликнул я. — Это идея!

Внизу своего чертежа она подписалась «Физа», сделав закорючку под именем. Затем Физз бросила камень через плечо.

Это был великолепный план. Разместить веранду вокруг всего дома, сделать бетонную крышу над ней, а сверху расположить ванные, убрать стены комнат на втором этаже и присоединить эти ванные к ним. Это было органично и просто. Этот план кардинально не менял старую конструкцию. Веранда будет бетонным поясом, который защитит старое дерево и каменный дом. Она также даст нам много места на обоих этажах, которое можно использовать во время плохой погоды. Когда мы начали разрабатывать план в деталях, то поняли, что благодаря этому у нас появится три лишние спальни.

Ракшас сказал, с энтузиазмом вращая своим обрубком:

— Если бы у всех женщин в мире были такие мозги, как у диди, все мужчины в мире были бы счастливы.

Глядя на меня искоса, Бидеши Лал заметил:

— Некоторым боги дают мозги, другим — деньги.

Сидя на корточках на земле, Дукхи Рам спросил:

— Мы начинаем?

Его печальная команда смотрела на него мрачно.

На заднем плане Доинчи взорвал грушевое дерево, напав на него с гранатой. «Думмм».

— Со всеми вами позже, — сказала Физз. — Сначала Голиджи.

Физз не возражала против создания новых комнат и облицовки кухни и ванных кирпичом — потому что они были отштукатурены — но она хотела сделать цоколь веранды в камне, чтобы она сочеталась с первоначальным видом дома. Утром Голиджи в своей кепке Ганди взял моток белой веревки, обвязал ее вокруг большого камня и, равняясь на внешнюю стену сарая для коз, вытянул ее на двадцать футов прямой линией. Затем он обернул ее вокруг другого большого камня — его ориентиры были на месте. Ракшас проверил веревки, перебирая, словно гитарную струну. Остальная армия стояла вокруг и смотрела.

Ракшас и Голиджи, которым помогали работники с подневной оплатой, выкопали небольшую канаву под натянутой веревкой. Верхний слой почвы был десять дюймов в глубину, и мотыги и кирки начали отскакивать от камня. Ракшас порылся в своем кармане и вытащил старую монету с дырочкой в ней и моток проволоки, сделанной из меди. Он связал их вместе несколькими нитками красной маули, затем почтительно закопал их в начале ямы. Зажглась дюжина агарбатис — сильный запах ладана чувствовался даже на улице, — все поклонились, чтобы умиротворить духов дома. Была открыта коробка влажных оранжевых ладу, все положили одну себе в рот.

Затем Голиджи выбрал большой камень из кучи, лежащей рядом с участком для строительства и обработал неровные края мягкими ударами мотыги. Шатаясь под его весом, он поднял и кинул его в конец канавы у сарая для коз. Встав на колени, каменщик поворачивал его, пока он не встал прочно. Затем Голиджи вернулся к куче и, словно разборчивый покупатель фруктов, начат крутить и вертеть камни, пока не удовлетворился формой и размером одного из них. Он нежно отколол несколько кусков. Затем Голиджи наклонил цементную смесь — для камней использовалась густая смесь с песком, а для кирпича — жидкая — и вылил на первый камень, с нежной заботой прислонил к нему второй камень. Осторожными ударами молотка он сделал из двух камней почти совершенное соединение.

Ракшас начал такой же процесс с другого конца веревки; работая одной рукой так же быстро, как Голиджи, но не так искусно.

Физз и я сидели и наблюдали за ними весь день. К вечеру над землей выросла стена, и мы обнаружили, что камни неправильной формы обладают присущей им симметрией, как и кирпичи со сборочного конвейера.

Установили рисунок. Мы начинали новую сторону в одни выходные, а вернувшись в следующие, видели, что нужно уже закупать сырье и выкладывать другую. Пока Ракшас и Голиджи строили длинную веранду, мальчики Дукхи были заняты тем, что восстанавливали из кирпичей флигель рядом с верхними воротами. Камень был редким товаром, даже если приходилось покупать его законно, он был разорительно дорогим. Поэтому мы просто брали камень из верхнего флигеля и использовали его в основном строительстве, а флигель восстанавливали менее дорогим материалом — кирпичом.

В отличие от кавалерии каменщиков по кирпичной и каменной кладке, которые присоединились к битве с наименьшими приготовлениями, мальчики Бидеши были похожи на лучников, которым приходилось готовить сотни стрел с превосходным оперением, прежде чем они вступали в бой. Без устали от рассвета до заката мальчики пилили, строгали и складывали доски из сосны и шишама, которые покупались в переполненном складе лесных материалов. Они установили свои столы в гостиной и, как огромное насекомое, весь день делали шик-шик-шик. Вечером, когда нужно было идти спать, в доме воцарялась странная тишина. Тогда Доинчи своими маленькими пальчиками набивал два мешка битком светлой стружкой, и слабоумный, но сильный Шатур — с курицей на поводке — относил их во флигель.

Ночью их бросали в костер, и когда армия садилась вокруг, мальчик Дукхи с толстыми губами иногда пел свои тоскливые песни, и, сидя на задней террасе, мы слышали его, и его песня нас трогала.

Иногда мы отправлялись в путь вечером в воскресенье, но чаще всего уезжали до рассвета в понедельник и были на окраине Дели к девяти. Дорога домой — в зависимости от движения — могла занять от часа до двух. И всегда было тяжело возвращаться, хотя спускаться с вершины горы было приятно.

Дороги на холмах были пустые, холмы все еще спали, звезды совершали свои последние бомбардировки, и часто луна висела допоздна, волшебным светом озаряя долину. В это время можно было выключить фары и ехать несколько километров в серебристой тьме, забыть на минуту, кто ты, где ты, слиться с природой. Однажды на мосту Биирбхатти, на пивной бочке большего размера, чем наш кедр, мы мельком увидели, как хвост леопарда исчез в кустах. Это дало нам тему для разговоров на несколько дней.

К тому времени, как мы добирались до районов Дели, мы были в отчаянии. Наступала жара, пыль поднималась облаками, последний участок дороги после Хапура был таким узким, как чуридар, в который пыталось попасть несколько ног сразу. Автобусы неслись на нас, словно летучие мыши из ада; обломки после недавних аварий — смятые консервные банки, словно сжатые огромной рукой, — всегда лежали в стороне.

Когда дорога вскоре после поворота на Газиабад успокаивалась, становилась в четыре линии, появлялся страх другого рода. Все путешествие по обе стороны от дороги поднимались незаконченные здания. Торчащие железные прутья, наполовину законченные полы, неоштукатуренные стены, без дверей и окон, недоделанные балюстрады балконов. Судя по открывающемуся придорожному пейзажу, никто больше не хотел заканчивать строительство — все хотели иметь возможность бесконечно что-нибудь добавлять. Как говорят индусы, мы живем всегда: не нужно спешить, чтобы что-нибудь закончить. По обе стороны от трассы на последнем участке появился наполовину построенный огромный городской район. Суровый, без следа зелени. Маленькие голые дома, их кирпичи были соединены вместе уродливым цементом, чтобы получить немного воздуха. Большинство домов были двухэтажными коробками, почти без окон. Дорожки между ними были не замощены; грязь заполняла открытые канавы, кучи мусора вырастали там, где могли найти место; черная волосатая свинья рылась в них в поисках еды; маленькие черно-зеленые водоемы были усеяны людьми и быками.

Это была сумеречная зона. Здесь жила бессмысленная смесь современности и древности.

Жизнь без достоинств деревни и без возможностей города.

Старый талисман возрождающейся земли остался далеко позади.

Новый талисман разума и ловкости рук был далеко впереди.

Немногие могли миновать эту сумеречную зону и закончить путешествие.

Очень немногие. Очень немногие.

И даже те, кто это делал, приезжали в город песка.

Сосиски в огромных машинах с водителями, охранниками, рабочими, официантами, кули, офис-мальчиками, посудомойками, дхоби, уборщиками, нищими.

Путешествие пилигрима из наименьшего ада в наибольший.

Оставь надежду всякий, кто приезжает сюда.

Путешествуя месяц за месяцем, мы видели, как унылое настроение стремительно распространялось. В город и из города, на дорогу и с дороги. Пейзаж без надежды. Кожу сдирает до крови, несмотря на утешения и помощь. Даже дожди — которые спасают все на континенте — не могли отбелить его. Не было зелени, которая могла бы пробиться. Голые кирпичные коробки, пыль и грязь, просто становились более унылыми в сырости, отряды комаров садились на все, довершая адский пейзаж. Днем ветер дул на дорогу, запах испражнений забивал ноздри и оставался там часами, несмотря на воду, мыло и одеколон.

Глядя на этот район, было трудно представить, что какой-то мститель за потерянные души спасет их.

Даже Ганди пришлось бы копать глубоко для адекватного ответа.

Становилось лучше, когда мы покидали Дели. Насыпь скрывалась в темноте или тумане, и мы могли смотреть исключительно на ожидающие нас горы. Единственными проблемами, которые нас беспокоили, были железнодорожные переезды и змеи, вырастающие по обе стороны от них.

Не было никаких сомнений, что горы поддерживали нас даже в Дели. С моим писательским кровоизлиянием я стал ужасной компанией. Но, пока мы посещали магазины скобяных товаров и предметов гигиены в Котла Мубачакпур и Хауз Кхаз маркет, или торговцев камнем на дороге Мехраули, я был в порядке. Физз брала на себя роль ведущего, а я подчинялся ей.

Мы разговаривали о доме часами: об архитектуре, материалах, видах, деревьях, наших планах уехать из Дели на несколько лет и осесть там. Мы откроем курсы для взрослых в нашем флигеле, мы будем содержать клинику, привезем наших друзей врачей, чтобы ухаживать за жителями деревни, устроим ежегодный лагерь искусства для артистов, комнату, выходящую на темную долину, сделаем убежищем писателя, посадим на террасе кусты лантаны, которую мы купим. Наши девочки родятся под Найниталом и вырастут в доме. Свободный дух для них будет обозначать дерево, а не персонажи мультиков.

Фикус религиоза до Порки Пига.

Зеленый бородастик до Йосемито Сэма.

В этом месте Физз сказала: «Но я не буду учить их дома! Они пойдут в обычную школу, им будут давать наставления о морали поющие монашки!»

«Вот именно! Мы продадим дом!»

Мы были счастливы в горах, сидя на террасе все время, потягивая чай или виски. Мы снова открыли для себя скраббл снова через пятнадцать лет. Вскоре мы настолько в этом преуспели, что стали расцветать слова из семи букв. Мы проводили много времени, ухаживая за растениями, которые Физз продолжала добывать и сажать с невероятной плодовитостью.

Мы были счастливы, находясь там, мы были счастливы разговаривать об этом, но когда дом вышел за эти рамки, я замкнулся в себе и ничего не смог предложить ей. Много месяцев я не думал, что однажды захочу пойти в кино, на обед или посетить кого-то из друзей. Когда это предлагала Физз, я иногда соглашался, а порой отказывался, храня молчание.

Я оглядываюсь назад — когда все кончилось — и ужасаюсь своему поведению. Сколько раз я поднимался посередине вечера с друзьями и говорил, что хочу идти домой. Сколько раз я вставал во время фильма и говорил, что не могу больше терпеть. Сколько раз я даже настаивал уйти с обеда, потому что еда была несъедобной или ресторан потерял свое очарование. Когда мы возвращались домой, я находил убежище на террасе, под гулмохаром, а она погружалась в объятия Си-эн-эн. Иногда она спала, когда я приходил, но чаще всего бодрствовала. Когда выключался свет, мы тянулись друг к другу, подчиняясь старой привычке, и мы собирали паззл из кусочков сердца, волос, жары, влаги, твердости, мягкости, запаха, вкуса, памяти и желания, и в этом находили удивительное удовольствие и спокойствие.

Физз старалась не падать духом из-за моих перепадов настроения, она знала, что я сражаюсь со странными демонами. Но иногда она выходила из себя — и мы бросались друг на друга, не зная пощады: я называл ее пустой сукой, она меня — великим писателем чинчпокли. Я говорил, что мне нечего больше ей предложить, что я на грани безумия. Физз отвечала, что я становлюсь совершенным неврастеником, что нужно проверить мои мозги, чтобы выяснить, где они начинаются, а где заканчиваются.

Тогда мы держали друг друга на расстоянии, пока наши тела не возводили мост перемирия или не требовалось обсудить строительство дома на холме.

Я попытался несколько раз уединиться в кабинете с «Братом», но ничего не получилось. Абсолютно ничего. Я прочитал то, что написал о средневековом сардаре, это показалось мне фальшивым — дерьмо в зерне. Я сосредоточенно изучал каракули в моем блокноте, там не было ни единой идеи или образа, чтобы добавить жизни в эту историю. Я пытался придумать одно новое предложение, которое напомнило бы мне, что я умею писать, и я не придумал даже фразы. Я ходил взад-вперед по маленькой комнате, Девятый концерт Бетховена играл без устали на заднем плане. Когда я покидал комнату несколько часов спустя, я был всегда в худшем настроении, чем когда входил туда. Еще более неуверенный в себе, готовый к еще худшему.

Физз бросала на меня один взгляд, когда я появлялся из кабинета, и понимала, что я похож на евнуха.

Я думал много времени, но сегодня я даже не могу вспомнить, о чем я тогда размышлял. Сегодня я знаю: я не был уникален в этом. Многие — очень многие — люди живут так, мучаясь сознанием, что они находятся не в том месте, но не могут выяснить, где их место. Крабы без воды, которые не могут плыть н не могут умереть. Справляясь с событиями жизни, барахтаются изо всех сил. И у большинства из них нет Физз, чтобы помочь все это пережить.

Я продолжал работать, но сделал себя достойным жалости созданием. Я знал, что люди смеются надо мной все время, но не хотел защищать себя. Мне было непонятно, что именно защищать. Я мог бы уйти с работы, но этого шага я боялся. Думаю, я чувствовал, что рутинная работа офиса была тем канатом, который привязывал меня к земле; если его отрезать, я улечу навсегда. Туда, где никто не сможет до меня добраться, откуда я бы никогда не вернулся. Странным образом зарплата была важна для меня. Она создавала видимость, что я сам себя содержу. Потому что, несмотря на наши рациональные мысли, деньги все еще стояли между нами.

Пять миллионов семьсот тридцать две тысячи семьсот сорок рупий. Или то, что осталось от них. Незаработанные деньги, которые было весело тратить.

Это проникло нам под ребра.

Я думаю, что в основном по той же причине Физз не бросила свою работу. Она продолжала брать глупые тексты у Дум Арора и готовить их для быстрой дороги в черную книжную дыру и проводить интервью для «ее величества». С течением времени выяснилось, что эта женщина ведет себя так же грубо, как выглядит; она врезалась в жизнь со своим продолговатым лицом.

Фамильярность не улучшила их отношения. Каждый раз, как Физз встречалась с ней, «ее величество» злилась на весь мир и надевала презрительную маску морализатора. Словно она знала какую-то патетическую истину о других, которой они не знали. Физз никогда не могла точно определить источник ее беспокойства. Она предполагала, что это, возможно, имеет отношение к тому, что ее муж был никудышным богачом, который использовал социальную сцену для связей, а ее подкармливал витаминами феминистки. Собственный образ «ее величества» не соответствовал ее месту в жизни. Она была похожа на джазовую группу на пятизвездочной дискотеке. Эта дама не хотела покидать роскошный отель, но понимала, что у ее музыки там нет слушателей. Покопавшись в себе, она решила, что слушатели не важны, поскольку отель, в котором она была заточена, мирится с ее презрением.

Мир — это жестокое место. Относиться ко всем как к цикадам.

Физз, с ее обычной склонностью к сочувствию, не так уж не любила ее. Она старалась смотреть сквозь суровый каркас и заниматься работой. Ее мужа Физз нашла отвратительным с его масляным очарованием и взглядом, прикованным к ее заднице. Она заметила, что «ее величество» относится к нему с холодной любезностью — типа «приятно видеть тебя, грустный ублюдок». Каждый раз, когда Физз выходила из ворот с аккуратным конвертом в руке, она говорила мне: «Поскорей отсюда ― мне хватит на неделю этого ужасного зрелища».

Сведения, которые Физз собирала об онанизме, продолжали радовать нас. Она научилась красноречиво анализировать эту тему. Она обнаружила, что у мужчин есть воображение, которое никто не ценит. Что только мужчины не делали с собой! Обнимали стиральные машины, пока они вибрировали. Врезались между подушками на софе. Вставляли проволоку в себя и медленно поворачивали. Получали страшное удовольствие от толстого языка собаки. И небольшой шок от штепсельных вилок с низким напряжением. Набрасывались на широкие краны, из которых шла горячая вода. Терли плоть под одеждой в переполненных автобусах. Они насиловали пироги, сдобные булочки, дыни, пудинг. Раздевались, подкрадывались и щипали женщин; использовали одежду, туфли, носовые платки, простыни, полотенца, фантазировали о друзьях, коллегах, учителях, кузинах, горничных, тетях, соседках, нянечках, детях, мачехах, кинозвездах, спортсменах, звездах телевиденья, моделях, рекламирующих зубную пасту, женах других людей, дочерях других людей, матерях знакомых, даже братьях друзей, дядях, отцах, Один даже представлял себе золотого лабрадора.

Приверженцы онанизма приобрели удивительные доспехи практики.

Онанизм вознаграждал их всякий раз, как они приносили жертву на его алтарь.

— Позволь сказать мне, что Король онанизма богаче короля Омана! — сделала вывод Физз.

— Потому что собственное удовольствие получить сложнее, чем добыть нефть? — спросил я.

— Не будь жестоким, — сказала она.

— Прости. Так кто в твоем важном исследовании Король онанизма?

— Вообще-то, Король онанизма на самом деле его раб, — ответила Физз. — Тот, кто уступает онанизму при каждом порыве, и есть король. Подчиняясь, он побеждает. Капитулируя, он побеждает страх, предубеждение, суеверие, похоть, жадность.

— И ревность? — спросил я.

— Да, и ревность, — подтвердила она. — Взрываясь, он достигает полного умиротворения. Даже если это на время. Учась любить себя, он учится любить других. Он — истинный Король. Довольный и полностью отдающий себя. Великие онанисты — по-настоящему великие любовники.

— И кто в твоем важном исследовании, доктор Докторола, этот Король онанизма? — поинтересовался я.

— Мой герой! — воскликнула Физз.

 

Последняя капля

Нас не было в имении, когда они наткнулись на тайник. После половины десятого, когда тарифы на междугородние разговоры были снижены вдвое, зазвонил телефон. Звонил Бидеши из магазина тхакура, и мне было слышно, как Дукхи на заднем плане что-то подсказывал ему. Связь была плохая, их голоса то появлялись, то пропадали. Я догадался, что они спрашивали разрешение открыть что-то, но не смог понять, что именно. Мы то появлялись, то пропадали. Наконец я сказал в раздражении:

— В любом случае, мы приедем через два дня и все выясним.

— Хорошо, сахиб! — закричал Бидеши. — Так вы говорите, что нам следует открыть это?

— Просто подождите, — велел я. — Мы приедем в субботу.

— Хорошо, сахиб! Если вы говорите, мы откроем! — продолжал говорить Бидеши.

После того как я положил трубку, мне стало интересно, зачем Бидеши и Дукхи понадобилось звонить мне. Обычно, когда они хотели что-нибудь уточнить, они обращались к нам через своего однорукого командира. Где был Ракшас? Я попытался позвонить в магазин тхакура на следующее утро, но не смог дозвониться. Вскоре я забыл об этом.

В субботу, когда мы подъехали на джипе к дому в десять часов гтра и припарковались под Тришулом, у мальчиков Бидеши бил перерыв на чай, а Доинчи только что закончил взрывать Грушевое дерево и приводил в порядок гранату. Шатур сидел на солнце со своей Бегам под мышкой и шепотом разговаривал с ней. Глаза курицы были полны любопытства и интереса.

Ракшас ходил вокруг дома, размахивая короткой палкой в руке, словно теннисной ракеткой. Как только я увидел его, то вспомнил странный телефонный разговор.

— Что это было? — спросил я. — Что вы хотели открыть?

Он искренне посмотрел на меня и сказал:

— Я не хотел открывать. Я говорил им этого не делать. Они уверяли, что получили ваше разрешение. Дураки.

Дукхи, сидя на корточках, посмотрел робко на Бидеши и заметил:

— Чем меньше об этом говорить, тем лучше. Мы раскопали гору и нашли мышь.

— Арре, сахиб, в каком государстве мы живем, — вздохнул Бидеши. — Мы думали, что мучения нашей жизни закончились. Но бог дарует бедным лишь мудрость. Бриллианты он дарит богатым.

Оказалось, когда они сломали толстую каменную стену в комнате в задней части дома — в разрушенной комнате, где я стоял в первый день, глядя на небо, а горы камней лежали у моих ног, — они нашли деревянный сундук. Сундук был скрыт в той части стены, где было окно. Эта находка привела рабочих в состояние безумия. Сундук был достаточно большим и достаточно тяжелым, чтобы посеять в их головы фантазии. Они верили, что Физз поделится с ними сокровищами.

Им не нужно было проявлять осторожность, чтобы достать сундук, потому что он находился в аккуратной каменной нише: между ящиком и облицовкой на расстоянии одного дюйма лежали деревянные палки, которые почернели и сгнили. На сундуке висел такой старый железный замок, что понадобился полый ключ, который было необходимо повернуть несколько раз. После того как Бидеши и Дукхи позвонили мне и получили сомнительное разрешение, они боролись с ним несколько часов, и наконец одному из мальчиков Бидеши пришлось сходить в Халдвани и привести слесаря.

Сундук стоял в холле на втором этаже. Физз пришла в восторг, как только увидела его. Он был сделан из толстых досок из гималайского кедра, железные скобы соединяли все его части. Мальчики почистили его, и дерево богато засверкало. Большой железный замок — с него осыпалась ржавчина — висел с открытым ртом, словно тяжело дышащая собака. Слесарь, работая не по своему прямому назначению, сломал его. Физз провела рукой по сундуку, ощупывая его железные кости — полоски, заклепки, болты — и гладкое дерево, перед тем как убрать замок и открыть крышку. В комнате не было электричества, и нам пришлось попросить столпившихся вокруг нас мальчиков отойти от дверей, чтобы не загораживать свет.

Дукхи, который сидел на корточках на полу, закричал:

— Что вы, бездельники, хотите увидеть? Вы думаете, что в этот раз внутри окажутся золотые кирпичи?

— Дайте им каждому по одной! — пронзительно закричал Бидеши. — В школе они только проводили время, бегая от них! Ни у кого нет образования выше пяти классов! И теперь они толкают друг друга, чтобы добраться до них!

Сундук был разделен на четыре равные отделения, каждое и; которых было заполнено на вид одинаковыми книгами. Четыре книги, которые лежали сверху, были в кожаном переплете. Когда я наклонился и взял ближайшую ко мне книгу, под ней обнаружилась точно такая же в кожаном переплете. Прежде чем открыть книгу, которую я держал руке, я взял вторую, и показалась еще одна точно такая же; под ней была по крайней мере еще одна книга внизу.

— Продолжайте, сахиб, продолжайте! — с глупой усмешкой сказал Бидеши. — Веселье только начинается.

Я приказал мальчикам взять сундук и поставить его в нашей спальне, подальше от холла, рядом с окном, выходящим на долину Джеоликоте. Там было светло и имелся стул. Бидеши, Дукхи и мальчики ждали нашей реакции.

— Давайте посмотрим, что это — потому что для некоторых людей это может быть дороже золота, — сказал я.

— Арре, сахиб, нам суждено есть только два раза в день, — вздохнул Бидеши. — Если кто-нибудь даст нам золото, оно обернется в пыль в наших руках.

— Это прекрасный сундук, Бидеши. Вы можете сделать мне такой же? — спросила Физз.

— Арре, диди, я сделаю вам еще лучше! — закричал он хвастливым голосом.

В сундуке лежало шестьдесят четыре одинаковых блокнота в кожаном переплете, в стопках по шестнадцать. Каждая книга была больше двух дюймов в ширину; когда я открыл обложку одной из них, первая страница оказалась чистой, а вторая была исписана сверху донизу плотными строчками маленьким неровным почерком. Я пролистал до последней страницы: весь блокнот до самого конца был исписан тем же сжатым, круглым почерком. Я открыл страницы наугад, и каждая была заполнена непрерывным рядом маленьких круглых букв. Буквы складывались в слова, а те, в свою очередь, в строчки. Насколько я мог понять, там не было абзацев, очевидного начала или конца страницы. Словам не давали пространства, чтобы дышать, словно писатель боялся, что они могут ожить и выпрыгнуть из блокнота.

Я взял другую книгу и просмотрел ее наугад. Не было никакой разницы. Внутри книги были одинаковыми так же, как и снаружи. Страница за страницей маленьких слов, написанных выцветшими королевскими чернилами; толстая бумага, которая распадалась на части, потемнела и стала кремового цвета. Физз делала то же самое, брала блокноты и смотрела, отличаются ли они чем-нибудь. Было очевидно, что мальчики занимались тем же самым, потому что книги не были пыльными, И внутренняя часть сундука была чистой. Если книги лежали по-другому, то не был никакого доказательства этому; если и был какой-то порядок в их первоначальном расположении, то он был утрачен при невнимательном обращении.

Но если осмотреть блокноты тщательно, можно определить, какие из них лежали внизу. Страницы почти прилипли друг к другу, и приходилось медленно рассоединять их по краям. Единственным намеком на хронологию были чернила: они выцвели в большинстве книг, и было почти невозможно их разобрать. Некоторые страницы казались испачканными; трудно было определить, случилось это во время написания или позднее.

К тому времени, как мы без всякой системы просмотрели все книги, прошло несколько часов. Когда Ракшас пришел позвать нас на обед, мы сидели среди стопок книг в кожаных обложках. Как только я увидел его, то понял, что что-то случилось… Исчезло его обычное возбуждение, его красивое лицо было печальным и не улыбалось. Обрубок его руки висел мрачно и не двигался. Я понял, что он не присутствовал при драме, разворачивавшейся здесь последние несколько часов.

— Что все это такое, Ракшас? — спросил я.

Стоя в дверях, он ответил:

— Прошлое следует оставить в земле. Мы с трудом можем справиться с настоящим. Но эти глупые люди равнин ничего не знают.

— Но что это все-таки такое, Ракшас? — повторил я свой вопрос.

Не глядя на меня, он сказал:

— Я не знаю. Я ничего не знаю. Все, что я знаю — прошлое следует оставить в покое. Мой отец обычно говорил, что настоящее принадлежит деятелям, будущее — мыслителям, а прошлое — неудачникам. Прошлое следует оставить в покое.

Этим вечером пришел Тафен. Он узнал, что мы приехали из Дели. Как всегда, от него пахло виски, и он был весь покрыт собачьей шерстью. Но Стефен тоже был странно печальным. Мы сидели на террасе, глядя, как солнце умирает над долиной. Из Биирбхатти ехала провожающая его в последний путь армия: грузовики цвета зеленых оливок держались на равном расстоянии друг от друга, наполняя ревом горы.

— Что вы сделали с ними? — поинтересовался Тафен.

— С сундуком? — спросил я. — С записями? Они лежат в нашей комнате.

— Их не следовало доставать, — сказал Стефен. — Сожгите их, сахиб. Мадам, поверьте мне, прошлое следует оставить нетронутым. Все в горах знают это. Вот почему в горах царит мир, а на равнинах неприятности. Вы выкапываете храмы, мечети, мертвецов и их идеи, приносите старые проблемы и смешиваете их с новыми, превращая все это в еще большие неприятности. Мой мальчик Майкл повторяет: «Папа, я сделаю тебе этот укол, и, благодаря ему, все болезни уйдут». Но на равнине считают по-другому: «Позвольте мне взять старые болезни и добавить их к новым, чтобы создать такую болезнь, от которой никто бы не смог вылечиться» Люди говорят, что прошлое очень важно. Я думаю, что прошлое — это ловушка. Позвольте мне сказать вам, мадам: нет в мире такого мудрого человека, чтобы он учился у прошлого — все они копаются в нем в поисках неприятностей.

— Что это за книги, Стефен? — спросил я.

— Я ничего не знаю, сахиб, — ответил он. — Я просто советую их сжечь, сжечь их, выбросить. Зачем играть с прошлым? Что каждый из нас может в нем найти?

Солнце опустилось за горные вершины и теперь было похоже на сверкающий абажур. Долину освещали последние лучи, чистые и спокойные. Некоторые грузовики из обоза теперь оказались позади нас и поднимались к Бхумиадхару, Бховали и, наконец, в военный городок у Раникхета. Даже ритмичный звук грузовиков не мог нарушить покой убывающего дня.

— Стефен, вы что-то недоговариваете, — сказал я.

— Сэр, поверьте мне, я многое вам рассказал, — вздохнул он. — Я прошу вас оставить в покое то, что было зарыто. Миру нужны живые люди, а не привидения.

Я постарался выяснить у него еще что-нибудь, но он молчал. Тафен продолжал утверждать, что ничего не знает, кроме того, что прошлое не следует трогать. Уже стемнело, когда он встал, чтобы уходить. На склонах холмов и в долине ожили тысячи огней. Свет луны был слабым: луна была в первой своей фазе; через десять дней она будет освещать всю долину.

Тафен хотел, чтобы кто-нибудь проводил его до поворота дороги, откуда он поднимался по тропе к своему дому. Он больше не приводил своих собак, потому что они сходили с ума, когда видели мальчиков, и всегда существовала опасность, что Шатур нападет на них с топором, если они будут угрожать его курице. Теперь некому было сопровождать его. Все рабочие расползлись по своим комнатам и были заняты тем, что мылись, испражнялись, готовили еду. Было бессмысленно просить Ракшаса. Тафен был настойчив. Наконец, он сказал:

— Сэр, вы пройдетесь со мной до моего дома?

По дороге Стефен объяснил, что очень боится темноты. Он рассказал, что, когда ему было девятнадцать и он был здоровым парнем, на него у нижних ворот прыгнул дьявол. Он сказал, что дьявол был больше семи футов в высоту, имел горящие угли вместо глаз и длинные извивающиеся когти вместо пальцев. Когда дьявол открывал рот, раздавалось низкое, утробное рычание, у него не было зубов, просто темная, бесконечная, пустая бездна. Тафен добавил, что в школе был в команде боксеров и попытался защититься, но дьявол схватил его за шею и легко поднял над дорогой. Его собака начала мяукать, словно кошка, убежала и спряталась под трубу. Только когда он собрался умирать, из-за поворота показался грузовик, и, когда его фары осветили дьявола, тот бросил Тафена и исчез.

Мы были внизу у извилистой тропы, которая вела к дому Стефена. Вверху на тропе висела лампочка на мыльном дереве, создавая круг желтого света.

— Стефен, ты хочешь, чтобы я поднялся с тобой? — спросил я.

— Нет, там безопасно, сэр, — покачал он головой. — Я боюсь того места, которое находится рядом с флигелем.

— Но Ракшас живет там. Один, — вспомнил я.

— Но он индус, сэр, — возразил Тафен. — Дьяволу нужны только христианские души.

Это был долгий день: мы уехали из Дели в четыре часа утра; когда мы отправились спать с двумя порциями виски внутри и съеденным обедом, не пробило и десяти. Ракшас обслуживал нас на террасе. Он молчал и вел себя враждебно, когда принес дал, гхоби и рис. В темноте огни на склоне Найнитала были похожи на множество сверкающих бриллиантов. На самой вершине, где начинался этот каскад огней, можно было увидеть темные шпили Святого Джозефа.

Физз ушла раньше меня. Когда я последовал ее примеру через какое-то время, то увидел, что она складывает все книги назад в ящик. Я энергично взялся помогать. Четыре аккуратные стопки по шестнадцать книг в каждой. Когда все было сделано, Физз закрыла крышку и повесила обратно сломанный замок с открытым, тяжело дышащим ртом. В странном порыве она подняла наш чемодан и поставила его на сундук, почти придавив его.

Я посмотрел на нее. Она сделала это неосознанно. Когда мы оказались под одеялом — было так темно, что мы не могли даже видеть друг друга, — Физз спросила:

— Ты думаешь, с этим сундуком все в порядке?

Я держал ее за руку, крепко сжав.

— Конечно, да, — сказал я. — Не позволяй этим двум шутникам пугать тебя.

— Они были очень странными, — заметила она. — Первый раз я видела, что они в чем-то согласны друг с другом.

— Они — жители гор, — сказал я. — В горах любят захватывающие истории. Этот идиот Стефен рассказывал мне, что однажды встретил дьявола. У наших ворот. У нижних.

Физз захихикала.

— И что произошло? Дьявол убежал?

— Нет. Он поднял его и тряс над дорогой. Напротив указателя на Бховали.

— Ладно, прекрати это. Ты пугаешь меня.

— Он сказал, что у нею красные угли вместо глаз и завывающая бездна вместо рта.

— Прекрати!

Я притянул ее к себе и поцеловал в лоб. Она положила голову мне на грудь, обняв меня руками и ногами. Ее футболка поднялась, и тело было теплым. Волосы только начали пробиваться сквозь ее кожу, и легкая щетина показалась мне возбуждающей. Эта свежая шероховатость была намного сексуальней гладкой, словно шелк, кожи.

— Ты читал какую-нибудь из этих книг? — спросила Физз.

— Нет, — ответил я. — Я просто пролистал их, чтобы понять, отличаются ли они друг от друга.

— Что это, по-твоему?

— Очевидно, какие-то записи, — предположил я. — Дневники или что-то вроде этого.

— Что мы будем с ними делать? — поинтересовалась она.

В ночи раздался стук козодоя. Я решил для себя, что на девятый раз пойду и осмотрю куст лантаны. Я знал: если я спущусь вниз и посижу тихо на корточках несколько часов, то смогу увидеть…

— Так что мы будем с ними делать? — повторила свой вопрос Физз.

— Прочтем их, — сказал я. — Выясним все. Продадим их за миллион долларов какому-нибудь идиоту в Лондоне. Выкинем их, если они скучные.

— Кто, как ты думаешь, написал их?

— Какой-нибудь душевнобольной. Их пугающее количество среди писателей.

— И без «Брата», — усмехнулась она.

— Правда, — сказал я, — настоящий маньяк.

— Не маньяк, мистер чинчпокли, — возразила Физз, — просто вдохновленный и дисциплинированный. Вопрос в том, можешь ли ты повторить то, что сделал он?

— Добрый доктор Докторола, вопрос заключается в том, может ли он сделать это?

Я перевернулся на нее, прижав ее лицо. Мои руки накрыли ее ладони по обе стороны от головы. Мой рот был у ее левого уха. Запах ее волос и кожи заполнил меня. Я начал расти там, где она почти созрела, и Физз задвигалась, чтобы впустить меня. Когда мое желание возросло, оно превратилось в животного, которое почувствовало дорогу домой. Оно скользило по ее влаге и поднималось. Я поцеловал ее сзади в шею, под линией волос, в ее любимое место. Она застонала и изогнулась. Животное скользило, входя и злясь на жару.

— Может он сделать такое?

— Любой может это сделать, — ответила Физз каким-то приглушенным голосом.

Я вышел из нее, а потом снова вошел.

— Любой?

— Никто, — сказала она еще более приглушенным голосом.

Я целовал ее от линии волос до уголков ее рта. Теперь я мог почувствовать ее влажное дыхание. Каждый раз, как я спрашивал ее: «Любой?» — она отвечала: «Никто».

И всякий раз она была немного дальше.

Я сбросил тяжелое покрывало. Так было больше места для действий. Я сказал ей на ухо:

— Никто?

И она ответила:

— Только ты.

И я спросил:

— Никто?

И она сказала:

— Только ты.

И к тому времени, когда я задал ей этот вопрос дюжину раз, она больше не могла слышать меня, и я больше не мог слышать ее, но мы оба были совершенно там же, где всегда.

Позже, приведя в порядок покрывало, она воскликнула:

— Мистер чинчпокли, ты что-то знаешь? Ты отвечаешь всегда вопросом на вопрос!

Борясь с непреодолимой властью сна, я пробормотал:

— В наших вопросах содержатся все ответы!

Не понимая, что это значит.

На следующий день я не вставал с постели до вечера.

Когда я поднялся и пошел в ванную, рабочие собирались отдыхать после рабочего дня, а Физз сидела на террасе, наблюдая за закатом солнца. Утром, когда я проснулся, я попросил ее принести мне одну из книг, чтобы просмотреть ее, пока я буду пить чай. Кончилось тем, что я позавтракал и пообедал в постели и был вынужден оставаться там и читать, пока стук молотка, визг пилы и разговоры наполняли дом.

Когда Ракашас принес мне обед, он сказал без улыбки:

— Мой отец говорил, что самые мудрые люди — те, кто знают границы своей мудрости.

Физз была слишком занята совещаниями с каменщиками и плотниками, чтобы беспокоиться обо мне. Несколько раз она приходила и говорила:

— Великий господин чинчпокли за работой!

В окно напротив нашей постели я видел, как изменялся день. Утром на листьях дуба ожили болтающие птицы, потом листья заблестели под лучами полуденного солнца, а вечером они танцевали с порывами ветра; с приближением ночи они побледнели и успокоились. Когда я отбросил в сторону одеяло, сохранившее запахи сна, чтобы встать и помыться, день прошел, и я прочитал почти десять страниц.

Этого было достаточно, чтобы зацепить меня.

Каракули было трудно читать, и язык был сложный с ужасной грамматикой и ошибками. Часто казалось, что предложения следовали друг за другом не в логическом порядке. Приходилось возвращаться, чтобы понять то, что было написано. Тот, кто так плохо написал шестьдесят четыре книги, демонстрировал невероятную самоуверенность.

Но содержание. Но содержание…

Когда я вышел на террасу, Физз спросила:

— Так что он пишет?

— Ничего, — ответил я.

— То есть?

— Это пишет она.

Странно, но прошла минута, прежде чем Физз переспросила:

— Ты хочешь сказать, что это пишет женщина?

— Да, — подтвердил я. — Нам следовало это понять по почерку

— И кто она?

— Мне удалось прочитать только десять страниц. Из них невозможно понять.

— Очевидно, она жила здесь?

— Я тоже так думаю. Откуда еще мог появиться сундук с этими записями? Должна быть женщина, к которой он имеет отношение. Та, которая построила дом.

— Как ее звали?

— Пока не знаю. Тафен называет ее Мадам. Я не думаю, что он тоже много о ней знает. Я спрашивал его пару раз, и он всегда отвечал туманно. Просто говорил, что она была смелой, очень храброй. По его словам, даже белые люди боялись ее.

— Что ты нашел?

— Я рассказал тебе. Очень немногое. Просто удалось прочитать десять страниц. Это очень сложно. Синтаксис плохой, почерк неразборчивый — нелегко понять.

Физз встала и начала утаптывать землю вокруг серебристого дуба, который мы посадили на террасе. Несколько ударов с правой стороны — и растение немного выпрямилось. Его листья почернели по краям. Возможно, из-за мороза. Она вытерла свои шлепанцы пучком травы и сказала:

— Так что ты выяснил?

— Прочитав десять страниц? — усмехнулся я. — Леди Чаттерлей владеет нижними Гималаями.

— Что?

Мне потребовалось десять минут, чтобы объяснить то, что я имел в виду. Физз недоверчиво заохала. Она не знала, говорю я правду или подшучиваю над ней.

Наконец она спросила:

— Так что это? Своего рода роман?

Я сказал, что понятия не имею.

— Материал потрясающий, но я не знаю, правдивый или выдуманный.

— Но я должна сказать, что ты не потерял способность находить самые грязные отрывки в любой книге! Шестьдесят четыре части, и ты находишь нужные десять страниц!

Ночью, когда я собирался снова взять дневник в постель, я кое-что вспомнил. Я немедленно зашнуровал кеды, натянул куртку и попросил Физз сделать то же самое.

— Куда ты хочешь идти? — спросила она.

— Давай поговорим с Тафеном.

— Сейчас?

— Мне нужно кое-что у него спросить.

— Сейчас?

— Сейчас!

Багира, которую мы приобрели у армейского офицера в отставке в Бхитмале, была еще восьминедельным щенком — черный комочек меха, который ел и спал весь день в плетеной корзине на кухне. Поэтому не было собаки, которая могла бы сопровождать нас, но я взял гладкую палку из сандалового дерева, которую мы купили как-то в Джанпате, а Физз держала маленький черный фонарик. Он прорезал острую дыру в темноте и дьявол не прыгнул на нас у нижних ворот.

Когда мы свернули с дороги на извилистую тропу в сторону дома Тафена, под нашими ногами хрустели опавшие листья дуба и гравий, этот звук заставлял собак волноваться. Голая лампа, подвешенная на мыльном дереве, где тропа на последнем участке поворачивала, смотрела, на зловещие тени вокруг. Когда мы повернули, лаянье собак стало ужасным. У него было много тональностей: дикий лай, низкое рычание, резкое тявканье, и непрерывный вой, который должен был разбудить долину. Но мы были там прежде — когда покупали дом — и знали, что, когда опускается первая завеса темноты, Тафен привязывает своих собак внутри двух больших клеток с железными решетками, которые стояли по бокам от двери его дома. Гулдаар — пятнистый — любил есть собак и мог убить этих четырех дворняжек несколькими ударами лапы. Иногда ночью леопард приходил и садился напротив клеток, и у собак переворачивалось все внутри, и они превращались в мяукающих развалин.

Тафен приложился к спиртному и сидел на своем стуле. Его тонкие руки висели по бокам, кончики пальцев касались зеленого линолеума на полу. Стакан, наполовину наполненный золотой жидкостью, был зажат в его правой руке. Круги золотого цвета — сотни кругов наслаивались друг на друга — покрывали пол вокруг стула, напоминая о золотых вечерах. Маленький телевизор трещал напротив Тафена. Единственный канал, который транслировался здесь, — это национальный канал, «Дурдаршан», приходилось каждый день поворачивать антенну на крыше, чтобы добиться приема. Сейчас ничего не было слышно, кроме треска, и ничего не было видно, кроме неясных фигур.

Мы сели на какие-то предметы мебели яркого цвета с изогнутыми ножками и спинками.

— Иди и раздели его со мной! — закричала Дамианти. — Почему одна Дамианти должна ощущать на себе мудрость великого Тафена Обманщика, шейха Чилли Кумаона!

И она ушла за новыми стаканами.

— Стефен, скажи мне кое-что, — попросил я.

— Почему я должен тебе что-то говорить? — спросил он. — Почему я кому-то должен что-то говорить? Кто-то мне что-нибудь рассказывает? И кто ты?

— Стефен, когда я пришел в твой дом в первый раз, у тебя на стене висел портрет женщины, — сказал я. — Кто это? И где портрет?

— Это королева Шеба, и она спит, — ответил Тафен-: — И она не спит с такими черными, как ты!

Дамианта пришла с двумя толстыми стаканами на пластиковом подносе и предложила их нам с наполовину полной бутылкой «Бэгпайпера». Но я был не в настроении пить.

— Заткнись, Стефен, и отвечай на мой вопрос! — закричал я.

Физз положила на мою руку свою и сказала:

— Я думаю, нам следует уйти.

Но я не хотел возвращаться. Тафен смотрел на меня налитыми кровью глазами. Он взял стакан, осушил его и расставил свои тощие бедра.

— Тафен, не говори ни слова! — попросила Дамианти.

— Ты ублюдочный Дилливалла, ты когда-нибудь ездил на лоллу? — закричал Тафен. — Иди, я покажу тебе горячую езду на толстом лоллу Одним ударом я покажу тебе весь Кумаон! А двумя всю Индию! Три удара за весь мир! От Эйфелевой башни до Импайер Стейт Билдинг. Иди!

Физз встала и сказала:

— Я ухожу.

— Заткнись ты, жалкий пьяница! — воскликнула Дамианти. — О, почему Майкл не сделал тебе укол, который вылечил бы тебя от этой болезни!

— Тафен, ты — собака! — рассердился я. — И ты умрешь, как собака!

— Прекрати! — попросила Физз. — Что с тобой?

Между тем Тафен снял ремень и попытался расстегнуть свои серые брюки.

Физз теперь тянула меня за руку, а Дамианти взмолилась:

— Пожалуйста, сэр, уйдите, прежде чем он заставит нас всех краснеть.

Когда мы вышли, собаки начали лаять, бросаться на решетку, воя на луну. В каждой клетке стояли алюминиевые чашки с водой, покрытые вмятинами и трещинами, раздавалось шуршание и плеск воды, когда собаки налетали на них.

На улице Дамианти сказала, сложив ладони:

— Вы должны простить нас. Он иногда человек, иногда животное. Даже я не знаю, когда и кем он будет.

Прежде чем Физз смогла успокоить ее, я спросил:

— Дамианти, вы знаете картину, о которой я говорю? Кто это? И где картина?

В доме Тафен закричал во весь голос:

— Черный ублюдок, который делает кхуспхус с моей женой! Иди и поговори с лоллу Тафена, тогда ты узнаешь! Кто она? Она — мама твоей мамы! И она будет спать со мной сегодня!

Очень твердым голосом Физз, потянув меня за руку, заявила:

— Мы уходим сейчас же!

— Пожалуйста, сэр., - Дамианти умоляюще посмотрела на меня.

Физз была в ярости. Она шла впереди меня всю дорогу домой, свет ее фонарика сердито покачивался. Когда мы оказались в постели, она спросила:

— Что с тобой случилось? В чем дело?

— Прости, — сказал я.

Вообще-то, я сам очень удивился. Я думал, что научился уходить в сторону, когда Тафен становился чудовищем.

— И что это за картина, из-за которой ты впал в истерику? — поинтересовалась она.

— Пустяки. Правда, ничего, — ответил я.

Физз свернулась калачиком и заснула через несколько минут. Ей приходилось наблюдать за работой целый день, обходить все имение, поэтому она не могла не устать. Но мои мышцы были расслаблены от отдыха, и сон никак не мог соблазнить их. Мне захотелось взять дневники и почитать еще, но единственная вещь, которую Физз не могла переносить, — свет над головой, когда она спит. Дома у меня рядом с кроватью стоял, ночник с абажуром, но здесь была только большая лампа в сто ватт, вставленная в белый пластиковый держатель, льющая яркий свет на наши головы и на побеленные, голубые стены.

Я вспомнил портрет. Это была большая написанная маслом картина, вставленная в широкую деревянную раму. Цвета не были насыщенными, краски немного поблекли. Там не было заднего фона, декораций, портрет занимал всю раму. На нем вполоборота была изображена женщина, выставившая вперед правое плечо. Она определенно была белой женщиной, не нужно было смотреть на ее платье с широким вырезом, чтобы понять это. Черты ее лица были заостренными, но рот — широким, а губы — полными; все вместе представляло собой любопытную смесь сдержанности и безрассудства. Волосы были убраны назад, они закрывали ее уши, исчезая сзади на холсте. Но это было сделано постепенно, объемно, и волосы не выглядели прилизанными.

Хотя она была написана слегка в профиль, художник сделал так, чтобы она смотрела прямо с холста. Его победой были ее глаза. Они были живыми и глядели на тебя со смущающей прямотой. Он смело написал их с намеком на глубину: линия и рядом возвышение. На шее, на цепочке, висел кулон с омом, религиозным символом.

Портрет, который я дважды мельком видел среди безделушек в гостиной Тафена, включая безвкусно нарисованного терракотового Иисуса и милые рождественские сцены, запомнился мне, потому что религиозным символом был не крест, а ом. Я подумал тогда, что это что-то вроде дешевой картинки, которые художники рисовали в 1960-70-х годах в Индии, чтобы распространять среди мелкого дворянства в постколониальных городках, — англизированные фигуры, которые должны олицетворять собой изящество и утонченность. Я думал, что знак был непростительным, грубым промахом художника.

В комнате в темноте было очень тихо. Последние собаки отправились спать, и птица тоже сегодня ушла на покой. Если она и кричала, то я не услышал этого. Я лежал на спине с открытыми глазами, но не мог ничего видеть, даже толстые балки прямо надо мной. Моя голова была занята тем, что я прочитал, мой разум начал хитрить, связывая женщину на портрете со словами в книге в кожаном переплете. Я попытался отделить то, что я прочитал, от образа женщины, но не смог. И даже тогда, когда я смотрел невидящими глазами, женщина начала делать то, что описывала. Я закрыл глаза, натянул покрывало на голову, обнял Физз и зарылся лицом в ее волосы, но все еще видел ту женщину. Она смотрела прямо на меня.

Я тоже смотрел в ее глаза до тех пор, пока не заснул. А затем мне приснился реальный сон, не похожий ни на один, который я видел за много лет. Женщина на портрете скользнула в постель ко мне и делала со мной все те вещи, которые были описаны в дневниках. Ее широкий рот был мучительным, где бы он ни притрагивался ко мне; ее руки касались меня необычным образом. Она двигалась по моему телу. Меня касались руками, мною овладевали, пока я не застонал от удовольствия.

Когда я проснулся утром, я чувствовал себя так, словно вернулся в школу: мое юное тело было лучше всего раскрепощено, когда разум спал. Я вспомнил, что ее соски были полными, что под ее левой грудью была большая родинка. Некоторые события этой встречи оставались для меня словно в тумане. Я не мог вспомнить, заставила ли она меня кончить. Я не думаю, что она это сделала; я перенес свое возбуждение на Физз и, перевернув ее на спину, вошел в нее со страстью, которой давно уже не чувствовал.

Позже, противясь желанию снова взять дневник, я собрался и пошел в дом Тафена. Наш собственный дом к тому времени наполнился жужжанием голосов, которые требовали, командовали, делали замечания, и множеством звуков работающих инструментов, которые прибивали, строгали и штукатурили; Ракшас все еще держался в стороне, и я услышал, как он спрашивал у Физз, зачем мы ходили к Тафену накануне ночью. Гнев Ракшаса был в основном направлен на меня. Я не думаю, что он в чем-нибудь винил Физз. Тогда или потом.

Тафена не было дома. Дамианти сказала, что он проснулся, почувствовал себя плохо и позвонил Майклу, чтобы тот приехал из Халдвани и забрал его в больницу. Она выглядела усталой. Дамианти сидела на ступеньках веранды, между клетками с собаками, ее седые волосы были распущены, они блестели от жира на солнце. Все четыре собаки растянулись на зацементированной площадке напротив нее. Они открыли глаза и посмотрели на меня, не двигаясь. Дамианти рассказала, что они провели плохую ночь. Незадолго до рассвета приходила пантера и свела их с ума. Она добавила, что все утро чистила клетки.

Я сказал, что хочу увидеть портрет.

Дамианти была осторожна. Она осмотрела все: свои ноги, небо, собак — в надежде на помощь.

Уставшая женщина, которая каждый день копалась в своих внутренних ресурсах, чтобы жить.

Дамианти попыталась притвориться, что не знает, куда убрали портрет. Когда я отказался двигаться с места и настоял, чтобы мы осмотрели дом, она сдалась. Портрет был спрятан на огороженной веранде — вроде кладовки — позади их спальни, рядом с несколькими сломанными обеденными стульями. Он был накрыт выцветшей зеленой простыней цвета лайма с нарисованными на ней белыми лилиями. Когда я взял его и, сдернув простыню, поставил на один из стульев, я понял, что в воспоминаниях был слишком добр к его состоянию.

Рама внизу треснула; рисунок потрескался по краям, и широкое пространство ее груди кремового цвета потускнело и испортилось из-за острых предметов, карандашей, ручек, царапин от сваленной здесь мебели. Кто-то, наверное ребенок, даже пытался обозначить соски едва заметными точками серого грифеля. Знак на шее, нарисованный серебристо-голубым цветом, выступал еще отчетливей из-за общих повреждений холста.

Я взял стул и сел напротив нее. Чудесным образом ее лицо выжило без видимых повреждений. Кожа была гладкой с розовыми светлыми пятнами на щеках. Нос нисколько не потерял своей остроты. Рот был приглашением, спелой сердцевиной холста. Его обещание смягчало надменность носа. Дамианти вышла, чтобы сделать мне чашку чая. Женщина оценивала меня уверенным взглядом — худого, преждевременно седеющею мужчину в голубых джинсах и темно-бордовом пуловере, небритого два дня, а маленький золотой гвоздик блестел в ее левом ухе. Она посмотрела в его глаза и поняла, что преследовать его будет легко; он был из тех людей, кого соблазняли демоны. Эта женщина понимала подобных мужчин. Ей стало интересно, знает ли он, на что его толкают. Это заставило ее улыбнуться.

Глядя на портрет, я почувствовал, что мои глаза начали щуриться. Я отвернулся и посмотрел на покрытые деревьями горные склоны Бхумиадхара, чтобы освежить голову. Это было прекрасное утро. Голубое небо, яркий солнечный свет, орлы начали чертить круги в воздухе. Пришла Дамианти с чаем в большой керамической кружке с нарисованным на ней Дональдом Даком. Я снова посмотрел на женщину. Она перестала улыбаться, но все еще смотрела на меня.

— Дамианти, садись, — сказал я

Дамианти завязала волосы. Они были влажными и ровными, ее череп просвечивал сквозь них. Жена Тафена была одета просто. Когда я повторил свое требование, она притащила плетеный стул из спальни и села на него.

— Кто это? — спросил я.

— Я знаю только то, что рассказал мне Тафен, — ответила она — Он говорит, что это хозяйка дома.

— Она построила дом? Дом, в котором мы теперь живем?

— Да. Это то, что говорит Тафен.

— Что еще говорит Тафен?

— Ничего. Он отказывается говорить о ней. Вначале, когда я спрашивала, он кричал на меня. Когда он был человеком, то говорил, что не было похожей на нее женщины, она была богиней, полной любви и щедрости. А когда был зверем, то крича «Что ты хочешь знать, ты, сумасшедшая сука? Она была в сотню раз сумасшедшей тебя! Она была кровавой чураил! Белой ведьмой! И больше не задавай вопросов, потому что, если от проникнет тебе между ног, ты будешь бегать по дорогам среди холмов, прося о помощи!

— Так что ты знаешь?

— Ничего, сахиб, — сказала Дамианти. — Эта картина должна была висеть в большом доме, где вы теперь живете, но когда Тафен решил продать дом, он принес ее сюда и поставил в гостиной. Когда я попыталась почистить его, он закричал на меня: «Не трогай ее, ты, сумасшедшая сука! Пусть она так висит».

— Ты не спрашивала его почему?

— Вы когда-нибудь спрашивали у Тафена что-нибудь разумное, сахиб? Несколько месяцев спустя он сидел здесь однажды вечером, превращаясь в животное, и начал вопить: «Дамианти! Дамианти! Убери ее! Убери ее! Гляди, как она смотрит на меня. Говорю тебе, что она что-то хочет от меня! Она собирается наказать меня за продажу дома!» И я сняла портрет со стены и положила его тут, в кладовке. На следующее утро он похвалил меня — теперь уже будучи человеком: «Ты сделала правильную вещь, Дамианти. Теперь прикрой ее лицо покрывалом. Ты знаешь, что здесь обычно говорили? Если посмотришь ей в глаза, то с тобой все кончено».

— Как Тафен получил право управлять домом? — спросил я.

— Я точно не знаю, — ответила она. — Он не хочет мне ничего рассказывать. Но я думаю, что его отец работал на нее, и госпожа оставила ему дом.

— Что еще ты знаешь?

— Ничего. Кроме того, что Тафен говорит, что она вряд ли когда-нибудь выезжала за пределы поместья. Она никогда не ездила в Найнитал, Халдвани, Бхитмал, Сааттал, Наукучиатал, Раникхет или Алмору. Многие окружающие ее люди никогда не видели ее. Тафен рассказывает, что у нее было ружье, и она стреляла в любого, кто входил в поместье без приглашения. Он утверждал, что ей даже не нравилось, когда ее посещали белые люди. Иногда английских офицеров, которые приходили увидеть ее, останавливали у ворот и просили уйти.

— Тафен помнит встречу с ней?

— Он не рассказывает. Стефен говорит, что был слишком маленьким, когда она умерла. И утверждает, что она не хотела, чтобы ее похоронили на большом кладбище, где лежат все белые, вверх по дороге на Найнитал. Она хотела, чтобы ее похоронили в Гетии.

— В Гетии? Где?

―На холме. За домом.

―У тебя есть еще какое-нибудь ее изображение?

―Нет, сахиб, ничего. Я не хочу хранить даже этот портрет. Он меня пугает.

―У Тафена есть еще что-нибудь, что принадлежало ей? — поинтересовался я. — Все что угодно.

— Нет, ничего. Ничего, о чем я знаю. В тот день, когда Дукхи и Бидеши нашли коробку и открыли ее, Тафен обезумел. Он начал лаять и выть, как собака, когда она чувствует пантеру. Он ходил взад-вперед по комнатам, ударяя кулаками по стенам. Стефен не переставал кричать: «Копай, копай, копай! Все хотят копать на свое несчастье! Раскопать прошлое друг друга, выкопать мечети, поднять храмы, церкви, дома! Словно ковыряются в носу! Чем больше копаешь, тем больше грязи получаешь! Придется все это высморкать! Высморкаться и забыть об этом! Высморкаться и уйти! Высморкаться и уйти!»

Я повернулся, чтобы взглянуть на женщину на портрете: она смотрела на меня уверенным взглядом. У нее были серо-голубые глаза, и я смотрел в них так долго, что у меня начали болеть веки. Казалось, что они что-то знают, и мне хотелось понять что именно.

Когда я встал, она смотрела на меня, возражая против моего ухода. Я стоял как вкопанный. Тогда Дамианти вышла вперед и накинула ей на лицо покрывало в цветочек, только тогда смог двигаться.

— Он обсуждал то, что они нашли в коробке, с тобой?

— Обсуждал? Тафен? — удивилась она. — Вы знаете осла, который дает молоко?

На улице солнечные лучи ослепляли, и ленивые собаки не повели даже ухом, когда я спустился по ступеням и пошел по направлению к главной дороге по тропе, которая петляла между старыми дубами.

Вечером, пока в доме приколачивали, штукатурили, обустраивали и приводили в порядок, я спокойно ускользнул по козлиной тропе на вершину горы. Хотя она проходила справа от нашего дома, мы в свое время не нашли ее. Но из дома можне было проследить весь путь до вершины: большие сосновые деревья маршировали единым строем до самого горного пика: выстраивались там, обозревая долину и обсуждая свою стратегию.

Трава здесь росла густыми золотыми островками, a тропа была каменистой, часто почти скользкой, и мне приходилось идти осторожно. Если под ногами не было острого камня, лежал ковер из сосновых иголок, и это — из-за отсутствия силы сцепления с подошвами моих плоских резиновых сандалий — придавало еще большее чувство неуверенности ногам. В это час можно было увидеть случайного козла, жующего на склоне холма, но вскоре владельцы разберут по домам и помесят в загоны всех животных.

Мне потребовалось не больше пятнадцати минут, чтобы до стигнуть вершины холма. От вида, открывающегося отсюда, захватывало дух. Здесь можно было разглядеть ту часть долины, которая была не видна из дома. Прямо подо мной находился большой пруд, напоминавший кусок стекла без единой царапины. Позже я выяснил, что в зимние месяцы он служил полем для крикета, а в сезон дождей — бассейном для местных жителей. Рядом с деревней была глубокая впадина, внутри которой примостилось несколько маленьких хижин. Вокруг меня росли старые сосны; некоторые из них поднимались в высоту на пятьдесят футов и больше. Там было множество колючих растений, в которых жили насекомые и птицы. Если посмотреть на дом, то можно было увидеть только его крышу — ее гладкая красная кожа была аккуратно покрыта рисунком, характерным для Найнитала, — и две дымовые трубы в тугих шляпах.

Несмотря на все мои попытки, я не смог разыскать ее могилу. Повсюду росли кусты ежевики, и, хотя вершина холма выглядела издалека маленькой, она была слишком большой, чтобы обыскать ее за несколько часов. В одном месте я нашел намек на каменную кладку и подумал, что обнаружил могилу. Но когда я очистил ее от ползущих растений, то понял, что это небольшой водоем, давно заброшенный и покрывшийся за много лет трещинами.

Когда я вернулся, Физз ничего не сказала. В этом была вся Физз — она всегда оставалась доверчивой и неподозрительной. Рабочий день закончился, Бидеши и Дукхи сидели на передней веранде и составляли с ней планы на следующую неделю. Шатур кормил свою курицу семенами горчицы с ладони. После каждого клевка Бегам наклоняла голову, чтобы посмотреть в глаза мальчика, и кудахтала от удовольствия и радости. Когда я перебрался через колючую проволоку, чтобы попасть на территорию имения, я заметил Ракшаса, который стоял возле стены кухни и наблюдал за мной. Его красивое лицо было печально, и никто из нас ничего не сказал друг другу.

Я взял книги в кожаном переплете и отправился на террасу. Когда Физз закончила с работниками и пошла принять ванну, я все еще сидел там. Стало смеркаться, а я все еще сидел там. Потом я взял книгу с собой в постель, и, когда Физз попыталась обсудить события дня, я отстранил ее; когда она положила руку на мое бедро, я проигнорировал ее, и, когда она, уставшая за день, отвернулась, чтобы спать, я почувствовал облегчение.

Я выключил лампочку и включил фонарь, который Ракшас, по моей просьбе, поставил с моей стороны кровати.

— Нашел еще какие-нибудь грязные подробности? — спросила Физз сквозь сон.

И она заснула. Я опустил левое плечо и склонился под светом лампы; к тому времени, как я заснул (а книга повисла в моей руке), прошло несколько часов.

Ночью я внезапно проснулся. В лампе догорал последний миллиметр фитиля. Она не давала света; это был просто желтый блеск в серой ночи. Какой-то темный инстинкт пробудил меня ото сна. Я откинул в сторону тяжелое покрывало, спустил ноги. Мне понадобилась минута, чтобы найти резиновые шлепанцы. С крайней осторожностью, двигаясь на цыпочках, я прошел по комнате; половицы скрипели, но не сильно. Я открыл дверь, на цыпочках прошел по краю холла, стараясь ставить ноги только на те концы паркетных досок, где они твердо прилегали к каменным стенам. По пути я посчитал ступеньки и перешагнул через шестую. Когда я дошел до низа, темнота немного рассеялась. Через окно проникал лунный свет. Я осторожно миновал гостиную. Когда я вошел в столовую, она сидела там, на старом легком стуле, и ночной свет очерчивал ее прекрасный силуэт.

Я увидел ее и понял, что она ждет меня.

На ней было шелковое платье темно-бордового цвета с низким вырезом, широкое кружево покрывало ее шею и волосы. Эти глаза — победа художника — смотрели на меня с таинственным блеском. Она медленно улыбнулась, ее сочный рот приоткрылся в необузданном обещании. Я подошел к ней ближе, и она потянулась ко мне руками, положила их мне на плечи и опустила меня на колени. Пока я стоял на коленях, напротив ее стула, она медленно сняла свое объемное платье. Ее ноги были полными, бедра тяжелыми и округлыми, а кожа гладкой, с каким-то внутренним сиянием. Когда она развела ноги, они засверкали от готовности.

Она положила руки на мои волосы и притянула к себе мое лицо. Она держала его там, и единственное, что двигалось, — это мои губы и язык. Ее тело заполнило мой рот. Ее первоисточник попал в мои зубы; ее тело воспарило на широких крыльях орла. Я начал тонуть в ее изобилии, и она, отстранив мою голову, руководила мной, как животным. Затем, странным движением, она распахнула платье над моей головой — и оно заскользило по моей спине, пока я не оказался в нем.

Теперь я очутился в темной пещере шуршащего шелка. Мне не нужно было искать дорогу; она указывала мне путь своими настойчивыми руками. Я сильно возбудился. Впервые с тех пор, как я был мальчиком, я испугался, что кончу, даже не прикоснувшись к женщине. Вскоре она ловко зажала меня ногами и начала медленно управлять мной с искусством опытного человека. Достаточно быстро, чтобы подогреть мое возбуждение, но не настолько, чтобы позволить мне кончить.

Я не знал, где началось мое удовольствие и где оно закончилось.

Я всосал крылья орла ртом и начал летать. Я поднялся слишком высоко. Я не мог дышать и начал задыхаться. Внезапно мир ожил и начал приближаться. Мое лицо промокло, и мускусная вода, полная морских водорослей и солнца, побежала по изгибам моего носа, по моему щетинистому подбородку, и я начал падать, а ее пальцы потащили меня назад еще быстрее. Я закрыл глаза, влажные крылья ласкали мое лицо. Я чувствовал покой, у меня кружилась голова от счастья и бесконечного свободного падения. Мне было понятно, что это был величайший путь, по которому можно было следовать. Сладкая радость от полной капитуляции. Когда я проснулся утром, я чувствовал себя выпитым до дна. По старой привычке Физз потянулась ко мне, ее теплая рука коснулась моего живота, ее сладкое дыхание было рядом с моим ртом. Но я устал. Я обнял ее, поцеловал в щеку и убрал руку, положив ее между нами. Физз попыталась снова, поцеловала меня за ухом, стараясь открыть дверь моего желания, но она была крепко заперта, и мне было больно наблюдать за ее попытками. Всю нашу жизнь от малейшего ее прикосновения, простого взгляда эта дверь распахивалась настежь. Из чувства раскаяния я сам открыл дверь и, положив голову на нее, любил ее, пока она не высвободилась из моих объятий.

Затем я встал, взял дневник в кожаном переплете и пошел в ванную.

Я взял две книги с собой в Дели. Остальные аккуратно упаковал в сундук, накрыв их пленкой, заставил Бидеши установить петли, повесил на него большой замок. Медный ключ лежал в кармане моих джинсов. Странно, но мы ехали почти в полном молчании. Потому что впервые я ничего не замечал вокруг себя. У меня было слишком много мыслей в голове.

Физз пришлось сменить музыку и начинать трудное путешествие с мыслью, что она никогда не закончит его.

Как и мне.

Мы обманывались, думая о будущем. Правда состояла в том, что жизнь непредсказуема. Казалось, в жизни тех, кого мы видим и о ком читаем, царит порядок, но это только потому, что мы мало о них знаем. А хвост, спрятанный за дверью, всегда огромен. В жизни каждого человека полно невидимых демонов — жадность, ревность, обман, похоть, насилие, параноя.

Нет порядка в нашей жизни — большого или маленького. Есть только иллюзия, которую некоторые люди глупо удерживают. Человек у двери — это просто человек у двери.

Все прожитые жизни — хаос.

Порядок в моей жизни начал рушиться некоторое время назад, но теперь он исчез полностью, когда я пропал в мире бесконечно открывающихся дверей, таинственных загадок и отсутствия границ.

Впервые я начал понимать, насколько призрачен этот порядок. Как он стеснял нас, как ограничивал.

Впервые я понял, что правильная жизнь — это жизнь в состоянии комы.

Вскоре самая главная составляющая моей жизни, Физз, исчезла.

Даже теперь, много лет спустя, мне трудно понять, почему это произошло так быстро, но каждое прочитанное слово тех дневников в кожаных переплетах словно распускало еще один стежок, соединяющий наши отношения. Я читал, читал и читал — каждую свободную минуту днем и ночью, и стежки распускались один за другим.

Я погрузился в дневники, словно лягушка в источник с водой. Мне не хотелось выбираться из него. Моя вселенная оказалась завернутой в кожаный переплет. Прочитать эти книги было сложной задачей: потоки слов без хронологии, без грамматики, без пунктуации, со странными архаизмами и орфографическими ошибками Порой мне приходилось перечитывать предложение по десять раз, прежде чем я понимал его. За шесть месяцев мне удалось разобрать только восемь книг, но они оставили от моей прежней жизни одни лохмотья.

Сперва я стал опаздывать на работу. И вскоре уволился. Никто даже не заметил этого. Шултери взял заявление и отправил его Королю шеста с короткой рекомендацией: «Пожалуйста, подпишите». Толстый мальчик Аггарвал из бухгалтерии пришел и забрал мое удостоверение, заставив меня подписать несколько бумаг. Он сказал, что свой полный и последний расчет я получу только через месяц. Я решил обойти всех коллег, чтобы попрощаться, но понял, что никто даже не заметит моего отсутствия, в офисе ничего не изменится. На грязном шесте шла такая же безумная борьба, как и всегда, и восторженные новые члены клуба Блестящих мужчин были заняты тем, что серьезно били друг друга ногами по лицу.

Законы тестостерона, требующие постоянного соревнования и борьбы, были непоколебимы. У каждого мужчины была эрекция, которую трудно было отрицать.

Поэтому я исчез во тьме, словно тень. Я стал таким незаметным, что даже не заслужил традиционного прощального пирога с кусочками ананаса в креме и красной увядшей вишенкой.

Физз забеспокоилась, когда я ушел с работы. Но наша способность вести диалог иссякла до размеров реки летом. Мы продолжали обсуждать необходимые мелочи, ездить в имение каждые выходные. Дом обретал форму: установили крышу, доделали ванные комнаты, провели электричество, проложили трубы; но с каждой неделей понимание в наших отношениях таяло, и вскоре нам трудно было найти даже каплю живительной влаги в пересохшем русле реки.

Я перестал выходить с Физз. А когда приходили наши друзья, я запирался в кабинете под предлогом, что мне нужно закончить кое-что срочное. Иногда я соглашался пойти в кино, но Физз видела, что это была явная уступка ей. Она была права. Я не мог дождаться того момента, когда опять вернусь к книгам. В них была жизнь, которую я мог попробовать на вкус, выпить, ощутить. Ничтожные разговоры наших друзей казались мне скучными, как и подробности рабочего дня Физз.

Ее начало посещать мрачное настроение. Странно, но оно оставляло меня безучастным.

На самом деле я был слишком занят борьбой с самим собой. Иногда я опасался, что схожу с ума. Я был циником и атеистом всю свою жизнь. Я выступал против традиций и религиозности, которые были свойственны моей семье и клану. У всех, кого я знал, было множество суеверий: не кричать вслед тому, кто уходит; не путешествовать в девятый день поездки; если мертвый человек просит тебя о чем-то во сне, ты попал в беду; если кошка перешла тебе дорогу, не ходи дальше…

У всех, кого я знал, был личный священник, гуру или идиот-ученый. Мальчиком я с отвращением наблюдал за своими родителями и другими членами клана — включая моего отца костюме, ботинках и галстуке и моих кузенов Таруна и Кунвара, — униженно преклоняющих колена перед грязными и неграмотными жрецами, мистиками и ясновидящими. Святые люди, чья мудрость проявлялась, когда они жадно поглощали подношения своих фанатиков.

Отвращение возросло, когда я стал старше. Я обнаружил огромные архивы западной литературы и философии и превратился в дитя эмпиризма и рационализма.

Я понял Неру; я не понял Ганди.

Я понял науку и искусство; я не понял традиции и религию.

Я понял романтическое и сексуальное желание; я не понял сверхъестественную и космическую набожность.

Мы ездили куда-то. В Агру к моему дяде, чтобы посмотреть Тадж-Махал, Форт, Фатехпури Сикри, и кто-то — мой дядя, его брат, еще кто-нибудь — вечером говорил: «Бхаисахиб, ты слышал о Бабе Голеболе? Он никогда не разговаривает, а благословляет тебя ударом по голове. Нужно загадать желание ― и в тот самый момент, как он ударит тебя по голове, ты поймешь, исполнится это желание или нет. Некоторые люди сходили с ума, если у них были плохие мысли в эту минуту, они дорого поплатились за это. Мистер Панди, которые работал в Государственном банке и жил на Сивил Лайнес, поссорился с женой по дороге туда и со злости пожелал избавиться от нее, когда его ударили по голове ногой. На следующий день его жена свалилась с непереносимой болью в костях. Каждый день ситуация ухудшалась, и доктора не могли поставить ей диагноз. Наконец, в один прекрасный день, когда миссис Панди почти умерла, Панди вспомнил свою ошибку. Он бросился в ашрам Бабы Голеболе. Помощники Бабы сказали, если его ударили но голове, заклинание нельзя изменить. Панди просил и умолял. Помощники посовещались. Есть один способ. Если Панди получит еще один удар и в этот момент загадает противоположное желание, возможно, это сработает. Поэтому Панди пошел к Бабе Голеболе снова. Баба сидел на деревянной платформе в шесть футов высотой, его ноги свисали вниз, каждый палец украшало серебряное бичус. Панди склонился перед ним, сложив руки в молитве, и его ударили по голове. В этот раз его мысли были правильными. Через два дня миссис Панди начала выздоравливать. Теперь она, толстая и здоровая, вернулась к болтливому мистеру Панди».

На следующий день вся моя семья пошла к Баба Голеболе, чтобы их ударили по голове.

Все, кого я знал, рассказывали придуманные истории о том, как они — или их знакомые — стали свидетелями чуда. Чудесное излечение, чудесное знание, чудесное видение. У меня был кузен в деревне Салимгарх, который работал на поле и рассказывал, что встретил Парашурама — легендарного убийцу кшатриаса, владеющего искусством боя на секирах, — когда ходил ночью по лесу. Он сказал, что полубог ростом десять футов шел очень быстро с большой секирой в руке, а его волосы развевались по плечам. Мой кузен увидел его и отпрянул в ужасе. Но Парашурама остановился и лучезарно улыбнулся ему. Такой водушевляющей была его улыбка, что мой кузен почувствовал, что сила в его руках и ногах выросла в четыре раза. На еледующий день, когда вол, запряженный в плуг, не слушался, он прижал его к земле одной рукой.

У меня есть еще одна тетя — Ладу Масси, кузина моей матери. — которая жила в старой деревне за пределами Амритсара. Она владела искусством вызывать печного бога. Многие в нашем клане были свидетелями этого подвига. Ладу Масси — которая за девять лет родила четырех сыновей и трех дочерей — взяла печку на трех ножках, отполировала ее до блеска, затем поставила в середине медной подставки, отполированной водой с мускусным маслом. Место вокруг печки было украшено мистическим рисунком с красным перцем, белой солью, черным перцем и зелеными листьями фикуса в форме сердца. Смеркалось, и света становилось все меньше. Девта, бога печи, обычновызывали после заката и до наступления ночи. Ладу Масси начала петь заклинания, призывая его явиться. Это была простая просьба, повторяемая снова и снова. Через десять минут во время пения печь начала дрожать. Затем Ладу Масси приказала всем собраться во дворе, крепко закрыть глаза и не говорить ни слова.

Потом она задала свой первый вопрос: «Печной Девта, через сколько дней мой сын вернется с войны с мятежниками в Нагалэнде?» Он служил капитаном в Ружьях Гуркха. Все закрыли глаза и внимательно слушали: в тишине, царившей в переполненном людьми дворе, прозвучало четыре отдаленных удара. У всех перехватило дыхание.

Затем Ладу Масси спросила: «Через четыре дня?»

Ответом ей послужило молчание.

«Через четыре недели?» — спросила она еще раз.

Раздался отчетливый удар по олову.

После этого каждый из собравшихся получил возможность задать свой вопрос, это длилось достаточно долго, пока руки| Печного Девты не устали, и он больше не мог отвечать.

В семье утверждали, что все, что было предсказано, сбылось.

Мои кузены Манхаттани и их шикарные родители тоже имели своего Гуруджи, живущего на окраинах Бомбея. Они спрашивали его совета в отношении денег, собственности, в печали и радости. Молодой Гуруджи — ему было не больше двадцати пяти, и он проявлял свою экстраординарность, цитируя Гиту еще внутри материнского лона — молодой Гуруджи писал мантры пластмассовой шариковой ручкой на клочке бумаги, вырванном из школьного журнала, сворачивал их в маленькие записки и протягивал своим последователям. Мои кузены учились в Стенфорде и Гарварде и обычно разоряли банки, совершая мультимультимиллионные сделки. Но каждый раз, когда они возвращались домой из ночных клубов в Лондоне, Нью-Йорке и Бомбее, счастливые и в хорошем настроении, спокойно потратив сотни долларов на еду, выпивку, наркотики и добившись благосклонности мужчин и женщин, каждый из них клал свою записку в пустой стакан, наполнял его водой и выпивал залпом, прежде чем идти спать. Мокрую записку доставали, раскладывали сушиться на краю стола и возвращали в бумажник на следующее утро. Приняв божественное средство, они были защищены от всяческого вреда и награждены за каждое успешное предприятие.

Мой дядя говорил, а кузены повторяли: «В мире полно неизвестной силы. Зачем рисковать?»

Зачем рисковать?

Ведь происходит то, что всем хорошо известна Зачем рисковать? Каждый человек и любой священник, предсказатель, гуру, баба, астролог, тантрик, ясновидящий, чудак и ненормальный может получить ключ к твоей судьбе. Мы все знали правдивые истории об этом. Зачем рисковать?

Поэтому никто в Индии не рисковал. У всех был свой волшебный билет, спрятанный в заднем кармане. У всех был доступ к какому-то магическому средству.

Я боролся с этим всю свою жизнь, хотя, по общему признанию, прошедшие годы проделали брешь в моем глубоком цинизме. Я долго спорил со всеми, считая, что, если там есть великий бог, тогда его принципы плохо отрегулированы. Ему должны быть важны люди, их порядочность, которая проявляется каждый день, и ежедневное поведение. Зачем ему, чтобы вести верующих, снаряжать армию дешевых посредников в различных масках, каждый из которых извлекал при этом свою пользу? Зачем поощрять это поклонение и обдирание верующих?

Это было поведение второсортного властелина, а не великого бога.

И если нас вели к этому второсортному властелину, меня это не интересовало. С другой стороны, если он был настоящим МакКоем, тогда я поступаю правильно в отношении души и тела.

Я попаду в агностические объятия бога. Если он там есть. Если он достоин, чтобы к нему обращались.

Тогда никто мне не дал ответа, а сегодня — когда все закончится и ничто больше не имеет значения — я знаю ответ: это поклонение и обдирание не для могущественного Короля Донга, который сидит над нами всеми. Мы делаем это для себя, чтобы потренироваться в покорности. Или так должно быть.

Наши ежедневные тренировки в надменности.

Выгуливаем наше «эго», чтобы оно не потолстело. Четыре километра за сорок минут четыре дня в неделю — формула людей, следящих за сердцем. Семь преклонений за семь минут семь дней в неделю — формула людей, следящих за своим «эго».

Чтобы напомнить нам, что мы знаем только то, что ничего не знаем.

Но в то время алгебра моих верований подвергалась серьезной проверке. Перейдя из состояния скептика в состояние неверующего, я чувствовал, что готов к дальнейшим унижениям. От «Ничего не существует» до «Кто знает, может, что-то и существует». Я был действительно смущен этим переходом. До меня доносилось эхо годов резких споров, когда пробирался сквозь теории эмпиризма, рационализма и эволюции, — и гул звучал в моей голове. Я мог слышать, как Физз и я смеемся над идолами, которые заражали даже самых разумных из наших друзей, и удивляемся им.

И я вспоминал надменный голое моего отца: «Твое знание — это на самом деле полное игнорирование признанного».

Поэтому, зная о критическом состоянии, в которое я поверг жизнь Физз, я еще отчетливей сознавал растущий хаос моей собственной жизни. Но я не мог ни с кем об этом разговаривать. Что можно было сказать? Что я глубоко увяз в каких-то странных записях? Что разгадывание этих секретов стало единственным наваждением моей жизни? Но все было не совсем так. Что я видел галлюцинации каждую ночь? Что я ощущал чье-то присутствие? Что я чувствовал прикосновение этой женщины к моему плечу, когда сидел и читал? Что я видел ее в моей постели, когда спал? Что иногда я просыпался по утрам, чувствуя себя изнасилованным и выпитым до дна, обиженным и жаждущим новой встречи? Что я пытался отвлечься от всего этого, но просто невозможно было это сделать? Что я думал, что знаю, чье присутствие ощущаю? Хотя я не знал, что она хотела от меня. Я сопротивлялся соблазну, который пугал своей неосязаемостью и силой.

Что мне было сказать?

Что я могу покидать свое тело? Я чувствовал себя, как мой кузен, который встретил в лесу Парашурама, десяти футов высотой и с огромной секирой на плече, ищущего удобный случай, чтобы совершить еще одно нападение на кшатриаса. Мне хотелось посмеяться над собой и заставить себя выйти из комнаты. Мне нужен был удар по голове от Бабы Голеболе. Мне нужна была сотня ударов по голове от всех, кого я знал.

Но я никому не мог ничего рассказать.

И Физз могла только наблюдать в отчаянии.

Через несколько месяцев после покупки дома мы окрестили его и повесили мраморную дощечку на каменную колонну, которая поддерживала верхние ворота. Элегантным стилем траджаном старый мусульманский резчик в Халдвани высек надпись «Первые вещи», а под этой надписью итальянским шрифтом наши имена. Он в совершенстве скопировал мою распечатку, затем добавил кое-что свое. Росчерком внизу он поместил простой узор в виде веточки нима, красиво изогну-гой, пять листочков которой были выгравированы с особым изяществом.

Первые вещи.

Это было вначале.

До амбиций, до работы в офисе, до назначения на должность, до получения строк в журнале, до приобретения машины, до покупки дома, до брака, до страсти.

До страсти, до страсти, до страсти…

Чистота первоначальности. Целостность начала.

Любовь и желание.

Сердце и искусство. Физз и я.

Первые вещи.

Элегантным шрифтом траджаном.

Ирония заключалась в том, что теперь мы плыли по течению в мире последних вещей. Где фрукт разлагался на ветке, прежде чем расцветал. Где падающий с неба дождь сжигал все, к чему прикасался. Где воздух сушил легкие с каждым вздохом. Где у любви не было страсти, только воспоминание из другого времени.

Фпзз не знала многих вещей. Но она знала, что мое тело отвернулось от нее. Это разрушило узор, который был величайшей истиной и радостью нашей жизни.

Словно произошло жестокое предательство, появилась необходимость искать что-то другое.

 

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

Желание

 

Необычный американец

Катерина впервые познакомилась с Индией в магазине своего отца.

«Редкие вещи с востока у Джона» были необычным магазином, расположенном на тихой улочке Чикаго Лэйк Стрит. Его фасад был довольно узким, и здание магазина выступало немного вперед из ряда других зданий из-за широкой веранды. Если ехать по улице достаточно быстро, то можно не заметить его богато украшенную, резную дверь из орехового дерева, с изображением прыгающего тигра и выступающими в углах медными зверями. Но если медленно прогуливаться мимо, чего в Чикаго никто не делал даже в 1987 году, тогда было невозможно не обратить внимание на шелковые китайские занавески на окнах; маску демона с Цейлона, которая сердито смотрела на Посетителей у входа в магазин; тяжелый щит Раджпутана, сделанный из дерева и железа, с эмблемой солнца в центре; два блестящих меча, висящие крест на крест. Если дверь случайно открывалась, то на улицу выглядывали великолепные изогнутые бивни индийского слона, поднимающиеся у дальней стены и пронзающие густой и затхлый воздух внутри магазина.

Если посетитель входил внутрь, отодвинув в сторону перегородку из дерева и железа с маленькими вырезанными на ней животными, то ему начинало казаться, что произошел географический сдвиг. Комнату освещали искусно расположении газовые лампы, которые создавали тень. Джон понимал своих клиентов и поддерживал плохое освещение, создавая атмосферу тайны. Но даже слепой клиент тотчас понял бы, что попал в какое-то необычное место. Сделав первый вдох, он почувствовал бы благоухание разных специй, индийского иттара, хранящихся шкур животных, отполированного сандалового дерева, опиума из кальяна и едва различимые запахи сухих фруктов, кедровых орехов, надушенного шелка и чая Ассам.

Если же посетитель был не слеп, его восхищал экзотический пир зрелищ, которым невозможно было насладиться за один единственный визит. Еще более восхитительными, чем изогнутые белые бивни, были блестящие тигровые шкуры, которые висели на стенах: черные и оранжевые полоски казались такими эстетически ровными, пасти тигров с отполированными клыками угрожающе рычали. Рядом с каждым убитым животным была прикреплена дощечка. Любимым животным Катерины была хитрая морда тигрицы, у которой не было одного глаза. Одноглазая принцесса Кададхунги, Кумаона, Объединенных провинций, 1892. Ее взгляд казался почти добрым, словно она подмигивала. Когда Джон продал ее однажды утром, его десятилетняя дочь была глубоко расстроена. Отец, не сумев убедить ее, что владелец магазина не должен привязываться к своим товарам, попытался вернуть чучело, но покупателем был недавно разбогатевший риэлтор из Бостона, который исчез в неизвестном направлении.

Катерину непреодолимо притягивали ряды больших банок с плавающими в них заспиртованными змеями. Там были ядовитые змеи, гадюки, крысиные полозы, ужи, изящная кобра с угрожающим капюшоном, поднятым в момент смертельной опасности. Там имелся пятнистый горный питон цвета охры, но он был слишком толстым и большим, чтобы поместить его в банку, поэтому его хранили в большом квадратном аквариуме, где он неприлично выступал под стеклом. Маленькая девочка могла смотреть на них часами с чувством отвращения. В магазине были останки и других животных, которые она нашла менее интересными: иглы дикобраза под стеклом; шкуры лис, котов из джунглей и диких собак; какие-то огромные мотыльки, бабочки и жуки в демонстрационных коробках; набитые чучела сов и великая индийская птица-носорог; останки антилопы и блестящие шкуры пятнистых оленей; эффектные веера из радужных перьев павлина; случайная шкура гепарда — такая женственная в своей шелковой тонкости; изогнутый рог носорога, серый и жесткий — без намека на всякую привлекательность.

Ее отец держал рог носорога за стойкой, где он делал свои расчеты. Иногда, когда приходили его друзья, они доставали рог, держали в руках, медленно гладили и смеялись над ним.

Одним из любимых занятий Катерины было открывать мешочки с редкими специями и вдыхать их аромат, ей нравился запах кедровых орехов, она прислонялась своими гладкими щеками к холодному дереву, закрывала глаза и уплывала в легком аромате. Аромат индийских духов она находила слишком сильным, но ей определенно нравилась особенная острота запаха шкур и грив животных, мертвых, но все еще живых.

Она также любила смотреть на рисунки чернилами и акварелью, которые заполняли альков под клыками. По большей части, там были изображены сцены с континента. Сражения армий — одни в плащах и кепках, а другие — в тюрбанах и развевающихся туниках. Огромные процессии с покрытыми попонами слонами, гепардами на цепях и множеством темнокожих. Магараджи на богатых торжественных приемах, которых обмахивали огромными опахалами и которые щеголяли бакенбардами. Сцены, изображающие базар со всей его суетой и энергией — полный товаров, людей, животных, — сцены, которые нельзя было увидеть в Чикаго. Речные пристани с горящими погребальными кострами и молящимися местными жителями. Живописные картины охоты с загнанным в угол тигром, который припадал к земле перед последним броском, пока вооруженные белые люди на слонах приближались, чтобы убить его. Индийские женщины в покрывалах, с острыми чертами лица, округлыми телами, миндалевидным разрезом глаз.

Были еще рисунки, которые лежали в ящике стола за стойкой, где сидел Джон. Катерина обнаружила их, когда ей было тринадцать, и они наполнили ее страстью. Рисунки размером с ладонь лежали спрятанными в книге под названием «Индийская камасутра: Игра любви» и изображали мужчин и женщин, которые занимались друг с другом такими вещами, которых она раньше не могла себе представить. Такие графические картинки, такие голые, акробатические позы, обезумевшие люди! Женщины с миндалевидными глазами дерзко управляли моментом, и сами оказывались под его властью. Девочка смотрела на картинки, когда была одна в магазине, и чувствовала, как горит и плавится ее тело.

Один рисунок особенно ее возбуждал. Большой темнокожий мужчина без тюрбана, с развевающимися усами, голым торсом — какой-то слуга; на него смотрела красавица с миндалевидными глазами, чрезвычайно сладострастная, ее грудь поднималась из бюстгальтера, ее одежда была сделана из богатой парчи — какая-то принцесса. Из складок дхоти мужчины выпрыгивал ненатурально распухший фаллос; держа его левой рукой, — ее одежда задралась до груди — принцесса обвивала своей голой правой ногой широкую спину слуги и погружала его в свою мягкость с толстыми половыми губами. В этой сцене не было никакой двусмысленности: женщина — агрессор, мужчина уступает ей. Их лица светились от удовольствия. Каждый раз, как Катерина видела эту картинку, она зажимала руки между бедер и чувствовала, как теряет сознание, а там у нее становится влажно.

Самыми скучными в магазине отца ей казались стеллажи с шелком и сатином, плащами с черными каракулевыми подкладками, модными кашемировыми шалями и отделанными мехом платьями. Также не привлекали ее внимания сложные ювелирные украшения, ожерелья и сережки, гвоздики в нос и кольца на пальцы ноги с изумрудами, рубинами и жадеитом. Даже модные зеркала, отделанные серебром, ничего для нее не значили. Она удивлялась женщинам, которые приходили в магазин и проводили время, воркуя над этими предметами тщеславия, оставаясь слепыми к другим богатствам, сложенным вокруг. «Если это было все, что они хотели, — думала она со злостью, — то им нужно было идти в модные здания с мраморными фасадами на Стейт Стрит, чтобы их обслуживали любезные служащие, провожали через сводчатые залы, полные изящных безделушек и дорогих украшений». Еще до того, как ей исполнилось тринадцать, Катерина решила, что женщины слепы к чудесам мира и из страха используют одержимость одеждой и украшениями, чтобы оградить себя от более великого опыта. Ее мать ничем от них не отличалась.

Даже будучи маленькой девочкой, Катерина видела ее изысканную красоту; но ее чахоточная мать, Эмилия, демонстрировала крайнее равнодушие к страсти ее отца к путешествиям. Она никогда не слышала, чтобы Эмилия интересовалась тем, где он был и что видел; она никогда не видела, чтобы ее трогали его истории или его магазин.

Она всегда видела мать равнодушной и с маникюром.

Девочка не могла даже подумать, чтобы ее мать делала что-нибудь из того, что она видела на дне ящика стола. Она не могла представить ее без одежды, допускающей мужчину к своей груди и секретным местам.

Джон был в два раза старше Эмилии, когда впервые увидел ее. Ему перевалило за сорок, и двадцать четыре года своей жизни он провел, путешествуя по миру. Джон был необычным американцем: ему не нравились спокойные путешествия по развивающемуся девственному континенту, золотая лихорадка и присвоение земли, и он обратился к морю. Он забрался в такие далекие страны, как Япония, Ява и Суматра, Египет, Танганьика и Занзибар. Но его любимым местом была южная Азия, развивающийся индийский континент, наводненный тиграми и другими дикими животными, населенный древней цивилизацией. Этой страной, представляющей огромный интерес, управляла горстка белых людей и множество темных богов.

Джон побывал в портах Калькуты, Бомбея и Мадраса, путешествовал через сердце страны к Каунпору, Агре, Дели, Лахоре и границе, верхом на лошади, верблюде и слоне. Иногда его несли на плечах в качающихся паланкинах. Он пробирался через пустыню, лес, в дождь, бурю, преодолевая болезни и эпидемии, удивляясь памятникам Мугхала, древним индийским храмам, непреклонным буддийским монастырям и великим Гималаям.

В последние годы, когда с его путешествиями было покончено, Джон любил повторять: «Это место — самый невероятный эксперимент господа Бога. Нет больше такой странной и удивительной земли — вы знаете, я путешествовал везде, где есть вода». Этими словами он описывал все: людей, животных, климат, историю, болезнь, богатство, мудрость. «Богу хотелось посмотреть, что из этого выйдет».

И когда слушатель спрашивал: «Так что из этого выйдет?» — Джон становился задумчивым и отвечал: «Честно говоря, не знаю. Возможно, человек осознает, что может быть богатым и бедным в одно и то же время, бесстрашным и трусливым в одну и ту же минуту, мудрым и глупым в одно мгновение, великим и жалким в одну и ту же секунду».

Когда у него требовали объяснений, он продолжал: «Местный житель живет под неусыпным наблюдением. Он вызывает глубокое восхищение и еще большее презрение. Житель Индии соглашается, не понимая на что. В нем говорят инстинкты, и есть тайна. Он создаст ослепительные памятники и живет в грязных хижинах. Он копается в поисках малого и отбрасывает в сторону ценное. Местный житель лишен всякого достоинства и наделен им сверх меры. Ему нечего дать, но он щедро предлагает все. Он — почва под ботинками белого человека, но им нельзя управлять. Его невозможно понять».

Из восьми поездок, которые Джон предпринял в Индию, дважды он выступал как наемник и шесть раз путешествовал как торговец. Однажды он почти умер от малярии в лесах центральной Индии рядом с Гвалиором. Три недели его мучили приступы лихорадки, и это его так изнурило, что он начал молиться о смерти. Горькие листья деревенского лекаря, которые он был вынужден жевать, не смогли побороть болезнь; тогда однажды жена главаря деревни дала ему деревянный амулет со священным знаком, он положил его, завернув в футболку, под голову, и вскоре болезнь начала отступать. Теперь Джон носил его на шее, а когда спал, клал под подушку.

Ни амулет, ни эти истории не тронули его жену. Когда Джон рассказывал их, глаза его жены тускнели. Заядлый путешественник с добрыми глазами, вздернутым носом и волосами, завязанными в свободный конский хвост, впервые увидел свою будущую жену, когда проходил по Нью-Йорку. По какой-то прихоти он зашел навестить свою тетю на 32 Стрит, когда туда же пришла Эмилия и принесла новое издание Библии, которую тетушка только что купила. Ее щеки были словно розы, и она была такой ранимой и такой красивой, что это поразило его сердце.

Джон был опытным человеком и обладал аппетитом. Он вступал в многочисленные связи с женщинами всех цветов в разных странах. С чувством любопытства путешественника и радостью Джон обнаружил, что вопреки мифу, который распространяли мужчины, нет двух одинаковых женщин. И та отличалась сильней всего, которую мужчины больше всего считали обычной. Каждый раз, как он смотрел на землю с палубы своего корабля, он с возбуждением думал о том, какие женщины ждут его там.

Он был знатоком тайных мест женщины. Он знал, что каждая женщина пахнет по-своему, отличается на вкус и открывается по-другому. До начала и после того как он кончил, он любил поставить лампу таким образом, чтобы осветить внутреннюю сторону бедер женщины. Больше всего он любил последний дюйм, где плоть была самой нежной, и бедра пылали, прежде чем слиться с таинственным холмом, где росли волосы. Порой он закрывал глаза, касался последнего места только кончиками пальцев и приходил в состояние восторга. Но больше всего его волновали открытия, осторожное исследование и анализ; и, словно выдающийся ученый, он терпеливо изучал свой материал и с любовью и с фотографической памятью запоминал все, чтобы вернуться к этому в будущем.

Многие женщины терялись от стыда под его откровенным взглядом; другие проявляли себя как страстные натуры. Исследование женщин открыло ему, что великий господин Бог — невероятный артист: творческими взмахами пальцев — поворот там, изгиб здесь — он бесконечное число раз создавал одну и ту же вещь по-разному. Мужчина, желающий измерить глубину женщины, не сможет сделать это за всю свою жизнь. Джон смотрел и смотрел, смотрел и запоминал узоры.

Были тайные места, расположенные близко к коже, которые распускались, словно влажная сердцевина в тугом мандарине; были такие местечки с нежными полными выступами, прекрасные, как персик, — невидимый образ в воображении каждого школьника; были такие, которые поднимали капюшон, словно кобра, пылая у самого основания и охраняя все пути доступа; были те, которые поднимались на крыльях орла, готовясь парить; были те, которые висели низко, словно бородка индюка, требующие сосущего рта; были те, которые находились так далеко сзади, что до них легче было добраться со спины; были те, которые были расположены так нагло спереди, что в них можно было попасть, не преклоняя колен; были места влажные и запутанные, словно леса Амазонии, и гладкие, словно пески в пустыне Сахара; были места с корнями, которые выступали, словно флагштоки, между пальцами; и те, чьи корни продолжали ускользать даже после нескольких дней попыток; были такие, которые раскрывались в бесконечном ожидании; и те, что оставались крепко запертыми, ожидая момента, когда их будут домогаться; были такие, глубину которых невозможно было измерить самыми длинными пальцами; и те, глубину которых можно почувствовать самым легким прикосновением; некоторые секретные места обильно сочились влагой от желания весь день; другие становились едва влажными, даже если их омывали любовью; некоторые были просто трубой, туннелем плоти, прозаичным в своем предназначении; другие были базаром с маленькими улочками, сводящими с ума своими ценами за аренду, способными на бесконечное очарование; и было одно незабываемое, которое он видел в змеиных оврагах Калькутты: это было не одно тайное место, а два, расположенных рядом, разделенных простой стенкой плоти, в каждое из них можно было проникнуть, и оно отличалось от другого своими влажно-теплыми объятиями.

Для такого ученого, как Джон, это было совершенным открытием. Когда он любил оба этих места и долго на них смотрел, он знал, что бог был хорошим человеком и великим сластолюбцем: он желал величайшей радости своим неумелым творениям.

Исследования Джона научили его, что ни один мужчина не сможет полностью узнать женщину, пока не узнает ее тело. И не было ничего во внешности женщины, что давало бы ключ к особенностям ее плоти. Прекрасная женщина, наглая как проститутка, становилась в момент расплаты холодной, как рыба. В то время как женщина скромная, словно молодой олененок, когда доходило до крайности, становилась самим естеством, тигрицей, которой отказывали в ее добыче. Можно знать женщину всю жизнь, но когда входишь в ее частные владения, то лишаешься всех знаний. Каждый раз приходится начинать с самого начала.

Каждая женщина была загадкой, и он изучал каждую с тем же чувством удивления, которое побуждало его к путешествиям в чужих странах.

И он никогда не прекращал удивляться.

У него было только одно важное правило. Он искал признаки очарования на лице. Гладкость кожи, приятные черты лица, полные губы, соблазнительные глаза. Как он говорил своим друзьям, которые приходили навестить его в магазине, когда с путешествиями было покончено: «Тело не имеет значение, важно только лицо. Когда занимаешься любовью с женщиной, все, что видишь, — это ее лицо: если оно притягивает тебя к себе, тогда все в порядке, и оно никогда не покажется тебе плохим».

Юная Эмилия была наделена очарованием, которое было написано на ее лице. В ту минуту, как Джон увидел ее, его душу охватила дрожь. Не то чтобы он не был знаком с любовью прежде. Все мужчины любят, когда изливают свое семя в глубины женщины. То же происходило и с Джоном с каждой женщиной, в которую он входил, даже с самой жалкой на вид. Но это было другое. Это был прилив страсти, желания защищать и обладать. Необходимость сжать ее в своих объятиях и сделать ее центром мира. Служить ей, нежно любить и обожать ее. Это была любовь — не в момент экстаза, а намного раньше, она была выше плотского удовольствия.

Мужчины странным образом теряют голову за одну минуту. Под влиянием самого ложного из побуждений их жизнь меняется навсегда.

Когда они наконец поженились, Джон обнаружил, что его прекрасная жена была невинна телом и не способна на страсть. Со всем своим огромным опытом он приступил к исследовднвдо ее хрупкой оболочки. Он давил и пробовал, целовал и облизывал, ласкал и сосал, смотрел и обдумывал — старательно разыскивая кнопки, которые заставили бы ее тело сгорать от страсти. Джон знал, что у каждого тела есть свой код; он не мог долго скрываться от решительного любовника. К сожалению, ему не довелось узнать, что некоторые коды такие запутанные, что их просто невозможно разгадать.

Он пробовал использовать афрозодиаки. Джон всегда держал комнату с порошками и снадобьями, привезенными им из его поездок по Индии и Дальнему Востоку. Женьшень и кости тигра, масло варана и зелье из перца и гвоздики, чеснока, имбиря и лакрицы, мускатного ореха и шафрана. Он испробовал их на жене, тайком и открыто, по одиночке и в комбинации с другими снадобьями, еженедельно и ежедневно, с беспокойством ожидая, что в ее теле зажжется искра.

Но тело молодой Эмилии, после того как над ним работали, обхаживали и кормили снадобьями много месяцев, оставалось абсолютно безучастным.

Конечно, она не прогоняла его. Она прошла через все ритуалы, оставаясь совершенно равнодушной и без всякого следа желания.

Но что-то странное и неожиданное начало происходить с телом Джона. Оно начало увлекаться равнодушным телом жены. Без всяких хитростей Эмилия нашла в себе драгоценный код к желанию Джона. Гладкость ее кожи, покатость ее узкой груди, мускусный запах ее тайных мест, вздернутые соски, даже сладкое дыхание начали приводить мужественного путешественника в безумие. Он ужинал на самых экзотических пирах в мире, но только одно блюдо показалось ему настолько превосходным на вкус, чтобы заинтересовать его.

Джон просыпался по утрам возбужденным, и даже когда он кончал, желание не покидало его. Ночью он начинал мучаться в предвкушении задолго до того, как она шла в постель. Он не знал такого страстного желания со времен, когда был подростком. Джон обнаружил, что наблюдает за ней, когда она занимается своим туалетом, нежно поднимает покрывало, чтобы смотреть на нее, когда она спит. Порой, когда Эмилия прислонялась к окну, чтобы задернуть шторы, он падал на колени, поднимал ее одежду и зарывался лицом сзади в ее бедра, слабый от желания.

Она терпела это все, отдавая себя ему без слова жалобы или страсти. Наука ее матери, которую она усвоила с помощью Библии, — о морали и ответственности — сделала ее не способной ни на удовольствие, ни на возмущение.

И Джон, который вступал в связи с искусными гуриями и стонущими от страсти красотками на четырех континентах, пытался понять привлекательную природу пассивности своей жены. По прошествии времени он даже перестал ждать от нее отклика, делая с ее телом все в любой момент, погружаясь все глубже в безумие ее плоти.

Его жизненные истины начали умирать одна за другой.

Он всегда заявлял, что желание — это улица с двусторонним движением, и невозможно желать того, кто не испытывает того же к тебе.

Джон всегда чувствовал разнообразие в желании женщины, которое определяло ее очарование.

Он всегда знал, что тайные места женщины и бесконечное вращение Земли будут главными мотивами его жизни до последнего дня.

Джон всегда верил, что каждая женщина, в которую входит муж-чина, оставляет след в его душе, и ничто не может его стереть. Но все изменилось.

До своей женитьбы он помнил каждую женщину, в которую входил, так же хорошо, как и страстную ночь с ней. Но теперь, когда юная Эмилия лежала перед ним равнодушной, а его желание обладать ею становилось все более и более страстным, части тела и изгибы, влажные открытия и мускусный запах сотни любимых им женщин начали медленно тускнеть в его памяти. И он утратил необходимость следовать за вращением Земли. Джон больше не мог оставаться много месяцев вдали от своей невероятно пассивной жены. Ему нужно было ее тело, чтобы пережить этот день.

Ему пришлось обратиться к магазину, чтобы создать другой мир взамен прежнего.

И в попытке зацепиться за то, кем он был когда-то, он начал записывать — как лучшие люди его времени — все, что он видел и знал. Поскольку посетителей в магазине всегда было мало, он садился за стойку, записывая в большой бухгалтерской книге воспоминания, прежде чем они потускнеют, не зная, для кого он это делает и зачем. Джон писал, не владея искусством слога, но он писал от полноты жизни. И потому, что он никогда не думал, что кто-то прочтет это, Джон писал без хитрости и страха.

Едва ли он знал, что слова оправдывают свое существования в момент написания. Едва ли он знал, что записи будут читать, как только они появятся из-под его пера.

Катерина, которая ненавидела Частную школу танцев, культуры и манер миссис Милс; Катерина, которая ненавидела грязные сточные канавы и кипящие жизнью улицы шумного Чикаго; Катерина, которая ненавидела странствующих старьевщиц и итальянских иммигрантов, назойливо предлагающих фрукты на каждом углу; Катерина, которая ненавидела красные лица пьяных ирландских полицейских и черных подрстков, продающих бесконечные газеты; Катерина, которая ненавидела холодную погоду в Чикаго, пробирающую до самый костей и проникающую в душу; Катерина, которая ненавидела шикарные магазины на Стэйт Стрит, предлагающие разнообразные товары из Парижа и Лондона; Катерина, которая ненавидела модных дам, прыгающих по бульварам в шелковых платьях и с кружевными зонтиками, купленными в Поттс Палмерс Эмпориум; Катерина, которая ненавидела ездить в семейной одноместной карете со своей равнодушной матерью; Катерина, которая ненавидела пикники на озере Мичиган со своими драгоценными кузинами; Катерина, которой не нравилось навещать дядю по материнской линии на Калумет Авени соблюдая правила этикета; Катерина, которая ненавидела попытки друзей ее матери попасть в «Книгу хорошего тона самых выдающихся и модных дам Чикаго»; Катерина, котора ненавидела общество Чикаго, где мужчины были хорошими, а женщины — просто красивым дополнением: юная скучающе-рассерженно-разочарованно-презрительная Катерина нашла в словах своего отца, Джона, пищу для души.

Как только искатель приключений с конским хвостом делал очередные записи, девочка находила их и читала. Едва выходил за дверь, она оказывалась у стойки. Когда там нечего было читать, она смотрела на спрятанные там картинки. Под влиянием таинственного очарования «Редких товаров с Востока Джона», магического притяжения живых слов отца и темного соблазна, от которого подкашивались ноги, этих эротических рисунков, Катерина выросла в женщину, которой просто не было места в Чикаго.

Если в Катерине было что-то от Эмилии, так только ее внешняя красота. Ее душа и дух были полностью унаследованы от Джона. Ее охватывала печаль, когда она видела, как отец седел и слабел в этом магазине, имитирующем другой мир. К тому времени, как ей исполнилось семнадцать, а ему — шестьдесят, он умирал от алкоголя, его взгляд всегда был тусклым и далеким. Порой она приходила к нему, чтобы он рассказал ей истории, которые она слышала много раз прежде, но Джон всегда останавливался на середине предложения, вспоминая время, когда он был молодым человеком, время, в которое он никогда не сможет вернуться.

Редко, очень редко, перед утренней дозой спиртного, он сам будил свою любимую дочь и ходил взад-вперед по магазину, размахивая тощим конским хвостом, рассказывая об удивительных предметах, которые заполняли его магазин, показывая на них, касаясь их, торжественно поднимая их над головой, превознося славу чудесного мира. Но эти попытки воодушевить дочь быстро прекратились, и после каждой отчаянной демонстрации он замыкался в себе и впадал в более глубокое молчание, чем раньше.

Это разрывало Катерине сердце.

Она бы отдала все что угодно, чтобы увидеть его живым, сильным и решительным еще раз.

Она бы отдала все что угодно, чтобы убедить его отправиться в последнее путешествие.

Эмилия — равнодушный объект такого сильного обожания — Эмилия, достигшая сорокалетнего возраста, ударилась в религию. Она вместе с группой таких же женщин входила в Христианское общество спасителей мира. Они встречались каждый день и читали вслух отрывки из Библии. Эти женщины составили список людей, которые нуждались в помощи. Они встречались с некоторыми из них и давали советы, которых никто не просил; другим они отсылали подходящие к случаю отрывки из Библии, которые были переписаны от руки членами клуба. Общество также занималось благотворительностью. Армия спасения пустила крепкие корни в Чикаго, и Христианское общество Эмилии помогало им в сборе средств для бедных. Члены общества составляли длинные и подробные списки всех добрых дел — материальных и духовных — которые они когда-либо совершили.

Эмилия и ее друзья спешили. Обществу было необходимо возвести гору добродетелей в мире. Они были сторонниками теории приближения миллениума, апокалипсиса. Конец мира должен был случиться всего через сотню лет. Своими ежедневными благотворительными делами и верой они помогали, на свой ничтожный манер, спасти человечество.

Катерина думала, что ее мать — глупая чудачка.

Джон сказал:

— В Индии не беспокоятся о конце света. Они верят, что мир ―это забавная иллюзия, которую создал веселый бог. Она длится вечно. Жизнь похожа на матч. Кого-то ты побеждаешь, кому-то проигрываешь, но тебя никогда не лишают права играть. Если ты играешь хорошо, ты переходишь в высшую лигу, если плохо, то тебя переводят в низшую. Только от тебя зависит, когда ты захочешь рискнуть и сыграть. Бог не суровый судья и палач; он — добрый рефери, устанавливающий правила и ведущий счет. И ты можешь даже спорить с рефери и не соглашаться с ним. Сам рефери, между прочим, не считает выше своего достоинства наблюдать за этой шуточной игрой и следить за изменениями правил.

— И что Христианское общество спасителей мира думает об этом? — спросила Катерина.

— Они думают, что это просто злая идея бога, — ответил Джон.

Когда Эмилия не занималась спасением мира, она искала мужа для своей дочери. Она искала молодого человека с сердцем христианина и большим магазином или молодого человека с сердцем христианина и маленьким магазином. Эмилия могла с таким же успехом планировать вегетарианский обед для тигра. Катерина питала отвращение ко всем окружавшим ее мужчинам — молодым и старым — ко всем, кроме своего отца. Она ненавидела их высокомерие и тщеславие, их коммерческие души и мерзкую светлую кожу. Чернокожих мужчин она находила привлекательными с их спокойной приземленностью и угнетенным родом, со смесью унижения и бунтарства; ей нравилась их гладкая темная кожа с крепкими мышцами, двигающимися под ней. Но они были словно тени: их можно было увидеть повсюду, но сложно вовлечь в разговор или убедить встретиться.

Был один такой быстро убегающий у них на кухне — Джим, худой молодой негр, который приходил дважды в неделю и разрыхлял землю в саду, рассказывал истории о своем детстве в Алабаме, наполняя ее тело раздражающей болью и уходя от нее, прежде чем боль могла обернуться удовольствием. Задняя дверь была приоткрыта, и солнце ярко светило снаружи, но молодой Джим убегал даже раньше, чем прекращались его последние судороги. Позади него оставался сильный мускусный запах.

Это случилось еще раз в этой же кухне утром, когда снаружи ярко светило солнце; она нагнулась через стол, прислонив горящее лицо к гладкому кипарисовому дереву. Джим снова убежал даже раньше, чем мучительная дрожь в его теле прошла. Позади остался сильный мускусный запах и пятна на полу.

Она даже не пробовала повторить это, но и не сожалела ни о чем. В этот момент Катерина ничего не чувствовала, но было удовольствие до и после, в предвкушении и в воспоминаниях. Онa знала — инстинктивно и из книг, — что удовольствие во время соития придет само в свое время и с другим мужчиной.

Катерина понимала, что не найдет такого мужчину в Чикаго.

Без определенных планов она готовилась всю свою жизнь к тому, чтобы покинуть Чикаго, и подсознательно получила инструкции в «Редких вещах с Востока Джона». Она часто думала, что знает меньше о городе, в котором провела свою жизнь, чем о странах, магия которых витала в маленьком магазине отца. Она чувствовала привязанность даже к плавающим рептилиям, пойманным, как и она, в запечатанные банки, и часто гладила рог носорога и ласкала шелковые тигровые шкуры, висящие на стенах. Ее сердце было полно смутного желания. Катерина начала изучать дюжину пергаментных карт, которые Джон держал в папке, составляя маршрут через огромные просторы океана. Когда ее мать начала приглашать молодых людей на чай, она доверилась отцу и стала искать с его помощью пути бегства.

Джон достаточно любил жизнь и дочь, чтобы позволить ей уйти. По мере того как он становился все более дряхлым, его страшила мысль оставить Катерину на попечение Эмилии. Он начал составлять списки своих друзей по миру и рассказывать девушке о портах и морских путях, кораблях и ценах, языках и культуре, одежде и привычках, нравах и обычаях, кухне и деньгах, религии и традициях.

Однажды утром Эмилия проводила собрание Христианского общества у себя дома и пригласила молодого человека, который написал монографию под названием «Наука апокалипсиса и искусство пережить это». Молодой человек был очень вежлив, очень бледен и говорил очень красноречиво. Его широкие баки дрожали от страсти, когда он описывал ревущие костры, которые сожгут мир, когда грянет последний суд и восстанут мертвецы. Они будут пробираться из глубоких расщелин земли и выжигать небеса; звезды обгорят, а солнце почернеет.

Женщины слушали с мрачными глазами и молитвенно сложенными руками.

Он воскликнул искренним голосом:

— Мужчины, которые совершили насилие по отношению к другим людям, мужчины, которые жаждали большего, чем нуждались, мужчины, которые повернулись спиной к Господу, и женщины, которые позволяли Вельзивулу внушать их чреслам греховное желание, — все будут жариться в огне апокалипсиса, и им не позволят отдохнуть в смерти! Вечно, вечно, вечн! Без милости и отсрочки! Без вчера или завтра!

Несколько женщин, которые еще не скрестили ноги, теперь сделали это.

Вечером Эмилия сказала своему мужу и дочери, что выбрала этого молодого человека. На следующее утро Джон — даже не сделав свой первый глоток спиртного — начал готовиться к последнему путешествию. К тому времени, как Катерина пришла вечером в магазин, все было готово. На следующий день они уехали в Нью-Йорк. Эмилия не знала, что она видела свою дочь в последний раз. Катерина знала, но это причиняло ей несильную боль. Единственный ребенок и мать прожили всю жизнь под одной крышей, но оставались совершенно незнакомыми друг другу. Одна готовилась к жизни, другая — к апокалипсису. Эти две дороги нигде не пересекались. Катерина пыталась почувствовать печаль по поводу расставания с Эмилией, но не смогла. Только когда она умирала много лет спустя в тысячах милях отсюда, Катерина нашла в себе слезу по матери.

Но через неделю на тесной набережной в Нью-Йорке, толкаясь среди эмигрантов с пустыми взглядами, она зацепилась за отца и плакала, как ребенок. Зубы Джона выпали, его волосы поредели, его кожа одряхлела и стала серой, руки потеряли свою силу, но он держал ее крепче, чем кого-нибудь другого в своей жизни. Порой родитель живет благодаря своей привязанности к ребенку — это печальные узы, упорство желания. На пристани, попрощавшись с дочерью, Джон внезапно почувствовал, что его жизнь закончилась. Он не мог думать о том, чтобы вернуться в Чикаго; он не мог думать о том, чтобы проснуться следующим утром. Он снял свой талисман ― деревянный амулет со священным знаком, победитель малярии и любого недоброго глаза — и повесил его на шею дочери. Ему не нужна была больше защита; этого ему было недостаточно.

И Катерина, плача как ребенок, надеялась, что отец попросит никуда не ехать, чтобы она могла вернуться назад в веселый магазин и с благодарностью оказаться в теплых объятиях его тени.

Много недель на качающейся палубе она наполняла океан солью своей печали.

Лондон оставил Катерину равнодушной.

Друг ее отца, мистер Салисбери, был стариком с больным глазом, на котором он носил черную повязку. Он владел доходным ломбардом и антикварным магазином на Бонд-Стрит, сильно отличавшимся от «Редких вещей с Востока Джона». Мистер Салисбери продавал безделушки — некоторые были невероятно дорогими, — добытые из известных и переполненных королевских домов Индии. Большинство из них были похищены или увезены путешественниками, наемниками, служащими компаний, солдатами и офицерами раджи, адъютантами и секретарями, слугами королевской семьи, также женами и любовницами магараджей и принцев. Другие были проданы членами королевской семьи, которые пытались сохранить cвое положение, спасаясь от жадной хватки Британии и нравственных щипцов пробуждающегося национального чувства.

Там были золотые и серебряные подносы и кубки, персидские ковры, кристальные канделябры и лампы, мраморные шахматы, миниатюрные рисунки школ Мугхала и Кангра, шелковые гобелены с королевскими монограммами, птичьи ванны, отделанные жадеитом, кальяны, сверкающие золотом, кинжалы с рукоятками, инкрустированными бриллиантами, стулья с тигровыми лапами и ручками в виде змей, мраморные кофейные столики с инкрустацией из ляпис-лазури, резные ювелирные шкатулки, деревянные молотки для поло, принадлежавшие известным лицам, такие большие бадьи, что же щина и мужчина спокойно могли в них сделать колесо, такие сложные сорта чая, что мастерам понадобились годы, чтобы создать их, механические пистолеты и мушкеты, мраморные и бронзовые бюсты длинноносых королей и принцев в тюрбанах и с усами, утонченные серебряные и золотые столовые приборы, отделанные изумрудами и рубинами безделушки, посохи, мечи, графины, портсигары, пепельницы, плевательницы, зеркала, расчески, колокола храма, седла для верховой езды, биде; там был огромного размера дилдо из полированного цейлонского эбенового дерева, заказанный стареющим принцем Каримтхалы, чтобы доставить удовольствие своей чехословацкой любовнице. Она продала его, когда ее выгнали. Это было произведение искусства с прекрасными изгибами и превосходным наконечником. Мистер Салисбери помыл его и покрыл новым слоем лака.

Мистер Салисбери и Джон совершили вместе торговую экспедицию к границе, где он потерял свой левый глаз из-за меткого выстрела соплеменника. Джон помог ему спастись и вылечиться. Узы битвы крепче остальных, и мистер Салисбери решил помочь дочери своего друга. Но она поставила его в тупик. Он не мог понять, зачем она приехала в Лондон и что хочет делать. Катерина задавала ему бесконечные вопросы об Индии и индийских вещах, которыми был забит его магазин. Он сделал вывод, что она похожа на своего отца: редкий американец интересовался вещами, которые находились за пределами его страны.

Мистер Салисбери поручил своей младшей дочери, Флорри, провести для Катерины экскурсию по Лондону. Две девушки побывали в музее Мадам Тюссо, в Британском музее, Вестминстерском аббатстве, Букингемском дворце, Кью-Гарденз, на Трафальгарской площади. Часто их сопровождал любовник Флорри — бледный, худой юноша, который учился на инженера. Среди памятников искусства эти двое находили укромные уголки и щели, чтобы практиковаться в любви. Вскоре Катерину стали сердить их раскрасневшиеся лица, их поиски широкой колонны или темного угла. Во время прогулки они постоянно задерживались, пропускали других вперед, чтобы прыгнуть в укромный уголок и обняться. В промежутках между этими занятиями бледный юноша рассказывал им фантастические истории о воздушных машинах, которые в скором будущем помогут людям парить в небе и даже перелетать через Атлантический океан. Катерина удивлялась тому, что обычно говорят мужчины, чтобы вызвать ответное чувство у женщины.

Даже с этими проявлениями страсти американская девушке вскоре заскучала от бесконечных памятников имперскому величию и военной доблести. Статуи, памятники, декларации. Мужчины везде такие же? Пытаются найти путь между высокрмерием и апокалипсисом.

Чтобы улучшить плохое настроение Катерины, Флорри отвезла ее в Брайтон. Эта прогулка прошла плохо. Они приехали, когда солнце спряталось за тучи, но на пляже было веселье. Однако вскоре начался дождь, который не прекращался два дня. В Метрополе собирались семьи, зачитывали статьи из газет вслух и играли в слова, в то время как их визжащие дети бегали туда-сюда по коридорам, словно духи из ада.

Все три вечера к двум девушкам подходили юноши, которые искали развлечения, но Катерину отталкивала их светлая кожа и успех. Флорри — ради игры и веселья — должна была тоже страдать.

Она сообщила о недовольстве Катерины своему отцу. Мистер Салисбери приложил еще больше усилий: он был жив благодаря Джону. Он каждый раз изучал «Таймс» и направля дочь своего друга в те места, которые были популярны в городе: в театр, оперу, на лекции, чтения. Он взял ее в Аскот, чтобь посмотреть на бега. Ее отослали в Оксфорд и Кэмбридж, где она гуляла по булыжным мостовым и пыталась найти в себе сочувствие к глубокой жажде знаний и высших привилегий.

Во всем этом Катерина видела не центр цивилизованного мира со всеми знаниями и искусством, достижениями и изяществом. Она замечала только снобизм, классовое сознание, претенциозность и искусственность. Плоть эксплуатации, которая лежала под кожей просвещенности. Глупый акцент и глупые шляпы.

Лондон был похож на Чикаго — просто этот город был более стильным и с большим чувством самоуверенности. Здесь корни этого скрывались в Индии, которая находилась под каблуком Британии; в Америке это было связано с чернокожими тенями на улицах.

Она сделала вывод, что мужчины будут сильны теми, кого они смогут подавить.

Через три месяца она была готова бежать отсюда. Это было не то место, где она собиралась оставаться. Джон написал ей письмо, Эмилия тоже. Письмо матери было длинным, на многих страницах, там были нескончаемые жалобы на предательство. Она говорила о любви, верности, благочестии, долге, благодарности и сообщала о провале Катерины по каждому из эта пунктов. В письме было сказано, что теперь Эмилии ясно, что капризное семя ее отца победило все ее благородные намерения. Очень тщательно перечислялись все ее попытки наставить дочь на путь истинный с того времени, как она была ребенком. Она взваливала вину на Джона и магазин редких вещей. Ей никогда не следовало позволять Катерине проводить столько времени в этом адском магазине со всем его барахлом вуду, змеями и шкурами, порошками и пастой, его сексуальным рогом. Это было трагическое несчастье, что ее дочь очаровала такая жизнь; и теперь было ясно, что, когда наступит апокалипсис, за грехи дочери мать будет гореть вечно. Письмо перемежалось большими отрывками из Библии, переданными своими словами.

Заканчивалось оно так: «Твоя обреченная мать с разбитым сердцем, Эмилия».

Катерина быстро прочитала его и отложила в сторону. В нем не было ничего интересного для нее.

Письмо Джона было написано только на одной стороне листа бумаги. Он написал, что путешествие обратно в Чикаго было самым длинным в его жизни. Отец сообщил, что, когда Эмилия узнала правду об отъезде Катерины, она выла и плакала так сильно и долго, что он впервые за свою жизнь две ночи спал в магазине. Но магазин больше не был счастливым местом. Казалось, он внезапно лишился своей души. Но Катерина не должна беспокоиться и оглядываться назад. Она должна помнить, что мы можем умереть в любой день, что у каждого из нас есть только один моральный долг перед этим миром: прожить нашу жизнь в полную силу.

Так должен завещать своим ученикам каждый бог, включая бога Эмилии.

Чтобы найти свою дорогу в мире, нужно смотреть вперед. Там есть дорога для всех и место для отдыха. Катерина должна хватать свое счастье, когда оно придет к ней; она должна получать удовольствие там, где находит его; она должна идти туда, куда ведет ее сердце.

Любовь и желание.

Джон написал: «Любое желание и любовь имеют право быть. Тебе не придется желать или любить сотню лет. Мимолетная любовь, желание одного мгновения — они существуют на тех же правах, что и любовь и желание на протяжении семидесяти лет. Не позволяй никому убеждать себя в обратном. В тот момент, когда тебя охватывают любовь и желание, тебя касается бог. За мою жизнь меня посещало это благословленное чувство снова и снова, и я не прошу для тебя большего благословения, моя дочь. Апокалипсис не наступит или наступит, но перед этим у нас здесь будет свой собственный рай. В нем будут жить только те, кто способен к желанию и обладает даром любви. У твоей матери была только половина этого. Ты можешь обладать сполна этими чувствами. Может, это будет наследство тебе от твоего отца».

Письмо заканчивалось так: «Твой любящий отец, душа которого всегда летит у тебя за плечом».

Это было первое письмо, которое Джон написал ей. Катерина внезапно поняла, что он никогда не разговаривал с ней в подобной манере. Ее знание его свободной широкой натуры происходило из историй его путешествий и ее тайных чтений его дневников. Большую часть их жизни, разговаривая с ней Джон не рассказывал диких анекдотов и не дурачился.

Она прочитала его письмо три раза, медленно, держа его коленях несколько часов, взглядывая из окна, находящегося на втором этаже, на дождливое серое небо Лондона, и приняла решение уехать.

Там есть дорога для всех и место для отдыха.

Париж поразил ее.

Там царила безнравственная анархия, которая всегда привлекала ее. Снобы казались здесь менее богатыми и знатными, более эксцентричными и ценящими искусство. И воздух — куда бы ты ни пошел — был полон желания, чахотки, страсти к жизни. К тому же здесь не было внимательного взгляда и руки друга отца. Катерина легко пересекла пролив, оставив свой тяжелый багаж, сундуки и чемоданы позади и взяв с собой только две большие сумки.

Поклонник Флорри — который запускал руки ей под платье, пока рассказывал о летающих машинах — направил Катерину к своему другу, снимавшему квартиру рядом с бульваром Монпарнасс. Друг поклонника Флорри был богатым денди. Его отец нажил состояние, ведя активную торговлю в Африке, а затем подавился костью в ресторане в Лондоне, пока все вокруг него неистово пили и смеялись. Когда наконец кто-то повернулся к нему, чтобы задать какой-то вопрос, эксплуататор сотни племен уже был мертв достаточно долгое время и выглядел удивительно спокойным. Молодому Радьярду оставалось только думать о том, как прожечь состояние. Он подошел к решению этой задачи с апломбом. После того как он все выжал из Лондона, он переехал в Париж. Город был равен аппетиту Радьярда по своей жажде наслаждений. И это было хорошей базой для того, кто в поисках удовольствия готовится предпринять головокружительные набеги на Испанию, Италию и Ривьеру.

Когда Катерина приехала к нему на квартиру, Радьярд уезжал в одну из таких увеселительных поездок. С ним была группа из семи человек, четырех мужчин и трех женщин, все они разошлись по гостиной в ожидании отъезда. Они познакомить с ней со сдержанными улыбками. Катерина почувствовала себя неловко и неуверенно. Эти люди выглядели так, словно могли начать пить и вступать в связи в любой момент. Радьярд принял ее тепло и рассыпался в комплиментах. Он сказал, что встреча с ней чуть не заставила его изменить планы и остаться. Крепко держа ее за локоть, Радьярд проводил гостью в ее комнату. И внезапно обрушился шквал сумок и поднялся свист, а затем квартира погрузилась в мрачное молчание.

Ее комната была большая с сатиновыми занавесками и нарисованными маслом портретами дворянства, которые висели на стенах. Остов кровати был сделан из меди и казался неестественно высоким — ей приходилось спрыгивать на пол, когда она поднималась с нее. Там имелся маленький балкон с железными перилами, с которого открывался хороший вид на суетливую улочку внизу. В ванной оказалось биде, и ей не понадобилось много времени, чтобы оценить его преимущества.

В квартире было много тяжелой мебели. Большое деревянное бюро, тяжелые гарнитуры, разные стулья, огромное пианино и большие картины в сверкающих рамах, которые должны были свидетельствовать о состоянии владельца. Это все казалось лишенным индивидуальности. Только у входа в спальню Радьярда висело кое-что личное — большая африканская маска с открытыми толстыми губами, широкими и большими зубами и длинными, словно карандаши, мочками ушей.

Предоставленная сама себе, Катерина занималась именно тем, что устроил ей друг отца в Лондоне, — осмотром достопримечательностей. Дворцы и памятники ей быстро наскучили, но Нотр-Дам и Эйфелева башня поразили ее. Оба эти памятника привлекли ее своим масштабом и странным уродством. Катерина сидела часами у подножия каждого из них, пытаясь понять болезнь человеческого величия и то, какую форму oна может принять. Но именно Лувр был последней каплей, которая сбила ее с пути осмотра достопримечательностей. К тому времени, как она пробралась через четыре крыла, наступил вечер, и она устала больше, чем когда-либо в жизни. Все, что он увидела, смешалось в ее голове: римские и греческие статуи, полотна Ренессанса и Реформации, даже кривая улыбка Джоконды, ради которой она бродила по длинным коридорам и обнаружила маленький, непримечательный холст.

Когда она выбралась на улицу, солнечный свет уже таял, и в квадратном дворе было полно людей, которые приходили в себя от этой экскурсии. Казалось, что большинство из них были готовы лечь и умереть. Некоторые дети вообще рыдали от усталости и голода. Она не заметила никакого счастья или радости у людей, толпившихся вокруг нее. «Какая тяжелая ноша — эта культура. Какую дань она берет», — подумала Катерина.

Этой ночью, после горячей ванны, она вышла на балкон и наблюдала за людьми, гуляющими внизу. Странный свистящий французский язык и множество запахов доносились до нее вместе с приливом сексуальной энергии. Это был Париж, частью которого она должна стать. Со своего карниза Катерина поняла, что может смотреть на головы спешащих пар, наблюдать за любовными свиданиями и ощущать желание, которое царило там. Она видела его в словах своего отца в бухгалтерской книге; она видела его в позах, полных бесстыдства и ловкости, на рисунках в магазине; она видела его в безумстве юного Джима, изливающегося в нее со спины, не умеющего унять свою дрожь.

Катерина так возбудилась, вдыхая ароматы и сексуальную энергию и просеивая это через решето памяти, что ей пришлось пойти в ванную, сесть на биде и позволить воде литься и литься, пока она не освободилась от своего напряжения.

Радьярд и его товарищи вернулись на следующее утро. Катерина все еще нежилась в постели, позволив боли, причиненной Лувром, покинуть ее конечности. Их голоса, перемежаемые грубым смехом, нарушили молчание квартиры. Катерина подождала, и достаточно скоро раздался стук в дверь. Ома ответила, и Радьярд вошел. Его золотые волосы, разделенные пробором, свободно падали вокруг лица; на нем не было жилета, он держался за черные подтяжки; его белая рубашка хрустела и наполовину вылезла из брюк. Радьярд вел себя развязно: картинно прислонившись к стене, он осыпал ее комплиментами.

Вечером он пригласил ее на обед в ресторан под названием Ла Ша Блан на Рю дэ Одесса, возле Гар Монпарнасс; Радьярд сказал, что там всегда полно почти знаменитых артистов и писателей. Они сидели внизу в углу, а комната уже была наэлектризована разговорами и звоном стекла. Радьярд попросил ее не сводить глаз с деревянной лестницы в дальнем углу: там можно было увидеть знаменитых людей, спускающихся вниз. Катерина не могла узнать никого из них, и это меньше всего ее заботило. Радьярд попробовал на вкус разные марки вина, ни одна из которых для нее ничего не значила. Затем они начали пить. Сначала шампанское, потом вино. Никогда Катерина не чувствовала себя лучше. Радьярд рассказывал ей дикие истории о днях, проведенных в Париже, и каждые несколько минут прерывался, чтобы воскликнуть, как невероятно красиво она выглядит сегодня.

Они никак не могли перейти к заказу и еде. Радьярд держал ее за правую руку, нежно лаская, и наклонился ближе, чтобы его было слышно сквозь стоящий в зале шум. Катерина сладко уплывала. Она чувствовала запах одеколона, которым он пользовался, и его дыхание с привкусом вина на своей коже. Радьярд был так близко, что она могла видеть черные точки на подбородке, где волосы были прекрасно выбриты. Его губы были влажными и пухлыми. Затем внезапно, без преамбулы, она поцеловала его, и это длилось очень долго. У нее кружилась голова, когда он работал ртом, посасывая ее губы, надавливая языком на ее зубы.

Вино и его рот заставили ее потерять всякое чувство реальности; она не понимала, где находится и что за люди вокруг нее. Они просто сидели, касаясь губами друг друга, их руки все еще лежали на столе.

Радьярду пришлось поддержать ее, чтобы вывести из ресторана. В двухколесном экипаже по дороге домой он держал ее лицо руками и ласкал его своим опытным ртом. Катерина смотрела на африканскую маску, когда он пронес девушку мимо нее, и думала о том, каково это, когда тебя целуют таким полными губами. Он положил ее на кровать и уверенным движением открыл все ее тайные места. Она позволила ему блуждать там, где ему хотелось. Радьярд задержался надолго на ee сосках, возбудившись от их размера. Когда он обнаружил родинку под ее левой грудью, он сказал, что это верный знак, что ее жизнью будет управлять сердце, а не разум.

Все это время Катерина оставалась в странном состоянии отрешенности и желания: он был искусным исследователем, а она — страстным учеником. Это было неплохо, но единственной запоминающейся частью вечера — лучшей частью, воспоминание о которой всегда волновало ее, — был первый поцелуй в Ле Ша Блан. Под действием прекрасного вина и опытных губ.

Утром он снова взял ее. Более небрежно, войдя в нее со спины, когда она лежала, отвернувшись, на своей стороне кровати. Она не возражала: это было нестандартно. Радьярд поднял ее волосы и поцеловал сзади в шею, когда кончил.

Следующие девять месяцев были головокружительной скачкой на лошадях карусели. Она позволяла себе выходить, став неотъемлемой частью свиты Радьярда, охотившейся за сенсациями. Каждый день они искали ответ на единственный вопрос: где и как получить удовольствие. Каждую ночь они совершали набеги в новые рестораны, где выпивали реки вина, находили ночных бабочек — за одну секунду можно было закрутить роман и порвать отношения.

Антуан выпивал залпом флягу каберне, и его приходилось приводить в чувство сильными ударами в грудь и живот; Mapи рванула вверх свое обширное платье и шумно пописала в самом центре бульвара Сент-Жермен; Граф Владимир поехал на лошади без седла с Энн, которая сидела на нем верхом, и почти сломал свой орган во время падения; в закусочной, которую они больше никогда не собирались посещать во время своих вылазок, Катерина поднимала свои юбки со спины и показывала затаившей дыхание публике свои тугие белые шаровары.

Радьярд должен был — удивительно, что он вообще мог это делать, выпив столько вина, — пройти с бесстрастным видом поздно ночью по ресторану с открытой ширинкой, в то время как его толстое возбужденное достоинство выглядывало прямо из нее.

Это больше, чем его деньги, делало его лидером группы.

Секс лежал в основе всего: каждой экскурсии, каждого проявления, каждой диверсии. И каждая ночь заканчивалась им. Радьярд стремительно тратил пачку денег и брал, кого хотел. Катерина не возражала. Он ей очень нравился. Радьярд обладал очарованием, щедростью, теплотой и неверностью человека, которому дано все в жизни и требуется только хорошо проводить время. Радьярд и она получали удовольствие в необычайно высокой кровати в ее комнате или в необычайно большой в его, но Катерина знала, что это когда-нибудь закончится. Она знала, что была просто еще одной очаровательной забавой для него; а он для нее был удивительным проводником к новым границам удовольствия и диковинок.

Она наслаждалась временем, проведенным с ним, но достигала пика удовольствия не в постели, а в биде, играя со своей памятью.

С Радьярдом — а позже с Антуаном и Владимиром она изучила свое тело. Узнала, что приводит его в движение, что заставляет парить, что вынуждает остановиться. Были и другие свидания, которые проходили за полночь, в тумане алкоголя и безрассудства; мимолетные, экспериментальные, для приобретения опыта. Бухгалтерская книга ее отца и живые рисунки хорошо подготовили ее, научили правильному отношению. Проповедь отца Джона была ясна: мы должны получать удовольствие там, где находим его.

Любовь и желание. Исследовать их — значит исследовать жизнь.

Однажды долговязый поклонник Флорри приехал в Париж, чтобы провести выходные со своим другом. По дороге домой ночью после пирушки, в кебе, он начал рассказывать ей о летающих машинах, и она, под действием алкоголя, желая доставить, ему удовольствие, поймала его голову и зажала ее между своих ног. На следующее утро он проснулся сентиментальным и попытался говорить романтично, но он уже наскучил ей. Видя его тонкие губы и серьезное выражение лица, она думала о том. почему ее должно волновать, как доставить ему удовольствие. Когда она позже упомянула об этом в разговоре с Радьярдоя он откровенно сказал ей: «Ты всегда должна быть щедрой на ласку: все получают гораздо меньше, чем им нужно».

Он опровергал свою собственную точку зрения. У него oпределенно всего было слишком много; слишком много всего. И в свое время Катерина попробовала все это тоже: она курила опиум, пробовала на вкус гашиш, посещала великих шлюх этого города. На Рю Сант-Сесиль она наблюдала, как rpaфом Владимиром овладевали итальянские сестры Мари и Рейчел, черноволосые и черноглазые, с ягодицами, словно сделанными из отполированного мрамора. Радьярд пообещал двойную плату, если сестры смогут заставить кончить его друга за десять минут. Молодой граф — эмигрант из России — пытался сдержаться, но он стонал от облегчения до того, как часы пробили положенное время.

На бульваре Хауссманн она видела, как Люси Краусс с грудью, которая напоминала воздушные шары, так страстно сцепилась с черной, словно эбонитовое дерево, Селин Перл, что вся их охрипшая компания застыла в молчании под впечатлением от сексуального напряжения, царящего между ними.

В то время Парижу не отказывали ни в чем. На Рю де Антин она была свидетельницей последней сенсации города: пятнадцатилетняя брюнетка Джинни, приехавшая из Алжира, чья девственная плевра еще была не тронута, показывала себя с такой развязностью, что зрители приходили в возбужденное стояние. Ее клитор был размером с маленький палец, и, когда она достигла своего апогея, по нему пробежала дикая дрожь. Каждый день у мужчин случался припадок, когда они наблюдали за ней. Радьярд предложил свою цену за дефлорацию, но ему сказали, что сообщат, когда представление закроется.

Но самым диким зрелищем, которое она видела, была черноглазая Маргарита де Баррас из Каталонии на Рю Нотр-Дам де Лоретте. У нее были груди, которые смотрели вверх на небо и ляжки, которые, как говорили, могли подоить потерявщего сознание мужчину, притом что она ни на дюйм не двинется своим торсом. Она жила в доме, где было много животных и экзотических птиц: яркие попугаи ара и какаду, павлин, охотничий сокол, чирикающие волнистые попугайчики, парочка золотых иволг, хохлатый орел. Там были собаки, кошки, циветты, лисы, обезьяны, дикобраз и даже маленький ленивец. Многих животных держали в клетке; другие бродили в запертых комнатах. Зловоние наполняло дом, и, когда попадали внутрь, на минуту к горлу подступала тошнота. Ее комната находилась в самом дальнем конце восточного крыла дома, и она оставляла окно открытым, пойдя на компромисс со своими клиентами.

Она стоила дорого; у нее было много ртов, которые нужно было кормить. Но ее представление было уникальным. Маргарита была восхитительно красивой и делала все, что капризное воображение мужчин, часто бросающихся в ее зверинец в поисках настоящих извращений, могло себе представить. Приходившие к Маргарите ожидали, что самое темное желание, которое когда-либо посещало их душу, исполнится. Секс, как Катерина поняла потом, — это всего лишь ощущение новизны. Не было более великой женщины для мужчины, чем Маргарита. Говорили, что она принесла столько счастья стареющему радже из западной Индии, что он осыпал ее рубинами и изумрудами и обещал привезти ей дрессированною гепарда.

Катерина наблюдала, как Маргарита делала такие вещи, которых она никогда больше не видела.

Маргарита и ее невероятные действия были последней каплей. Месяцы проверки ощущений стали сказываться на Катерине. Ее любопытство начало пресыщаться, жажда открытий — притупляться. Мысль о еще одной длинной ночи в барах и домах терпимости, о еще одной дикой шалости, которая вызывала больше скуки, чем радости, о том, что она еще раз будет отдаваться бледнокожему мужчине, упражняясь в совокуплении, которое не приносило ни желания, ни удовольствия, — мысль о еще одной ночи поиска удовольствий начала утомлять ее.

Kaтерина осознала важную вещь. Без любви невозможно было постоянно желать одного и того же человека. Не имело значения, насколько большим было удовольствие. Любовь — это постоянное масло в машине желания. Если его нет, то приходится ехать, пока несмазанная маслом машина не остановится с грохотом.

Джон, отец, интуитивно знал правду. Он продолжал двигаться от человека к человеку, от одного желания к другому, никогда не оставаясь достаточно долго с кем-то одним, чтобы добыть масло любви. Пока он не нашел Эмилию — а в ней желание любовь — и потерял необходимость двигаться дальше.

Катерина поняла это, когда биде стало доставлять ей больше удовольствия, чем мужчины, с которыми она спала.

Желание — это удивительно непоследовательная вещь, но когда оно попадает в ловушку моногамных отношений, оно не может выжить без любви.

Несмотря на туман головокружительного удовольствия, Радьярд понял, что Катерина медленно ускользает из его мира. Она заметила, что он часто напряженно на нее смотрит, изучая степень ее увлеченности их последней шалостью. Ее растущее равнодушие было очевидно. Вскоре Катерина начала избегать некоторых ночных пирушек. Радьярд пытался поддразнивать ее, осыпая гедонистическими проповедями: «Одна жизнь; одна молодость; пользуйся лучшим из того, что у тебя есть; никто невидел завтрашний день; никто не возвращался с отчетом о загробной жизни; все заканчивается, когда заканчивается; тело — это храм, фаллос — это священник, влагалище — это святыня, оргазм — это бог».

Катерина хотела ответить, что храм и священник не привели ее к Богу.

Но она продолжала молчать, позволяя ему проповедовать. А затем внезапно, обнаружив неожиданную черту в своем характере, Радьярд изменился. Словно его отчитали, он начал медленно успокаиваться. Безумная гонка вокруг домов терпимости и баров прекратилась; они — все они — сами перешли к более неторопливым обедам. Разговоры начали крутиться вокруг границ дозволенного и похотливости.

Она обнаружила, что граф Владимир — коротышка граф, который всегда устраивал зрелище с собой и со шлюхами, — был сокровищницей знаний по искусству и литературе. Граф говорил с глубоким знанием дела о русских, французских и английских романистах, описывая их и отличия друг от друга; и он прекрасно понимал, как импрессионисты изменили назначение холста. Ночью в Ле Ша Блан он показал на худого серьезного мужчину, который ел в одиночестве за угловым столиком, и рассказал ей, что это молодой английский романист, рано начавший борьбу с проблемами писателя. Он сказал, что романист приехал в Париж, чтобы справиться с этим, и обедает здесь очень часто. Его звали Моэм.

В следующий раз Владимир радостно показал на коренастого мужчину с сияющим лицом и огромной энергией в центре шумного стола, за которым сидели хорошенькие женщины и агрессивные мужчины. Граф велел каждому из своих товарищей внимательно приглядеться к ним. Он сказал, что этот мужчина — кипящая буря. Этот человек начал снимать штаны со старого мира искусства — даже с великих импрессионистов, которые, вообще-то, все еще были в новинку. Он делал такие вещи на холсте, которых никто раньше не видел. Его звали Пабло, и ходили слухи, что он мог рисовать и лихорадочно чертить весь день и заставить женщину стонать от удовольствия всю ночь.

Катерина могла в это поверить. Даже через всю комнату из него била жизненная сила. Он мог получить любого — мужчину или женщину — за своим столом. Этот человек мог одним жестом получить Катерину. Если только однажды; если только, чтобы проверить неразборчивость желания.

В большой группе сидящих за этим столом был только один человек, который привлек внимание Катерины. У него были мелкие и изящные черты лица, и он выглядел там самым спокойным. Женщины, сидящие рядом с ним, постоянно наклонялись к нему во время разговора, и он разговаривал с ними с мягкой улыбкой, без назойливости или агрессии. У него был пробор с левой стороны, и его волосы были гладко зачесаны, а усы — аккуратно подстрижены и заканчивались в уголках рта. В левое ухо был вставлен бриллиантовый гвоздик. Его отличал сдержанный вид и цвет кожи. Она узнала в нем признаки, отличающие индийцев. Кожа была цвета почвы, спокойный вид шел от старинной веры в предопределенный порядок вещей и в его твердое место в нем.

Мужчина встретился взглядом с Катериной, и его взгляд был настойчивым и теплым. Он смотрел на нее, не моргая, и долгое время она отвечала ему взглядом. Когда она отвела глаза и оглянулась, то увидела, что он все еще смотрит на нее.

Как ее отца, Джона, более двадцати лет назад в Нью-Йорке, ее поразила любовь с первого взгляда.

Она сама вернулась в Ле Ша Блан следующей ночью, и он сидел там один, ожидая ее, аккуратный и сдержанный. Катерина пришла и села в одиночестве, вскоре он подошел и познакомился с ней. Его очаровала ее история, и при их самой первой встрече он расспросил больше о ее жизни, чем Радьярд и его друзья за двенадцать месяцев. Он увидел амулет со знаком; узнал историю Эмилии и Джона; раскопал ее любовь к Индии; проследил ее путь и попытался понять ее потребность в путешествиях.

Они снова встретились на следующий день. И на следующий. Ее поразил уровень его знаний и опыта. Как и ее отец, он путешествовал по обширным просторам земли, однако обладал не только блеском путешественника, но и эрудицией академика. Он мог говорить не только о видах, звуках и цветах мира, но и о его экономике, истории и политике. Оказалось что он многое знает об искусстве, музыке и литературе, и oн задавал ей вопросы об этих вещах в Америке, а она ничего о них не знала.

Его звали Мустафа Сиед, и он пробудил в ней необычную страсть. После опытов с ее телом на протяжении двенадцати месяцев, зажечь ее разум было невероятно эротично. Она никогда не думала, что сказанные слова могут иметь такую силу, могут сделать ее ноги ватными. Каждый день она бежала на встречу с ним, и их свидания длились все дольше и дольше. Сиед заказывал вино — всегда красное, и, прежде чем они начинали пить, он объяснял ей его особенности. Они пили медленно, и, когда бутылка заканчивалась, он заказывал другую, с другим красным вином, и снова объяснял его вкус ей.

Сиед мягко говорил на английском с прекрасным чувством звука: низкий, глубокий тембр, фразы текли без спешки, словно движения под музыку, — и ее завораживали его длинные предложения. Она никогда не слышала, чтобы на английском говорили с такой выразительностью. По сравнению с Сиедом, юный красноречивый фокусник ужасов апокалипсиса — прекрасный оратор, которого она слышала так давно, — казался племенным барабанщиком.

Долгие часы, когда она была вдали от Сиеда, Катерина проводила, продумывая, повторяя и проверяя в голове слова, которыми они обменивались в последний раз. Она начала видеть мир по-новому. Мир — это не крепкий организм, как она была подсознательно уверена все эти годы, в котором можно принять участие, когда и как пожелаешь, а огромное динамичное предприятие, которое находится в состоянии перемен, создает и снова меняет форму, которую определяют люди, их идеи и усилия.

Джон рассказывал ей, что мир — это удивительное место, которое нужно посетить.

Сиед подсказал ей мысль, что мир — это удивительное место, короторое нужно изучать.

Каждый раз, как она встречалась с ним, Катерина чувствовала, как в ее голове открывалось еще одно окно.

В основном Сиед говорил о вещах, которые находились вокруг него. Неизбежно, после того как он обошел весь мир, его разговоры обратились к Индии. Как и Джон, он был страстно влюблен в Индию; но, в отличие от Джона, он говорил как ее житель. В противоположность тому, что она всегда слышала об Индии, Сиед не рассуждал о магии экзотики — религии, языках, дикой природе, культуре, истории и древности.

По большей части он говорил о ее трагической покинутости, о ее непонятом народе.

Как истинный борец за независимость своей родины, Сиед говорил не с гордостью, а с большой примесью боли. Как истинный борец, он хотел вылечиться, а не увидеть победу болезни. Он хотел вылечить больного и сделать сильным, чтобы он не лежал в оцепенении и не мучился заблуждениями. Сиед понимал, что с прошлым покончено, и в лучшем случае оно могло только направлять народ, но не быть образцом для подражания: он беспокоился, что ложные утешения и обманчивая победа давно прошедшего времени могли заразить и покрыть ржавчиной энергию настоящего.

Его спокойный гнев и страстность тронули Катерину. Странное притяжение страны, которую она никогда не видела, усилилось.

Сиед был резок по отношению к колониальной Британии, но он был не настолько горяч, чтобы сваливать все беды Индии у британского порога. Он был намного более нетерпим по отношению к правящей элите Индии, феодальным хозяевам и принцам. Он сказал, что индийский народ, жалкие и бедные крестьяне, были сильно унижены своими правителями на протяжении тысячи лет. Королевские власти Индии, возможно, и помогали процветать — больше для собственного удовольствия — великому искусству, литературе, созданию памятников и музыки, но они ничего не делали, чтобы продвигать проекты, институты, законы, чтобы обучать и улучшать большую часть их народа.

Они вели себя как распутные школьники, а не мудрые мужчины.

Великий импульс рационализма и вселенского человеческого достоинства, который произвел действие повсюду, прошел мимо Индии. Пока Европа за последние триста лет совершила тройной прыжок в искусстве, просвещении и правах личности и крепко обосновалась в счастливом песчаном карьере социальных реформ и законов, властелины Индии кормили своих людей жидкой кашицей из несусветного мистицизма и религии. Никаких школ, колледжей, судов, больниц, дорог, электричества, воды, прогресса.

Обладающие большим пропагандировали достоинство меньшего.

С увеличением их бесчисленных безделушек из жадеита, рубинов и бриллиантов их дворцы становились все более и более барочными, их машины, сделанные на заказ, доставлялись с завода Роллс-Ройса, их гаремы лопались от такого количества красивых женщин, что мужчине нужно иметь сотню фаллосов, чтобы удовлетворить их всех. В то время как их привилегии росли, индийский народ становился все беднее и беднее. Однажды великая цивилизация — источник науки, астрономии, медицины, литературы и философии — Индия станет территорией нищих и невежественных людей, которыми будут править глупцы и ничтожные люди.

«Но, — сказал Сиед, — не все потеряно». Однажды на субконтиненте произойдут изменения: забурлят идеи, люди придут в движение, появятся новые творческие силы. Он утверждал, что есть люди в Пуне, Бомбее и в Пенджабе, Бенгале (об одном из них ходили слухи в Южной Африке), которые говорили на новом языке с невероятной уверенностью. Они появлялись — но одному или по двое, адвокаты и учителя — на образовательных тропах, проложенных британцами. И Сиед надеялся, что они вскоре начнут ставить вопросы, которые вынудят беспомощное индийское правительство и алчных колонистов искать убежище.

Вопрос, который уничтожит королей,

Который позволит людям воспользоваться их правами.

Катерина вскоре прекратила выходить с Радьярдом и его бандой. Теперь они казались ей неоперившимися юнцами, играющими в школьные игры. Даже граф Владимир. Его знание искусства и литературы выглядело просто эстетической прихотью, пустым тщеславием без реальной цели. Обычной пищей для его собственной радости. Счастливая вольность их жизней — когда-то такая очаровательная — потеряла всю привлекательность. Внезапно она приобрела запах гниения.

Катерина не могла больше выносить, когда один из них прикасался к ней. А Мустафа Сиед никогда не предпринимал попытки сделать это. Она посещала его в Гранд Отеле, но он никогда не предлагал ей подняться в его комнату, а сидел с ней в холле и разговаривал часами. Он говорил, говорил и говорил, нежно и настойчиво, и Катерина возвращалась каждый раз влажная от желания, его нежные слова были более чувственными, чем любые ласки, которые она когда-либо испытывала.

Однажды, не раньше, чем через два месяца после их первой встречи, он сказал ей, что любит ее. Сиед держал ее за руку, когда говорил это. Она вернулась домой в изумлении.

На следующий день, когда она встретилась с ним снова, все еще пребывая в удивлении, он сказал, что скоро уезжает в Индию, а она поедет с ним.

Катерина согласилась, а когда вернулась домой, то задумалась о своем решении. Она все еще почти ничего о нем не знала. Единственное, что она о нем выяснила: он учился в Оксфорде и получил степень по философии, был прекрасным игроком в крикет, который мог бы играть за Англию, если бы научился помалкивать о своих политических воззрениях. Сиед сказал, что у него есть сверстники из королевской семьи, которые преуспели в этом. «Игры — это только игры для привилегированных богачей и богатых народов. Для униженных все — это орудие войны, войны за жизнь и достоинство», — заявил Сиед.

Катерина думала о темнокожих тенях дома в Америке и понимала кое-что из того, о чем он говорил.

На следующий день она решила прямо задать ему вопрос. Когда они встретились за обедом и до того, как принесли вино, Катерина спросила:

— Где я буду жить?

— Со мной, — ответил он.

— В качестве кого? — поинтересовалась она.

— В любом качестве, в каком ты хочешь, — сказал Сиед.

— Кто еще живет с тобой?

— Моя семья. Мои братья, кузены, дяди, тети, племянники, племянницы, дедушки и бабушки, прадяди, пратети, моя жена.

— Жена?

— Да, я давно женат. С тех пор как мне исполнилось четырнадцать. Но это не имеет значения.

— Имеет значение для меня. Ты сказал, что любишь меня. Как я могу там жить?

— Как ты пожелаешь.

— Но в качестве кого, ты хочешь, чтобы я жила там?

— Как моя жена. Как мой товарищ.

— А что будет с твоей женой?

— Это не имеет значения. Она ничего не скажет. И ничего, я надеюсь, не почувствует. Она поймет.

— Это очень неожиданно. Мне нужно об этом подумать.

— Вообще-то, не надо. Ты слишком много придаешь этому значения. Но если хочешь, тогда конечно.

Катерина не вернулась домой. Она села у подножия неясно вырисовывающегося Нотр-Дама и думала обо всем этом. Она знала, что поедет. Катерина больше всего на свете хотела продолжать слушать его речи. Но что это значило — быть второй женой, покинутой в море семьи, в чужой стране, среди чужих людей и чужой религии? Ей нужно было подумать обо всем этом, озвучить свои размышления. Когда она посмотрела вверх, то химеры нагнулись вниз, глядя на нее и бросая ей вызов.

Спустя какое-то время она встала, вошла внутрь собора и села на скамейку сзади. Это было время вечерни, и в полумраке ламп можно было увидеть несколько голов, склонившихся в мольбе и просьбе. Другие двигались беззвучно, зажигая свечи в ответ на свои надежды.

В этом глухом месте Катерина посмотрела на большие витражи, ожидая божественного знака. Юноша с развевающейся бородой прошел по проходу, бормоча себе под нос: «Бог двигался в вере; в вере мы должны двигаться». В этот момент она подумала: «Насколько большим должен быть дом церкви, чтобы он смог принять Бога? Сколько аргументов должно быть у религии, прежде чем в нее поверят?» Она всегда питала отвращение к религиозной истерике матери, но теперь, в Нотр-Даме, пытаясь найти храбрость, которая у нее уже была, она стала совершенно свободной от ужасов религии и страха перед неизвестным.

Катерина никогда больше не входила в другую церковь или другой божественный дом.

Когда она вышла через большую дверь, снаружи было темно, и, посмотрев вверх, Катерина увидела что химеры скрылись в ночи и больше не сердились на нее.

Они сели на корабль в Марселе. Когда Радьярд прощался с ней на станции в Париже, он был меланхоличен. Как и остальные. Она поцеловала каждого из них и каждому прошептала слова предостережения, прося быть осторожными в еде, питье и в поведении. Она любила каждого из них и получала с ними удовольствие. Они принесли ей счастливое время молодости, которое должен пережить каждый. Эти люди помогли ей обнаружить тайны удивительных троп, в которые ее впервые посвятил отец. Ее охватило чувство огромной потери.

— Привези мне магараджу. С бриллиантом в каждой подмышке, — попросила Энн.

— Говорят, на границе неплохая марихуана, — сказал гpaф Владимир.

— Сиед, позаботься о ней, — попросил Радьярд. — И мы хотим, чтобы она вскоре вернулась.

Сиед только нежно улыбнулся, но его глаза оставались спокойными.

Катерина не надеялась больше вернуться назад. Ей казалось, что она пересекает воды океана в последний раз. Что путешествие, которое началось в ее воображении в магазине отца много лет назад, собирается перейти в свою последнюю фазу.

В Марселе они провели ночь в отеле. Сиед — странно, пристойно — заказал две отдельные комнаты. После ужина они долгое время говорили о банде Радьярда — так легко было говорить с Сиедом, — а затем он нежно поцеловал ее на прощание и остался у дверей ее комнаты. Она удивлялась его крайней сдержанности и лежала без сна долгое время, приводя свое страстное тело в спокойствие.

На корабле Сиед тоже заказал две отдельные каюты. С тактом и предупредительностью он отдал ей ту, которая была лучше; их разделял только этаж. Она проводили каждый день вечер вместе, на палубе и в обеденном зале, он начал учить ее словам хинди — но ночью Сиед всегда тепло целовал ее у дверей каюты и поворачивался, чтобы уйти. Катерина пыталась найти ответы. Отец Джон ничего не сказал ей о любовниках, которые не занимаются любовью. Она закрыла глаза, положила руки на свое тело и качалась вместе с кораблем.

Когда три недели спустя они причалили в Бомбее, Сиед все еще не зашел дальше поцелуя у двери. Он говорил так же прекрасно, как всегда, и это трогало Катерину сильнее, чем раньше, но она начала беспокоиться.

 

Философ наваб

Они путешествовали по горящим равнинам центральной Индии на поезде, и огромный поток воздуха субконтинента сбил ее с ног. С того момента, как она высадилась в Бомбее, чувствуя себя отверженной девственницей, она оказалась в разгуле цветов, звуков, видов. Каждое ее чувство немедленно атаковали. Она быстро заметила великий парадокс Индии: одновременное ощущение великой суеты и полного оцепенения.

Они остановились в знаменитом отеле Тадж-Махал со стороны моря, и снова две отдельные комнаты ждали их. И когда через день они сели на поезд в Виктория Терминус, то оказались в одном купе, но с двумя комнатами. Теперь Катерина обезумела, и, если бы она не была полностью поглощена происходящим вокруг нее, она загнала бы в угол Сиеда. Когда поезд трогался со спящих станций, она видела бесконечные просторы зеленых и коричневых полей, усеянных бабулами и баньанами, по которым очень медленно двигался скот, и голых крестьян, по большей части в тюрбанах, которые выглядели так, словно их там посадили с начала времен.

В поезде она чувствовала расположение к темнокожим служащим, которые приходили каждые несколько минут, чтобы настойчиво угощать их огромным количеством еды и питья.

Ни секунды, тогда или когда-либо после, она не чувствовала, что от них исходит угроза. Они постоянно улыбались, вели себя почтительно, но всегда держались отстраненно, со странным достоинством.

Она вспомнила слова своего отца и увидела в них правду. И она не изменила своего мнения до конца жизни.

Удивительный народ, но совершенно неизвестный.

Когда они достигли Дели, Сиед отвел ее посмотреть на чудеса Индии — Мугхал и другие реликвии истории, которые сохранились за тысячу лет. Они проехали через местность кустарников и леса кикара, чтобы увидеть удивительный минарет двенадцатого века, Кутуб Минар. У нее закружилась голова, когда она смотрела вниз с пятого этажа этого здания.

В разрушенном городе Тугхлакабаде большие обезьяны изводили их насмешками. И в Пуране Киле торгаши сказали им, что это настоящее королевство Пандавас. Но больше всего поразил и привлек Катерину окруженный стенами город в особом треугольнике чудес: огромный Ред Форт, величавый Джама Масджид и сумасшедшая коммерческая дамба Чандни Чоук.

Это было зеркало невероятного безумства Индии. С одной стороны, были миллионы жужжащих мух, которые кормились в легендарных магазинах сладостей, несчастные нищие с руками и ногами, изъеденными проказой, и лицами, отмеченными оспой, грязные собаки бегали у всех между ног, оставляя после себя блох. С другой стороны, были богатые магазины, заваленные товарами из разных частей света. Говорят, что в Чандни Чоук можно достать все, что можно купить или продать в мире. От персидских ковров до китайского шелка, от арабских скакунов до индийских слонов, от бразильского какао до афганского опиума, от турецкого мыла до английских принадлежностей гигиены, от травы аюрведы до гомеопатических шариков, от потертых шлюх до гурий с воздушными губами.

Но самыми поразительными все же были нищие, которых она увидела. Это были голые мудрецы, их тела были проколоты железными стержнями, их спутанные волосы касались лодыжек. Один стоял на правой ноге, его пенис свисал до колен, словно хобот слона, оттягиваемый вниз большим камнем. Когда они проходили мимо, он махал им весело, словно маятником. Сиед положил просверленную монету в его чашку. Были и продавцы порошков, которые назойливо их преследовали, предлагая Катерине белый порошок, который помолсет ей избавиться от всех любовниц и жен Сиеда, высосет сок из них, сделает их задницы похожими на сухие листья.

Она увидела факира, худого, словно былинка, с развевающейся седой бородой и распущенными волосами, который ходил небрежно с бамбуковой палкой, перекинутой через левое плечо. На каждом конце его палки висело по две плетеные корзины. Сиед весело показал на него и объяснил, что его зовут Баба Маггермахии, он пересекал реку Джамуна утром каждого понедельника верхом на крокодиле, чтобы собирать милостыню у торговцев. «Баба, — сказал он, — мог по своей воле вызвать любого крокодила из реки, чтобы тот служил ему транспортным средством».

Катерина посмотрела на Сиеда. Этот человек из Оксфорда был тем, кто всегда говорил о великом действии рационализма и прогресса. Сиед улыбнулся и заметил: «Есть много вещей в мире, которые мы не понимаем, — не нужно быть слишком скептически настроенным».

Она очень любила его в этот момент. Уязвимая плоть под кожей невероятного спокойствия. В свое время Катерине придется понять эту выдающуюся черту индийского народа: тугой круг рассудка, снаружи которого лежит неизведанное. Не было такого существа, как полностью рациональный индиец. Ты поклоняешься богу рассудка, богу науки, богу эмпиризма, а затем поклоняешься богу других вещей, маленьких и больших, известных и неизвестных.

Ты прокладываешь свою жизнь между богом разума и богом безрассудства.

Поклоняясь обоим, никого не обижая.

В этом не было противоречия. Только глупец видит его.

В любом случае голый факир, ездящий верхом на крокодиле на работу, привлекал ее больше, чем разглагольствующий юноша, который подсчитывал собственные хорошие поступки и отправлял всех остальных на ревущие костры апокалипсиса.

Прямо перед их возвращением в отель Сиед провел Катерину по улочкам, извивающимся серпантином позади Джама Масджид, пока они не добрались до маленького острова безмятежности: простая побеленная могила, рядом с ней стояла маленькая палатка с решетчатыми окнами, огромное дерево ним раскинулось над всем этим. Это было пристанище известного предсказателя, и юноша, который сидел в палатке и медитировал, был его учеником. Сиед сел, скрестив ноги, на холодный мраморный пол, Катерина сделала то же самое. Сиед сказал что-то. Юноша — кусок белой ткани был повязан у него на лбу, у него была тощая борода — повернулся и долго смотрел на Катерину. Затем он закрыл глаза и сидел, не двигаясь. Когда он вышел из транса, то быстро заговорил с Сиедом, положив руку на его руку.

Когда они вышли из оазиса предсказателя на тесную улочку, Катерина захотела узнать, что сказал юноша.

«Он — предсказатель, — объяснил Сиед. — Юноша говорит, что в своей жизни ты узнаешь много радости: богатства, положения, детей, любви, желания. Но всегда они будут омрачаться. Всегда будут закутаны в изменчивое покрывало. Всегда будет змея в саду. Он предсказывает, что за свою жизнь ты высоко взлетишь и достигнешь дна».

Сиед хорошо умел трактовать предсказания.

Или, скорее, принц Сиед.

Катерину ждало множество сюрпризов, когда они прибыли в дом ее любовника. Сиед был членом королевской семьи. Его отец был навабом Джагдевпура. Их княжество тянулось на восемьсот двадцать пять квадратных километров и находилось рядом с подножием Гималаев, всего в двухстах километрах от Дели. Британцы встретили их салютом из одиннадцати ружей. Королевская территория Хукумганджа была усеяна дворцами правящей семьи. Там сошлись разные архитектурные стили: Мугхала, Франции, Англии и древней Индии. Сиед был объектом поклонения, но она с облегчением вздохнула, когда увидела, что для него был построен относительно скромный коттедж в английском стиле — с пятнадцатью комнатами; вокруг него были расположены широкие индийские веранды.

Сиед выделил несколько роскошных комнат Катерине и поселил ее там. Вся мебель была сделана из бирманского тика, махогона и ротанга — тяжелый колониальный стиль с темной полировкой. Снаружи окна были украшены розовыми кустами, цветущими деревьями, такими как чампа и харсингар. И ползучими растениями, такими как чамели и квисквалис. Col временем ей понравился их непостоянный запах. Сиед в самый первый день выделил ей старого носильщика, Макбула, и живую молодую девушку, Банно, чтобы исполнять исключительно ее просьбы. Эти двое вертелись снаружи ее комнат, и ей нужно было только шепнуть, чтобы они пришли.

Самой впечатляющей частью дома Сиеда был его элегантный кабинет, состоящий из двух комнат — огромной комнаты с плюшевой софой и приемной. Полки шли от пола до потолка, там было четыре стула: с одной ступенькой, двумя, тремя и четырьмя — чтобы доставать книги. Там было два письменных стола, по одному в каждой комнате, и стратегически расположенные лампы. На роскошной софе были шелковые подушки цвета индиго, напротив нее стоял низкий кофейный столик, превосходно подходящий для ленивого чтения. У самого Сиеда было кожаное кресло с оттоманкой для ног. В приемной caмой интригующей вещью был глубокий, высокий деревянный шкаф, который всегда держали закрытым. Когда она, наконец, открыла его однажды, то нашла там множество книг в кожаном переплете. Там, по крайней мере, было две сотни книг.

Но где была его семья? На третий день она начала расспрашивать слуг. Очень быстро она поняла, что Сиед был кем-то вроле парии в своей семье. Катерина выяснила: это было плохой новостью, что он вернулся с белой женщиной, но, казалось, никто от него другого и не ждал. Банно сказала, что семья стыдится его; его поведение было позором, недостойным правителей; Сиед приносил несчастье всем, кто встречался на его пути.

Это заставило Катерину любить Сиеда еще больше. Этим вечером — в библиотеке, после стакана бургундского — она начала сближаться с ним. Когда он подробно остановился на лорде Курзоне и подразделениях Бенгала, она остановила его, и, словно строгая, но добрая учительница, аккуратно выложи все свои вопросы.

Кто его жена?

Где она?

Почему он не с ней?

Кто он?

Что он делает?

Почему он это делает, чтобы он ни делал?

Почему он привез ее сюда?

Чего он ждал от нее?

Почему они не делают того, что двое любящих людей должны постоянно делать?

Сиед надолго обхватил голову руками. Потом он долго смотрел на нее, обдумывая что-то. Затем встал, заходил по кабинету и начал говорить.

Сиед был первым сыном наваба Джагдевпура. У него была жена, Бегам Ситара, но у него не было ничего общего с ней. Сиеда и Ситару обручили их семьи, когда им было восемь и пять и поженили, когда им было четырнадцать и одиннадцать. Тридцать один слон маршировал в ногу по такому случаю, в течение трех дней тысячу людей кормили великолепной едой. Бегам Ситара теперь жила в основном дворце с его семьей; изредка, когда он посещал семью, он встречал и ее тоже. Сиед сказал, что ему всегда нечего сказать ей, и две его попытки — в самом начале — исполнить свой супружеский долг закончились плохо.

Неудача была связана с ним, а не с ней. Он всегда жил, чувствуя неловкость своего положения в жизни, но именно Оксфорд окончательно испортил его. Затем его увлекла политическая философия и то, что злые люди делают друг с другом. Он читал Вольтера и Руссо, Бенджамина Франклина и Тома Джефферсона, Джона Раскина и Авраама Линкольна, Карла Маркса и Фридриха Энгельса. Он удивлялся праву своей ceмьи на власть и бледнел от того, как они использовали это право. Сиед писал длинные сердитые письма своему отцу, убеждая его ввести более человеческие налоги, построить больше школ и колледжей, сократить количество дорогостоящих ритуалов и церемоний, которые опустошали государственную казну и помогали держать его подданных в рабстве. Поэтому он неустанно читал лекции старому навабу о моральном долге правителя. Наваб объявил его позором семьи и опасной для династии личностью и, лишив его сана, объявил его младшего брата своим преемником.

В своей книге афоризмов наваб написал, что слишком большое образование превращает обычных людей в королей, а королей — в обычных людей.

Каждые несколько лет афоризмы собирались в книгу и печатались под названием «Божественная мудрость наваба, отца невежественного народа Джагдевпура».

Дети в школе писали сочинения на тему этих высказываний.

Опозоренному Сиеду предоставили возможность жить вдали от Индии, получая большое содержание и делая то, что он пожелает, в Европе и Англии. Он это обдумал и принял, но затем увидел в этом поражение своих взглядов. Сиед понял, что eму нужно вернуться и действовать, если другого не дано, в качестве слушателя своего народа и хранителя совести своей семьи.

Зафар, его брат, будущий наваб, противился этой перспективе. Присутствие Сиеда подрывало его авторитет. Началась борьба. Наконец, Сиед дал обещание, что не будет открыто вмешиваться в дела государства; в свою очередь, семья предоставила ему комнату, чтобы он прожил жизнь по своему выбору.

Почему он выбрал это?

Почему он не с Бегам Ситара?

Почему Катерина и он не занимаются тем, что любящие люди должны делать постоянно?

На все эти вопросы был один ответ. Когда ему было тринадцать, Сиед испытал глубокую сексуальную любовь к своему красивому молодому учителю, который преподавал ему математику. Его звали Ариф, и сама мысль о нем заставляла мальчика-наваба страдать от возбуждения. Сиед обрел руки, рот и романтическую душу с Арифом. Чтобы не смущать слуг, учитель и ученик пели вслух таблицу умножения, пока их рук касались друг друга под столом. Были дни, когда они пели так громко и так долго, что мучительно болели к тому времени, когда их учение было закончено.

Ночью, как научил его Ариф, Сиед втирал благовонное масло в кожу и делал ее нежной и мягкой.

Сиед готовился к занятиям по математике, читая романтическую поэзию.

Когда прошло время, и юный наваб отказался совершить путешествие в постель своей юной жены, смущенный отец приказал своим помощникам отвести мальчика туда. Сиед испытал сильное отвращение из-за этого опыта. Выпуклость груди, тонкая внутренняя часть бедер, пустота у разветвления, особенный запах кожи женщины — ему захотелось убежать. И он это сделал. Несколько недель спустя его привели обратно еще раз — королевский дом гудел из-за его первой неудачи. Бегам Ситару приготовили с еще большим усердием: искупали в молоке ослицы, ее тело натерли ароматными мазями, ее входы умаслили и надушили ароматическими духами. Сиеда почти стошнило.

На следующий день Ариф и его подопечный пели таблицы с невероятным рвением и добрались до девяносто девяти на двенадцать, когда вошел наваб. Два поющих мальчика полусидели-полулежали, защищаясь и боясь, вызывая отвращение.

Арифа на следующий день уволили.

В книге афоризмов наваб написал: «Таблицы арифметики никогда не должны изучать в комнате, но всегда на открытом роздухе, под деревьями».

После этого десятки лет дети в Джагдевпуре не пели свои таблицы умножения под крышей.

Сиед впал в глубокую печаль. Он тосковал по своему любовнику каждую минуту днем и лежал без сна ночью, страдая от желания, воспоминаний о мускусном запахе Арифа и его губах, руках, волосах, тугой плоти и трепете, которые мучили его. Он ублажал себя, чтобы добиться облегчения и немного поспать. Через какое-то время мальчик снова просыпался. Несколько ночей он бежал по этому кругу шестьдесят семь раз. Когда рассвет опускался на башни дворца, он был утомлен этой борьбой с демонами желания.

Наваб был человеком мира. Он понял обоих мальчиков и их желание.

Вскоре он привел нового учителя из соседнего с Дхампуром города. Его звали Икбал, и он был похож на Адониса. К пятому дню руки Сиеда и Икбала продолжали свое занятие под столом, когда они пели вслух. Боль от разлуки с Арифом утихла, Каждые два месяца наваб приводил нового учителя.

Наваб знал, что в юности любовь и желание не должны смешиваться. Это ведет к опасным — часто смертельным — наваждениям.

В своей книге он написал: «Хороший петух, который любит есть слишком быстро, убивает себя».

Сиед, конечно, обнаружил, что новое тело может изгналть боль любви.

И на восьмиста двадцати пяти квадратных километрах Джагдевпура каждый молодой учитель начал жить в надежде на приглашение из дворца.

Стратегия наваба оправдалась только отчасти. Правитель княжества посчитал, что его сын скоро обнаружит, что в мире есть и другие радости, кроме мужчин. Он оставит этот путь, как делал каждый мужчина, которого он знал. Каждый из них наконец приходил к женщине и не покидал ее, используя мужчин для случайных развлечений. Но Сиед продолжал пренебрегать своей женой. Наваб пытался устроить ему второй брак. И этот раз его сын, достигший девятнадцати лет, восстал против этого.

Через много лет Сиед перестал изучать любую математику, но в ожидании своего учителя-любовника он прочитал достаточно литературы, поэзии и философии — на урду, арабском, английском, чтобы сделать из себя мужчину и королевского неудачника. Он обнаружил мир идей и идеализма; противореча своему происхождению, Сиед стал чувствительным к пpaвам других.

Сиеда мучило чувство вины по отношению к Бегам Ситара, его молодой жене, но он ничего не мог с этим поделать. Он не мог прикасаться к ней; и разговор с ней был похож на разговор с избалованным ребенком, мир которого слишком узок и похож на золотую клетку, чтобы вообще занимать. Сиед не собирался позволить другой молодой женщине принести себя в жертву на алтарь его жизни.

В отношениях наваба и его сына перемежались периоды мрачного молчания и яростных ссор. Джагдевпур, как любой царственный штат в Индии, не привык к скандалам во дворце, но ежедневное запугивание наваба подрывало его авторитет. Он решил отправить сына за границу — надеясь, что белые женщины, белое образование и воздух белых закалят его и излечат. Сиед по крайней мере обладал одним достоинством, которое могло пригодиться ему в Оксфорде: он был превосходным игроком в крикет с поставленным высоким ударом ноги, который обычно отправлял мяч за пределы королевской площадки. Оксфорд оказал противоположное действие. Он заставил Сиеда еще лучше понять большую разницу между обычными людьми в Англии и обычными людьми дома. Сиед понял, как обманывают и предают народ те, кто им правит. У белых людей по крайней мере были верность и долг перед их народом, закон чести и ответственность. Дома все прекращалось у дверей дворцов. Народ был пищей, чтобы поддерживать невероятную жизнь королевской знати.

В Оксфорде Сиед постоянно читал, заводил друзей-радикалов и начал путешествовать. Он стал коммунистом, прежде чем в мире появилась мода на это; он скрывал свое королевское прошлое; и к концу первого года учебы, поразив всех своими успехами в университетском крикете, он бросил это занятие, заявив, что это легкомысленная прихоть колониальных британцев и индийских принцев-эгоистов. В последние годы он говорил: «Если эта игра придет в наш народ, они станут ленивыми и бесполезными, как королевская знать. И пусть все знают, что индийская история не может зависеть от счета в игре».

Как и в занятиях по математике со своими учителями, Сиед преуспел в философии с белыми людьми. Он нашел там немного радости. Прикосновение к белой плоти, запах белого человека ничего не значили для него — так отличались они от свежевымытых, цвета почвы, натертых маслом гибких тел, которые заполняли его мысли в юные годы. Но он вступал в связи, скорее по необходимости, частично из любопытства и иногда из-за привлекательности.

Сиед верил, что можно полюбить кого-то, почувствовав к нему притяжение. Если тебе кто-то нравится, то делиться с ним своим телом — не очень сложно, хотя для тебя это ничего не значит. Все, что нужно было Сиеду делать, — это закрыть глаза и думать о красивых учителях в Джагдевпуре, распевающих таблицы умножения.

Когда он впервые покинул Оксфорд, он обезумел. Страстная необходимость тела оказалась сильнее утонченности книг и идей. Он больше не был мальчиком. Теперь он был мужчиной, который много путешествовал, обладал большим опытом и уверенностью, чтобы искать то, что он хочет. Мужчины приходили в его покои на час, оставаясь без всякого внимания. Без стыда он сделал своих помощников сводниками. Ему нравились мужчины немного мускулистые, не очень властные. Eму хотелось, чтобы им овладевали. Ему всегда было мало. Иногда за день он развлекался с десятью разными жеребцами — мужчинами, чьи имена не запомнились ему; но чьи тела врезались в его память.

К тому времени, как он был готов вернуться домой, Сиед устал физически и морально, а внутри него зрело чувство пустоты, происходящее от слишком многих слабостей. Измученный ― как многие хорошие люди — настойчивыми сомнениями в своей уместности, он захотел снова заполнить пустоту более важными смыслами. Поэтому он был рад уехать, но едва он покинул Оксфорд, как боль и страстная тоска по мужчинам Джавгедпура снова наполнили его тело. И он топил их единственным знакомым ему способом — постоянно читая и сочиняя.

Все повторялось снова и снова. Идеи, книги и утонченность в Оксфорде, а затем дома — разгул и распутство. Трагично, потому что Джагдевпур решил, что их отверженный принц — как большинство других навабов — был всего лишь созданием плоти. Они не смогли постичь врожденное благородство его идей и чувств; они не смогли понять риторику его речей и мыслей; все, что они видели, — это удовольствие его тела.

Наваб страстно желал держать своего сына подальше от княжества. Он просил Сиеда устроиться в Англии или Европе и обещал ему большие денежные переводы. Когда это случилось, у вице-короля министерства внутренних дел сложилось свое мнение по поводу опасных взглядов Сиеда. Индийские чиновники министерства в Лондоне прикинули в уме: юноша распространяет сердитые памфлеты и открыто ведет недовольные разговоры. О недовольстве министерства внутренних дел навабу сообщил политический агент, подполковник Син Броснан. Гнев немного смягчило решение наваба сместить Сиеда и назначить младшего сына своим наследником, но он знал, что глаза правительства пристально наблюдают за его государством, и Джагдевпур может пропасть в желудке английского господина при самом незначительном поводе. На языке базара: «Он даже не отрыгнет».

В своей книге наваб написал: «Король, который владеет небольшой пушкой, должен научиться сидеть тихо в замке».

Но Сиед не желал быть изгнанником. Он хотел помочь поднять дух своего народа и обладать их телами. Ему хотелось проводить больше и больше времени в Джагдевпуре, а в Европе все меньше и меньше. Наваб был обижен. Вскоре все шлюхи в его государстве будут гулять вокруг дворцовых стен, и его народ будет шептаться, насмехаясь над королевской семьей. Еще хуже было то, что не было способа узнать, могут ли радикальные взгляды Сиеда настроить против его государства Броснана и Британию. Время от времени наваб сопротивлялся попыткам Сиеда вернуться. Отец и сын спорили, сражались, ругались, проповедовали, называли друг друга «тираном» и «гомосексуaлистом» и, наконец, пришли к компромиссу.

Сиед должен построить новый дом вдали от главных дворцов и жить там.

Он заведет себе жену, которая будет жить с ним, чтобы сдерживать общественное недовольство.

Он будет проявлять благоразумие в количестве и выборе своих любовников.

Он не будет публично ругать наваба или британцев. В свою очередь наваб оставит его в покое и позволит вести такую жизнь, как он пожелает.

Вce расходы Сиеда будут оплачиваться. И ему отдадут в пользование превосходную библиотеку Джагдевпура — с ее собранием классической арабской и персидской литературы и превосходными средневековыми манускриптами школ Мугхала, Раджпута и Кангра.

Сиед поставил серьезное условие: если наваб когда-нибудь совершит жестокий тиранический поступок, их соглашение будет расторгнуто.

Наваб предупредил сына: «Если ты устроишь скандал, который будет угрожать благополучию королевской семьи, то будешь содержать себя сам».

Большинство из этих условий было легко выполнить. Наваб предоставил деньги, и Сиед сам построил английский коттедж. Библиотеку он забрал немедленно и начал реорганизовывать и переписывать книги. Он поместил их в превосходные переплеты, привезенные из Лондона, чтобы спасти тысячи непереплетенных страниц и потренировать местных мальчиков в мастерстве.

Самым сложным условием их договора оказался пункт, касающийся жены. Сиед не мог жить с Бегам Ситара, потому что кроме ее ужасного тела, она отпугивала его своей глупостью; ему не хватало бессердечности, чтобы унижать ее, отвергая каждый день. В Джагдевпуре не было ни одной женщины, которая хотя бы немного нравилась ему; и, если бы он взял себе фиктивную жену из простого народа, он не только приговорил бы невинную женщину к жизни без любви, но и мог бы навлечь на королевскую семью беду.

Поэтому Сиед был в отчаянии. Он жил в Париже и, обедая с друзьями, которых пригласил сладострастный, подающий надежды художник, увидел привлекательную женщину в другом конце зала и удивился амулету у нее на шее. Этот амулет определенно не был дорогой вещью и данью моде, но Сиеду захотелось узнать о его происхождении. Ему показалось, что женщина не вписывается в шумную компанию за столом. Она посмотрела на него так таинственно, что ему стало интересно.

Повинуясь какому-то инстинкту, он вернулся туда на следующий вечер.

После того как они провели вместе третий вечер подряд, oн вернулся в Гранд отель, зная, что был ближе к тому, чтобы влюбиться в женщину, чем когда-либо. В самом деле, это была первая женщина в его жизни, которая его заинтересовала. Она была не похожа на тех женщин, которых он знал. Она думала по-другому; она приехала даже из более отдаленной страны, чем он; и у нее был более открытый разум, чем рот проповедника.

Эта женщина никогда не спрашивала о его положении, жене и состоянии; он никогда не слышал, чтобы она говорила о драгоценностях или платьях.

И ему нравилось разговаривать с ней. Она обладала умением слушать, которое позволяло говорить выразительно, с глубоким и чувственным удовольствием.

Таким образом, без всякого умысла и секретов, он решил взять ее с собой в Джагдевпур, чтобы она жила там с ним, стала его компаньоном. Чтобы она смогла разделить его жизнь, если не постель. Слушать его, понимать, что им движет. Бунту принца нужен был свидетель; идеализму требовался зритель; при жертвоприношении должна присутствовать толпа. Если бы он только мог взять Катерину с собой… Она помогла бы ему что-нибудь сделать для своего народа — и самого себя — это ему было необходимо.

А думал ли он о ее желаниях?

Да, он думал. Да, он думал. Он будет исполнять любую ее прихоть, а если будут желания, которые он не сможет исполнить, то он найдет другой способ, чтобы удовлетворить их. Катерина сидела неподвижно, погрузившись в поток информации, который вылился на нее.

Сиед все еще ходил по кабинету, глядя на покрытый ковром пол. Пока они разговаривали, наступила ночь, беззвучно вошли слуги и зажгли лампы. Нетронутое вино в бокалах отражало свет и казалось темно-красным. Можно было услышать, как лают на разные голоса собаки в холодных конурах в другом конце дворцового комплекса. Наваб был помешан на этих животных и содержал стаю почти из трех сотен собак разных пород, цвета, размера. На второй неделе октября он проводил ежегодный собачий фестиваль среди всех любителей собак Индии, какие устраивали среди сводников и разносчиков. Ни одно собрание в Индии не считалось законченным без секса.

В Чикаго ее мать, наверное, гуляет, читает, старается спасти мир, возводя высокую гору добродетели. Ее тело оставалось равнодушным, ее сердце оставалось холодным — и, основываясь на собственном опыте, она делала сомнительные выводы относительно добра и зла. Ее отец тоже гуляет, выплывая из тумана алкоголя и собираясь в магазин. Его тело слабо и измучено, на сердце у него тяжесть. И он подсчитывает количество испытанных им удивительных наслаждений и упущенных прекрасных возможностей.

Одна готовится к будущему; другой мрачно отмечает свое прошлое.

Прожитая жизнь против жизни, состоящей из подсчетов добрых дел.

Что ее просили делать? Жить или считать?

Катерина встала с софы, подошла к Сиеду и обняла его. Первый раз она сделала это, и это было сделано из чувства глубокой привязанности. Сиед закрыл глаза, он был переполнен благодарностью и любовью.

Сиед женился на Катерине; это вызвало волнения и проблемы в его семье. Все в королевской семье Джагдевпура были ортодоксальными мусульманами, которые женились только на аристократках. Белая американка смущала возбужденные умы. За дело энергично взялись Индийское министерство внутренних дел и подполковник Броснан, которые поддерживали недовольство: британская политика была против таких браков: такие союзы опровергали тезис о превосходстве белого человека. Но наваб знал, как управлять напыщенными муллами и чиновниками Раджа: он постоянно указывал на факт лишения своего сына наследства.

Катерина спросила Сиеда, не хочет ли он дать ей какие-нибудь советы, как ей вести себя, чтобы выбраться из лабиринтов королевской знати Индии и его семьи.

Сиед дал ей только один совет.

Никогда не быть слишком почтительной. Индийцы любят хозяев: они грубы со слабым, но пресмыкаются перед сильным, боятся жестокого человека и проявляют жестокость по отношению к трусу.

Она последовала веселому совету Сиеда и создала вокруг себя панцирь. Катерина не могла заставить себя быть властной и твердой, но она могла стать невозмутимой. Это выход для многих людей, которые не хотят быть жестокими и страдать от жестокости других. Невозмутимость.

Это сослужило ей хорошую службу. Такое поведение принесло ей уважение и сдерживало недовольных. Невозмутимость также позволила ей оставаться на островке одиночества. Она очень нуждалась в уединении, предоставленном ей необычными домочадцами.

Все индийские дворцы строились по принципу невоздержанного излишества, но дом Катерины и Сиеда обладал уникальным эгалитарным духом. По прошествии нескольких лет эти двое — муж и жена — научились разделять радости тела вместе, даже если и не друг с другом. Отдавая должное гармонии, которая господствовала в их отношениях, отдавая должное их взаимному доверию и любви, они позволяли друг другу наблюдать за своими сексуальными удовольствиями. В темном углу спальни Сиеда Катерина садилась в кресло и наблюдала за тем, как он, лежа на огромной постели, достигал невероятных границ удовольствия.

Сиед выглядел хрупким, когда был обнажен, с узкими плечами и бедрами. И, поскольку у него было так много секса, он никогда не возбуждался, пока кто-нибудь не приходил, чтобы помочь ему в этом. И тогда Сиед был неутомимым. И даже, хотя в этом не было необходимости, дарил столько же удовольствия, сколько получал. Катерина видела множество мужчин, прошедших через его спальню, и каждый уходил пресыщенным.

Это было дело чести: он позволял демократии тела процветать. Сиед не контролировал свои поступки. Как хороший любовник, в постели он позволял гостям брать инициативу в свои руки. Он вел и был ведомым. Он давил, и на него давили.

Катерина поняла, что мужчины любят друг друга с такой же страстью и нежностью, с какой они любят женщин. Они так же изобретательны, как и непредсказуемы. В бухгалтерской книге отца, спрятанной под стойкой в магазине, она читала о бесконечном разнообразии женских тайных мест. Теперь она поняла, что мужчины от них нисколько не отличались. Секрет тел был даже более загадочным. То, что мужчина показывал, сняв свою одежду, не имело никакого отношения к тому, как он выглядел. Не было одинакового размера, формы, цвета, волосяного покрова.

Она видела тщедушных мужчин, одаренных, словно короли, и могучих — очень скромно наделенных. Катерина видела у тощих мужчин фаллосы толстые, словно запястье, и у толстых мужчин — тонкие, словно пальцы. Она видела прекрасных мужчин с изогнутыми корнями и уродливых мужчин с прекрасныи стволами деревьев. Катерина видела мужчин с упругими телами, которые очень мягко о себе заявляли, и дряблых мужчин, которые на поверку оказывались твердыми, словно кость, видела огромные увертюры, которые заканчивались несколькими разочаровывающими нотами, и маленькие интродукции, достигавшие размеров симфонии.

Катерина также поняла, что рука творца сильнее дрожала, когда он создавал мужчин: редко встречался экземпляр, который великий мастер смог слепить прямо и правильно.

Большинство были изогнутыми и кривыми, раздутыми и заостренными, западали направо и налево, делали зигзаги, были так непонятно сделаны, что замысел их создателя было трудно разгадать.

Многие из мужчин, которые переступали порог комнаты Сиеда, любили женщин. Они просто приходили, чтобы услужить хозяину. Но все они покидали комнату совершенно изможденными. Был один особенный любовник Сиеда. Его звали Умэд. У него был острый нос и широкие плечи, большие баки и длинные густые волосы. Умэд содержал конюшни Сиеда и мог заставить его стонать, как никто другой. С Умедом — и только с Умедом — Сиед медлил, после того как все было закончено, нежно исследуя его мускулистое тело кончиками пальцев, с любовью лаская его уставший орган.

Когда Катерина спросила его, как он мог любить Умеда физической любовью, а ее — платонической, и все еще хотеть других мужчин, Сиед ответил:

— Только один яд может сгубить всех людей — желание обладать. Он убивает желание, убивает любовь, убивает дружбу, убивает родственную связь. Этот яд уменьшает необъятность мира до размера стен, пригоршни серебра, пары рук. Я отношусь к желанию как к праздничной церемонии, а не как к ритуалу владельца. Желание всегда похоже на праздник. Больше ни на что. Никакого «эго», никакого контроля, никакой собственности. Поэтому я веселюсь с Умедом, а другие приходят ко мне, потому что я не хочу обладать никем из них. Я хочу Умеда, потому что я не владею им. Я не хочу достичь власти и поплатиться желанием. Я отдаю себя необъятности мира. Нет богаче королевства, чем королевство желания.

Катерина увидела мудрость в его словах. Она подумала об отце Джоне и печальной Эмилии. Желание обладать испортило душу отца. И душу печальной Эмилии с ее грустными друзьями, которые занимались бесконечными подсчетами своих поступков на земле и на небе, с их скучными жизнями и действующей на нервы моралью.

Саму Катерину сильно возбуждала возможность наблюдать за сексуальными удовольствиями Сиеда, когда она сидела в тени, а ее руки скользили между бедер. Она знала, что Сиед и его партнер достигают безумного возбуждения из-за того, что знают, что за ними наблюдает женщина, к тому же белая.

Много раз, после того как все было кончено, Сиеда охватывал какой-то стыд. В попытке скрыть его он приходил в себя вместе с ней в кабинете, открыв бутылку вина и буднично обсуждая встречу с любовником. Что ему доставило иаслаждение, что ему не понравилось. Он проводил сравнение. Играл в цинизм. Она часто сообщала ему о своих наблюдениях. Порой онa была неискренней, замечая красоту двух мужчин, которые любят друг друга.

Даже несмотря на то, что он красноречиво защищался, Катетина знала, что Сиед чувствовал себя униженным из-за своего гомосексуализма. Он часто повторял ей: «Я не хочу умереть, как Вильде — умный парень, который много говорил, но ничего не изменил в своей жизни». Катерина знала, что Сиед испытывает чувство вины из-за того, что он не сделал для своего народа. Но, снедаемый желанием, он заключил сделку Фауста со своим отцом — под давлением совести, чтобы выполнять требования плоти.

Запертый внутри своего английского коттеджа, он изливал энергию, которую ему нужно было употребить на совершение добрых дел, в доставляющие ему удовольствие тела.

Много раз он пытался с этим бороться. Проходила неделя, Сиед не позволял своим слугам впускать ни одного мужчину. Он садился в кабинете, изучая манускрипты, взятые из библиотеки, переписывая их изящной рукой в книгу с кожаным переплетом, сдерживая себя усилием воли.

Сиед писал напыщенные сочинения, такие как «Законность удовольствия: желание и эксплуатация», в которых он защищал свою позицию и осуждал политику наваба. Другие многословные размышления затрагивали идеи равенства, гуманизма, колониальное чудовище, грехи религии и добродетели разума.

Он был ироничным животным — высокообразованный мужчина, который хотел отождествлять себя с невежественными людьми. Однажды Сиед написал любопытное сочинение: «История фаллоса в сельской местности: эволюция коварной мести». В нем он утверждал, что крестьянин, не способный проявлять открыто свое чувство превосходства перед господствующей элитой, тысячелетиями делал это тайком, будучи наделенным мужским достоинством большего размера и особенной мужественностью.

Но Катерина видела, что творчество не было для него безопасным выходом. Он мог быть упорным и суровым, только yвеличивая собственную рану. Каждый раз болт закручивался еще сильнее. Постепенно Сиед погружался в молчание, у него пропадали слова. Он переставал писать, разговаривать. Однажды болт закручивался на свой последний оборот, он освобождался и падал со звоном на пол; и когда Катерина приходила в поисках Сиеда в кабинет, то он лежал в своей спальне, занимаясь геометрией с еще одним прекрасным юным телом, обретая удовольствие и свой утраченный голос.

Благородные устремления отходили на второй план.

Катерина чувствовала себя менее связанной, чем Сиед. Ей не Ипжно было охотиться постоянно, и она могла выбрать мужчину, которого хотела, из тех, кто оказывался в постели Сиеда. Иногда он сам рекомендовал ей кого-нибудь. Затем все перемещалось в ее комнату: Сиед сидел в кресле в темном углу, а она получала удовольствие, насколько могла. Молча и непринужденно.

В отличие от Сиеда, она не чувствовала необходимости давать столько, сколько могла. Катерина просто брала, брала и брала, а когда все заканчивалось, она хотела остаться одна. Пока они отдавали, ее партнеры были свободны брать то, что могли. Но однажды, ощутив невероятную дрожь и издав один-единственный крик, она пришла к безошибочному выводу, что это было хорошо и по-настоящему. В лучшем случае, у мужчины было несколько минут, чтобы закончить то, что он мог. Мужчина уходил, Сиед появлялся из тени, обнимал ее за голову и нежно напевал ей ласковые слова.

Странно, но это имело для нее больше значения, чем связь с мужчиной. Сам акт был всего лишь освобождением, вариацией на темy чувственного массажа Банно и только незначительно лучше, чем облегчение от ее собственных рук. Не было настойчтвого желания до и после; медленное удовольствие, которое Катерина обнаружила в последние годы, было наградой за истинную страсть.

Отряд королевских слуг Сиеда отбирал, готовил, награждал и наставлял отряды мужчин. Верный своим убеждениям, Сиед был невероятно щедр по отношению к своим слугам, и в разговорах с мужчинами впоследствии слуги ручались, что будут вести себя благоразумно и хранить молчание, что их хозяин защищен от чрезмерных слухов.

Катерина могла не беспокоиться.

С годами она научилась находить удовольствие, не оглядываясь через плечо. Полностью усвоив урок Сиеда по поводу благоразумного отчуждения, которое обеспечивало свободу в контексте Индии, она обрела уверенность. Катерина скакала по лесам, полям и веселилась на просторах дикой природы сельской местности, которая впервые захватила ее воображение в «Редких вещах с Востока Джона», когда она была ребенком. Несколько раз в неделю она уезжала по собственнв инициативе, сбегала из тесного коттеджа. Иногда она гуляла по полям пшеницы, которые тянулись на целые мили, пробегая пальцами по колючим колосьям; иногда она сидела часами у Банганга, кидая маленькие камешки в поднимающиеся волны, а иногда она отдыхала под огромным фикусом у древнего храма Деви, слушая бесконечные гимны, которые звучали внутри.

По земле стали ходить слухи о ее эксцентричности, магической силе, тайных делах.

Ее это не волновало. С годами ее стало страшить поведение королевского дома. Все, что она и Сиед делали, было чепухой по сравнению с этим.

Охота за легкомысленными удовольствиями наполнила жизнь правителей Джагдевпура. На кухне наваба было пятьдесят два повара, каждый из них специализировался в одном-единственном блюде. Все повара должны были готовить свое блюдо каждый день. Наваб откусывал от них иногда кусочек, а остальную еду отправляли во дворец собак, где ее выкладывали в посуду для животных.

За каждой собакой ухаживал отдельный человек, и, если с собакой что-то случалось, это могло стоить слуге работы и подвергнуть его жизнь опасности. Из-за преждевременной смерти любимой собаки наваба Великой Дэйн, Гулбадана, человека, который за ней ухаживал, Имтиаза, публично пороли, пока его кожа не стала свисать со спины маленькими кровавыми клочками. Гулдабану устроили королевские похороны, принеся в жертву одиннадцать белых павлинов, и солдаты с золотыми лентами и красными ремнями маршировали туда-сюда, когда собаку опускали в могилу в отполированной тиковой шкатулке.

Наваб в самом деле любил своих собак и каждый день брал одну из них с собой в дом, чтобы спать вместе с ней

В своей книге он написал: «То, что может сделать собака, человек никогда не может».

Это ставило в тупик молодых студентов в течение нескольких поколений.

Женская половина была похожа на дворец собак, отличающийся несметным количеством представительниц прекрасного пола и еще большей роскошью. В первый раз, когда Катерина посетила это место, у нее захватило дух от огромного количества прекрасных женщин, переполнявших дворец, — их было больше сотни. «Ни у одного мужчины, — подумала она, — нет права обладать столькими женщинами». Они столпились вокруг нее, их кожа блестела от благовонного масла, их уши, носы и пальцы сверкали бриллиантами и рубинами, их тела были завернуты в шелка и в парчу. Но их глаза были пусты; даже любопытство к ней было тусклым. Сиед сказал, что это потому, что никакое количество информации о внешнем мире не сможет помочь им изменить их жизни. Атмосфера излишества испортила их души. Некоторых из них приводили к навабу последний раз несколько лет назад. Они должны найти выход для себя и своих тел за блестящими стенами женской половины

У наваба был специально оборудованный трон, достаточно широкий, чтобы вместить его мясистые ягодицы и несколько подушек сзади. Он стоял в большой комнате на широкой платформе, к которой вел пролет из двенадцати широких ступеней. Слева от него был столик с мраморной крышкой для кубков и тарелок. Справа — пять стульев с пишущими ручками для официальных представителей. Наваб сидел на своем троне долгие часы, борясь с запором и принимая просителей, которые толпились на лестнице, сложив руки в мольбе. Дело государства зависело от слабого пищеварения наваба и его ректальных взрывов.

Излишества наваба поражали. У него было четыре роскошных дворца, наполненных французской мебелью, абиссинскими коврами и редкими картинами — пейзажами и портретами, которые когда-то висели в самых прекрасных французских салонах. Ванные были такими большими, как спальни, а спальни как залы, а залы — словно поля для поло. В королевском гараже мурлыкало шесть сделанных на заказ роллс-ройсов, которые Катерина видела, когда они проезжали мимо, но в которых она никогда не сидела. В конюшнях била копытами сотня арабских скакунов.

Сокровищница наваба в основном дворце, которая открылась перед ней однажды, была завалена драгоценностями: золотыми слитками, жемчужными и бриллиантовыми ожерельями и украшениями, золотыми доспехами, кольцами с бриллиантами размером с камень, сундуками серебряных монет. Там хранилась бесценная изумрудная тиара в отполированной и заново укрепленной оправе, которая была увешана бриллиантами и жемчугами. Эта тиара, как говорила королевская семья, была подарена их предкам императором Шахджаханом за помощь в создании Тадж-Махала.

Сиед сказал, что налог на продукцию в Джагдевпуре колеблется между пятьюдесятью и семьюдесятью пятью процентами. Он был введен с профессиональной жестокостью, без сострадания. Для большинства землевладельцев лучшим исходом в любой год было крепко держаться за свои земли, довольствоваться двумя приемами пищи в день и спасать поголовье скота от голода.

Вся земля в Джагдевпуре принадлежала королевской семье.

Крестьяне занимали ее благодаря их щедрости.

Сиед говорил, что иногда его отец, сидя голым в сокровищнице и надев все драгоценности, тиару, доспехи, сережки, ожерелья, звал женщин из гарема, чтобы они ходили мимо него и восхищались. Его фантазия заключалась в том, что это нужно было делать с полной эрекцией, как, он слышал, мог сделать магараджа Патиала. Но наваб был слишком истощен, слишком пресыщен, и все знали, что у него были проблемы с эрекцией в самое лучшее время.

Дюжина аптекарей, алхимиков и знахарей в государстве смешивали и составляли травы и зелье весь день, пытаясь найти секрет мужской силы. Королевское бессилие было делом не первостепенной важности. Ненормальные исследователи сводили друг друга с ума своим варевом. Язвы в их желудках, тошнотворное варево и опухоли лишили их волос, развили частичную слепоту, прочистили их кишки, сгноили их гениталии и даже лишили разума.

Их девиз гласил: «Nawab ka loda banayenge hatoda». «Фаллос наваба будет крепким, словно деревянный молоток».

В то время как наваб был просто никудышным человеком, его младший сын, наследник, брат Сиеда Зафар был разрушителем. Он был тщедушным — поколения браков между родственниками привели к ряду проблем — и склонен к демонстрации мстительной силы. У него была больная левая рука — она бесполезно висела у него сбоку, а правую он всегда использовал для побоев и подзатыльников.

Напуганный поведением Сиеда, наваб ограждал Зафара от слишком большого учения. Его учили преподаватели во дворце, которым наваб приказал не останавливаться особенно подробно на литературе, эстетике и философии. Либеральные искусства могут подорвать основы самодержавия, разбивая корпус гуманизмом и эгалитарными идеями и топя великую идею божественного права на власть.

В любом случае неудача его старшего брага, попытавшегося напустить на себя самонадеянный вид правителя, оставила след в уме Зафара. Ему хотелось задобрить отца, ему хотелось нравиться себе. Зафара рано испортило безразличие отца и колкие замечания людей насчет его больной руки. Они называли его аадха-наваб, «половина наваба». Пока красивый Сиед был центром внимания, Зафар — калекой на заднем плане. Пренебрежение вызвало в нем желание одобрения и вынесло на поверхность опасный яд, который хорошие родители должны были бы спрятать.

Внезапно оказавшись в центре сцены, Зафар превратился в тирана. Он стал создавать армии слуг и убийц, которые хранили верность только ему. Они вынимали сигареты из его рта. когда он курил, раздевали его, когда он шел мыться, и даже готовили для него женщин, когда он хотел вступить в связь.

Если отец не мог поднять свой член, то Зафар не мог его опустить. У него был собственный гарем, который находился в старом хавели, принадлежавшем когда-то одной из мертвых жен отца. Он заполнял его оргиями. Несколько раз он оказывался под таким количеством скользких голых тел, что его верным убийцам приходилось выкапывать его, чтобы он не задохнулся до смерти. Зафар был жесток по отношению к женщинам, которые не доставляли ему удовольствие, даже неумышленно. Он жег их сигаретами, порол по заднице до крови, иногда даже приводил жеребцов из королевских конюшен, чтобы те седлали их и разрывали им бедра.

В свое время он достиг такого безрассудства, что добрался до гарема отца, чтобы брать все, что ему хотелось. Наваб — страдая кишками, борясь с эрекцией — потерял всякую волю перечить ему. Банда хулиганов Зафара, которые носили униформу из сальвар и были известны теперь как каале Кутте — «черные собаки», стала более организованной, со своей иерархией установившимися ролями. По сравнению с добром, зло очень быстро организовывается; это связано с ясностью цели и скоростью действий.

Желание Зафара не ограничивалось только женщинами. Ему нравились и мальчики. Юные, милые, без излишнего волосяного покрова — почти женщины с пенисом. Оказаться выбранным в любовники чахлого полунаваба было опасной пepcпективой. Прелюбодеяния с мальчиками напоминали Зафару о неудачах брата и вызывали глубокое отвращение в себе — вымещал это на своих любовниках. Сразу после изливаний Зафара — слабых, всегда слабых с внезапным хрюканием, которые длились всего несколько минут, многих мальчиков тащили прочь, чтобы подвергнуть пыткам и унижению. Некоторых насиловали пестиками с перцем на конце; других заставляли развлекаться с королевскими собаками; тем, кому больше всего не везло, рубили их фаллос на маленькие кусочки, которые потом скармливали грифам.

Наконец, Зафар и его «черные собаки» превратились в таких тиранов, что родители научились прятать своих хорошеньких дочерей и сыновей, и, боясь тени, даже замужние женщины обращались к бурке за защитой.

В своей книге наваб написал: «Мужчина с красивой женой и без мушкета должен учить ее лежать тихо в своем доме».

Во время правления Зафара сотни невинных людей исчезали в неизвестных могилах. Потому что долгое время подполковник Броснан не хотел доносить на него: Зафар вел себя хорошо но отношению к нему и его начальникам. Однажды для правителя Объединенных Провинцией и гостей из Лондона Зафар устроил охоту на тигров в Тераи и повел армию слонов и жителей Джагдевпура, чтобы выманить их. Когда закончился день, пшеничные поля у Кашипура в окружении усталых барабанщиков приходили в себя, а в центре лежало шесть великолепных кошек со стеклянными глазами, выстроившихся в линию, словно махсир, после того как пролилась река.

В другой раз глава пенджабских племянниц пожелал поохотиться на куропаток. Но в это время они были здесь редкостью. Черные собаки носились в поисках птиц, были прочесаны птичьи базары Дели и Лукноу. Вскоре большие деревянные клетки с куропатками начали прибывать на небольшую джагдевпурскую железнодорожную станцию. Несколько тысяч птиц привезли по железной дороге, и за несколько недель их резкие трели — «каан, каан, каан» — наполнили город. Изящные племянницы и черные собаки постреляли их за три дня.

Город снова погрузился в молчание.

В сумасшедшем мире даже резня может предвещать облегчение для простого народа.

Броснан хранил молчание и по другим причинам. Его не сильно волновало прелюбодеяние, поэтому мальчики и девушки Зафара не были предметом его желаний. Но у него была тайная страсть, ради которой он очень охотно шел на компромисс. Он был султаном онанизма и любителем искусства. Броснан женился на обеих этих страстях, разыскивая старые эротнческие миниатюры Индии. Школы Мугхал, школы Кангра, школы Раджпут, школы Восточной Индии. Среди его любимых были «Разнообразие позиций разных видов», миниатюра Мугхал, примерно 1775 года, где в сидячей позиции конец мужчины можно было увидеть касающимся набухших юни любовницы.

Другой любимой миниатюрой была «Позиция нежного слона» школы Кангра: мальчик в тюрбане на коленях входил в любимую сзади, открывая ее, словно цветок, сразу под темным бутоном ее ануса.

Но двумя его ценными приобретениями были «Стадо коров», миниатюра Раджастхани, на которой усатый Лотарио растянулся на спине, а его возбуждали четыре женщины, стоящие в четырех углах постели рядом с его конечностями (пальцы на его ногах и руках были крепко привязаны), а пятая сидела на корточках на его толстом органе. На другой был изображен император Джахангир в своем будуаре, одной рукой он держался за голову своего любимого гепарда, а другой — за голову наложницы, чье лицо было глубоко зарыто у него между коленей. «Вечер королевского шума».

Из восхитительной коллекции Джагдевпура, истинная ценность которой была понятна немногим, Зафар регулярно воровал и передавал миниатюры Броснану.

Броснан аккуратно их прятал и устраивал периодический просмотр порнографии.

Но затем случились две вещи, которые смешали его карты. Две вещи, которые наконец разлучили Катерину с Джагдевпуром.

Одна — это то, что Зафар в опьянении силой сошел с ума. Tо, что он и его черные собаки обычно делали ночью, они начали делать днем. Невест похищали во время свадьбы; у торговцев конфисковывали их товары без причины; крестьян сгоняли без всякого предупреждения на охоту или строительную работу; каждому, кто произносил хоть слово протеста, отрезали язык, перерезывали горло, кромсали ноги и руки.

Черные собаки были опытными эксплуататорами Джагдевпура, местными головорезами: чакумаары, владеющие ножом, которые могли махнуть лезвием и перерезать нужную артерию, чтобы убить или покалечить, если им прикажут.

Иногда тела доставляли семье в качестве предупреждения, порой их бросали в большую яму, где другие валялись кучами. Черные собаки ходили мимо униженных, повергая их в страх, пока их желудки не начинало сводить от ужаса.

Империя заставила Броснана действовать. Никакие драгоценные миниатюры не могли скрыть такое поведение. Он официально вызвал Зафара, и тому пришлось согласиться притихнуть. Сдержанность наложила на него свой отпечаток. Сумасшедший молодой полунаваб обрадовался открытию бесцветной жидкости со смертельной силой. Огромные банки с этой жидкостью поставлялись фармацевтами в укрепленный город Дели и хранились в его дворце. Убийства получили декорацию: их начали совершать вежливо, с помощью носового платка. Огромное количество людей теперь можно было предать смерти без грубой жестокости и сплетен. Заинтригованные действием этой жидкости, обычные люди назвали эту болезнь kaale kutte ki bu, «зловоние черной собаки».

Эротических миниатюр было вполне достаточно, чтобы скрыть эти убийства.

Вторая вещь, которая произошла, имела отношение к первой. Вокруг Сиеда начали объединяться группы сопротивления. В течение более чем десяти лет Катерина видела, что Сиед был просто щедрым благодетелем своего парода, не лидером, не вдохновителем. Но теперь люди, которые посещали его коттедж, искали не секс и маленькие утехи — это было связано с делами государства.

Люди приходили, чтобы убедить Сиеда возглавить их и положить конец страшному правлению Зафара. Порядочность первого сына наваба и его прогрессивные взгляды были хорошо известны; если кто-то и мог вывести их из этой ужасной ночи, это был он. Сиеда охватил ужас: наступил главный момент его жизни. Он начал писать письма главе министерства в Калькутте и министерству внутренних дел Индии в Лондоне. Сиед использовал дальнего врага, чтобы устранить ближайшего.

Но бунтари хотели действий, а не писем.

Они хотели форму, организацию, иерархию, сражение.

Каждый день Сиед обсуждал это долго и упорно с Катериной. У нее было двойственное отношение к этому. Она питала отвращение ко всему, что касалось королевской семьи Джагдевпура, и сделала бы многое, чтобы освободить народ от них, но она не думала, что Сиед был подходящим человеком для безобразной ссоры. Он был ученым, не деятелем, теоретиком, не борцом, лидером, но не полководцем.

Сиед лучше послужил бы людям тем способом, которым он служил им долгое время: встречаясь с просителями и недовольными четыре раза в неделю на своей веранде, протягивая руку несчастным. Он внимательно прислушивался к самым скучным из историй и осторожно обдумывал свои советы. Не было ничего фальшивого в его встречах с людьми, ничего, что не было самоотверженным. Он был невероятно щедр в отношении своих денег — словно он собирался упасть замертво на следующее утро.

Катерина никогда не любила его больше, чем когда видела его на веранде, когда он делился своей мудростью и деньгами с видом суфиста.

Это снова был человек с сильными словами, в которого она влюбилась когда-то в кафе в Париже.

Но теперь она боялась за него, оказавшегося в этой новой странной роли. Катерина опасалась, что, как только ситуация обострится, его уничтожит не только враг — его брат, но и его собственные сторонники. Когда она сидела на ночных собраниях и видела мужчин с горящими глазами, она видела мечи, висящие у них на поясе.

Однако она также знала: если Сиед не сможет действовать теперь, оставшаяся его жизнь будет омрачена сожалением. Она давала ему советы и поддерживала его, позволяя ему искать нужную дорогу. Но Сиед искал подтверждений своей судьбы. Он хотел, чтобы Катерина подсказала ему, как выбрать момент. Не дождавшись этого от нее, он впервые в его жизни начал искать различных предсказателей и пандитов. Последний человек, с которым они разговаривали, сказал ему, что его время подошло: вскоре будущее Джагдевпура изменится благодаря его поступкам. Они утверждали это, глядя на расположение звезд, читая числа, линии на ладони, интерпретируя сны.

Сиед начал действовать. Он организовал военный совет. Его сторонники выбрали белые сальвары в качестве формы и приспособили серпы с короткими рукоятками в качестве оружия. Форма была символом чистоты, а серп — крестьянства. Они заявили о своих пунктах веры:

Бог прежде наваба.

Люди прежде собак.

Белые прежде черных.

Серп прежде лезвия.

Смерть прежде позора.

При таких лидерах они избегали спорных заявлений о богатых и бедных, гетеро и гомо. У мужчин в форме уровень тестостерона начал повышаться. Они ввели кодовый язык, на котором каждое третье слово имело особое значение. У них было тайное приветствие — прикосновение к носу: этим они говорили, что скорее отрежут свои носы, чем предадут друг друга.

В своих попытках исполнить предназначение мужчин, они становились мальчиками.

Катерина наблюдала за этим в тревоге. Казалось, что даже Сиед получает от этого удовольствие.

Она укрылась в библиотеке и начала читать. Большая часть дома превратилась в активный улей. Мужчины в белом приходили и уходили весь день и всю ночь. Сиед всегда присутствовал на совете, обсуждая стратегию и их планы. Переход от разбора книг и идей к предсказыванию мотивов поведения реальных людей был очень сложным. Сиед был не готов к этому. В понимании простого человека благородная элита более склонна сомневаться, чем коррумпированная знать. Потому что основные инстинкты более универсальны, их легче понять, чем благородные устремления.

Мужчины, под руководством Сиеда, начали вводить собственную повестку дня: провести дебаты по поводу личной собственности, запугивания торговцев, денежных вкладов, давления на крестьян в отношении сбора урожая, использования мальчиков для собственных нужд и бесплатного посещения домов терпимости.

Вскоре в Джагдевпуре появилась еще одна банда, которую начали бояться: safed kutta, «белые собаки».

Обе группы — Сиеда и Зафара — расползлись по улицам, оврагам, храмам и мечетям, полям и садам, школам и колледжам, и война была объявлена.

Сидя на своем горшке, издавая громкие звуки, наваб написал в своей книге: «Между белым и черным мы все должны стараться найти покой в нашей жизни».

Это все плохо закончилось через несколько месяцев. Для всех. Особенно для Сиеда. И исход был связан с ужасной кровопролитной комедией. После нескольких стычек между белыми и черными собаками, которые привели к резаным и колотым ранам, силы Сиеда решили нанести удар по врагу сзади. Они выбрали цель, которая могла бы ранить врага без особых потерь с их стороны. Безлунной ночью группа из шестидесяти человек в белых костюмах с серпами в руках и большими бараньими отбивными напала на дворец собак наваба.

Началась резня, люди махали серпами, собаки бросались на них, щелкая челюстями.

Белых воинов Сиеда покусали в икры, руки, ягодицы, промежность. Мунгери Лал, коротышку сапожника, видели оседлавшим сенбернара и без успеха пытавшимся ехать верхом на нем. Ирфан, тонкий, словно папиросная бумага, портной, крутился, словно волчок, в то время как доберман схватил его за пенис. Бхолу, уборщика, которому исполнилось пятьдесят, оттащила к заливу свора из десяти лающих такс, они присосались к его ногам, словно пиявки, в то время как он ругался, дрался и махал своим серпом.

Когда через два часа резня закончилась — с контратакой изнеженной стражи наваба — четыре белых собаки Сиеда и сто девять собак наваба погибли. Лабрадоры, афганские гончие, таксы, охотничьи собаки, спаниели, эльзасцы, померанские шпицы, великие датчане, гончие, доберманы, боксеры, бульдоги, терьеры — все лежали на мраморном полу, куски пищи все еще были зажаты в их челюстях. Множество других собак были ранены и истекали кровью у коринфских колонн, лая в агонии.

Люди Сиеда отступили и исчезли в ночи в одежде, изорванной в клочья, прихрамывая и опираясь друг на друга, под стоны боли и взрывы смеха.

Наваб сошел с ума от печали.

Броснан получил бамбуковой палкой по заднице в министерстве вице-короля, неудобство от этой взбучки не могла смягчить даже позиция летающей черепахи на миниатюре школы Мугхал.

Через несколько дней его сменил полковник йоркширец Джэймс Бойкотт. Бойкотт был суровым, грубым человеком, которого мало интересовали искусство и онанизм. Он объединился с навабом и приструнил обоих сыновей.

Черных собак Зафара распустили. Троих его главных приверженцев изгнали из Джагдевпура, пригрозив смертью, если увидят их снова. Его людей удалили, словно чиновников, так же как и его команду государственной полиции, состоящую из подонков, и даже его жалкую армию. И больше Зафар не мог надзирать за сбором налогов. Его гарем не тронули и убеждали его проводить там больше времени.

Судьба Сиеда оказалась хуже. Его посадили под строгий домашний арест. За его посетителями наблюдали, ему приказали никогда не покидать королевство. Все боялись его яростных речей, моральной силы и его возможностей привлечь внимание к Джагдевпуру. Ему позволили оставить слуг, но его годовое содержание было урезано в четыре раза, поскольку он больше не вел публичную жизнь. Бойкотт испытывал особую нелюбовь к местным жителям с интеллектуальными претензиями. Он ненавидел утонченность Сиеда и его гомосексуальность. Полковник испытывал удовольствие от перспективы лишить его этих качеств. Он мстил, преследуя белых собак. Двадцать человек из них, принимавших участие в резне во дворце, выследили и привлекли к суду — их легко узнали по свежим шрамам. Пятерых повесили, а других посадили пожизненно. Старый Макбул сообщил, что Умэйд выкрикивал имя Сиеда в последней просьбе о помиловании, когда темный капюшон опустили на его голову.

Придя к Сиеду, Бойкотт даже не поприветствовал Катерину: она была белым мусором, который замужем за темным мусором.

Он говорил с ним, как хозяин с рабом. Сиед ничего не ответил, просто смотрел ему в глаза.

Но принц-ученый был совершенно раздавлен.

Он укрылся в кабинете. Сиед сидел там весь день, глядя в окно на франжипани с большими листьями, с трудом читая. Писал принц только изредка. Некоторые из его старых любовников все еще могли приходить к нему, но его тело оставалось холодным, и он больше не желал сближения. Казалось, принц погрузился в себя, как будто сжавшись. Величайшее удовольствие их жизни — разговоры — умерли. Он больше почти не разговаривал. Сиед вместе с Катериной сидел в кабинете в окружении книг целый день, пока не зажигали лампы, все это время царило молчание.

В это время Катерина обнаружила целительное действие дневника. Она видела, как Сиед годами регулярно что-то записывал в больших книгах в кожаных переплетах, но она никогда не интересовалась, чем он занимался. Теперь — сидя здесь, когда много лет разделяли ее с детством, проведенным в Чикаго, когда она оказалась выброшенной на краю земли без всяких перспектив в настоящем и будущем, — она чувствовала необходимость придать смысл своей жизни. Она попросила у Сиеда книги и совета. Сиед сказал: «Пиши без страха и обмана. Ничего не скрывай. И не беспокойся о том, как пишешь. Пиши, но помни, что твои записи это не литература, а сырой материал для литературы. Из него кто-нибудь может сделать произведение в один прекрасный день».

Катерина вытащила дневник в кожаном переплете из шкафа, заняла стол в передней кабинета и начала припоминать всю свою жизнь с самого начала. Погрузившись в чудесные воспоминания, она могла ничего не выдумывать, процесс захватил ее. Весь день она сидела прикованной к столу; и рассказы ее жизни выливались из нее со странным спокойствием, слова придали ее жизни надежность, которой внезапно начало недоставать.

Но это не могло продолжаться вечно. Слова не могут постоянно заменять жизнь. В нужный момент ведение дневника стало выполнять свою истинную роль — временной терапии, и огромная часть ее жизни освободилась и потребовала наполнения.

Примерно тогда в их коттедж пришел человек и попросил о встрече. Человек, который должен был изменить их жизнь. В последний раз.

Бойкотт запретил торжественные приемы Сиеда, которые проводились четыре раза в неделю на веранде, но его посетителей пускали, после того как их осматривала стража наваба. Было семь часов вечера, но жара, стоящая в июне, все еще давила густыми волнами, и индийские равнины — люди, скот, растения — задыхались. Несколько недель туман пыли висел над Джагдевпуром, и даже птиц — воробьев, майн, ворон, длиннохвостых попугаев — можно было услышать только на самом рассвете и в последние минуты заката. Если отважиться пройти по пыльным тропам округи, то можно было увидеть туши скота, лежащие на потрескавшейся от жары земле полей, а мрачные хищники закусывали их останками

Крестьяне — и любой, кто работал под открытым небом, — просыпались в четыре часа утра и возвращались в свои хижины к восьми. Те, кому приходилось путешествовать, передвигались ночью и прятались в тени днем. Словно один гигантский глаз, миллионы людей смотрели на горизонт в ожидании темноты.

Каждый день метеорологи наваба строили догадки относительно начала сезона дождей и ошибались. Но благодаря Бойкотту сам наваб был спокоен. Оба его сына больше не тревожили его; деревянные клетки с новыми щенками начали прибывать в собачий дворец; поступали сообщения из лаборатории по поднятию тонуса — аптекари создали голубой порошок, который делал орган сильнее, чем решительность императора. Он, вероятно, вызывал головную боль, закладывал нос и затуманивал зрение, но это было только вопросом времени, и знахари должны справиться с этими побочными действиями. Поэтому наваб лежал в бассейне с водой и лепестками розы — дребезжащий гиппопотам опустошал бесконечные зеленые стаканы с шербетом кхус, обдумывая свой новый афоризм и мечтая о голубом порошке, который возведет его на истинную высоту.

Зафар лежал голым в другом ароматизированном бассейне, в своем гареме в старом хавели, испытывая постоянный оргазм благодаря своим прекрасным наложницам. Но он больше не получал от них удовольствия. Это было просто возбуждение и пустое облегчение. Без ощущения силы невозможно было получать удовольствие. Он был рожден править, приказывать, возглавлять. Зафар был рожден держать жизни тысячи людей на своей ладони. Наследник наваба был рожден видеть страх в глазах подданных, и сила, дарованная ему, пробуждала в нем вкус к жизни. Теперь ему оставались только пустые радости дворцовых женщин — одежда, украшения, слуги, мелкая роскошь и безвкусный оргазм.

Зафар жаждал свободы. Он жевал опиум днем и впадал ярость, избивая каждого, кто встречался ему. Принцу хотелось свернуть шею Сиеду и его белой шлюхе. Глупый педик — который не умеет контролировать свою голову и идеи — уничтожил обоих, себя и Зафара. Сделал их пленниками в собственнол королевстве. Каждую минуту днем он строил планы, как освободиться от брата. Только если Сиед умрет, равновесие нарушится, и это позволит Зафару вернуться к рычагам власти.

Но его шпионы сообщили, что в самом худшем случае Сиед был глубоко опечален. И можно было ждать очень долго, пока его убьет печаль; а Зафар даже в самые хорошие времена был очень нетерпеливым человеком.

Катерина и Сиед сидели на оцепленной веранде, когда костлявый Рам Аасре, который женился на Банно и стал частью свиты дворцовых слуг, объявил о приходе просителя. Он двигался медленно, рассекая волны горячего воздуха над влажной кожей. Квисквалис, который Катерина посадила семь лет назад, теперь закрывал все проволочное оцепление, скрывая его от любопытных глаз. Сейчас он покрылся маленькими розовыми цветами. В саду внизу гулхомары быстро теряли свои потрясающие цветы алого цвета. Откинувшись и глубоком ротанговом кресле с непрочитанной книгой «Мадам Бовари» на коленях, Сиед хотел дать знак Раму Ласре отослать просителя, но внезапно почувствован привычный приступ сознательности и кивнул.

Человек, который вошел, был высоким и хорошо сложенным с широким, красивым лицом. Он носил усы, пушистые и изогнутые кверху, его губы были необычно полными и толстыми. Когда он низко поклонился Сиеду, то держал свою голову высоко и спокойно. Его звали Гадж Сингх. Он спросил разрешения говорить без страха и честно.

Гадж Сингх много лет проработал в королевской кухне. В его обязанности входило делать специальное блюдо «пудина-корма»: хорошо отбитую баранину готовили с традиционными специями, а в конце поливали ментоловым соком. Наваб ненавидел это блюдо, и, по словам Гадж Сингха, ел его только один раз за четыре года, в течение которых он ежедневно его готовил. Но оказалось, что оно нравилось доберманам, и когда он был в отпуске, они чуть не устроили голодную забастовку.

Гадж Сингх рассказал, что четыре месяца назад его перевели на кухню во дворец Зафара. И там он узнал о недобрых вещах. Он стоял прямо, сложив руки перед собой, глядя на Сиеда, но не в глаза. Гадж Сингх с превосходной смесью спокойствия и достоинства сказал, что удовольствие — это не зло, роскошь — это не зло, опьяняющие напитки — это не зло, боги создали их, чтбы помочь людям почувствовать вкус богов. Но злой умысел — это зло, жадность — это зло, зависть — это зло, убийство — это зло: они даже богов низводят до людей.

В эти дни во дворце полунаваба Зафара тени шептались только об одном: как освободиться от Сиеда тихо, не вызвав подозрения. И с ним — и здесь он посмотрел на Катерину долгим взглядом искоса — от angrez bibi, «белой мемсахиб».

Сиед сидел неподвижно, словно он ничего не услышал. Жестокое солнце наконец умерло снаружи и в темноте зашло за веранду. Макбул и Рам Аасре вошли с двумя горящими лампами, их руки были похожи на лапы тигров.

Гадж Сингх сказал, что тайный заговор уже пришел в движение. Его господин должен осторожно встречаться с людьми и есть. Каждого посетителя нужно обыскивать, прежде чем он увидится с ним; каждый кусочек должен пробовать друг человек, прежде чем он попадет в рот господина. Его кровать нужно переворачивать вверх дном на случай притаившегося хищника, окна в его комнате должны быть крепко заперты весь день и всю ночь.

А лучше всего будет, если его светлость покинет Джагдевпур как можно скорее.

Сиед смотрел на него, ничего не говоря, без страха или благодарности.

Катерина подошла и спросила:

— Мы очень благодарны тебе, но почему ты решился на такой поступок? Зафар снимет с тебя шкуру, если это достигнет eго ушей.

Гадж Сингх посмотрел на мужчину, сгорбившегося в кресле, и сказал:

— Я и моя семья обязаны жизнью настоящему навабу. В горах мы говорим, что, когда забывают о долгах, боги начинают готовить нас к убийству.

Оказалось, что много лет назад старший брат Гадж Синг пришел с отчаянной просьбой на веранду Сиеда во время торжественного приема. Ужасный град обрушился на их урожай и скот — семья голодала. И, несмотря на то что они не был жителями Джагдевпура, Сиед дал ему денег и способствова его назначению в государственную полицию. Год спустя брат привез Гадж Сингха и устроил его на королевской кухне, чтобы готовить пудинакорму, которую наваб ненавидел, а доберманы любили.

— И откуда мы знаем, что можем доверять тебе? — поинтересовалась Катерина.

— Все написано на моем лице, — ответил Гадж Сингх. — И ecли у меня будет такая возможность, все отразится на моем лице. Там, откуда я родом, мы верим, что боги выбирают и назначают каждого из нас на должность с определенной целью. Меня послали на кухню наследника наваба не просто так.

Это была правда. Несмотря на то что Катерина задавала вопросы, она ни на секунду не усомнилась в этом человеке. Ее поразило его лицо. Широкое, открытое, с ясными глазами, с достоинством крестьянина. Теперь она поняла, что он вообще-то не был огромным мужчиной, просто у него было такое большое красивое лицо, что создавалась иллюзия высокого роста.

— Откуда ты родом? — спросила Катерина.

— Биирбхатти. Примерно девяносто миль отсюда. Высоко в горах. У божественного озера Наини.

— И у тебя есть, что предложить?

— У меня есть предложение. И, возможно, у меня есть план, — сказал Гадж Сингх.

 

Создатели и разрушители

Гетия находилась всего в трех милях от Биирбхатти, и в первый раз, когда Катерина увидела это место, оно было окутано передвигающимися туманами. Больше месяца прошло с того момента, как Гадж Сингх появился в их коттедже; в это время Сиеда объявили больным быстро прогрессирующим туберкулезом, Бойкотта и старого наваба настойчиво попросили перевезти его в город на холме, и эта просьба была исполнена.

Но Бойкотт ясно дал понять: если возникнут какие-то проблемы, даже намек на них, Сиеда вернут и заставят перевоплотиться. Между тем, Гадж Сингх покинул королевскую кухню и поступил в услужение к Сиеду. Это был решение, которое не имело последствий — ни наваб, ни Зафар даже не знали о его существовании. И в любом случае никого, за исключением доберманов, не волновал повар, готовящий пудинакорму.

Такие, как он, люди терялись в бесконечной череде слуг. Если один из них умирал, его место занимал следующий.

Катерине было непривычно ехать верхом на маленьком пони. Четыре крепких кули несли Сиеда в деревянном паланкине на плечах. Они двигались в прекрасном ритме, превосходно отлаженным шагом, широко поворачивая бедра, выдыхая одновременно с коллективного одобрения. «Хайша, хайша, хайша».

Дорога была старой грязной тропой, и кули и их груз качались вместе с пони. Гадж Сингх шел впереди них сильным шагом горного человека, в самом конце процессии шла еще одна группа кули, которые несли палатки, постельные и кухонные принадлежности и провизию. Замыкали шествие два муллы. Был ранний вечер, и они были в пути девять часов. Они покинули свой бивак в Каттодаме до рассвета и много раз останавливались на отдых, чтобы восстановить силы. Сезон дождей начался две недели назад и окутал горы вуалью блестящего зеленого цвета. Склоны гор были покрыты сосновыми и дубовыми лесами, под дубами поднималась густая растительность. Многие вершины деревьев были украшены ползучими растениями, которые тянулись вверх на сотни метров. По дороге им случайно встретилась поздно цветущая жакаранда пурпурного цвета. Поднявшись за Дагаон и Джеоликоте, можно было увидеть хлопья облаков, зацепившиеся за горы. Повсюду был слышен звук бегущей реки — громкое, счастливое журчание жизни.

Птиц было невероятно много, и за первые несколько часов по дороге в горы Катерина увидела больше разнообразных птиц, чем за десять лет, проведенных в Джагдевпуре. Самой красивой была голубая птичка размером с голубя с длинным развевающимся хвостом — в три раза больше ее самой, которая прыгала с дерева на тропу и обратно. Порой эти птицы прилетали стаями, пронзительно крича друг на друга, но чаще всею появлялись парами. Одна страстно обращалась к своему партнеру и через минуту улетала, призывая его с новой ветки.

Катерина окрестила их «дразнящие птицы», и только через несколько лет Карпетсахиб рассказал ей, что это были красноклювые голубые сороки.

Тропа начала подниматься от Катгодама, и была широкой и удобной, с легким уклоном. Наклон был обманным, потому что они поднимались все выше, а воздух становился резко прохладным. Потом начало немного моросить, воздух стал мягким и влажным — и души сопровождающих запели от удовольствия. Горные жители начали расплываться в неосторожных улыбках.

Катерина не могла вспомнить более легкого или счастливого чувства за всю свою жизнь.

В Катгодаме, перед рассветом, Катерина вытащила брюки цвета хаки и муслиновую рубашку кремового цвета. Легкая одежда, пребывание на открытом воздухе под холодным серым небом, пони, ожидающие, когда их оседлают, кули, торопящиеся в темноте связать и укрепить тюки, — все это закончилось долгим невинным путешествием.

Когда они ехали вверх, а небеса открывались, чтобы нaпoлнить горы свежим светом, она сняла сола топи и распустила по плечам волосы. Через два часа, прежде чем они достигли Догаон, ее щеки раскраснелись. Катерина сняла коричневый вельветовый жакет и расстегнула пуговички на воротнике. Вскоре она беззаботно мурлыкала себе под нос.

Позже он рассказал, что не мог отвести от нее глаз. Светящаяся кожа, ее голые ключицы, выступающая под муслином грудь, натянувшаяся ткань на бедрах — все это возбудило его. Еще он сказал, что никогда не видел, чтобы она выглядела прекрасней, чем в эту первую поездку. Он заметил, что это связано со счастьем, потому что он также никогда не видел ее такой счастливой.

К тому времени, как они достигли деревни из семи хижин в долине Джеоликоте и Гадж Сингх указал через прекрасную, необитаемую долину на пик напротив, куда они направлялись, Катерина была убеждена, что близка к конечному пункту назначения своей жизни. Когда они проехали мимо Биирбхатти, спустились к ледяному журчащему ручью, вытекающему из Наини, перешли его вброд с крайней осторожностью, держась за толстый канат, и спустились к Гетии, ее чувство единения с этим местом достигло пика. Это был дом. Это было единственное место в мире, где она хотела жить.

Влажный туман теперь зашевелился. Он постоянно двигался, и горы с обеих сторон менялись каждые несколько минут. В это время она могла видеть всю дорогу через долину к грязной тропе на другой стороне. А когда Катерина снова повернулась, она не смогла разглядеть даже кули, идущих позади паланкина Сиеда. Чудесным образом Сиед очнулся от своего ступора, длившегося многие месяцы. Его глаза сияли, и он разговаривал со своими носильщиками. Ему хотелось знать название местности, по которой они проезжали, особенности погоды, дикой природы здесь.

Места? Бхумиадхар, Биирбхатти, Джеоликоте, Наини и немного дальше Бховали, Панготи Бхим, Саат и Наукучиа, озера сверкающей красоты, в которых обитали форель и карп; и еще дальше Рамгарх и Натхуакхан и Хартола; и еще дальше Алмора и Раникхет, а затем вперед к Гвалдам, Муктесвару, Багесвару, Джогесвару и бесконечным головокружительным вершинам высоких Гималаев.

Погода? Туман, туман, туман; Гетия — вершина нависающего тумана. Конечно, там было и солнце, беспрепятственно светящее вниз, привлекая к себе внимание на высоких голубых небесах. И там был дождь, щедрый в сезон муссонов, постоянно опустошающий небеса; дожди случались круглый год. И там снег, который иногда шел день или два, выбеляя склоны. И там была богиня бурь, которая приходила ненадолго каждое лето, показывая себя по вечерам, заставляя людей и животных искать укрытие. А когда богов сердили, начинались ураганы. Они свирепствовали так, как могут только боги, и людям не оставалось ничего, кроме как преклонять колени и молиться. Но вконец Гетию снова окутывали туманы — нависающие, танцующие, появляющиеся и вновь исчезающие туманы.

Дикая природа? Это место было частью королевства больших кошек — полосатых, багх, и пятнистых, гулдаар. Как и следовало королям, полосатые приходили редко, прогуливаясь из лесов вниз, чтобы осмотреть владения. Гулдаар был вождем поменьше, и, желая малого, он крался по ночам в этой местности, расправляясь с собаками и скотом.

Редко, очень редко, когда большая кошка нападала на людей, можно было пожаловаться в правительственный офис в Наини и Катгодаме. Когда не хватало офицеров правительства, в Kaладхунги отправляли посланца к подножию холмов позади дороги, ведущей к Наини, где начинались леса с травой бхаббара. Там жил великий белый волшебник, который мог двигаться по лесам, словно дух ночи, и проникать в разум большой кошки. Он не убивал ради удовольствия, только ради более высокой цели. И этот волшебник откликался на каждую просьбу о помощи. Его звали Карпетсахиб.

Катерина внимательно прислушивалась к потокам информации, которые выуживал Сиед. Именно в этот момент она любила его больше всего. Создание любопытства, знания и беспокойства, которое не боялось собирать информацию по крупицам у простых людей. Когда они вышли на крутой поворот у длинного горного выступа — тонкий кусок пирога врезался в большую долину, — Гадж Сингх дал знак, что они приехали. Сиед похлопал кули, и они мягко опустили его вниз. Катерина тоже спешилась. Пони громко отряхнулся. Один из носильщиков вышел вперед и взял у нее поводья. Они начали свой пеший путь; Гадж Сингх шел на несколько шагов впереди, но почтительно сбоку, повернувшись к ним вполоборота.

Воздух был свежим, и Катерина дышала полной грудью. Сиед улыбнулся и сказал: «Вот почему мы ставим наших богов на горы, и вот почему они все, в основном, хорошие люди. Мне нравится наблюдать за тем, что происходит, когда мы ставим их на равнинах».

Сиед был опьянен окружающим. Она не видела его таким очень давно. Одно это делало путешествие успешным.

Чтобы добраться до места, которое Гадж Сингх хотел показать им, нужно было подняться вверх на три маленьких холма и спуститься вниз. Достигнув подножия третьего холма, они оказались у тропы, ведущей к городу Наини, где обитала богиня в таком большом и прекрасном озере, что местные жители прятали его от мира много веков.

Беззащитная богиня прокляла чужестранцев и незваных гостей, и каждый год воды озера проглатывали белого человека в качестве жертвоприношения.

«Если ты решишь отправиться на прогулку, то через два часа будешь сидеть у озера, потягивая чай, — сказал Гадж Сингх. Нужно пройти по склону холма, где белый человек зарыл свою семью в тысячах миль от дома — некоторые из них преждевременно погибли в битве, другие умерли от чумы — и поставил камень им в изголовье, словно у мира было время и место, чтобы заметить всех своих многочисленных мертвецов. Это все тщеславие белого человека. Даже в смерти он больше беспокоится о теле, чем о душе».

В длину эти три маленьких холма были не больше мили — они напоминали настоящий кусок пирога, застрявший в долине c тремя неровными выступами на вершине. Когда Гадж Синг шел по ним, по едва различимым тропинкам под дубами и соснами, по обе стороны открывались захватывающие виды. Вид на Бхумиадхар был темным и страшным, там стояли густые леса; другой, который открывался на долину Джеоликоте, был прекрасным и притягивал взгляд на много миль.

Это был волшебный день. Их ласкала тонкая паутина дождя, окутывая волосы, кожу и одежду прекрасной пленкой, а через минуту небо было уже ясным, и мир казался высоким и голубым. Туман не исчезал, постоянно двигаясь, каждую минуту меняя окружающую их местность. Порой туман был таким густым и осязаемым, что можно было почти дотронуться до него и оторвать кусочек.

В траве кишели трескучие насекомые, а на деревьях порхали птицы, среди которых «дразнящие» продолжали загадывать свои шарады. Над чашей долины аккуратно нарезывал круги орел.

С того места, где стояла Катерина, она могла видеть дорогу, которая извивалась, словно беззаботно брошенная веревка. На веревке, как большая бусинка, расположилась кучка хижин с оловянными крышами; и вверху на холмах, вдалеке от дороги, виднелось случайное поселение, зажатое между узкими террасами, которые местные жители обрабатывали руками и мотыгой.

На их глазах в самом центре долины Джеоликоте появилась большая радуга и начала расти. Через несколько минут она уже поднималась сплошной линией у них над головой и заканчивалась где-то глубоко в долине Бхумиадхар. Они стояли молча под этой дрожащей аркой, а она долго оставалась плотной и осязаемой, словно туман.

Когда наконец радуга растаяла и на долины снова опустился туман, Катерина сказала: «Гадж Сингх, мы согласны».

Они заключили сделку. Заплатили деньги.

Бойкотт был доволен тем, что Сиед будет жить как можно дальше от Джагдевпура. Наваб был счастлив, что унижение его сына было скрыто от его глаз. Он позвал Катерину и мягко сказал ей, что надеется, что Сиед обретет покой и счастье высоко в горах. Наваб уверил их, что они не будут нуждаться в средствах. Но Сиед отказался встречаться с отцом.

Сообщение о реакции Зафара как всегда обескураживало. В несчастье своих собственных унижений измученный Зафар решил своей безумной и находящейся под действием опиума головой, что Сиед каким-то хитрым способом снова получил все лучшее так же, как когда он отправился в иностранный университет и получил белую девушку, обрел любовь народа.

Экзистенциальное несчастье брата разбило сердце Сиеда: прежде всего они были любящими друзьями детства, и кровное родство не так уж легко забыть, но он не смог заставить себя встретиться с ним снова.

По существу, Сиеду приходилось начинать жить заново, и он наслаждался возвращением к жизни. Он не хотел, чтобы что-нибудь испортило это. Катерина и он возобновили разговоры, возродили любовь к жизни. Они проводили долгие часы, обсуждая расположение дома, его архитектуру и украшения. Катерина и Сиед совершили еще одну поездку, и она была такой же волшебной, как первая: туман все еще двигался, дождь все еще падал, и каждый дюйм гор был покрыт зеленью.

В этот раз они двигались быстрее. Сиед тоже ехал на пони, как Катерина и Гадж Сингх. Кули послали вперед с провизией и снаряжением.

Когда они вернулись, Сиед захотел поручить чертежи и проекты европейским архитекторам. Он был полностью поглощен идеей швейцарского шале, поднимающегося остро в небо. Но Катерина отказалась от этого предложения. Она была уверена, что дом нужно построить в местном стиле из местного материала и местными ремесленниками.

Гадж Сипгху оставалось все это исполнить.

Он поехал в Катгодам и вернулся через четыре дня с робким кривоногим мужчиной по имени Прем Кумар. Импресарио строительства на холмах. Он присел на полу и мелом начертил две длинные линии перевернутой буквой «V» и поставил двухэтажную коробку на вершине этого. На ней он набросал покатую крышу. Четырьмя короткими линиями Прем Кумар поставил четыре колонны напротив нижней коробки и нарисовал веранду. Над верандой он изобразил ряд маленьких окон словно в поезде — и поместил там балкон полукругом. Затем Прем Кумар наклонился немного вперед и начертил маленький треугольник, разделенный на две части, позади основного строения. Кухня была готова. Затем он немного переместился на корточках и нарисовал еще два треугольника на расстоянии руки в двух противоположных концах основного дома, рядом с ними он поставил ворота крест-накрест. Теперь у слуг была крыша над головой.

Прем Кумар начал увлекаться. Он стал сажать деревья: вокруг дома, рядом с воротами, как укрытие, отгораживающее покои слуг от основного дома. Архитектор нарисовал у некоторых из них ветвистые стволы, у других — большую буйную крону. Прем Кумар обезумел. Он начал вычерчивать перевернутое «V», каким оно будет по-настоящему; затем начал рисовать извивающуюся реку у подножия долины, расставляя валуны и пучки травы. Вскоре он заставил птиц летать над деревьями и домом. Начали формироваться облака.

— Хватит. Достаточно, — сказал Гадж Сингх.

Катерина посмотрела на Сиеда.

— Ты решай, это твой дом, — улыбнулся Сиед.

Она поставила стул поближе к чертежу на полу и, показывая пальцем, начала задавать вопросы.

Когда Прем Кумар покинул дом много часов спустя, у него в сумке были деньги, на лице улыбка, а в кривых ногах появилась упругость. Третий холм — выступ рядом с поднимающейся дорогой на Наини — выбрали как место расположения будущего дома. Там была самая ровная почва, и он обеспечивал защиту от свирепых градов, которые, по словам Гадж Сингха, случались каждое лето и иногда в другие времена года тоже. Возникла проблема с водой: здесь не было естественных источников в непосредственной близости, но Прем оставался невозмутимым. Архитектор уверил их, что знает место, где есть превосходный, не пересыхающий сладкий источник в трех милях вверх по склону Биирбхатти, прямо под Наини, и он проведет воду оттуда в дом.

Прежде чем он ушел, Катерина сказала:

―Мы верим вам, но вы должны построить дом, о котором мы не будем сожалеть.

— О, Преми, если ты напортачишь, то больше не построишь ни одного дома в этой местности, — пригрозил Гадж Сингх.

— Спите спокойно, мемсахиб, — сказал им архитектор на прощание, шаркая своими кривыми ногами. — Дом простоит сотни лет, а затем получит новую крышу и простоит еще сотню лет. И в свое время из моего водопровода будет пить больше людей, чем воинов в армии Акбара.

— Болтун, ты пробуждаешь красноречие даже в каменщиках, — усмехнулся Сиед.

Сиед снова обретал молодость; и через несколько недель ранним вечером, замерзшая из-за первого холодного ветра в позднем ноябре, Катерина быстро закончила свою ежедневную прогулку в саду, пришла в большую спальню Сиеда и увидела его наслаждающимся телом Гадж Сингха. Там стояла только одна лампа рядом с четырехугольной кроватью с высоким балдахином, и она была низко опущена. Катерина прошла сквозь танцующие пальцы света и села беззвучно в тени, где стояло кресло.

Гадж Сингх лежал голым посередине кровати, его тело было худощавым и мускулистым, желтый свет ламы освещал его впадины и изгибы. Когда-то изящный и утонченный, Сиед без одежды казался маленьким и болезненным. В ту минуту, склонившись над телом Гадж Сингха, он напоминал жалкую дворняжку, которая рылась в поисках удовлетворения. В Катерине внезапно проснулись жалость и отвращение к нему, а затем эти чувства отступили под натиском любопытства.

Она видела, что Сиед очень возбужден, и была одна часть его голого тела, которая излучала силу. Но Катерина поняла, что он пытался вызвать ответное чувство у другого мужчины. Когда Сиед искренне любил руками и ртом, Гадж Сингх поднимался и падал, и, когда он поднимался ненадолго, то выглядел худым и хорошо сложенным — принцем в лапах крестьянина.

Было ясно, что слуга участвовал в этом не по любви, а из верности. Он лежал, сложив руки под головой, позволяя хозяину брать то, что он желает. Катерина могла видеть, что его красивое лицо было пустым, он смотрел на балдахин, на нем не было написано ни удовольствия, ни отвращения.

Спустя какое-то время Катерина положила руки между ног, и они начали скользить. Сиед вел себя неистово, ои тер Гадж Сингха, тер себя, крутясь и поворачиваясь на постели. Катерина вскоре начала преодолевать свои первые медленные повороты, слабость охватила ее тело. Она глубоко погрузилась в кресло, ее ноги были задраны и стояли на краю низкого столика перед ней. Сиед начал издавать хлюпающие звуки ртом. Непрекращающийся спазм охватил тело Катерины, заставив ее закрыть глаза, а тело выпрямиться; и сквозь охватившее ее удовольствие она услышала скрип стола.

Когда она открыла глаза, то увидела, что Гадж Сингх смотрит на нее. Никакая тень не могла скрыть прекрасную возбужденную женщину. Катерина оставалась на месте, не сводя ног, не прекращая двигать руками. И она заметила, что, наблюдая за ней, Гадж Сингх начал возбуждаться и пылать, словно рассерженная кобра. Сиед почувствовал неожиданное возбуждение любовника и воспользовался этим со стоном. Гадж Сингх страстно направлял его — все это время не сводя глаз с возбуждающей его тени.

Двое мужчин начали давить и тянуть, получать удовольствие друг от друга.

Карусель удовольствия Катерины крутилась все быстрее и быстрее. Воздух выходил из нее, и она едва могла дышать. Каждый раз, когда она открывала глаза и видела худого мужчину на постели, горящего, словно кобра, карусель набирала скорость.

Ничто не дает пищу желанию быстрее, чем другое желание. Сиед впал в безумие: он яростно брыкался и кончил с гортанным воем. Гадж Сингх поймал голову хозяина и тряс ее до тех пор, пока все его желание не вылилось из него и убило высокомерие кобры.

Все это время Гадж Сингх не сводил глаз с Катерины и совершил переход от жизни к небытию с гордостью, едва слышно постанывая. После того как все было кончено, он продолжал смотреть в темный угол; его горящий взгляд зажег последний факел в ее теле, и она кончила вспышкой страсти.

Ее все еще трясло, когда она вернулась; Сиед спал, и низкий храп сотрясал комнату. Гадж Сингх не двигался и не отводил взгляда.

Этой ночью Катерина лежала в темноте на кровати; окна были закрыты, лунный свет проникал сквозь прозрачные занавески. Она лежала, прислонившись к подушкам, ее сердцевина увлажнилась, а голова была полна желания. И Катерина увидела, как медленно открывается дверь. Гадж Сингх стоял на пороге достаточно долго — как он сказал позже, набираясь смелости. Он был просто темным силуэтом в темной комнате, его сильное лицо невозможно было перепутать ни с каким другим. Катерина ждала и чувствовала, как становятся влажными ее бедра. Казалось, прошло несколько часов, прежде чем он, наконец, сделал движение. К тому времени она настолько возбудилась от ожидания, что могла воспламениться без прикосновения.

Гадж Сингх тихо закрыл за собой дверь и ушел. Она провела самую утомительную ночь в своей жизни, как Сиед, когда он был мальчиком и оплакивал ссылку своего любимого первого учителя, обращаясь вновь и вновь за облегчением к своему телу и не получая его.

На следующий день Сиед снова его искал. В этот раз Гадж Сингх убедился, что Катерина знает, что он направляется в покои хозяина, и только после того как она вошла и села в тени, он стал смотреть на нее и это оживило в нем злую кобру, которая привела Сиеда в безумие.

Эту ночь Катерина провела, сидя в постели и глядя на дверь. Дверь не открылась. На следующий день она снова была в кресле, а он с постели смотрел на нее. Это становилось довольно странным. Оба — он и Катерина — знали, что он занимается любовью с ней, пока позволяет хозяину пресыщаться своим телом. Через всю комнату они вели между собой напряженные разговоры. И каждую ночь она лежала без сна и ждала его, желая, чтобы дверь открылась, но он не приходил.

Сиед становился все более одержимым Гадж Сингхом. Он отказывался выпускать его из виду. Гадж Сингха заставляли оставаться у двери кабинета, пока Сиед был в кабинете; снаружи двери, ведущей на веранду, когда он был на веранде; идти прямо позади него, когда он шагал в саду; быть в спальне, когда он отдыхал в спальне. Сиед признался Катерине, что влюбился; это было лучше, чем когда-либо; лучше даже, чем с Умэдом.

Это напомнило Катерине об отце Джоне и Эмилии и о странных причудах желания. Волшебное притяжение пассивности, которое могло сразить даже самого страстного человека.

Теперь Катерина начала запирать свои дневники. Она переместила их из кабинета в свою спальню. Теперь там были мысли, о которых не стоило знать Сиеду. Она почти не спала, и ее тело болело все время; каждый день, как она покидала спальню Сиеда после обычного ритуала, она чувствовала не облегчение, а растущее безумие.

В сексе руки приносили облегчение; а в огромной страсти это только разжигало еще большее желание.

Катерина была бомбой, фитиль которой уже горел.

Прем Кумар появлялся каждые три недели, чтобы сообщить об изменениях. Террасы были очищены и выровнены; границы прочерчены; основные стены обозначены; заказали камень для стен; известь для штукатурки; олово для крыши; деревянные балки и железные брусья скоро должны были доставить, чтобы заложить опору; сосновые планки были выпилены и отложены до нужного момента. Каждый раз, как он приезжал, архитектор садился на корточках на полу, что-то чертил и уходил с деньгами в кармане, подпрыгивая на своих кривых ногах.

С хитрым умыслом в феврале Катерина предложила совершить путешествие в Гетию, чтобы проверить строительство. Гадж Сингх сказал, что это было самое холодное время года, и там мог лежать снег. Сиеда убедили — с трудом — не рисковать.

Напряжение, возникшее между ними, когда они отправились в путь, могло свалить с ног носорога.

Когда они начали подниматься от Катгодама, Катерина снова почувствовала приятное возбуждение, связанное с этим местом; в этот раз оно было вызвано другими ожиданиями. Место казалось ульем активности и было чудесным даже в это время года, солнце светило вниз прямо на горный выступ, делая его почти горячим на открытой местности. Но в тени, под деревьями, холод пробирал до костей.

Кучи камней, стопки распиленного дерева, груды гравия, железных брусков и листы оцинкованного железа лежали повсюду. Прем Кумар сидел на вершине насыпи из шлифованного камня, жевал лист травы и кричал на рабочих. Он спрыгнул, заметив Катерину и убедившись, что она видела его за работой. Архитектор с гордостью помахал им рукой. Каменные стены толщиной в два фута были возведены; и уже, даже без крыши, дом приобрел первые признаки надежности и великолепия, которые он излучал в долину, и это можно было увидеть за много миль. Катерина заметила его из Джеоликоте, и Гадж Сингх сказал: «Он сидит словно лев, обозревающий свое королевство».

Но в этот момент не дом был главной причиной беспокойства Катерины. Она осмотрела стройку, пробежала пальцами по венам крепкого шлифованного камня, постучала по светлому дереву, но ее голова была занята тем, что ей предстояло.

Быстро наступила ночь, и опустился холод со скоростью падающего дождя, проникая сквозь одежду и пробирая до дрожи. Через несколько минут все рабочие испарились в темноте, и вскоре их присутствие можно было угадать только по маленькому мерцанию костров в небольшом отдалении.

Люди Гаджа Сингха поставили палатки, но Катерина приказала им установить ее постель в одной из комнат на цокольном этаже, которые были уже обиты сосновыми планками. Это помещение находилось позади комнаты, переходящей в гостиную: там был готов первый сосновый пол, и много десятков лет спустя, в конце долгого и дикого века, он будет полностью уничтожен, и там останутся только ржавеющее олово и гниющее дерево на полу, и, глядя через отсутствующую крышу, можно будет увидеть ясное голубое небо.

Упадок начинается в момент создания.

В это время комната обладала золотым блеском свежеобработанного дерева и тяжелым запахом соснового сока. Закрытая, словно коробка, комната была уютной, Гадж Сингх пошел обогреть ее деревянными щепками, поджигая их на одном из железных подносов, которые каменщики использовали для смешивания цемента.

Прежде чем идти спать, Катерина прогулялась снаружи, завернувшись и толстую шерстяную накидку. По низкому небу медленно двигались плотные зимние облака, закрывая ясный свет звезд. Но луна была полной, и в ее свете, если стоять на краю выступа, долина Джеоликоте казалась серебряным чудом. Можно было увидеть ленты дороги, силуэты удаленных жилищ, булавочные уколы горящих ламп прорезали дыры в темноте. И над темной массой гор маршировали ряды cocнoвых деревьев, одетые в большие немецкие шлемы.

Он стоял позади нее, немного в стороне. В одной руке он держал фонарь, а в другой — гандаасу с гладкой бамбуковой ручкой, словно ладонь принцессы, и изогнутым стальным лезвием, от которого отражался лунный свет. За последние двадцать лет слишком много больших кошек в этих горах попробовало на вкус человеческую плоть, и теперь ходил слух, что в глубоком овраге под Биирбхатти обосновался леопард.

Они стояли на верхней террасе над домом. Это было то место, где Прем Кумар выкопал водоем и, протянув трубу над холмом и долиной, заставил биться свежую родниковую воду. Теперь она лилась с равномерным журчанием. Вместе с этим звуком раздавалась монотонный стрекот насекомых в кустах, который прерывало редкое завывание собак. Когда Катерина повернулась вправо, она увидела поднимающиеся внизу стены дома, немного голые без крыши. Внезапно Катерина услышала «ток, ток, ток», — звук, раздававшийся с равномерными интервалами. Она спросила его: «Это насекомое?» — и он ответил: «Нет, это какая-то птичка, которую никогда нельзя увидеть. Она поет только по ночам. Птица предупреждает людей, что даже во сне время идет».

Напряжение, повисшее в холодном ночном воздухе, было больше, чем луна.

Оно смогло бы остановить даже стадо несущихся носорогов.

Когда они спускались вниз по скользкой тропе — Гадж Сингх шел впереди и сбоку, держа фонарь, — она немного поскользнулась на неустойчивом камне, подвернув лодыжку. Он бросился к ней, но с занятыми руками мог сделать немногое. Катерина снова встала на ноги и осторожно спустилась вниз. У двери Гадж Сингх замешкался, между ними повисла пауза, полная неуверенности и сдерживаемого желания. Вечная головоломка: сделать или не делать. Найти прекрасный повод, чтобы разрушить лед, но не разбить его на кусочки.

Когда он смотрел на нее, она глядела в сторону, а когда она смотрела на него, он опускал глаза. Момент был упущен.

Гадж Синг ушел и сказал, что будет спать снаружи на расстоянии крика. Катерина легла в постель, не накинув толстое пестрое одеяло. Ее тело горело, она мучилась яростью и разочарованием.

Сделать и не делать.

Шаг, который разрушит лед, но не разобьет его на кусочки.

Она видела его лежащим на огромной постели Сиеда под украшенным фестонами шелковым балдахином, его прекрасне худое и мускулистое тело, его наготу, выступающую, словно кобра. Сиед касался его рукой, ртом, щекой, носом, а она могла только наблюдать. А он смотрел на нее; и даже слепой мог бы разглядеть, чего он хотел на самом деле.

Теперь Катерина лежала одна в наполовину построенном доме, здесь не было Сиеда, Макбула, Банно, слуг, только он прямо за дверью, ожидающий ее призыва; и это казалось таким же безнадежным, как сидеть в кресле в углу комнаты, спрятавшись в глубокой тени. Желание и ярость стучали в ней, словно запертый ребенок, который искал выхода, и она не могла ничего сделать рукой или головой, чтобы успокоить их.

Катерина плыла в калейдоскопе снов: грудастые парижские шлюхи в ярких будуарах, показывающие сюрреалистические шоу; дуэли, устроенные возбужденными мужчинами на большой постели Сиеда; давно забытый образ белокурой принцессы из магазина отца в Чикаго, которая стояла напротив смуглого худого мужчины, держала его распухший фаллос и вставляла внутрь себя.

Он был там повсюду: в Париже, на постели Сиеда, в руке принцессы,

Но ничто не могло бы заставить дверь открыться. Ожидание было мучительным.

В какой-то момент Катерина почувствовала, что ночь прошла и забрезжил рассвет. Внутри комнаты с толстыми стенами и закрытым окном было только смутное предчувствие наступающего дня, какой-то незаметный отблеск между щелей в потолке у нее над головой. Катерина лежала под толстым одеялом, и, когда она проснулась, желание выросло в ней с невероятной силой; заставив ее извиваться и содрогаться.

Он сказал ей позже, что лежал всю ночь без сна, ожидая ее призыва.

Гадж Сингх ворвался в ее комнату, и она вытянула ногу. Он упал на колени на пол и положил руки на ее лодыжку, и ее ноги невольно раздвинулись. Он мягко ее массировал, одной рукой под пяткой, другой — касаясь пальцев. Затем Гадж Сингх посмотрел вверх, ища одобрения. Ее глаза смотрели в его глаза, и это был подходящий момент для шага друг к другу, момент, когда к ним пришло осознание; и Катерина потянулась своей правой рукой и схватила его за затылок, притянув к себе. Левой рукой она снимала свою ночную рубашку, наполняя комнату своим давно ожидающим запахом мускуса, скользя его лицом по своим блестящим бедрам. Она кончила, изогнувшись в безмолвном крике даже раньше, чем он нашел ее своим открытым ртом.

Гадж Сингх поймал ее промокшие крылья своими губами, мягко протер их языком, и она начала летать; Катерина все еще летала час спустя, когда шум, поднятый рабочими, заставил ее опуститься вниз.

Вместо двух дней они остались на пять, и пришлось отправить посланца, чтобы сообщить Сиеду о задержке. За эти пять дней Катерина обнаружила в себе такую страсть, о которой она даже не подозревала. Годами она думала, что ее желание хорошо регулируемая необходимость. Ему можно уступать и откладывать в сторону периодически, оно не имело над ней реальной власти. Ей казалось, что в разговорах с Сиедом, в его разуме, привлекательности она нашла свой покой. Голод тела сосредоточивался в ее руках, и поэтому она могла утолить его в любое удобное ей время. После времени, проведенного с Радьярдом, она не бывала с одним мужчиной больше одного раза: для нее сильный орган и горячее тело были всего лишь инструментами. Катерина наслаждалась разнообразием и получала удовольствие там, где нуждалась в нем. Это была наставление отца Джона, по которому она жила долгое время; но теперь она начала проверять его уроки на величайшей страсти.

За эти пять дней они занимались любовью двадцать пять раз Катерина была впечатлена своей жестокой необходимостью вести счет. Они спали за всю ночь не больше часа; и их планы совершить экскурсию к источнику воды не оправдались, потому что они хотели держаться поближе к дому, чтобы можно было вернуться в него в случае необходимости. Они так привязались друг к другу, что даже взгляды украдкой стали похожи на секс. Катерина всегда была влажной, и каждый раз, как она тянулась к нему, Гадж Сингх был уже готов к любви.

Она не могла оставаться вдалеке от него. Каждые несколько минут она подзывала его и уводила в уединенный уголок дома, целовала и ласкала. Порой это были просто холодные и влажные рты и губы; порой он брал ее стоя с безумием сумасшедшего барабанного боя, собрав складки ее платья и держа под грудью, прислонившись к неподвижным каменным стенам.

Это была странная позиция, которая казалась непрактичной, но его выступающая головка с легкостью находила ее — просто нужно было наклонить колени. Но геометрия была соблюдена, и в этой позиции было полно возможностей для движения, для удовольствия.

Порой они расставались, на время пресытившись; порой подбрасывали дров для пущего жару.

На третье утро ему пришлось осмотреть стволы сосновых деревьев рядом с Бхумиадхаром, прежде чем их отправят в Халдвани для обработки. Он отсутствовал всего два часа. Катерина не могла удержаться и оказалась на постели, пытаясь почувствовать облегчение. Когда Гадж Сингх вернулся, то был полностью готов. Катерина лежала на спине, он вошел в нее, не произнеся ни слова. Они занимались этим не дольше, чем требовалось времени, чтобы вбить гвоздь.

Три равномерных толчка. Три крепких удара.

В обед этого дня они отпустили рабочих, сказав, что мемсахиб нехорошо, и от шума ей делается только хуже. Мужчины удалились в свои хибарки к границам имения, а он тщательно осмотрел ее при свете. Катерина поняла, что она не только белая и мемсахиб, но также невероятно красивая. С полным благоговением он переворачивал ее снова и снова; поглаживая и целуя ее выпуклости и маленькие части тела, волосатые и гладкие, упругие и мягкие.

Позже Гадж Сингх повторял, снова и снова, что он не понимает, чем заслужил такое.

В последнюю ночь он отвел ее на верхнюю террасу. Ярко светили звезды, и их было так много, что, казалось, они выталкивают друг друга с неба. Это впечатление усиливало то, что каждые несколько минут падающая звезда, сорвавшись со своего места, проносилась по небу. Последние костры рабочих потухли, и не было ни одного светлого пятна в серой завесе долины. В кустах было шумно, в цистерне журчала вода. За пять дней Гадж Сингх приобрел уверенность в себе; он упал на колени у ее ног во влажную траву, засунул голову под ее платье, поднимая ее к небесам.

Катерина держала его своими руками, направляя; затем, закрыв глаза, она парила свободно и легко и стала царицей долины. Когда они вернулись домой, их одежда была влажной от инея, но их кровь была горячей и пульсировала.

На следующее утро даже езда на пони казалась им эротичной. Катерина чувствовала себя больной и опухшей, но мучительно живой. Каждый раз, как пони спотыкался, она морщилась в болезненном удовольствии, Гадж Сингх скакал рядом и воворачивал свое широкое лицо к ней с теплой, понимающей улыбкой.

Сиед ждал их в большом волнении.

Он сильно ругал их из-за задержки. Сиед рассказал Катерине, что страдал от страсти к Гадж Сингху, пока они отсутствовали. Он сказал, что написал шесть поэм, посвященных ему. Они восхваляли его руки, рот, бедра, пупок, ягодицы и фаллос. Сиед рассказал, что, думая о нем, впервые почти за десять лет он так возбуждался, что ему приходилось самому себе приносить облегчение.

«Кэт, я отчаянно хочу его, но я не думаю, что он хочет меня, — признался Сиед. — Я думаю, он терпит меня из чувства долга. Но больше всего пугает то, что меня это не волнует, пока я могу обладать им. Возможно, он ничего ко мне не чувствует, но я чувствую достаточно для нас двоих».

Катерина взяла себя в руки, пытаясь обдумать это все. Она знала, что волнения новой любви скоро уничтожат их мир.

Она помнила, как, противясь своей природе, Сиед вначале так же жаждал обладать Умэдом; как конюху запрещали вступать в другие отношения. И вскоре, когда необычный порыв Сиеда прошел, Умэду пришлось наблюдать с печальными глазами, как через кровать его господина проходят разные мужчины. Так часто она могла видеть из окна своей спальни, как он сидит на корточках под франжипани, на его красивом молодом лице не было никакого выражения. У него на голове извивался тюрбан, Умэд медленно крутил в руке большой кремово-желтый цветок с дерева.

Она вспомнил о том, что ей рассказали, как он выкрикнул имя Сиеда, когда у него на шее затянули петлю.

Катерина начала себя чувствовать, как Умэд. Сидя в кресле в темном углу, она словно сидела под франжипани, одинокая и разочарованная, полная печальных и далеких мыслей. Ее руки умерли. Катерине больше не хотелось видеть, как Сиед наслаждается им. Она мучилась воспоминаниями. Ей хотелось ощутить жар его тела. Его крестьянские руки, его большой рот. Его горящее желание.

Катерина получала свою долю Гадж Сингха каждую ночь, но ей всегда этого было мало. Он приходил поздно, после того как Сиед засыпал, и к этому времени она изводила свое тело, гладя и достигая радости. Когда он открывал дверь, мускусный запах ее желания парил в комнате; к тому времени, как он касался ее, она была на грани.

Катерина любила момент его первого прикосновения: ртом к ее рту, пока кончик его среднего пальца нежно, невероятно нежно, открывал ее плоть. Она почти переставала дышать, когда кончик его пальца медленно путешествовал по ее ноге до вершины холма, где стоял часовой. Затем часовой и кончик пальца начинали сражаться, танцуя вокруг друг друга, нанося удары; парируя. Катерина выдыхала, начинала двигаться и стонать.

Пока он был там, это длилось вечно.

Даже когда он кончал, он продолжал целовать и ласкать ее.

Когда Катерина держала его блуждающие руки, слишком измученная, чтобы терпеть ласки, он шептал ей на ухо нежные слова.

Катерине никогда не поклонялись так. В обычном легкомысленном хаосе Парижа с Радьярдом, теплой платонической дружбе с Сиедом, последними сношениями с любовниками она знала удовлетворение, но никогда не испытывала на себе чье-то восхищение. Гадж Сингх приходил к ней с восторгом. И пока не наступало время ему уходить — перед самым рассветом, часть его продолжала любить ее. И через несколько минут после его ухода, погружаясь в сон и просыпаясь, она начинала болеть им снова.

Катерина не признавалась Сиеду, даже несмотря на то, что это могло облегчить ей доступ к Гадж Сингху. Эта тайна противоречила основе их долгих отношений, но какой-то инстинкт предупреждал ее: молчи. Она предполагала, что, если Сиед увидит, как они занимаются любовью, он будет уничтожен. Глубину их страсти было невозможно скрыть — масло не может не гореть, если к нему поднесут огонь. Катерина чувствовали, что Сиед, борясь со своей несчастной любовью к слуге, не сможет справиться с правдой.

Вскоре она не захотела больше присутствовать при совокуплении двух мужчин. Это заставляло ее чувствовать себя несчастной. Но Гадж Сингх не хотел об этом слышан, он утверждал, что, если она уйдет, то он не сможет возбудиться, не сможет изображать, и тогда Сиед разозлится, даже сойдет с ума и разрушит все.

И Катерине пришлось это выдержать.

Таким возбужденным становился Гадж Сингх с Катериной, таким пресыщенным и утомленным, когда любил ее каждую ночь, что для него стало непереносимым испытанием терпеть хозяина. Он пожаловался на это Катерине; Гадж Сингх говорил, что не может продолжать, что полон презрения к себе. И тогда внезапно через три дня он потерпел неудачу в постели с Сиедом. Принц не мог никак заставить отвердеть прекрасную плоть слуги. Сиед останавливался и начинал заново, останавливался и начинал заново, и в желтом свете все блестело от его попыток, но ничего не произошло.

Гадж Сингх пытался тоже, старался изо всех сил. Он всматривался в тень, чтобы увидеть ее роскошный силуэт и возбудиться, как раньше. Слуга пытался закрыть глаза и оживить свою страсть. Первый захватывающий момент касания ее ноги; сумасшедшее совокупление у неподвижных каменных стен, медленное изучение ее многочисленных секретов в полусвете полуденного солнца; путешествие в нее, когда он стоял рядом с цистерной с водой, обозревая долину; исследование по ночам каждого изгиба желания.

Он думал о том, как она сводит его с ума — не просто своей красотой, но своей агрессивной несдержанностью, удовольствием без запретов, своей направляющей рукой.

Но как только воспоминания начинали возбуждать его, усилия Сиеда мешали ему, возвращая разум к настоящему, сдерживая поток крови. На второй день Катерина и Гадж Сингх заметили, что Сиеда начало одолевать тяжелое мрачное настроение. Он сидел угрюмый, печальный. После часа тщетных усилий он отпустил слугу презрительным взмахом руки.

Позже Сиед сказал:

— Кэт, я думаю, что теряю его. Но я собираюсь убедиться, что это не так.

Этой ночью Гадж Сингх признался Катерине:

— Мне следует уйти; я знаю, если я не уйду быстро, то все плохо закончится.

Катерина попыталась успокоить его. Она превозносила милость в характере Сиеда.

Слугу это не впечатлило. Он сказал:

— Послушай, ты ничего не знаешь о королевской семье. Правда, что на какое-то время королевская кровь может стать человеческой, даже на долгое время, но никогда не забывай, что в ней сидит дьявол, который никогда не умирает. В нужный момент, момент пренебрежения, он оживает и берет верх над всем хорошим.

Доброта короля — странная вещь. Она заключается не в справедливости, заслугах или сострадании, а в униженности просителя.

На третий день Гадж Сингх попытался из последних сил собраться телом и разумом, чтобы сделать это, и обнаружил, что им движет что-то еще. Сиед холодно размышлял над сложившейся ситуацией, продолжая добиваться от нею ответа. Наконец, сдавшись, он отослал Гадж Сингха со зловещей угрозой:

— Импотенция — это добродетель только у дворцовых стражей в гареме. Тебе лучше прекратить делать то, чем ты занимаешься.

Позже этой ночью Сиед попытался открыть дверь в комнату Катерины и нашел ее запертой. Он сел в большом фойе у ее спальни в прекрасный резной стул Людовика XIV. Принц был достаточно маленьким, чтобы спрятаться в его изгибах С прежним упорством он продолжал сидеть, когда перед самым рассветом открылась дверь, и вышел Гадж Сингх. Когда красивый слуга уже собирался покинуть холл, Сиед тихо, но достаточно отчетливо произнес в предрассветной тишине:

— Я знал, что жеребцы не становятся в одну минуту меринами. Они умирают, не потеряв здоровья. Или их приговаривают к смерти.

У Гадж Сингха упало сердце. Его ноги стали ватными.

По странному стечению обстоятельств ―прежде чем ярость принца успела обрушиться на них, прежде чем душа хорошего человека могла запятнаться — по странному, необычному стечению обстоятельств, у Сиеда на самом деле обнаружился туберкулез (больным которым он только притворялся). В срочном порядке его отправили в Гетию, приняли в санатории, и через месяц он умер.

Назад его несли носильщики тем же способом, что и во время первого путешествия — в паланкине. Не признавая его при жизни, теперь после смерти клан и семья приняли Сиеда. Устроили традиционные церемонии по случаю смерти члена королевской семьи. Катерину полностью отстранили от всех приготовлений к похоронам. Чтобы проводить его в рай, давно страдающую Бегам Ситару — теперь толстую и унылую, со складками под глазами размером с палец — вытащили из дворца и поставили к гробу Сиеда, чтобы она оплакивала мужа. Даже Зафар — уже дряхлый в свои тридцать девять: его здоровые ноги и руки усохли, зубы прогнили, фаллос не вставал — даже Зафар, всю жизнь завидовавший яркости брата, уронил слезу.

В своей книге наваб написал: «В смерти все побеждают, даже неудачники и вероломные предатели».

Вместо того чтобы оплакивать мужа рядом с его гробом, Катерина упаковала свои вещи, раздала слугам оставшееся имущество и в сопровождении Гадж Сингха, Макбула, Банно и Рам Аасре уехала в Гетию. С собой она взяла единственную тяжелую вещь: ящик с несколькими миниатюрными рисунками и книгами в кожаных переплетах, среди которых было много дневников с чистыми страницами и столько же исписанных.

Возможно, из-за ее печали и пренебрежения к ней со стороны королевской семьи, она недолго оплакивала смерть Сиеда и ее последствия. Она описала его смерть меньше чем на трех страницах. Катерина крепко обосновалась в доме на холме, среди аромата свежего соснового дерева, под новой разрисованной красной окисью крышей, которая крепко держалась на месте с помощью железных болтов и служила защитой от града и бури.

Случилось только одно событие, которое имело отношение к Джагдевпуру. Много месяцев спустя Гадж Сингх посетил город и вернулся с известием, что наваб издал приказ изменить официальные записи. Катерину нужно было совсем устранить, а Сиеда объявляли долго и счастливо женатым на Бегам Ситара. На стену повесили портреты, на которых изобразили их стоящими вместе. Любой человек, кто будет открыто говорить о половых сношениях Сиеда, любой, кто свяжется с Катериной, рискует навлечь на себя сильный гнев наваба.

Катерина была счастлива избавиться от этого багажа.

Она никогда в своей жизни не стремилась к материальным ценностям.

Она нашла свое место в мире.

Еe мир был населен демонами, которых она унаследовала от отца Джона.

Любовь и желание.

За долгие годы, которые она прожила здесь, Катерина видела, как меняются холмы и остаются прежними. Новые пятна света появлялись в сером покрове долины с каждым приходящим сезоном. Один раз за многие годы вырубили участок древних сосен и посадили новые деревья. Порой на холмах вырезали новую террасу, чтобы попробовать посадить сад. И в свое время прибыли инспекторы и бригады неутомимых дорожных рабочих, чтобы нарисовать дорогу из Джеоликоте вокруг дальней горы, до самого Наини.

Стоя у своего дома, Катерина могла видеть внизу развилку, где новая дорога образовывала дугу слева, а старая извивалась к ней. Дорога лениво обогнула дом и тянулась до Бховали и Бхитмала, Раникхета и Алморы. Гетия была пятном на дороге, причудливой местностью с туберкулезным санаторием и странной белой женщиной на горном выступе. Катерина была счастлива. Здесь никогда не могло быть достаточно уединенно,

Горы оставались неизменными. Разрастались сосновые и дубовые леса, а поселения появлялись слишком медленно, чтобы изуродовать холмы. «Дразнящие птицы» продолжали украшать деревья, а большие кошки продолжачи красться по ущельям, приходя из Тераи, где безудержные фермеры вырубали леса.

Гетия оставалась окутанной туманами. И чудесным образом вокруг дома почти не появилось новых людей. Некоторые горные жители, которые поселились рядом с санаторием через два холма от ее дома, совсем не попадали в поле зрения Катерины,

О ней ходили слухи в горах. У нее было дурное прошлое. Слухи о ней проникли не только во дворцы на равнинах, но и через океан в Англию и дальше. Катерина обладала богатством королевы и красотой гури. Она ела принцев на завтрак и крестьян на обед. Катерина приехала на холмы, спасаясь от преследования. Она приехала на холмы, чтобы практиковать тайные обряды. Она была белой женщиной, которую боялись даже другие белые; она знала черную магию, которой боялись даже темнокожие.

Катерина знала об этих слухах. Как и в Джагдевпуре, они ее не беспокоили, она даже была рада им. Они держали всех незваных гостей подальше от ее имения. Одной из немногих вещей, которые она взяла из коттеджа Сиеда, была картина, изображающая боевые действия при Винчестере. Катерина не знала, сжечь ее или просто повесить в углу над камином. Но люди начали говорить, что она будет стрелять в каждого, кто проникнет на ее землю. Что по ночам она ходит по поместью с ружьем в руках.

Многие из этих слухов впервые родились в устах ее слуг: Макбула, Банно, Рам Аасре и Гадж Сингха. Они помогали им держать местных в рабстве перед мемсахиб; и поскольку Катерина не собиралась исправлять сложившееся впечатление, они продолжали говорить то, что им приходило в голову.

Происходили странные вещи, слухи становились реальностью. Катерина отвечала ожиданиям местных жителей, оживляя слухи. Сначала она не возражала выезжать в Наини каждые несколько недель. Это был шумный и красивый город с очаровательным озером, множеством жителей равнин и британцев, оживленными церквями, забегаловками, магазинами и школами. Он возбуждал ее естественное любопытство, и Катерина быстро завязала несколько новых знакомств, но вскоре любопытство начало таять: начались разговоры о приезде к ней гостей, и она быстро исчезла.

Со своей передней веранды она могла видеть огни самой высокой точки Наини. Катерина смотрела на них каждую ночь. Но за последние годы своей жизни она не ездила туда ни разу. Последний раз она была там (это была одна из немногих точных дат в записях) 16 мая 1924 года, чтобы посетить похоронную службу по Мэри Корбетт, матери своего друга.

Катерина описала это как торжественное и грандиозное событие: Мэри было почти девяносто, она являлась одним из основных духов нового Наини, и запись заканчивалась словами, что это было точной противоположностью тому, как бы ей хотелось, чтобы ее проводили в последний путь. Пусть у ее тела будет один человек, который знал, что она прожила яркую и полную событий жизнь. Как бы ей хотелось, чтобы похороны Сиеда прошли таким образом — только одна женщина у его могилы, одна, которая знала все, что скрыто за обманом и заблуждениями.

В смерти, по крайней мере, должна побеждать правда.

Сын Мэри Джим неожиданно стал ее другом вскоре после того, как она переехала сюда. Он приехал в Бхумиадхар, чтобы проводить одного из своих товарищей. Он только что вернулся с первой мировой войны и распускал 70-ую армию Кумаона, которую он собрал. Пятьсот преданных жителей холмов последовали за своим героем: они видели мало сражений, но много несчастья. Он привел их всех назад, кроме одного, который умер от морской болезни.

Джим прервал свое путешествие, чтобы познакомиться с новым обитателем этой части гор, и она немедленно почувствовала симпатию к нему, когда увидела, как он разговаривает с Гадж Сингхом и Рам Аасре. Он был скромным, сильным, любопытным, но не назойливым. В отличие от Сиеда он жил не в воображаемом, а в реальном мире и был очень красноречив, рассказывая о вещах, окружающих его. Джим стал для нее учителем. Во время их долгих, но нечастых встреч — Гетия находилась на другой оси от Каладхунги-Наини, которые были местами его постоянного обхода — он сумел научить ее трем ценным вещам, которые помогли ей окончательно освоиться на холмах Кумаона.

Первой вещью было элементарное знание птиц и животных, среди которых ей приходилось жить. Через несколько дней после их первой случайной встречи он прислал ей лист бумаги, на котором было написано, что это его первая самостоятельная классификация обитателей дикой природы, которая может ей пригодиться. Это была элементарная классификация.

Птицы:

1) птицы, которые украшают сад природы. В эту группу я помещаю личинкоедов, иволг и нектарниц;

2) птицы, которые наполняют сад мелодией: дрозды, малиновки и шамы-дрозды;

3) птицы, которые возрождают сад: бородастики, птица-носорог и бульбули;

4) птицы, которые предупреждают об опасности: дронги, красные дикие петухи джунглей и говоруны;

5) птицы, которые сохраняют баланс в природе: орлы, ястребы и совы;

6) птицы, которые исполняют обязанности санитаров: грифы, коршуны и вороны.

Животные:

1) животные, которые украшают сад природы. В эту группу я помещаю оленей, антилоп и обезьян;

2) животные, которые помогают возрождать сад разрыхлением и проветриванием почвы: медведи, свиньи и дикобразы;

3) животные, которые предупреждают об опасности: олени, обезьяны и белки;

4) животные, которые поддерживают естественный баланс в природе: тигры, леопарды и дикие собаки;

5) животные, которые действуют как санитары: гиены, шакалы и свиньи.

Пресмыкающиеся твари:

1) ядовитые змеи. В эту группу я помещаю кобр, смертельных змей и гадюк;

2) неядовитые змеи: питоны, ужи и крысиные полозы.

Таблица была основана не на научных сведеньях, а на функциональности и естественных наблюдениях и была более полезна для непрофессиональных исследователей, чем любая классификация, основанная на эволюции или форме. Она пользовалась этой таблицей как руководством до самого своего конца. Именно Джим рассказал ей, что «дразнящие птицы» — это на самом деле красноклювые голубые сороки.

Вторая вещь, которую ей подарил Карпетсахиб, — это три саженца гималайского кедра, которые он привез из своей поездки в Гвалдам. Она посадила их в трех точках имения: рядом с нижними воротами, у верхних ворот и одно между ними. За десять лет выжило только одно дерево — посередине имения. Двадцать пять лет спустя по нему дом можно было узнать издалека: зрелое дерево, поднимающееся на шесть футов над землей и широко раскинувшее три свои ветки; местные жители называли его Тришул.

«Трезубец».

Оружие Шивы против всех пришельцев.

Семьдесят пять лет спустя дерево — с лежащей под ним машиной без ног — определило мое решение.

Третья вещь, которую Карпетсахиб подарил ей, было ощущение тайны, царящей среди холмов Кумаона. Катерина получила его через вторые руки — от него и своих слуг, но оно никогда не покидало ее. Непонятным образом это обогатило ее жизнь. Она сидела на террасе и смотрела на долину и склоны холмов, постоянно двигающийся туман, чтобы знать, что она является частью чего-то вечного и связанного между собой, и Бог благословил ее находиться в этом особом месте. В такие минуты время и расстояние исчезали, и ей казалось, что она находится не слишком далеко от отца Джона.

Каждый раз, как Джим говорил в своей тихой, утонченной манере, он создавал особую атмосферу. Он рассказывал ей очаровательные истории об обычном народе холмов и невероятные сказки о преследующих их людоедах. Самой удивительной была история о первом людоеде, которого он выследил более десяти лет назад, демоне, сеявшем ужас в горах и унесшем более четырех сотен человеческих жизней. Деталь, которая никогда не давала покоя Катерине: деревенская женщина осталась немой на много лет, встретившись с монстром; когда Джим убил его, он отнес кожу Пали, деревенском женщине, и, увиден ее, она обрела голос, избавившись от страхов. Женщина бегала по деревне, звала всех своих соседей прийти и посмотреть на шкуру.

Из длинной истории о преследовании леопарда-людоеда Рудрапраяга одна деталь особенно запомнилась Катерине, и она была связана со смертью животного. В местных сказаниях никогда не было более прожорливого, хитрого и непобедимого создания. Между 1918 и 1926 годом леопард убил сто двадцать пять человек и держал местных жителей в страхе. Все попытки схватить его, пристрелить, отравить на протяжении многих лет заканчивались ничем; сам Джим терпел неудачу не один раз. Но когда он наконец пристрелил людоеда, то обнаружил, что самым страшным и ненавистным животным во всей Индии был старый, седеющий леопард, покрытый ранами, с вырванными зубами и языком, почерневшим от яда, которым его кормили.

Большинство историй, которые охотник рассказывал Катерине, были посвящены вере.

Одиа была о друге детства Джима, Кунгваре Сингхе, который, стреляя в лесу с другим другом, Хар Сингхом, неумышленно потревожил тигрицу с ее детенышами. Тигрица бросилась на них с яростным ревом, и в дикой панике Кунвар взобрался на ближайшее дерево. Хар Сингха, который оказался менее проворным, тигрица прижала к стволу дерева, стоя на задних ногах — ее передние ноги были по обе стороны от него и царапали кору в ярости. Какофонию звуков из криков Хар Сингха и рева тигрицы прервал выстрел Кунвара в воздух. Тигрица убежала, но прежде разорвала желудок Хар Сингха от пупка до позвоночника, заставив его кишки вывалиться.

В ужасе, опасаясь возвращения тигрицы, мужчины запихнули внутренности обратно вместе с перегноем, ветками и листьями, перевязали их тюрбаном Кунвара. Они побежали к железному ангару больницы в Каладхунги, где молодой доктор сделал все, что мог. Хар Сингх дожил до почтенной старости; его друг умер первым в лесном пожаре перед началом первой мировой войны.

Вера. Приходится уступать вере, чтобы найти свой мир. Все, насколько было известно Катерине, в Индии находились в гармонии с этим знанием; даже Сиед, хотя это сильно противоречило его темпераменту.

Ты влачишь свою жизнь между богом разума и богом необъяснимого.

Поклоняясь обоим, никого не обижая.

В этом не было противоречия. Только глупец увидит в этом противоречие.

На холмах правил бог необъяснимого. Гадж Синг сказал, что это потому, что все духи, хорошие и плохие, стремятся в высокую землю Гималаев. Здесь, в жилище богов, находится убежище и спасение.

Слуги Катерины были великими сосудами суеверий и сверхъестественного опыта, но Джим — белый человек, натуралист, деятель, эмпирист — как она обнаружила со временем, нисколько от них не отличался. Он молился в индийских святынях и настаивал, что нужно стрелять в змею, прежде чем начинать охоту на тигров. И с годами неохотно, немногословно он поведал ей о невероятных количествах своих встреч с духами. Одна из них случилась в лесном домике для гостей рядом с Чампаватом. Он с трудом мог говорить об этой встрече. Другая состоялась в отдаленной гостинице, когда дух, увидев его и его друзей, физически перенес их на холмы посередине ночи; еще одна — в Брэмаре в Наини. Джим видел полтергейста в гостинице Рамгарха и слышал леденящий кровь крик банши ― не чурел, которая ходит на перевернутых ногах и кричит по-другому, — когда он сидел над Чука, подкрадываясь к людоеду Тхак.

В 1929 году он рассказал ей о своем странном и волнующем опыте на священном холме Пурнагири, где однажды богиня Бхагвати дала ему и его команде охотников даршан, двигаясь по крутому склону холма в игре света. Он сказал, что это был жест пожелания успеха, потому что они выслеживали людоеда Талла Дес, который терроризировал эту местность.

В свои редкие визиты Карпетсахиб привозил с собой новости большого мира. Ее единственным источником информации были слуги с их очень ненадежными рассказами. Джим привез ей копию «Иллюстэйтед Лондон Ньюс», где она прочитала о невероятных изменениях, потрясших Европу. Когда началась вторая мировая война и пал Париж, Катерина подумала о своих друзьях, хотя она потеряла связь с ними десятки лет назад. Джим также привез ей новости об индийском националистическом движении, и здесь его сведения не сильно отличались от слов Гаджа и Макбула. Великий порыв пронесся по равнинам, он был вызван великими людьми: это был только вопрос времени — когда Индия изменится еще раз.

«Все это изменится, все», — сказал Джим, показывая руками на долину Джеоликоте, холмы Наини и все, что лежит за ними. Он сам совершал регулярные поездки в Танзанию и Кению — сильный борец, разгадывающий ложь земли и размечающий последний лагерь в своей жизни.

У Катерины была удивительная встреча с историей однажды вечером, когда две черные машины остановились у ворот и пятеро мужчин пошли вверх по дороге к дому. Одному из двигателей машины нужно было охладиться, и требовалась вода для радиатора. Двое мужчин были в костюмах, двое — в белых пайджамах-куртах, а пятый — с голыми ногами, в маленькой набедренной повязке дхоти и с грубой коричневой шалью на плечах.

Этот человек был худым, словно былинка, но, кроме этого, он был лысым и гладко выбритым. Он выглядел, словно факир, которого она впервые увидела в Чандни Чоук почти тридцать лет назад. Баба Маггермачи. Но этот факир — насколько ей было известно — ездил на самом большом крокодиле, древнем чудовище, сделанном из противоречий, с крикливой ношей из трехсот миллионов людей. Ему потребуется вся его магическая сила, чтобы пересечь воду. Как только это будет сделано, крокодил повернется и сожрет его. Затем, освободившись от пут, он вернется к своим хитрым-скользким-текущим-грязным делам-махинациям.

Факир будет в желудке; и мы сбежим в Дели.

Она не дожила до того момента, когда могла бы услышать о его смерти от пули. Слишком много хороших дел — это опасная вещь. К тому времени век пройдет меньше половины своего пути.

Этим вечером великий факир выпил два глотка воды и не тронул предложенный чай. Он мягко улыбнулся, задал несколько вопросов; она не смогла придумать, о чем его спросить, и факир быстро уехал. Среди трехсот миллионов людей у него была больная жена, которую ему нужно было посетить в Бховали. Уходя, он положил руку ей на запястье. Она была маленькой и костлявой, рука несчастного.

Катерина подумала о Сиеде и так и не взятом им препятствии.

Разум получил сигнал из сердца. Но его воля — воля — никогда не смогла получить сигнал из разума.

Kpуг сердце-разум-действие так никогда и не замкнулся.

Гадж Сингх, Рам Аасре и остальные стояли в отдалении, сложив руки, согнув спины. Он повернулся к ним, сел в машину и уехал.

— Неужели это он? — воскликнул Гадж Сингх.

Так Карпетсахиб подарил ей знание, тайну и кедр, проезжающий факир коснулся ее историей. И слуги использовали все средства, чтобы приукрасить сложившийся о ней миф. После того как Карпетсахиб останавливался у нее несколько раз, они даже рассказали, что великий охотник делился с ней историями о своих знаменитыx убийствах. Но вначале все было не так просто. Гадж Сингха преследовали приступы ревности. Он вертелся поблизости, когда Джим приезжал с визитами, и был угрюмым несколько часов после этого. Очень скоро, однако, стало очевидно, что там ничего нет.

Джим был скромным человеком, преследующим другие цели.

Катерина упомянула об этом в своих записках, заметив, что великое чутье охотника выбрало не тот след и скиталось по территории, где не было дичи и удовлетворения.

Великий факир, Карпетсахиб — это были редкие развлечения — очень редкие — за более чем двадцать лет, прожитых ею в Гетии. Истинная сущность истории ее долгих лет была странной и неизменной. У нее было одно местоположение дом, и одна постоянная — Гадж Сингх. Страсть, которая впервые вспыхнула в кресле в спальне Сиеда, а затем медленно разгорелась на холмах, превратилась в наваждение. День за днем книги в кожаных переплетах заполнялись сначала очаровательными, затем скучными деталями их связи. Открытия и крайности. Желание и пресыщение.

Описания были ясными. Отец Джон, Париж и Сиед хорошо научили ее и подарили ей искренность. Катерина наслаждалась каждой частью худого коричневого тела Гадж Сингха. Проявления его возбуждения менялись в зависимости от ее провокаций. Его кожа скользила под кончиками ее пальцев, словно сатин по мрамору. Когда она любила его долго, ее любовник начинал плакать от желания, заставляя волоски на ее теле подниматься там, где он касался ее. Его твердые ягодицы двигались, когда он вставал с постели. Его большая сумка пустела или становилась твердой в зависимости от того, что она делала.

Полные губы Гадж Сингха приводили ее в экстаз, оставляя безболезненные рубцы повсюду. Порой он находил пальцами безумное место внутри нее так искусно, что ей казалось, что она вот-вот умрет.

Наваждение было полным. Все, что касалось его, сводило ее с ума.

Ее возбуждал запах его подмышек; его дыхание на ее лице; его руки на ее предплечьях. Несмотря на все это, она сохраняла формальную декорацию их отношений. В присутствии других он был просто еще одним слугой, хотя и самым любимым. Гадж Сингх жил во флигеле, как и остальные слуги. Она отдала ему флигель рядом с нижними воротами, чтобы было легко ходить к ней каждую ночь мимо дубов, где его никто не мог увидеть.

Катерина хорошо понимала, что если открыто обнимет Гадж Сингха, это лишит ее особого положения в этой местности. Она не сможет командовать слугами и местными жителями. Это разрушит ее миф, возможно, даже приведет к другим неизвестным проблемам. К тому же — это тоже важно — она наслаждалась тайной атмосферой своей любви. Эта страсть родилась в тайне и опасности, в тех горячих ночах в коттедже: она всегда скрывала ее. Катерине нравилось оставаться на самом краю. Это чувство каждый раз придавало их любви новые ощущения.

Когда все ложились спать и армии ночи — мотыльки, цикады, козодои, лисы, медведи и большие кошки — захватывали холмы, Катерина сидела в своей комнате, находящейся прямо над той, где Гадж Сингх впервые подержал ее за ногу. Таинственным образом открывалась дверь на первом этаже не на террасу или балкон, а на покатую оловянную крышу обеденной пристройки внизу. Кривоногий Прем Кумар в своем желании побыстрей закончить дом совершил грубую ошибку. И во всех этих архитектурных чертежах, много лет назад покрывавших пол, не было никакого намека на это. Вместо того чтобы поместить комнату над обеденной пристройкой, Прем в спешке установил там крышу и объявил проект законченным. В сладком неведении каменщики, стараясь закончить в срок, построили твердую, словно скала, лестницу вдоль внешней стены, которая вела в комнату, ставшую теперь оловянной крышей,

Поэтому позади комнаты висела надежная лестница, которая вела к пологому скату оловянной крыши.

И именно по ней Гадж Сингх карабкался каждую ночь. Катерина сидела в кресле-качалке, а сдавленное шипение лампы раздавалось в углу; широко открывалась дверь. Внизу — прямо за склоном крыши — была видна долина Джеоликоте, усеянная немногочисленными разбросанными пятнами света и иногда — со скользящим покрывалом тумана.

Гадж Сингх крался по тропе позади дома, и даже по легкому скрипу гравия можно было догадаться, что он у подножия лестницы и собирается подняться наверх. И, хотя он приходил каждую ночь, бедра Катерины немедленно увлажнялись.

Он быстро преодолевал десять крутых каменных ступенек. Сначала она видела его правую руку — с толстым железным браслетом и бронзовым кольцом, — появляющуюся на дверном косяке, запястье отклонялось назад, пытаясь ухватиться за что-нибудь. Легкая нога на пологой крыше, внезапный шорох олова — и появлялся он сам. Гадж Сингх скоблил свои кожаные туфли о подоконник; если шел дождь, он тряс ими, словно собака. Затем он закрывал дверь за собой, закрывая вид на долину и ночь. С небольшим усилием — сосна всегда коробилась ― ему всегда удавалось опустить щеколду. Затем Гадж Сингх становился перед ней на колени, Катерина хватала его и пускала под одежду.

Порой она дразнила его, играла с ним.

Порой она лежала в постели под одеялом, притворяясь, что спит, когда он входил.

Порой ее там не было, и ему приходилось искать ее в доме, гадая, где и в каком состоянии он ее найдет.

Порой лампа была выключена, и она стояла на коленях на постели, далеко от двери, лунный свет отражался от ее изгибов и выпуклостей.

Порой она ждала его без одежды.

Порой без единого волоса.

Порой от скуки ожидания она пачкала свое запястье запахом собственной сердцевины, и когда он приходил, Катерина давала ему руку для поцелуя, чтобы медленно притянуть его к себе.

Постепенно они испробовали все это. Замечательно, как все в мире изменяется, кроме того, что два человека делают вместе под влиянием желания.

Они бесконечное количество раз поднимались на вершины и падали с них. Делали старые вещи по-новому. И новые вещи по-старому. Они стали шедевром сюрреалистических мастеров. И любую часть тела можно присоединить к любой другой части тела. И это все закончится шедевром. Кончик пальца и язык. Сосок и пенис. Палец и почка. Подмышка и рот. Нос и клитор. Ключица и gluteus maximus. Холм Венеры и фаллос.

«Последнее танго Лабиа Маджора». Приблизительно 1927, Гетия. Сальвадор Дали.

Авторы проекта: Гадж и Катерина.

Она молчаливо кричала все это время — сквозь сжатые зубы широко открытым ртом, и только Гадж Сингх знал, как громко это было. Крик проносился по дому и наполнял долину. У нее был дар отключаться полностью. Ее глаза стекленели, а теле дрожало и становилось таким, что было ясно, что оно достигло своих последних границ. Провод высокого напряжения начинал трещать. Часто позже Гадж Сингх с трудом мог описать ее состояние.

Не было ничего, что они не умели бы делать. И это делалось не ради эксперимента, а под влиянием желания, которое ничто не может сдержать.

Это неизбежно вело к уничтожению или к новым высотам.

И однажды, в середине написания шедевра, пока его пальцы искали ее сущность, раздалось острое шипение злой змеи. Когда он посмотрел вниз, волосы у него на груди стали влажными, и с них начал капать пот.

Выключатель повернут. Другая дверь открыта.

После этого Катерина быстро добрались до места, которое было выше ее и Гадж Сингха понимания. Вначале жидкость била из нее струей в моменты большой страсти. Короткие, острые, ясные крики. Это происходило, когда его пальцы искали ее. В благоговении он начал пробовать-давить-массировать еще и еще, и медленно она начала извергаться, словно фонтан, и течь, словно кран. Когда он любил Катерину, ее плоть набухала и сжималась, набухала и сжималась, почти выступала из нее. Затем бежала жидкость, она лилась и лилась, и то место, где они находились — стул, постель — становились влажными.

А затем, когда вся сдержанность испарялась, словно беглец в темноте, выделения становились такими обильными, словно шел дождь, оставались лужи на полу, и ему приходилось приносить швабру и вытирать их.

Долгое время это было связано только с его пальцами, но затем это также начало происходить, когда он был в ней. Гадж Сингх лежал на спине, а она медленно двигалась, закрыв глаза, ее провод высокого напряжения почти трещал, а затем внезапно ее плоть невероятно набухала, и, хотя он сопротивлялся, вытекала жидкость. Его живот был мокрым, его бедра были влажными. Затем Катерина начинала двигаться снова, и вскоре ее плоть снова увеличивалась, и она изливалась на него. Теперь Гадж Сингх лежал, словно в водоеме. Порой этот водоем был таким большим, словно пролилось одновременно полдюжины ливней, к тому времени как все заканчивалось, простыни и матрас промокали до основания.

Затем Катерина и Гадж Сингх шли в другую спальню, чтобы спать.

Отсутствующая комната — которая находилась над развалинами — на многие годы превратилась в арену экстаза. Каждую ночь рука, поворачивающая ручку, появлялась в дверном проеме, затем раздавался шорох олова, соскабливание туфель, и повторялись ритуалы любви.

Очень быстро они научились подкладывать брезент между простыней и матрасом.

Каждую ночь Гадж Сингх и Катерина развешивали простыни в гостиной перед камином, чтобы просушить их. И через несколько дней сушки и экспериментов, когда простыни становились жесткими, их отдавали Банно, чтобы постирать.

В те дни, когда они наконец снимали простынь, мелкие лужи усеивали брезент. Приходилось держать его за четыре конца; сушить на покатой крыше.

Это было за гранью понимания.

Ее тело перешло все границы и достигло какого-то сексуально-духовного состояния.

Гадж Сингх окрестил это амритой, «нектаром богов».

Он сказал, что чувствовал, что боги благословили принимать ванну каждый день.

Гадж добавил, что это как у Шивы и Парвати. Когда они за нимались вселенской любовью, мир купался в их возлияниях.

Шива и Парвати. Главный дуэт. Создатели и разрушители.

За те много лет, которые Катерина прожила здесь — более двадцати лет, она только однажды выезжала из Гетии на равнину. Поскольку дат в дневнике было очень мало, было трудно определить год, но это случилось примерно в 1920-ом. Она поехала в Агру. Вероятно, чтобы посмотреть Тадж-Махал, Фатехпур Сикри и Форт, но вряд ли это было ее единственной целью, потому что Катерина отсутствовала более четырех месяцев. В записях было мало упоминаний об осмотре достопримечательностей. Просто было написано, что она уехала, и путешествие было утомительным, и Гадж Сингх был с ней. В последней книге случайно упоминалось о путешествии в Агру, но это не npoливало света на его истинную цель.

Катерина упомянула, что получала письма из Чикаго в последние годы. Были отдельные упоминания об апокалипсических речах Эмилии, в которых она предупреждала дочь не уходить слишком далеко от Господа и помнить, что Бог найдет ее — неважно, в каком заброшенном месте она находится, — если Катерина обратится к нему.

Джон умер, когда она еще была в Джагдевпуре. Потребовалась огромная мудрость Сиеда, чтобы помочь Катерине справиться с ее горем. Она описала свою потерю с почти молчаливой печалью. Катерина попыталась — в своем дневнике — написать ему письмо в качестве эпитафии. Это было трудно. Она начинала четыре раза «Мой дорогой отец», а затем шло несколько трудных эмоциональных абзацев. Катерина останавливалась, зачеркивала и начинала заново. Наконец, письмо осталось легендой, написанной маленькими, четкими буквами на, возможно, единственной незаполненной странице в собрании дневников: «Джон, мой отец, в стране, где я живу, говорят, что мы рождаемся снова и снова, чтобы отдать наши долги; если это правда, то я молюсь, чтобы снова родиться твоей дочерью».

Не было никакого намека, что она когда-либо писала своей матери, и не было упоминаний о том, когда умерла Эмилия.

С какого-то места — в 1919-30-ые годы — дневники становились все мрачнее и мрачнее. Змея проникла в сад Катерины. Гадж Сингх привез жену и троих детей из деревни, чтобы они жили с ним. Жену звали Камла, и она была светлокожей, изящной и совершенно неграмотной. У нее не было прав, чтобы помешать мужу пробираться сквозь дубы к лестнице и подниматься по пологой крыше каждую ночь, и он продолжал это делать. Но, очевидно, у нее было достаточно сил, чтобы отвлечь его.

Кажется, что Гадж Сингх очень сильно возжелал свою жену, и его внимание разделилось между двумя женщинами. Камла выросла из ребенка-невесты в хорошенькую девушку, а затем в зрелую красивую женщину, и он наконец разглядел ее привлекательность. Гадж уже не оставался на ночь в большом доме. И бывало, что он оставлял Катерину одну, потому что в семье случались неприятности — чаше всего Камла или дети заболевали. Происходили ссоры, Катерина впадала в дурное настроение, внезапно открыв его растущую страсть к привлекательной жене. Однажды, когда он не пришел, Катерина спустилась вниз в полночь в обуви с резиновой подошвой, пробралась через дубы и встала снаружи его дома, состоящего из двух комнат, у нижних ворот, чтобы послушать его стоны. Казалось, что он в каком-то безумии разговаривает с ней на гортанном диалекте, рассказывая ей, как она прекрасна, спрашивая, нравится ли ей то, что он делает. Спокойным голосом жена спрашивала его, так же ли она красива, как белая мемсахиб, и так же ли она чувствует.

Да, да, да; больше, больше, больше; лучше, лучше, лучше. Гадж Сингх стонал, получая удовольствие.

Когда Катерина вернулась в дом, ее ноги были покрыты росой, ей пришлось окунуть их в корыто с табачной водой, чтобы освободиться от присосавшихся пиявок. Затем она приложила руки к тем местам, где ее тело было влажным, и начался полет.

Катерина не прекратила изливаться на Гадж Сингха, но теперь в этой жидкости была кислота. Излияния любви и желания, правящие всей ее жизнью, начали окисляться. Словно в ней выросло зло, портя великую красоту ее свободного духа.

Она оставила Камлу и детей за пределами основного дома, даже основных террас, двух спереди и одной сзади. Катерина не хотела развивать отношения с кем-нибудь из них. Порой с горной вершины у источника она могла видеть двух маленьких девочек с тугими косичками и хорошенького мальчика, играющего с маленькими плоскими камнями в какую-то игру у нижних ворот, но, когда они смотрели на нее, она отворачивалась.

Часто она видела Гадж Сингха на дороге внизу имения, несущего маленького мальчика на плечах, заставляющего его смеяться и визжать. Было ясно, что мальчик был его страстью. Это злило ее.

Катерина никогда им ничего не дарила. Это были люди, которые вмешивались в чужие дела и мешали ее любви.

Она убеждала Гадж Сингха отправить их всех обратно в деревню. Долгое время он противился, желая ночными экстазами успокоить се негодование. Но успокоение не приходило даже после последней дрожи и дождя. В тот момент, когда он выходил за дверь, чтобы оказаться на крыше, злость и дурное настроение возвращались снова. Пока они занимались любовью, все было как всегда, но остальное время в ней горела яростью.

Чтобы урезать его права, она перенесла свое покровительство на Банно и Рам Аасре, которые стали теперь Мэри и Питером. Пара, принадлежащая к низкой касте и когда-то принятая щедрым Сиедом, решила поклясться в верности — по крайней мере внешне — более могущественному богу: у него были более влиятельные прихожане, которые уважали его. Преображение произошло по упрямой инициативе Банно. Теперь они повесили кресты на шею и ходили по воскресеньям на мессу в Наини, Банно смешно одевалась в платье, ее походка изменилась, стала более плавной. На Рождество их научили печь пироги, зажигать свечи и петь гимны и веселые песни, переведенные на хинди церковными миссионерами.

Гадж Сингх, принадлежавший к высшей касте, отказывался называть их Питером и Мэри, продолжая кричать на них «Банно» и «Рам Аасре». Он возмущался:

— Они идиоты! Если, сменив имя, можно изменить жизнь, то я сам назову себя король Джордж Панхам!

Король Георг пятый.

Банно пожаловалась Катерине:

— Я знаю, что для нас ничего не изменится, но я уверена, что по крайней мере для наших детей все будет по-другому.

— Она глупа, — сказал Гадж Сингх. — Каста — это навсегда. Ты можешь изменить это своими поступками, а не именем и религией. Глупая женщина думает: если она назовет детей Анни-Ханни Полли-Питер, их жизнь изменится!

Катерина проявила свое отношение к этому, разрешив детям Банно-Мэри входить в основной дом. У Банно-Мэри уже было двое сыновей, две дочери, и она как раз собиралась добавить к ним еще одного. Рам Аасре-Питер жил вместе с ней у верхних ворот, и их дети могли ходить по главной дорожке, вверх по склону к дому и даже входить в дом.

Банно-Мэри чувствовала, что ее преображение изменило мир.

Теперь Гадж Сингх начал впадать в раздражение и мрачное настроение. Он стал необщительным, угрюмым, его красивое лицо было невыразительным и печальным. Катерину радовало, что она нашла его больное место. Но вся его злость и игры заканчивались, когда их тела приближались друг к другу. Безумие брало верх, и все было хорошо, как всегда. Гадж Сингх любил ее с обожанием, от которого, ему казалось, его голова вот-вот взорвется, и она изливалась на него, словно щедрый дождь в сезон муссонов.

Проблема была в том, что делать с этой страстью, когда они не занимались любовью.

Они начинали утонченный и разъедающий души танец негодования, колкостей и постоянных манипуляций. Их постоянная необходимость друг в друге — лишенная чистоты, смешавшись с другими проблемами — изменила их души.

Наконец Катерина приказала Гадж Сингху отправить семью в деревню, и он был вынужден подчиниться. Теперь он принадлежал ей — шел по залитой лунным светом тропе среди дубов, раздавался треск гравия на крутых ступеньках, поворачивалась рука в дверном косяке, он чистил туфли, а потом — рот, руки, нос, фаллос, бесконечный падающий дождь, влажные простыни, лужи любви на брезенте, сухая постель в другой спальне, пробуждение утром с его любовью, растущей в ее ладони.

Ритуалы продолжались, удовольствие все еще росло, но она знала, что что-то изменилось, какая-то значительная его часть отсутствовала. Теперь, когда он двигался в ней и на ней, это мешало ей. Если ты видел всю свою жизнь полную бутылку полной, то даже отсутствие в ней небольшого количества может мешать. Глаз видит то, что отсутствует, а не то, что осталось. Катерина знала, что недостающие кусочки были с Камлой; она начала беспокоиться о том, что когда-нибудь остальная его часть тоже уйдет с Камлой.

Катерина чувствовала его растущее возбуждение, словно определенный цикл — каждые пятнадцать дней — когда посещение семьи приближалось. Она заметила его выбритую кожу и хрустящую одежду, пружинистый шаг, хорошее настроение в день отъезда.

Это сводило ее с ума.

Она начинала ходить взад-вперед по поместью весь день и ночь. Одна, рассеянная. Рам Аасре-Питер и Банно-Мэри протестовали против этого, боясь, что на нее могут напасть дикие животные, моля ее звать их каждый раз, как ей хотелось пройтись. Катерина отмахивалась от них. Она все еще хотела, чтобы после наступления темноты в ее личные покои вход был запрещен. Она пока не покончила с Гадж Сингхом.

И хотя ей хотелось, чтобы он жаждал ее по-прежнему, она была уверена, что, если будет по-другому, ее желание останется неизменным.

Катерина могла не понимать этого, но она становилась похожей на Сиеда в самом конце его жизни.

Изменившись под натиском желания. Не умея найти мира с ним.

Дневники становились все более и более напыщенными, слова перетекали друг в друга, и, словно молоко, стоящее на открытом пламени слишком долго, ее повествование постепенно становилось неподвижно-густым. Сначала глубокое чувство безразличия днем — пустота, ожидание, отсутствие друзей — начало заполнять страницы. Затем действие умирало, и одни и те же вещи начали повторяться снова и снова, в более резком тоне. В прозе начали появляться галлюцинации, и на страницах в конце было трудно понять, что там было написано. Внезапно после всех этих лет появились упоминания о грехе — неожиданные отголоски речей Эмилии — и таинственные мольбы о прощении.

Она написала о том, что не отдавала там, где было нужно.

И давала там, где не нужно.

Катерина упомянула о грехе против собственной крови.

И об искуплении и временном облегчении.

Она писала о своей любви к Сиеду, желая навлечь на себя его гнев.

И Катерина думала о посещении церкви, чего она не делала со времен Норт-Дама много лет назад.

Она мечтала о возвращении в Америку в последний раз.

В последний раз, чтобы закончить свои незаконченные дела.

И Катерина говорила о том, чтобы дать Гетии то, что ей принадлежит.

В какой-то момент, казалось, страх затопил ее. Смесь ипохондрии и паранойи. Она начала писать о нездоровье, слабеющей силе, странных ночных посещениях. Бессвязные записи становились все более и более темными. Она добавила, что чувствует себя, словно Карпетсахиб в гостинице, открытой для нападения. Но в ее случае угроза таилась в ее доме, а не в каком-нибудь другом.

Один раз Катерина рассказала о пантере, которая приходила каждую ночь, чтобы посидеть под ее окном в лунном свете, и смеялась над ней. Порой она просто смотрела на нее, порой пела тихим голосом народные песни холмов Кумаон, полные предупреждений и предчувствий. Пантера сказала, что знает все ее секреты, и если она не удовлетворит ее, то она сожрет все внутренности Катерины.

И затем внезапно записи оборвались.

Смерть получила власть в свои руки.

 

КНИГА ПЯТАЯ

Сатия: Правда

 

Дыра в истории

К тому времени, как я выплыл из последнего водоворота дневников, я был на три года старше, и мир вокруг меня изменился неожиданным образом. Новые тенденции манизма, которые начали охватывать страну в начале тысячелетия, теперь, в последние годы миллениума, вошли в моду. Старое приведение великого факира вернулось к остальным. Никакого насилия, терпимость, сострадание — все это было глубоко зарыто в земле. Укротителя крокодилов съели динозавры,

Мифология соблазнила технологию, и их порождение жило среди нас.

Мы брали высокопарные метафоры и делали из них оружие.

Мы не хотели летать на крыльях Гиты; мы хотели прикоснуться пальцами к брахмастре.

Мы превратились в государство с ядерным оружием. И теперь вся страна была Конфедерацией блестящих мужчин. У всех была сильная эрекция. Концы, возбужденные голубыми пилюлями пропаганды и власти, готовые уничтожить любой рот, посмевший открыться в несогласии.

Аптекари ненависти наконец преуспели в том, чтобы каждый фаллос фанатика был крепким, словно деревянный молоток. «Har bewakoof ka loda banayenge hatoda».

Даже те, кто не были фанатиками, были заняты тем, что заявляли о себе как о мужчинах, соизмеряя собственное достоинтво с размером своих органов. Размером своих бомб, размеров своей истории, размером своего народа, размером своих богов.

Пока факира убеждали спокойно умереть, его великий товарищ, сидящий на заднем сидении крокодила, святой здравого смысла, Джавахар Джевел, стал любимой мишенью. Люди, которые были недостойны дышать с ним одним воздухом, — люди без храбрости, благородства, идей — проводили свои дни, метая в него дротики. Мы взяли наши мечты и читали их, словно бухгалтерские книги; а наши бухгалтерские книги стали журнала ми воров.

Мы утратили изящество и приобрели алчность.

Мы утратили магию великой борьбы и не научились светской утонченности.

Мы все угодили в ловушку мишуры и ярких мелочей.

Каждый человек. Каждый день. Повсюду. От домов бедняков до великих зданий колониального Нью Дели.

Нам не удалось стать теми, кем мы могли бы стать.

Мы становились меньше, чем были.

Но меня это совсем не волновало. Нации и толпы людей упрямо пойдут своей собственной дорогой, совершая свой цикл с редкими проявлениями глупости и доблести. Я всю свою жизнь утверждал, что жизнь маленького человека, как известно всем живущим на земле, требует столько же внимания и подсказок, сколько жизнь целого народа.

У страны было больше шансов быстрее найти свой путь, чем у меня.

Когда я пытался выбраться на поверхность (щупальца дневников все еще цеплялись за мои лодыжки), я чувствовал себя словно Рип Baн Винкель. Из какого-то жеманства я отрастил волосы и бороду — чтобы можно было завязывать их резинками. Длинные волосы сделали меня более мужественным, похожим на дальневосточного монаха, и мне это нравилось. Было приятно видеть, с каким уважением местные жители относятся ко мне: так относятся к людям, выбирающим путь души. Они понижали голос, когда разговаривали со мной, приветствовали меня особым кивком головы, когда проходили мимо. Внешность, на самом деле, значит многое. Из богатого городского обманщика, живущего среди таких же обманщиков, я превратился в затворника в большом доме, ученого, ведущего спартанский образ жизни и изучающего толстые книги.

Я был рад этому. Я мог прогуляться в дхабу у падао, где останавливались грузовики, или пройтись мимо маленьких бакалейных магазинчиков вверх по старой дороге, ведущей к Найниталу — прекрасному городу, выложенному кирпичом, или мимо чайных к разваливающемуся санаторию и не чувствовать себя обязанным разговаривать с кем-то из людей, сидящих на корточках и потягивающих сигарету или биди. Поднятой руки, вежливого кивка было вполне достаточно. Даже в те дни, когда я ходил в падао есть, меня обслуживали без обычных любезностей, и в моем присутствии посетители в закусочной говорили тише.

Я знал, что ходят слухи, что меня бросила жена, а я оплакиваю ее. Про меня говорили, что я пишу книгу, чтобы изгнать память о ней. Вся эта информация дошла до меня от Пракаша, который, вероятно, сам первым распустил эти слухи в деревне. Пракаш — это идиот, который сменил Ракшаса у меня на службе. Он был усыпанным прыщами безмозглым дураком из Алморы, настроение которого менялось от безудержного веселья до мрачной замкнутости каждые несколько минут. Пракаш мог бы возглавить гордые ряды идиотов в любой дхабе, но его главным желанием было поступить на службу в армию. Каждый год он ездил в рекрутский центр в Раникхете, но ему всякий раз отказывали. Военные были бы сумасшедшими, если бы дали такому человеку, как он, оружие в руки. Однако Пракаш продолжал надеяться, даже после того как преодолел призывной возраст. Каждое утро он начинал с отжиманий и приседаний, бегал по нижней террасе высоким гусиным шагом. Пракаш был уверен, что скоро начнется большая война с Пакистаном и потребуются новые силы. Он поддерживал себя в форме, готовясь к этому моменту.

Пракаш делал все, чтобы моя жизнь шла дальше: готовил, стирал, убирал. Каждую свободную минуту своей жизни он проводил, уставившись в маленький черно-белый телевизор, который я поставил в углу столовой. Телевизор принимал только национальный канал через антенну, прикрепленную к крыше. Каждый раз, как пропадал прием, он в панике звал меня, бежал к крыше и падал под антенной, дергая ее в разные стороны, пока я не успокаивал его, что изображение наладилось. Он рассказал мне о своей мечте о кабельном телевидении.

Я смеялся над ним, потому что в моей жизни больше не было никого, над кем можно было смеяться. Потому что при всей своей глупости он делил со мной крышу и хлеб. Пракаш был моим компаньоном.

Физз покинула меня два с половиной года назад, и я горевал о ней все это время, но не поднимал головы от дневников. Их расшифровка шла очень медленно. Нужно было установить порядок, разобрать круглый почерк Катерины и понять ее бедную прозу. Когда я читал, то делал подробные записи, это занятие занимало у меня четырнадцать часов в день. Мне требовалось несколько недель, чтобы разобрать один дневник. Часто мне приходилось возвращаться и перечитывать, чтобы проверить сноски, соединить события и сведения. Но я много времени бездельничал — я понимаю теперь, как я боялся закончить работу с дневниками: боялся, что у меня нет другой цели в жизни; боялся того, что скрыто во мне и ждет.

Молчаливый «Брат» и отсутствие Физз.

Порой я пытался повторить то, что делала Катерина: стоял у источника в определенный час, сидел под Тришулем, ходил по тропе — чтобы увидеть, могу ли я вызвать какой-нибудь резонанс.

Порой ничего не было, а иногда — мрачное ощущение присутствия потусторонних вещей.

Однажды ночью в последнюю неделю сентября — луна тогда стояла полумесяцем, в кустах оживленно переговаривалась птицы, туман медленно двигался волнами, козодой начал стучать — я спустился к нижним воротам, чтобы проследить ночной путь Гадж Сингха. Пракаш спал в столовой: я настоял на этом, не желая оставаться один в доме. Я читал наглядный отчет о его визите поздно ночью, когда у слышал треск телевизора — в полночь национальный канал выключался ―и решил оживить прочитанные строчки.

Я надел мои старые кеды без носков и куртку, взял фонарь и пошел к внутренней лестнице. Лампочка с нулевым напряжением сверкала в столовой, и Пракаш храпел, погрузившись в свой первый сон. Багира, спящая у кровати Пракаша, подняла голову, затем опустила ее на лапы, когда я открыл парадную дверь и украдкой вышел. Темной ночью я осторожно пошел вниз, стараясь не потоптать многочисленные растения, которые Физз посадила повсюду. Пракаш и я были плохими садовниками, но многие семена, которые посеяла Физз, несмотря на нашу невнимательность, пробились в этой равнодушной обстановке и продолжали расти. Я пробрался через кусты, доходящие мне до пояса, серебряные дубы, таны и шишамы; трава под ногами была влажной и скользкой.

Нижние ворота были заколочены досками и обмотаны колючей проволокой. Я повернулся и посмотрел на дом. В темноте он казался притаившимся животным, а два дымохода напоминали поднятые уши. Позади меня в лунном свете сверкала извилистая дорога, которая была тихой и молчаливой без касающихся ее поверхности покрышек. Прямо за ней начиналась долина Бхумиадхар, большая и зловещая. Я мог быть на его месте семьдесят лет назад, окидывать последним взглядом долину, прежде чем идти к ней. Единственная вещь, которая изменилась с того времени, — это Тришул. Он был тогда на голову выше и только начинал расти в трех разных направлениях. Теперь кедр был виден отовсюду, три его ствола поддерживали небо, его многочисленные ветки, засохшие и плодоносные, раскинулись в разные стороны.

Я медленно поднимался, идя по мало используемой тропе, которая вела прямо к задней части дома. Листья хрустели иод ногами, и мне приходилось ставить ногу очень осторожно. Но я не включал фонарь. Когда я шел, то чувствовал, что вокруг меня все движется. Шум в кустах прекратился, ветер улегся, стихли все звуки, внезапно налетевшие облака закрыли луну Когда я добрался до маленького дворика, находящегося позади дома, меня ждали высокие ступени лестницы. Десять ступеней из прочного камня, круто поднимающиеся вверх вдоль стены. Простые, без всяких украшений и перил.

Я посмотрел наверх в ужасе. Сквозь занавески пробивался слабый свет, словно от лампы. Я почти расслышал шипение ее фитиля. Мне захотелось оглянуться и посмотреть через плечо, но я не осмелился. Могут ли сильный страх и предвкушение удовольствия произвести одно и то же действие? Его кожа тоже была холодной и влажной, а сердце стучало. Я схватился за стену и одновременно сделал шаг, на всякий случай держа левую руку позади, чтобы избавиться от возможного преследователя. Мои туфли тихо скрипели.

Когда я добрался до последней ступеньки, там не было покатой оловянной крыши, чтобы ловко пробраться дальше. Мы положили цементную пластину, расположив внизу современную кухню. Теперь я мог видеть темные силуэты долины Джеоликоте. И из-под двери пробивался свет горящей лампы. Внезапно я понял, что она была там и ждала меня.

Я долго стоял, страшно испуганный.

Я даже думал о том, чтобы остановиться и вернуться в дом через переднюю дверь. Медлил ли он каждый раз, добравшись до этого места? Затем я быстро обогнул правой рукой стену, изогнул руку, чтобы схватиться за дверной косяк, закрыл глаза и, держа пятку правой ноги на крыше, словно она была покатой, проскользнул в комнату. Дверь заскрипела, и я открыл глаза. Конечно, она была там.

Мне пришлось сидеть на постели почти час, прежде чем я успокоился.

Я продолжал видеть галлюцинации по ночам. Не каждую ночь, но достаточно часто. Я поворачивался, чтобы спать, словно переполненный всем прочитанным, но затем в какой-то момент происходила встреча. Всегда казалось, что она длилась часами, и Катерина всегда была очень реальной; много раз, когда я просыпался утром, я был полностью истощен. Я выпивал две чашки чая, сидя на террасе, глядя вниз на просыпающуюся равнину, а затем возвращался внутрь и спал несколько часов.

Пракашу дали инструкции будни, меня с чашкой чая и яйцами примерно в десять часов утра

В течение долгого времени мне было сложно отделить мои опасения от предвкушения. Был страх перед тем, что происходило с моим разумом и телом каждую ночь, но ночная фантазия радовала даже взрослого мужчину. Затем в мрачной параллели, когда любовь Катерины и Гадж Сингха прокисла и в ней выросло зло, ее ночной демон начал угнетать меня. Теперь, когда она приходила, ее лицо было искажено гневом, и Катерина не сильно беспокоилась, набрасываясь на меня. Мне пришлось отстранять ее, и она жестоко брала меня, словно животное-мужчина, не зная пощады.

По утрам я просыпался разбитым, с сильной болью во всем теле.

Я начал терять свою способность спокойно спать. Это было самым необычным. Я всегда гордился способностью мгновенно засыпать. Физз обычно шутила, что я умею спать стоя. Но теперь меня охватило уныние. Моя голова была тяжелой — с образами и вопросами — все время, она никогда не была достаточно свободной, чтобы позволить сну заполнить ее.

Сломленное состояние моего разума отразилось на доме. Он разрушался. Его обновление прекратилось в тот момент, когда дождливой ночью Физз покинула меня. Не появилось ни одного лишнего кирпича, слоя цемента, доски. Три из шести световых люков оставались незастекленными и были закрыты оловянными пластинами мной и Пракашем. Через несколько месяцев дождь открыл их и оставил темные потоки воды на стенах цвета лайма. Кучи разрезанного соснового дерева лежали аккуратными рядами на боковой веранде, они были не свежего золотого цвета, а почерневшими.

На нижней террасе кучи песка и гравия медленно растворились — в них пустила корни трава, или их растащили жители деревни с разрешения Пракаша. Три мешка с цементом, лежавшие в верхнем флигеле, постепенно промокли и превратились в твердый камень. Большинство комнат было не закончено, отсутствовали двери, окна, шкафы. Если войти через главные ворота, дом выглядел словно усмехающийся, а пустые окна верхней и нижней веранды были его носом и глазами.

Физз поставила несколько модных кранов, помимо кухни и ванной наверху, но они все начали ломаться от бездействия. Даже раковины и унитазы стали грязными и потемнели: Пракаш делал все, но не убирал в ванных; и меня это не волновало.

Все медные болты и замки, которые она привезла из Дели, покорежились, и приходилось трясти двери и окна, чтобы они встали на место. В ярости Пракаш и я действовали грубо, и большинство дверей теперь снова были закрыты большими изогнутыми гвоздями.

Краны, кафель, подлокотники, мойки, гайки, болты, гвозди, петли, замки, ручки, абажуры, разрисованные банки — все это лежало в картонных коробках в углах, в пустых комнатах по всему дому, собирая пыль и валясь без дела.

Разрушение сопровождает процесс создания.

Череп под кожей.

Я не мог забыть, как мне впервые пришла эта мысль в голову: я стоял среди развалин задней комнаты, глядя вверх с отсутствующего пола через отсутствующую крышу на огромное голубое небо.

Теперь эта мысль посещала меня всякий раз, как я сидел на подоконнике незаконченного кабинета и смотрел вниз на долину Джеоликоте, развилку и извилистые горные дороги. Я чувствовал себя словно император Мугхал, меланхолически сознающий, что все великие памятники умирают в момент замысла.

Нет ничего столь великого, что не погибнет вскоре.

Конечно, я не волновался.

Единственное, что причиняло мне иногда боль, — это растения. Я знал, как много они значили для Физз и как расстроит ее отсутствие ухода за ними.

К счастью, многие прижились и выросли: шишамы, жакаранда и фикус перед домом, серебряные дубы вдоль стены на границе имения; побег плакучей ивы, который она взяла у озера в Наукучиатале и сунула под кран на нижней террасе; каллистемон повсюду; джамун и тан на задней тропе позади кухни; несколько манговых деревьев на склоне Джеоликоте; и чудесным образом борющийся и отказывающийся умирать амалтос на верхней террасе; и поднимающийся гулмохар у передних ворот. Прямо между воротами и домом рос баньан, который после четырех лет едва достиг шести дюймов в высоту; он выглядел мертвым, но каждой весной распускался единственный зеленый листок надежды.

Физз не вернулась после того, как она уехала тем дождливым, ненастным вечером.

Вначале я звонил ей несколько раз, но разговор не получался уже с первых слов.

— Все в порядке?

— Да.

— Прости за все это.

— Да.

— Возьми деньги в банке, когда тебе понадобится.

— Да.

— Я надеюсь, что ты скоро вернешься.

— Посмотрим.

— Ты позвонишь мне, если тебе что-нибудь понадобится?

— Да.

— Ты знаешь, как я отношусь к тебе.

— Да.

Ток. Ток. Ток.

Затем, зарывшись в дневниках, раздраженный ее замкнутостью, я прекратил попытки, и вскоре боль начала утихать. Несколько недель спустя раздался звонок из магазина тхакура Ракшасу, и когда он вернулся, то сердито посмотрел на меня и сказал:

— Диди покинула дом, ключи у хозяина.

Я позволил ему уйти, а потом бросился в магазин всевозможных мелочей тхакура. Я звонил, звонил и звонил, но она не брала трубку. Звонок Ракшасу, должно быть, был последним, что она сделала, прежде чем уйти.

Меня охватил внезапный приступ паники. Где она? С кем она? Что она намерена делать? С ней все в порядке? Мне хотелось прыгнуть в джип и помчаться в Дели. Со временем все забылось. На самом деле я пошел в комнату, взял ключи и оказался возле джипа, но увидел Ракшаса, стоящего возле сарая с козами; здоровой рукой он держался за свой обрубок и смотрел на меня с презрительной усмешкой.

Что-то победоносное в его взгляде остановило меня, и я справился с искушением, медленно поднялся по лестнице, пройдя мимо него, к источнику воды позади дома. Я сел на скамейку, слушая журчание восьмидесятилетнего водопровода Према Кумара, глядя вниз на долину, наблюдая за ревущими и петляющими по дорогам грузовиками, пока не стемнело, а каждая летающая птица не успокоилась. Когда я наконец поднялся со скамейки несколько часов спустя, небо было усеяно звездами, поднялась луна, в кустах шуршали ночные жители. Возвращаясь домой, я увидел однорукую тень, стоящую у кухни и наблюдающую за мной, неподвижную, словно в состоянии медитации.

К тому времени, как закончилась ночь, Катерина настолько поглотила меня, что ничего не осталось, даже паники.

Два дня спустя Ракшас покинул меня. Он сказал:

— Возвращайся в Дели, сахиб, и найди ее. Мужчины должны знать разницу между золотом и медью, или они будут вечно обречены на страдания.

Я просто протянул ему деньги и велел идти своей дорогой.

Четыре дня спустя тхакур привел Пракаша. Эти четыре одинокие ночи я спал в сарае для коз, запираясь с бутылкой воды и секирой с длинной рукояткой. Я спал плохо, но странно: меня беспокоили не сладострастные галлюцинации, а угроза присутствия однорукого человека.

Отправившись на прогулку, чтобы удовлетворить странный порыв — долга, любопытства — я позвонил домой. Молчащий телефон был почти из разряда фантастики. Вскоре начало казаться, что он ведет свой собственный разговор. Угловатый тхакур, кожа на лице которого была покрыта морщинами, словно яички, посмотрел на меня с любопытством: человек, который звонил и звонил, но никогда не говорил ни слова. Человек, который принял телефон за жену.

Я уверен, что выпрыгнул бы из кожи, если бы однажды кто-нибудь вообще ответил на другом конце провода.

Затем однажды вечером раздался только низкий звук на линии. На следующий день он продолжался. Телефон впал в кому. Неоплаченные счета, или, возможно, он вышел из строя. Так однажды вечером, шесть месяцев спустя после того, как я узнал о ее отъезде, я сел в джип и поехал в Дели. Это было странное путешествие. Я ехал медленно, К. Л. Сэйгел изысканно выл на машинном стерео (Физз никогда не позволяла мне слушать его), ехал, не останавливаясь нигде, чтобы поесть, попить или испражниться, избегая любого места, где сохранились наши следы. Даже дорога через железнодорожные переезды в Мурадабаде прошла спокойно, и я вытянул ноги, только когда остановился на нашей улице в Грин Парке.

Хозяин и хозяйка смотрели сериал по телевизору, звук которого вырвался наружу, когда он открыл дверь. Он смотрел на меня непонимающе минуту, затем бросился за ключом и протянул его мне. Я сказал, что увижусь с ним утром. Хозяин благодарно закрыл глаза. Я предварительно оплатил барсати. Он забирал свои деньги в начале каждого месяца. Меня никогда не было дома. Я был мечтой, а не жильцом.

В доме было тихо и спокойно, словно в гробнице, и все покрылось пылью. Мне показалось, что Физз ничего не взяла. Так и оказалось. Кроме своей одежды и безделушек, которые она любила собирать, — маленькие керамические животные, пепельницы из разного камня, коробки с разноцветными бусинками, стеклянные браслеты — кроме личных вещей и мелочей, она ничего не взяла. Даже книги, музыку, видео.

Все традиции, связанные с отъездом, были соблюдены. Штепсельные вилки вытащены из розеток, окна закрыты, холодильник пустой с открытой дверцей; занавески и стулья выстроились в ряд, все вымыто, вычищено, сложено и убрано.

На холодильник была желтая записка: «Все счета оплачены. Никто никому ничего не должен».

Я нашел ром, сел на террасе и выпил. Ром в животике лучше, чем дерьмо в заднице. Неопрятные ветки гулмохара мели по полу террасы. Я взял ветку и поласкал ее руками. В полночь, голодный и окосевший от выпивки, я поехал в Юсуф Сараи и съел два паратас с яйцом с несколькими чашками чая.

Там сидела группа модных юношей, которые пили чай из пластиковых чашек, ели паратас, громко разговаривали и оборачивались, только чтобы ударить собак, которые приходили попросить еды. Это было похоже на какой-то спорт. Словно видеоигра: удар, громкий визг, быстрое стремительное движение, еще больше визгов в диминуэндо и взрывы смеха. Несколько глотков, затем все повторялось. Я хотел вмешаться, но потом отвернул голову.

Было странно спать в этой постели без Физз, и мне плохо спалось. Мне снились сны о низвергающих влагу бедрах и одноруких тенях. Когда я проснулся, было еще более странно не дышать острым холодным воздухом гор и не видеть, как внизу просыпается долина.

Я пошел в банк утром, и, насколько я мог понять, она взяла не больше двадцати тысяч рупий. Это убило меня. Я хотел, чтобы она взяла значительную сумму, все. В Хауз Кхаз маркете я нашел телефонную будку — стеклянная кабина внутри стеклянной коробки с факсами и ксероксами — и позвонил нескольким ее друзьям. Они все разговаривали холодно и неприветливо. Никто не дал мне и намека на то, где она находится. Меня унижала необходимость спрашивать, все ли с ней в порядке.

— Да, да. Спасибо.

«И прости, господин чинчпокли, у нас нет адреса, по которому ты можешь доставить ей еще больше боли».

Я не позвонил никому из моих друзей. Беспокойство, вопросы, объяснения. Я не был готов к этому. Напротив себя на стекле кабинки я увидел маленькую карточку ярко-красного цвета. Там было написано: «Музыка мокши». И под ней: «Центр круга жизни». Мир находился в постоянном движении, но по собственному плану. Можно было узнать прошлое, настоящее, будущее, позвонив по одному из трех указанных номеров. На другом конце провода сидел юноша в костюме и галстуке, сложив ноги крест-накрест, как Будда, излучая мир и понимание.

Номера были местные. Я позвонил по первому. Кто-то, похожий на слугу, взял трубку Он спросил, нужен ли мне мокша.

— Да, как можно скорее.

«На самом деле в два раза быстрее».

К трубке подошла женщина. Ее голос был тихим, ласковым и полным беспокойства. Она записала меня на вечер. Приемная мокши находилась в крыле дома в Паншил Парке. Пышная бугенвиллия с белыми и розовыми цветами росла по обе стороны двери. Внутри стоял низкий отполированный столик из тика с медной отделкой. За ним сидела спокойная и привлекательная женщина с золотисто-каштановыми волосами, которые обрамляли ее лицо аккуратным овалом. На ней был голубой костюм в западном стиле. Под ним — свежая и чистая рубашка, сквозь которую проступала красивая грудь.

Это было божественное, тонизирующее, стильное средство, Никакого удара по голове от Бабы Голеболе.

— Вы выглядите обеспокоенным, — заметила женщина.

— Нет, это не так, — сказал я.

Она ласково улыбнулась, выжидательно.

— Да, вы правы, — признался я.

— Расскажите мне все, — попросила женщина с нежной улыбкой.

Порой лучший способ притвориться — это выставить все напоказ. Создать ложное впечатление. Я говорил торжественно. Она слушала со спокойствием, словно я представил ей академическое резюме. Когда я закончил, женщина задала несколько вопросов. Я ответил. Больше галлюцинаций, больше секса. Она пошла и встала позади меня, зажала мою голову между ладоней и велела мне закрыть глаза.

От ее рук исходил запах ванили, они были гладкими и теплыми. Я начал плыть.

— Знаю, что ты видишь, и вижу то, что ты знаешь, — тихо сказала женщина.

Я кивнул.

Немного времени спустя она убрала свои руки и спросила:

— Что ты видел?

— Я не помню.

— Ничего?

— Ничего.

— Хорошо, хорошо. Это очень хорошо.

Затем женщина села на стул, подняла пальцы и начала рассказывать об энергии вселенной. Хорошей и плохой. Позитивной и негативной. О договорах, которые мы заключаем с вселенной, когда рождаемся, о сценариях, которые мы выбираем. Как мы платим по счетам, отдаем долги прежних жизней. Не бывает случайностей. Всех, кого мы знаем теперь, мы знали и раньше. И будем знать снова.

Я наблюдал за движением ее губ. Аккуратно нанесенная помада делала ее рот больше.

— Я — Гадж Сингх? — спросил я.

— Это не так просто, — ответила она. — Это более глубокая связь.

— Сиед? — поинтересовался я.

— Это не так просто определить, — призналась женщина. — Это могло быть связано с ее прежней жизнью. Какие-то незаконченные дела из другого времени. Что-то, что она пытается тебе сказать.

— Карпетсахиб?

— Что? — переспросила она.

— Простите, неважно.

Женщина взяла у меня восемьсот рупий — первый взнос мокше — и сказала, что мне следует прийти еще раз для терапии по возвращению в прошлые жизни. На это потребуется, по крайней мере, четыре часа. Это даст мне все ответы. Она призналась, что видела во мне много негатива. Возможно, ей даже понадобится произвести физическую операцию и удалить этот негатив. Выгнать его, нейтрализовать в чаше с соленой водой, а затем вылить эту воду Это была хитрая вещь. Если вести себя неаккуратно, негативная энергия могла вылиться и уничтожить другие вещи в мире. Эта энергия даже иногда вредит хирургу.

Она пожала мне руку, когда я уходил, и искренне улыбнулась — полная понимания и сочувствия.

— Вы не должны беспокоиться. Беспокойство блокирует энергию вселенной. Все ответы внутри нас. Вы живете по сценарию, который сами выбрали, — сказала женщина.

— Да, мадам. Сделаю. Буду. Посмотрим.

— У мира своя логика. Вам придется тренировать зрение, чтобы понять ее.

Через сто лет после того, как Сиед выступил против лицемерия, я выяснил это.

Великий писатель чинчпокли. Новый человек на дороге между разумным и необъяснимым.

Я вернулся в Гетию на следующее утро и не выезжал оттуда еще шесть месяцев. И так прошли годы. Я содержал барсати, неспособный проявить инициативу, чтобы вывести все имущество, и оно осталось на месте, памятником нашей любви, на котором лежали слои пыли.

Единственным человеком, которого я встретил во время скоротечных поездок в Дели, был Филипп, и это было разочарование. Он носился с новым телевизионным канналом, продюсируя ток-шоу, где три человека нападали друг на друга с умными и сердитыми репликами, а ведущий подстрекал их к этому. Филипп был свежевыбрит, одет в чистую и отглаженную одежду, кожаные туфли и не совал рот в еду, как собака. Он женился; его жена была преуспевающим адвокатом; и Филипп не говорил о многосерийных фильмах, которые планировал снять.

Когда мы расставались, он спросил мой контактный номер в Гетии, и я дал ему неправильный. Я не хотел встречаться с ним снова.

Все время, пока я был погружен в дневники, я не слышал ни слова от Физз или о ней. И все мои слабые попытки найти ее закончились ничем. Не было никаких денежных переводов из банка. Ее боевые друзья, которые могли что-нибудь знать, продолжали игнорировать меня. Я звонил ее матери в Джорхат, в далекий Ассам. Связь была ужасной, и когда она узнала мой голос, то начала плакать. Я положил трубку. Когда я позвонил в следующий раз, она положила трубку. С той информацией, которую мне удалось собрать, я мог с таким же успехом жить в доисторическое время.

Но больше, чем загадка Физз, — когда я выбрался на поверхность из водоворота дневников в самом конце тысячелетия — меня все еще волновала загадка Катерины. Несколько миллионов слов спустя, прочитав и перечитав мои записи, я не мог отделаться от назойливого чувства, что история не закончена. Не произнося этого вслух, я начал чувствовать, что был последним героем — последним? — в этой саге. Но какая у меня была роль, что мне нужно делать — я понятия не имел.

Я чувствовал, что дневники подвели меня к краю чего-то, но теперь я должен был действовать сам.

Усилил мое беспокойство тот факт, что ночные свидания превратились в мучение. Я больше не чувствовал себя подвластным какому-то чувству, а скорее дичью, на которую охотились. Я отправлялся спать со страхом, и оказывалось, что мой ужас, по большей части, имел под собой основание.

Ее лицо теперь всегда было искажено гневом, и в ее требованиях звучала настойчивая злоба.

Я просыпался каждое утро, чувствуя себя изнасилованным.

Я плохо спал по ночам и вовсе не спал в течение дня.

Меня начала охватывать дикая паника. Дневники закончились, но я не мог двигаться дальше. Мне нужен какой-то финал, но какой? И как? Все жизни — это беспорядочные нити, и бесполезно пытаться связать их в крепкие узлы. Моя стала такой бессодержательной, полной призраков, что ее начала покидать жизненная сила.

Через месяц после того, как я прочитал последнее слово на последней странице, однажды утром я сидел на подоконнике в незаконченном кабинете, рассеянно глядя на двигающийся туман, с тяжелой головой от недосыпания, и вдруг меня посетила мысль. Я немедленно кинул одежду в сумку, сел в джип и поехал к Рудрапуру, там, повернув направо в Кашипур, начал спрашивать у прохожих совета. Меньше чем через два часа после отъезда из Гетии я несся по зеленым рисовым полям, мимо навязчивых цапель, рядов прямых тополей, направляясь в Джагдевпур.

Скорость забвения всегда недооценивают.

Город навабов, дворцов, великолепных и официальных, охот, парадов, гаремов и смертной казни, город Джагдевпур превратился в рассыпающийся ночной кошмар. На дороге попадались кучи смолы. Прежде чем я добрался до места, небо усеяли минареты и зубцы стен в сарацинском стиле. Первое, что я заметил, когда въехал в город, были открытые сточные канавы, полные грязи, которые осматривала своим рылом черная свинья с грубой щетиной. Старики медленно крутили педали рикши, перевозя одетых в бурку женщин. Яркие афиши индийских фильмов висели повсюду.

В ветхой чайной рядом со старым автобусным депо ―мухи и мусор были повсюду — я стал расспрашивать местных жителей. Собравшиеся мужчины ―многие из них мусульмане, у некоторых были бороды без усов, у других — тюбетейки — смотрели на меня с откровенным любопытством, Один показал дорогу; другой спросил:

— Вы профессор?

— Проедешь через высокую разваливающуюся арку, там не будет ни ворот, ни стражи, чтобы задержать тебя.

Огромная территория дворца была пустошью, заросшей кустарником, за исключением старого баньана с сотней висящих в воздухе корней и парочки фикусов. Старые деревья погибли, а новых никто не посадил. Низко наклонив голову, тощий скот поедал кустарник.

Дворцы были пустой оболочкой без мебели, их стены были лишены всех украшений, двери и окна отсутствовали. Всего было три дворца: один очень большой и два поменьше. Я припарковал джип напротив самого большого и прошел по ним всем; звуки моих шагов гулко разносились среди воркования голубей. Все вентиляционные отверстия служили местом жительства для птиц, а полы были усыпаны их пометом.

В некоторых комнатах — поменьше — были временные двери; очевидно, их починку оставили на потом: к ним были прикручены грубые шурупы, чтобы они закрывались. В этих комнатах стоял кислый запах шкур животных, смешанный с тяжелой вонью коровьего помета и козлиного дерьма. В углу лежали кучи соломы и корма, к мозаичному старинному полу были прибиты железные столбы, чтобы можно было привязывать цепи.

Многие из комнат с потолками высотой в пятьдесят футов были похожи на пещеры, которые могли вместить тысячу людей. При взгляде на них я удивлялся, какое тщеславие должно быть у человека для такого роскошного подтверждения. Штукатурка на стенах слезала, словно кожа; все колонны были разбиты; украшения сломаны; дерево с балюстрад снято и разграблено. Крепкие железные крюки в потолке говорили об отсутствии люстр, и ванные были лишены своего первоначального предназначения, сантехнику разобрали, мраморную плитку выломали. Деревья сами проникли сквозь щели в стенах — многие из которых были фикусами — в будущем они развалят дворцы на части.

Разрушение начинается в период создания.

Дворцы были расположены на высоких постаментах — растения уже подняли их — и мне пришлось идти вверх через широкий пролет лестницы к главным дверям. Там имелись большие внутренние дворы с крытыми верандами, спрятанными за рядами резных колонн. Когда-то внутренние дворы украшали деревья рядом с мраморными фонтанами. Теперь их вскопали, словно клумбы, чтобы выращивать баклажаны и зеленый перец.

Некоторые из маленьких комнат в дальних крылах были обитаемы. Я увидел занимающуюся уборкой женщину и играющих детей, ловко разбрасывающих кучки деревяшек ударом запястья. Их движения только усиливали впечатление уединенности. Из любопытства они повернулись, увидев меня, и я подумал, что разумней будет не искать встречи. В одном из маленьких дворцов было множество одинаковых комнат, у которых отсутствовала передняя стена. Это, вероятно, был собачий дворец. Здесь тоже сохранились остатки фонтана во дворе.

Вскоре я устал от пустоты и развалин. Я с трудом пробирался через обломки дворцов и избегал всех темных внутренних крыльев и верхних этажей. Я вышел наружу, и жаркие лучи солнца обрушились на меня.

Вокруг баньана была цементная площадка и колодец. Я полил холодной с запахом глины водой себе в рот, держа чашку высоко, позволив воде расплескаться по моему лицу и груди. Затем я сел и стал ждать. Я не знал чего. Я не видел следа присутствня коттеджа. Возможно, он находился где-то еще. Весь дворец выглядел совершенно мертвым, и было трудно представить его таким, каким он был в дневниках Катерины.

Я свернулся на гладком цементе и заснул; мне приснилось, что она скачет на лошади и тащит меня сзади. На ней было развевающееся белое платье и свободная шляпа. Чем больше я протестовал, тем быстрее она скакала, оглядываясь все время на меня с загадочной улыбкой. Теперь я подпрыгивал в явном отчаянии, мои ноги бились о землю, готовые вот-вот подвернуться; мое сердце чуть не разорвалось на части. В тот момент, когда я решил, что умру, она отрезала канат, к которому я был привязан, и я рухнул под баньан и потерял сознание.

Когда я пришел в себя, я все еще лежал там, и тени начали удлиняться. Отряды длиннохвостых попугаев направлялись на ночлег в зеленые заросли, проверяя звуковой барьер своими пронзительными криками. Последние голуби сели отдохнуть на карнизы дворца. Я вылил еще один поток холодной воды себе в рот и на лицо и пошел к джипу.

Капот был слишком горячим, чтобы садиться, поэтому я поднялся вверх по широкой лестнице и сел в тени высоких стен дворца. Солнце теряло свой красный блеск, когда у основных ворот появился велосипедист. Ему потребовалось почти десять минут, чтобы добраться до огромного заасфальтированного двора, где была припаркована сотня машин и колясок. Он ехал на старом велосипеде «Атлас» с ритмичным щелканием — там отсутствовало несколько подшипников; на его ручке был прикреплен маленький фонарик с динамо-машиной на заднем колесе. Я встал и помахал ему рукой, и он изменил направление своего движения.

На нем были брюки, плюшевая рубашка и бандана, повязанная на лицо, чтобы защищать его от пыли. Когда он снял ее, его рот оказался окрашен в темно-красный цвет сока паана. Прежде чем он смог сказать слово, он выплюнул в угол лестницы густой кровавый поток, брызги от которого почти запачкали мои штаны. Я объяснил ему, что хочу видеть кого-нибудь, кто помнил наваба.

Он театрально загоготал, а затем спросил одними уголками рта:

— Какого из навабов? Тех, кто стали бедняками, или тех, кто других делали бедняками?

Я назвал ему несколько имен. Сиед. Зафар. Бойкотт. Книга афоризмов наваба.

Скорость забвения огромна.

Он ничего не знал. Этот человек знал только членов королевской семьи, живших в последние годы. Одним из них был Аббас, который поехал в шестидесятые годы в Бомбей, чтобы стать кинозвездой, и даже появился в парочке фильмов, изображая злодея.

— Он был известен как насильник, — сказал велосипедист. Другого звали Абидом, он жил в Лукноу, сделав из семейного хавели отель и управляя им. И еще одного звали Мурадом, он жил в Дели и стал дизайнером.

Выплюнув еще один поток сока, велосипедист рассказал:

— Они все в худшем, чем мы, положении. Им нужно вести себя как навабы, но у них ничего нет. Вы видите эти дворцы? Их лишили всего, что можно было унести. Они пришли сюда и сделали это. Разорвали на части труд их собственных отцов. Стояли здесь и говорили: «Берите это, уносите то, сколько вот за это, сколько за то». Сахиб, этот город мертв. Он умер в тот день, когда правительство запретило разработку железной руды и сделало деревья более ценными, чем жизни людей. И эти дворцы умерли. Никто не хочет уничтожать их бесплатно. Вы проведете ночь здесь и сможете услышать привидения мужчин, женщин и собак, кричащих в пустых коридорах. Я живу здесь, потому что мой отец оставил меня здесь двадцать лет назад, и привидения знают меня и не пристают.

Солнце опустилось, и приехала еще пара мужчин. Все они потягивали нефильтрованные сигареты и много говорили о времени, судьбе, богатстве и мудрости. Но я хотел фактов; и мне не хотелось проводить ночь в забытом богом городе. В сумерках размеры и молчание дворцов казались мрачными. Семь семей жило там, где когда-то тысячи людей нежились в роскоши и страсти.

Я спросил о коттедже Сиеда.

Только когда я собрался уходить в нетерпении, они снова со-средоточились на моих вопросах.

— Есть только один человек, который, может быть, расскажет вам то, что вы хотите знать, — сказали эти люди. — Его зовут Роммел Миэн.

— Отведите меня к нему. — попросил я.

Но это было невозможно. Он жил далеко от города на клочке земли своего внука.

— Первым делом утром, — пообещали они и начали устраивать меня на ночь.

Они хорошо меня накормили и устроили постель в одной из комнат, у которой была временная дверь, рядом с одним из загонов для животных. После ужина я попытался прогуляться по поместью в лунном свете, но испугался, оказавшись возле баньана, и поспешил назад, к темному дворцу.

Я спал ужасно. Я ощущал чье-то присутствие, и каждый раз, как животные в соседней комнате шевелились и фыркали, я поднимался и садился на постели с бьющимся сердцем. Я заснул только когда увидел сквозь щели в двери, что забрезжил рассвет. Меня разбудил отец, который звал меня очень ласково, как это бывало, прежде чем мы стали заклятыми врагами. Это было мое привидение, оно принесло мне горячий стакан чая, от которого кожа с моих пальцев почти слезла.

Через много лет после пребывания на ферме Биби Лахори в Салимгархе я взял бутылку со старой минеральной водой и пошел в кустарник дворцового поместья. Я видел, что этот пустырь занят не только обитателями дворца, но и другими жителями города, которые сидели вдоль стены, словно утки, ожидающие, когда их пристрелят. Сады удовольствия навабов были теперь полями для удобрений нищих. Присев там, я пережил нереальное мгновение. Я почти угодил во временную трещину, забыв ненадолго, кто я, где я и что я там делаю — свернувшись под желтыми кустами олеандра, в средневековом умирающем городе, вне времени и пространства, под защитой дворцовых развалин, с мятой пластиковой бутылкой в руке.

Позже мое привидение работало ручным насосом, пока я сидел под ним, а холодная вода заливала меня чудесными потоками.

Все четверо мужчин решили идти на работу попозже и загрузились в джип вместе со мной. Мы подпрыгивали на изрезанных колеями пыльных дорогах — мимо зеленых полей, колючих бабулов, манговых рощ, фермеров, которые только что закончили свой утренний труд — почти час, дорога становилась все хуже и хуже, уже и уже. В одном месте насыпи грязи стали такими высокими, что джип мог опрокинуться. Пыль держалась вокруг нас, словно облако, иногда становясь такой густой, что нам приходилось останавливаться, чтобы она осела и мы смогли бы разглядеть дорогу впереди.

Дом, состоящий из трех комнат, был сделан из грязи, навоза и соломы, и, очевидно, позже к первой были пристроены еще две большие квадратные комнаты из необожженного кирпича. Большая телевизионная антенна поднималась на плоской крыше новых комнат в конце длинной трубы. Нам пришлось оставить джип и идти пешком последние двести ярдов по полям. В усадьбе нас встретили две резвые дворняжки, лая, кружась вокруг нас и махая хвостами. Двор — гладкий, словно голая голова, благодаря многочисленным слоям грязевой штукатурки был полон веселых кудахчущих кур.

Роммел Миэн был крючковатым рыжеволосым человеком. Он был абсолютно недееспособным и находился в первой грязевой комнате. Не сидел, не лежал, просто подобие человека. У него была совершенно седая голова и беззубый рот. Старик поднимал когтистую руку, чтобы благословить всех людей, которые касались его ноги. Мне принесли деревянный стул, чтобы сесть. С перекладины над головой Роммель Миэна свисала длинная веревка с тугим тряпочным мячиком на конце. На пороге двери на солнце жужжали мухи.

Он был, конечно, встревожен, но мне было трудно понять его, потому что он разговаривал без зубов и, по большей части на местном диалекте. Я беседовал с ним с помощью моих товарищей. Я попытался смягчить его, наговорив любезностей… Старик рассказал мне, что присоединился к армии во время второй мировой войны. Они все выстроились в очередь на параде в Джагдевпуре, молодые и старые. Затем белый офицер выпалил что-то, чего он не понял. Многие мужчины cдeлaли шаг вперед. Как и он. После многих недель хождения строем, тренировок с оружием и гранатами их погрузили на корабль. На море он болел несколько дней. Затем они оказались в пустыне в Северной Африке. Потом старик начал копать траншеи и могилы, траншеи и могилы. Он копал, копал и копал с утра до ночи каждый божий день, каждый божий день, копал, копал и копал, пока Роммеля не победили. Он победил Роммеля без единого выстрела. Затем солдаты вернулись домой. Он добрался до своей постели и никогда больше не выполнял физическую работу. Поскольку его руки не переставали болеть с того времени. И каждую ночь ему снилось, что он копал ямы и ложился в каждую из них.

Тем, кто насмехался над ним, называли имена людей, которых он перехитрил.

Из Шакура его имя превратилось в Роммеля Миэна.

Он использовал мячик, который висел напротив его лица, чтобы прогонять проникающих в комнату без приглашения птиц и шершней и не вставать с постели.

Хватит любезностей, великий воин. Теперь к цели. Раскрой секреты, дай мне ответы на вопросы, которые я хочу знать.

Роммель Миэн говорил таким свистящим шепотом, что даже мои компаньоны с трудом понимали его. Им приходилось заставлять его повторять все по несколько раз.

Отец Роммеля работал всю жизнь слугой в семье наваба, и он вырос на историях о королевской семье. Нет, мы не хотели знать детали. Спроси, о чем всеведущий думает, когда раздает положение и богатство.

Да, он знал белую женщину, которую первый сын наваба привез домой из Англии.

Да, она была очень красивой и ездила на лошадях, словно мужчина.

Да, она была колдуньей, которая практиковала тайные ритуалы.

Да, они жили в отдельном коттедже, а не во дворце.

Да, была еще одна жена, к которой первый сын наваба никогда не прикасался. Она умерла в 1971 году (в тот год Индира Ганди отменила пенсию королевской семьи), все еще бесплодная, словно пустыня.

Да, правда, что первый сын наваба был странным человеком, сильным разумом и слабым телом.

Да, народ Джагдевпура любил его, и они разочаровались в нем.

Да, его лишил наследства наваб.

Да, говорят, в Джагдевпуре не было достаточно мужчин, чтобы удовлетворить его нужды.

Да, кажется, в своих желаниях она была такой же необузданной, как наваб.

Да, был также еще один сын наваба. Полунаваб с больной рукой. Зафар.

Да, его жалели и боялись. Хорошего человека испортил его физический недостаток.

Да, два брата воевали. И они оба проиграли.

Да, там был еще один человек. Сильный и хитрый. С гор.

Да, он держал обоих, наваба и его белую женщину, словно щенков на веревке.

Да, первого сына наваба убили. Его отравили отбитым мясом с ментоловым соком. И соком дхатуры.

Да, она сделала это.

Да, наваб не беспокоился из-за этого, потому что его сын был слишком долго для него препятствием.

Да, коттедж снесли. Все его следы уничтожили.

Да, горный человек забрал ее в горы, где туманы скрывают правду.

Да, ее никогда больше не видели в Джагдевпуре.

Да, вернувшись после победы над Роммелем, старик слышал, что она умерла.

Да, он слышал это от горного человека, который приехал навестить своего отца. Он держал отца за руку и плакал. Горный человек сказал, что потерял все. Знание преподало ему слишком мрачный урок. Он не заслужил его. Этот человек потерял любовь, собственность, репутацию и, хуже всего, своего ребенка.

Да, хуже всего, что его любимого сына сделали, как Зафара одноруким.

И взяв мяч, который висел напротив его лица, Роммел Миэн бросил его в воробья, который влетел в комнату. Птица улетела, чирикая, а мячик в грязной хижине качался взад-вперед словно маятник времени.

Ракшас.

Неделю спустя, осторожно перечитав несколько кусков дневника, я решил прогуляться в Бхумиадхар. Был облачный день, и в Гетии стоял двигающийся туман. К тому времени, как я достиг падао, туман рассеялся, было холодно и ясно. Я шел по плохой стороне дороги, чтобы смотреть вниз на долину, разбитую на террасы, а затем переходившую в ковер из дубов. Если бы я обернулся, я бы мог увидеть дом в тени Тришула — согнувшееся животное, которое готовилось к прыжку.

В дхабе два помощника резали лук и картофель для ужина, пока братья-борцы, владеющие закусочной, сидели на деревянной скамейке снаружи и натирали свои ноги горчичным маслом. Несколько водителей грузовиков сидели рядом с ними, лениво болтая, потягивая чай. Казалось, грязные собаки лежали под каждым стулом и скамейкой.

Борцы подняли руки в знак приветствия. Я ответил им тем же.

Я никогда не ходил в Бхумиадхар раньше, и это оказалось намного легче, чем я представлял себе. Надо мной раскинулись склоны холмов, покрытые соснами, внизу у дороги тоже росли сосны, старые и величественные. Дорога опускалась и поднималась, и у нее была удобная травяная обочина, которая позволяла отходить в сторону, чтобы пропустить пролетающий мимо автомобиль. Какое-то время я чувствовал легкость и веселье.

Мне не потребовалось много времени, чтобы найти его дом. Все его знали. Конечно, он жил вдали от основных хижин деревни. Мне пришлось немного спуститься по склону, через ряд устроенных в виде террас полей, к его квадратному каменному дому, похожему на амбар, с маленькими окнами и старой залатанной оловянной крышей. Время от времени снаружи дома лаяла собака. Останавливалась, снова начинала и замолкала. В перерывах я несколько раз позвал его и стал ждать.

Спустя какое-то время я обошел вокруг дома и прошел между рядами капусты до конца террасы, где она сужалась до одной точки под большим мыльным деревом. Собака в доме прекратила лаять. Вскоре еще одна подала голос где-то внизу, направляясь прямо ко мне.

Он шел под дубовыми деревьями, куря чиллум с марихуаной, лающая собака резвилась в нескольких шагах впереди него. Ракшас увидел меня и засунул чиллум под левую подмышку, подняв правую руку в знак приветствия. Я сделал то же самое. У него был чудесный талант казаться почтительным, но без услужливости.

— Я слышал о твоей новой прическе, — сказал я с усмешкой.

Собака побежала впереди нас к дому, и мы молча последовали за ней. Он открыл дверь, вошел внутрь и вынес стул для меня. Пес, запертый внутри, вырвался наружу. Он покрутился вокруг меня, посопев, и убежал, преследуемый другой собакой. Я сел и положил ноги на низкую каменную стенку его переднего двора. По другую сторону Гетии солнце начало клониться к горизонту. Мы находились у подножия холмов, поэтому темнело здесь намного быстрее.

Ракшас вернулся с двумя кружками чая на выструганном деревянном подносе. Потянув мне одну, он взял другую, пошел и сел на низкую стену. От чая шел крепкий аромат инжира.

— Я прочитал все книги, — начал я разговор.

— Что ты хочешь услышать? — спросил он.

— Я ездил в Джагдевпур, — сказал я.

Он долго и без выражения смотрел на меня, но ничего не сказал.

— Я ездил во дворец наваба и встретил там Роммеля Миэна.

Он поставил свою кружку и начал тереть левое плечо правой рукой.

— Роммел Миэн рассказал мне много вещей.

— Что он рассказал тебе? — поинтересовался Ракшас.

— Все.

— Так ты все знаешь?

— Да, я все знаю.

— Тогда почему ты пришел сюда?

— Потому что я хочу это услышать от тебя.

― Что ты хочешь знать?

— Все.

— Просто поверь мне: мой отец не убивал его, — сказал Ракшас. — Он никогда не хотел этого делать. Это мучило его до последнего дня. Я не думаю, что он когда-нибудь снова хорошо спал.

— Да.

— Она сошла с ума. Мемсахиб убеждала моего отца, что сын наваба сумасшедший. Она сказала, что он собирается их обоих убить. Она утверждала, что он следит за ними каждую минуту. Что его сводили с ума ревность и опиум. Что он больше не тот человек, которого они все знали. Что первый сын наваба знал, что королевская семья будет только счастлива освободиться от нее и него. Госпожа убеждала, что, если они хотят быть вместе, им нужно действовать первыми и немедленно. Она сказала, что, если они будут действовать первыми, тогда королевская семья тоже будет счастлива: они избавятся от него, потому что он был помехой для них. Поэтому или он, или они. Этo правда, что мой отец был ослеплен ею — говорят, невозможно было оставаться равнодушным. Эта женщина была белой и очень красивой, и мой отец рассказал, что она могла делать с мужчиной такие вещи, о которых большинство мужчин даже не могут мечтать. Мой отец признался, что действовал словно в трансе — он перерезал бы собственное горло, если бы она попросила его сделать это. Но он никогда не хотел убивать его. Он любил сына наваба. Однажды Сиед спас жизнь нашей семье, и мой отец пошел к нему, чтобы уберечь его от злых намерений наваба Зафара. Затем он встретил ее, и вместо его спасителя стал его убийцей. Но на самом деле он не убивал его. Когда пришло время, Гадж Сингх сказал, что ей придется сделать это. Он приготовил блюдо, но сделала все она; он рассказывал, что даже не мог смотреть. Той ночью она взяла его с большой страстью, словно пытаясь стереть вину с его кожи. Она прожила несколько дней спокойно, словно святая, никому не давая повода даже смотреть на нее с укором. Когда все произошло, их отпустили. Затем она раздала имущество всем, кто работал на нее, взяла с собой только Макбула, Банно и Рам Аасре, уехала из Джагдевпура и никогда не возвращалась туда снова.

Я ждал, ничего не говоря, позволив ему выбирать любую дорогу, которую он хочет.

Он вытащил чиллум с громким звуком, его красивое, острое лицо оставалось бесстрастным. Ракшас предложил его мне. Я сложил руки над трубкой, затянулся дважды, не позволяя рту касаться глины, и закурил. Он взял ее назад и крепко затянулся снова. Его глаза, насколько я заметил, выглядели уставшими. На нем начали сказываться прожитые годы.

— Это были странные отношения, — сказал Ракшас. — Это было похоже на эпическую поэму о сагар мантхане. Как и океан, они производили одинаковое количество нектара и яда. Мой отец говорил, что оказывался в раю с ней снова, снова и снова, но в конце приходил яд. Но поверь мне, сахиб, он любил ее. Он любил ее очень сильно. Гадж Сингх жил ради нее, делал все для нее. Он называл ее фонтаном радости. Мой отец рассказывал, что она была словно восхитительный источник, слишком опьяняющий, чтобы купаться в нем. И она любила его тоже. Гадж Сингх сказал, что мог бы заставить ее делать все что угодно, отдать ему все. Но он никогда не хотел этого. Мой отец никогда ничего не хотел, кроме любви. Это правда, что в последние годы они двигались в разные стороны, но в основном потому, что она начала меняться. Ее желание поразила ревность, и она начала видеть повсюду тени. Моя бедная мать, которая никогда не жаловалась на нее, которая была счастлива тем, что мой отец мог предложить ей, моя мать стала для нее демоном. Сколько лет мы прожили без отца! Как мы привыкли ждать, когда он придет и навестит нас! Иногда он приходил тайком утром и спешил обратно вечером. Моя мать убеждала его остаться, хотя знала, что разразится ад, если он не вернется вовремя. Мы также знали, что она принимала много ганжи — эти два мошенника из низшей касты снабжали ее им — и это нарушило равновесие ее разума.

Слово, которое мы использовали, — «сантулан», равновесие. Она потеряла свое равновесие.

— И, сахиб, ты знаешь, никакая любовь не выживет, когда она начинает сражаться с привидениями, — добавил Ракшас. — И желание умирает, если давно длится.

Наступила ночь. Вернулись собаки и легли напротив дверного проема, положив головы на передние лапы. Он вошел в дом, повернул выключатель, и над домом зажглась желтая лампочка. Вокруг нее холмы теперь были усеяны пятнами света. Двигатели легковых машин и грузовиков ревели на разные голоса, И усердно работали на дороге над нами. Внизу было темно, бесконечными рядами шли дубы, которые собрались вместе, словно группы бегунов на длинные дистанции.

Когда он вернулся и присел на стену, я спросил:

— Так что с ней случилось?

— Что случилось с ней? — переспросил Ракшас.

— Да, что?

— А что происходит со всеми? Она умерла.

— Я спрашиваю как.

— Я думал, ты все знаешь.

— Я знаю, но хочу услышать то, что ты знаешь об этом.

— Что еще? Эти двое освободились от нее. Вот что произошло. Они получили то, что хотели, а затем разделались с ней. Она так обезумела и разозлилась на моего отца, что не понимала, что делает. Ты даешь людям, которые влачат жалкое существование, более высокое положение и платишь за это цену. Она старалась быть доброй с ними, а они погубили ее. Но я полагаю, что госпожа заплатила за свои прежние поступки. Но так и должно быть? Должно быть, душа сына наваба почувствовала облегчение. Но сердце моего отца было разбито. Он плакал неделями, нескольких месяцев после этого ходил и сидел у ее могилы. А эти двое? Не прошло и недели, как они переехали в ее дом. С детьми и со всем своим дешевым имуществом. Начали носить ее одежду. Спать в ее постели. Гадить в ее туалетах. Продавать участки ее поместья. Но моего отца это не беспокоило. Он относился к ним, как всегда, как к представителям низшей касты. Гадж Сингх всегда повторял, что обладал ее телом и душой — его не волновало, кто получил ее материальное имущество.

— Как они избавились от нее? — спросил я.

Он глубоко затянулся и ответил:

— Дхатура.

У меня был маленький черный фонарик Физз в кармане, и я осторожно освещал себе путь до дороги, прислушиваясь к шороху в кустах лантаны. Прогулка до дома была фантастической. Луна поднялась рано, и небо было ясным и усеянным звездами. Можно было увидеть сверкающую дорогу до следующего поворота. Часто раздавался звук двигателей машин, проезжающих мимо, но через десять минут, когда шум утихал, очарование возвращалось. У падао было припарковано несколько грузовиков у обочины дороги; их двери были открыты; и борцы, с их большими руками и писклявыми голосами, теперь были заняты работой, наблюдая за ужином.

Возле магазина тхакура, где тропа поднималась к Найниталу, я замедлил шаг и стал более осторожным. Шесть раз за последние две недели между семью и восьмью вечера здесь видели пантеру, пересекающую долину Джеоликоте и направляющуюся к Бхумиадхару. В окрестностях убили трех собак, и мы запирали Багиру раньше, чем обычно. Но большой кошки не было видно, и через несколько минут я уже был внутри поместья и мог слышать скрипучий шум телевизора и различить его мерцание в столовой. В его свете можно было разглядеть одутловатое, пучеглазое лицо Пракаша.

Я взял бутылку виски, стакан и воду и вышел на заднюю террасу. Джеоликоте сверкала огнями, на дороге номер один было напряженное движение, постоянно вспыхивали фары: каждая четвертая машина ехал по направлению к нам. Справа от меня огни беспорядочно усеивали склон Найнитала — опасный признак разрастающегося города. Город жил в страхе перед днем, когда боги гор проснутся в ярости и сокрушат землю. Слева от меня был темный волосяной бугор выступа Гетии, и где-то среди дубов и сосен находилась ее могила.

Меня внезапно охватила дрожь. Погода менялась. Даже после принятой порции виски и в легком кардигане я замерз. Оставалось четыре месяца до наступления миллениума. Год 2000. Иногда, когда Пракаш приносил мне газету из Бховали, я читал об армиях коммерческих организаций, готовящих мир к огромному оргазму праздника и расходов. Мне это было скучно. Но иногда мне в голову приходили мысли о том, что мы обычно обсуждали с Физз пятнадцать лет назад, когда говорили о будущем.

— Где, по-твоему, мы будем?

Это была ее любимая тема.

— Где, по твоему мнению, мы будем?

«Да, где? Видеть галлюцинации и делать записи».

Я быстро осушил мой второй стакан, отнес бутылку в дом, взял короткую палку из сандалового дерева и, не говоря ничего Пракашу, который сидел, не моргая, у телевизора, перелез через колючую проволоку и пошел к санаторию.

Когда я сошел с дороги и начал подниматься через дубы, я включил фонарик. На повороте у тропы не было света у мыльного дерева. Собаки Тафена уже начали шуметь. На повороте я мог видеть желтую лампу, висящую под оловянным абажуром снаружи веранды Тафена. К тому времени как я добрался до дома, собаки обезумели. Они находились внутри клеток, стоящих по обе стороны от двери. Я позвал его. Вышла Дамианти и тотчас испугалась.

Он сидел в своем кресле с бутылкой на полу, стаканом в руке, свернутым серым шлемом на голове. Я не видел его несколько месяцев, и он выглядел старше и дряхлее, чем всегда. Его небритое лицо казалось одутловатым, глаза были пали ты кровью.

— Стефен, я все знаю о тебе, — сказал я.

Он ответил, не поднимая головы:

— Даже бог всего не знает.

— Стефен, я хочу, чтобы ты мне все рассказал.

— Я ничего не знаю.

— Я знаю все, — продолжал настаивать все.

— Хорошо. Тогда уходи. Помни, что я говорил тебе: не читай эти дьявольские книги.

Он даже не посмотрел на меня. Тафен уставился на свои колени. Дамианти дала мне стакан, и я сам налил себе немного выпить. Я не собирался уходить, пока не получу ответы на мои вопросы.

— Стефен, я видел Роммела Миэна.

— Что это за педик? — поинтересовался Тафен.

Внезапно он поднял глаза, оставаясь спокойным.

— Стефен, я ездил в колонию Амбедкар и видел племянницу Банно.

Он не пошевелил и волосом.

— Прости, племянницу Банно-Мэри, — поправился я. — Она была очень добра. Твоя родственница посылает тебе привет, хотя говорит, что никогда тебя не видела Я уверен, что ты не знал, что у тебя там есть кузина.

Я лгал. Но меня это не волновало.

— Она рассказала, что твоя мать и отец перестали общаться со своими родственниками, после того как сменили религию. Но она все знала о тебе. Она сказала, что семья продолжала следить за вами. Твоя семья знает, что вы получили состояние и стали богатыми, знает, как это случилось. Твоя родственница добавила, что деньги не должны ничего менять. Не должны менять религию. Они могут испортить даже ангела.

Тафен заплакал. Просто так. Сидел неподвижно, а крупные слезы катились вниз по его истощенным щекам. Я продолжал молчать. Пришла Дамианти, встала в дверном проеме и наблюдала за ним.

Спустя какое-то время он сказал:

— Моя мать была хорошей женщиной. Очень хорошей женщиной. И моя мать любила ее. Она очень любила ее. Больше, чем собственных детей, больше, чем нас. Моя мать служила ей всю свою жизнь как рабыня. Она готовила, убирала для нее; когда ей было плохо, она мыла, купала, переодевала ее. Каждую минуту своей жизни, днем и ночью. Иногда госпожа звала ее, а мы просили молока или еды, но моя мать оставляла нас и бежала к ней. Все эти педики лгут, если говорят, что моя мать сменила религию из-за нее. Мэри сменила ее, потому что все эти ублюдки привыкли обращаться с ней как с животным и относиться к моему отцу как к скоту, относиться к нам как к помету животных. Этот высокомерный маадерход Гадж Сингх даже не позволял своим детям играть с нами. Мы были насекомыми, тараканами, отбросами. Она пришла к Иисусу не из-за мэмсахиб, а чтобы заслужить уважение других людей. И Иисус дал ей уважение. Иисус дал нам всем уважение. Я сидел и разговаривал с тобой так, потому что Иисус дал мне уважение. Они все дети ублюдков, Иисус дал мне уважение.

Тафен сам приводил себя в ярость и вызвал печаль. Стефена трогала его собственная история.

Я подождал какое-то время, затем спросил:

— Стефен, как она умерла?

Взяв себя и руки, Тафен ответил:

— Он убил ее. Маадерхорд убил ее. Гадж Сингх думал, что был главным Ромео в ее жизни. Этим проклятым Ромео. Он был дьяволом, который привык контролировать ее. Этот ублюдок добавлял странные вещи в ее еду, которые оказывали на нее плохое воздействие. Именно он отравил наваба и привез ее сюда. Моя мать обычно говорила, что первый сын наваба был редким и великим человеком, махатмой. Всегда делал хорошие вещи для бедных и нуждающихся. Он был единственным, кто вернулся из Англии, кто дал моей матери и отцу работу в доме. Больше никто во дворце не позволял им приближаться к себе. И Катерина, мэмсахиб, любила ее. Всегда держала ее поближе к себе. Когда моя мать пришла к Иисусу, именно она назвала ее Мэри. «Это имя матери Иисуса, — сказала она, — никто не посмеет плюнуть на тебя».

— Стефен, я понимаю. Но почему он убил ее?

— Потому что она не хотела его больше. Госпожа болела им, она устала от него. Он использовал ее, обманывал ее, и после стольких лет мемсахиб, наконец, увидела правду Она поняла, кто действительно заботился о ней. Ты знаешь, что Катерина даже не позволяла его детям входить в дом, потому что они обычно воровали вещи. А мы? Мы могли входить и выходить, когда пожелаем. Она любила нас. Госпожа обычно говорила: «Этот Стефен, он станет прекрасным священником, когда вырастет! Я вижу это. У него есть интерес в глазах».

Я посмотрел на Дамианти. Она стояла, прислонившись к дверному косяку, ее лицо было бесстрастным.

— Стефен, это недостаточная причина, чтобы убить кого-нибудь, — сказал я. — Он ничего не достиг этим.

Тафен разозлился. Он опрокинул стакан в горло, наполнил его снова и снова выпил его залпом. Затем, глядя на мне прямо в глаза, Стефен закричал:

— Ты думаешь, что мы убили ее. Именно это ты думаешь? Вот что однорукий ублюдок пытается внушить тебе? Позволь мне сказать, что мы даже не знали, что она оставила нам поместье. Но его отец, проклятый Ромео, знал. Потому что госпожа рассказала ему. Чтобы поставить его на место. Чтобы показать ему, что все изменилось. Что она разгадала его замысел. И Гадж Сингх не смог этого вынести. Он думал, что мемсахиб принадлежит ему. Катерина всегда была его рабыней. Он всегда давал ей гашиш, чтобы помутить ее разум. И он также подмешивал ей дхатуру, несколько зерен каждый раз. Иногда он давал ей так много, что она даже не понимала несколько дней, что делает или говорит. Кто приглядывал за ней? Кто? Моя мать. Моя мать. Мэри! Банно-Мэри! Мать Иисуса!

Тафен снова наполнил свой стакан. Я ждал. Он еще не закончил.

— И она в конце концов отрезала руку этого бандита. Маадерход накачал ее гашишем, а затем он послал мальчика, чтобы взять вещи из дома, а госпожа увидела его и ударила тростью со стальным наконечником. Посох разрезал его руку, и череяз три недели рука стала нагнивать, как его злые мысли. Им пришлось отвезти его в госпиталь миссии и отрезать руку. Какой же он негодяй всего с одной рукой! С двумя он стал бы настоящим мерзавцем!

— Она не оставила ему — им — ничего? — спросил я.

Теперь Тафен начал кричать:

— Они достаточно из нее высосали. Высосали ее тело и ее душу, забрали все ее вещи. Что еще она могла дать им? Ты знаешь мэмсахиб Катерину ―ее не волновали богатства и имущество. Она оставила все, когда ушла из дворца наваба. Ее волновала любовь, Настоящая любовь. Она отдала все за нее. Но это ублюдок Ромео предал ее. Гадж Сингх разбил ей сердце. Он заставил ее страдать. Этот ублюдок бросил ее дочь. Да, сэр, он бросил ее дочь. Сказал ей, что она была не его и не ее. В последние годы она обычно плакала по девочке. Катерина обычно плакала с утра до ночи. Реки слез. Они проделали борозды на ее лице. Но это было все слишком поздно. Гадж Сингх вел себя как дьявол. И Иисус наказал его за это. Он забрал руку его сына. И тогда ублюдок Ромео так обезумел, что отравил ее. Отравил ее этим проклятым блюдом пудинакарма! Так же, как он это сделал с сыном наваба, с хорошей порцией дхатуры! Каждый день по десять зерен. Свел ее с ума понемногу. Затем в один день сто зерен. Кхаллас! Все! Конец! Все кончено!

И затем Тафен обезумел.

Он встал на ноги, шатаясь, и начал вопить:

И ты пришел сюда с этим чертовым конским хвостом и хорошеньким задом и обвиняешь меня! Мы страдали! Госпожа страдала, и мы страдали! И только потому, что мы стали бедными и нам пришлось продать тебе наш дом — ее дом, — ты думаешь, что у тебя есть право приходить и задавать нам своп глупые вопросы! Убирайся отсюда, прежде чем я возьму свой горячий лоллу и вставлю тебе в yxo! Убирайся, ублюдок!

Его глазные яблоки погрузились в красное море. Он зашатался, как бамбук на сильном ветру. Если бы я остался еще на несколько минут, Тафен упал бы на пол,

Но я узнал то, что хотел. Он кричал мне что-то вслед.

— Стефен, ты — собака, сказа я и ушел.

Снаружи Дамианти сказала:

— Тафен страдал. Он не хороший парень. Но он и не плохой парень тоже. Мы все такие. Порой люди, порой животные.

— Что насчет дочери? Кто убил ее? ― спросил я

— Нет, я ничего не знаю об этом. Но вы знаете, он просто болтает.

— Они всегда ненавидели друг друга?

— Ненависть похожа на какую-то странную любовь. Они никогда не разговаривают, но помогают друг другу. Много лет назад у Тафена была ссора с бакалейщиком в Бховали, мой муж оскорблял его мать и сестру, пока не потерял голос. Вечером бакалейщик с друзьями пришел к нам, чтобы разобраться с ним, но однорукий встал между ними с топором в руке и попросил их уйти, если они не хотят враждовать с ним. И когда вы дали нам деньги за дом, Тафен завернул десять тысяч рупий в кусок газеты и оставил их на постели Ракшаса. Это между ними двумя. Они знают друг друга с детства. Тафен может проклинать его весь день, но он закричит на меня, если я что-нибудь скажу.

Тафен завопил в доме:

— Дамианти! Он пытается залезть тебе под сальвар? Скажи ублюдку, что мой голлулоллу сделает такую большую дыру в его ухе, что птицы будут влетать и вылетать из него, напевая рождественские гимны!

Собаки не лаяли мне вслед. В воздухе не было запаха пантеры, и они улеглись спать. Прогулка мимо дубов в молчании ночи, наполненном насекомыми, вызвала у меня мрачное чувство. На секунду на дороге воцарилась тишина, не раздавалось даже звука работающего двигателя. Так я мог бы гулять здесь сотню лет назад среди темной трагедии, которой не понимал. Луна стояла высоко и озаряла холмы своим светом. Мне потребовалось несколько минут, чтобы добраться до поворота дороги, где начиналось мое имение.

Вверху надо мной возвышался дом, молчаливый и темный, с окнами, напоминающими внимательные глаза. Какие-то ночные птицы шумели в верхних ветках Тришула. Я стоял у нижних ворот у флигеля. Он был закрыт, поскольку Пракаш спал наверху. Именно здесь Стефен встретился с дьяволом много лет назад, и его спасли фары грузовика. Именно отсюда Гадж Сингх выходил каждую ночь, поднимался по задней тропе, по каменным ступеням, оловянной крыше, направляясь к женщине, утонувшей в любви и желании.

Я не стал перелезать через колючую проволоку. Вместо этого я продолжал идти вдоль дороги и предпочел войти через верхние ворота. Лунный свет озарял мраморную дощечку на колонне. «Первые вещи». И под ней наши имена. А затем красиво выбитая ветка нима. Я открыл ворота, затем повесил замок обратно и начал подниматься по дороге к Бхумиадхару.

У падао была маленькая лужа желтого света, и царивший за обедом гам стих. Там было всего несколько припозднившихся водителей грузовиков, но можно было разглядеть только одного борца и его помощника. Я перешел на противоположную сторону дороги и зашел за припаркованные грузовики, не желая быть замеченным. Дорога была освещена, в соснах дул мягкий ветерок, в кустах раздавалось постоянное жужжание насекомых. Иногда выла собака, но было невозможно сказать, откуда идет звук ― сзади или спереди, снизу или сверху.

Несколько раз я пугался, у меня волосы вставали дыбом, и мне приходилось оборачиваться в панике, чтобы посмотреть, не преследуют ли меня. Я был благодарен всякий раз, когда до меня долетал звук двигателя, сообщающий о приближении машины. Появлялся слепящий свет фар, раздавался резкий скрип шин, когда она проезжала мимо, а мне приходилось отступать в сторону на обочину. Затем, когда звук стихал, я снова начинал нервно оглядываться через плечо.

Тропу, которая вела к дому Ракшаса, было легко разглядеть. Бросался в глаза киоск с сигаретами, на котором висело объявление о белой одежде, под ним были нарисованы жокейские штаны. Я осторожно спустился на три террасы, разбудив дюжину собак. В его похожем на амбар доме было темно, даже свет на крыше был выключен, но внутри лаяли собаки. Я надеялся, что они разбудят его. Кричать его имя в это час казалось мне непристойным. Я ждал. Вскоре собаки успокоились. Дубовый лес внизу выглядел неразличимой массой: лунный свет не проникал глубоко внутрь.

Наконец я позвал его по имени, но негромко. Когда я закричал в третий раз, на этот раз громко, собаки снова завыли, и Ракшас ответил. Жители холмов знали, что по ночам приходят духи, которые зовут их по имени: если ты ответишь, то они высосут твою энергию и уйдут. Но духи кричали только дважды, поэтому жители холмов ждали третьего раза, чтобы ответить. Он вышел, держа свой топор с длинной рукояткой, вокруг его головы был обернут грязный шарф, толстая шаль накинута на плечи. Он выглядел даже более небритым, чем несколько часов назад, на подбородке была серая жесткая щетина.

Мы сели в передней комнате с низкой крышей. Она была заставлена стульями и столами: неполированными, с выступающими шляпками гвоздей, очевидно, сколоченными местными плотниками. Планки и брусья над нами были старыми и почерневшими. Пол был выложен плиткой. На стене висел религиозный календарь — Господин Кришна был изображен в виде невинного голубокожего младенца с пером павлина в голове, мальчик ел большой шарик белого масла. Там висел еще один календарь, на котором была нарисована модная старлетка из Болливуда с упругой грудью и соблазнительными глазами.

— Ты ходил к пьяному негодяю Тафену?

— Да, — признался я.

— И сколько новой лжи он тебе рассказал? — спросил Ракшас.

— Он рассказал, что она повредила твою руку, когда ты забирал вещи из ее дома. Так ты ее потерял.

В его глазах вспыхнуло презрение.

— Разве существует правда для людей, которые могут поменять своих богов на несколько рупий? Они построили свою жизнь на лжи. Как ты можешь верить в то, что они говорят?

— А как бы поступил ты?

— Это правда, что я потерял ее не из-за укуса пантеры. Это правда, что она ударила меня, и рука начала гнить. Но госпожа ударила меня, потому что я громко плакал и тащил отца за свитер, когда она пыталась с ним поговорить. Я думаю, она была под действием ганджи, которую ей давала женщина из низшей касты. Катерина просто отвернулась в раздражении. Мой отец почти бросился на нее в гневе. Но это был простой порез — всего длиной с палец. Затем, неделю спустя, моя рука стала зеленой и начала болеть так, что мой крик поднимался до самых гор. Она стала похожей на сырой овощ. Мы пошли в миссионерский госпиталь, и белый доктор спросил: «Гаджрадж, вы хотите расстаться с мальчиком или с его рукой?»

— Так, разозлившись, твой отец дал ей дхатуру?

— Нет, сахиб, — покачал головой Ракшас. — Мой отец слишком ее любил. Он не мог оставаться вдали от нее. Гадж Сингх пытался, но он возвращался назад через нескольких дней. Перед смертью он признался, что был одержим ею. Как некоторые бывают одержимы ганджей. Мой отец сказал: «Если ты побываешь в раю, то никогда не забудешь его». Только в самом конце он начал сопротивляться ей. Эти двое отравили ее разум — она была простой женщиной, великой женщиной. Они заставляли ее проверять душу моего отца. Заставляли ее выжимать из него. Он отдал ей все. Ему было нечего больше давать. Я думаю, Гадж Сингх начал отходить от нее, потому что думал, что это может принести им обоим мир.

Ракшас молчал какое-то время, затем сказал:

— Я не думаю, что это помогло.

— Так кто убил ее? — задал свой вопрос я.

— Я уже говорил тебе, что это сделали эти двое неблагодарных из низшей касты Они наблюдали за ее имуществом. Эти люди боялись, что она оставит все моему отцу. Ближе к концу из Наини приехал падре, чтобы навестить ее, потому что она начала видеть странные сны — госпожа обычно просыпалась ночью с криком. Затем они начали подсыпать дхатуру.

— Она кричала о своей дочери?

— Что? — тихо переспросил Ракшас.

Я повторил свой вопрос

— Она кричала о своей дочери?

— Кто рассказал тебе о ней?

— Я знаю, — сказал я.

— Она написала и об этом в книгах? Госпожа обещала моему отцу, что не скажет об этом ни слова. Никогда.

Я солгал.

— Да, — кивнул я.

— Тогда ты знаешь, — вздохнул он.

— Я только знаю ее точку зрения. И, насколько я понимаю, это не всегда правда. Я хочу, чтобы ты рассказал мне то, что знаешь.

Две собаки спустились вниз по деревянной лестнице и свернулись на диване рядом с ним. У них вокруг шеи были завязаны голубые нейлоновые веревки, слово ошейники. Ракшас сидел, подложив под себя ноги и поглаживая веки. Он был похож на старика. Желтая лампа над его головой казалась более тусклой, чем когда я вошел.

— Они оба отправились в Агру для этого. Госпожа не хотела скандала, и отец заставил мою мать позаботиться об этом. Там они прожили четыре месяца, оставаясь в миссии. Мой отец хотел привезти ребенка, но она была непреклонна, Катерина чувствовала, что это разрушит ее положение здесь, и она боялась потерять моего отца в любом споре. Они так мучили дpyг друга, что, я думаю, им не хотелось, чтобы что-нибудь вставало между ними.

— Ты хочешь сказать, что она жива?

Он резко поднял глаза.

— С чего ты взял? Что она написала?

— Прости, — сказал я. — Продолжай.

— Они оставили ее в миссии вместе с деньгами. Мой отец говорил, что она была такой же смуглой, как он, но у нее было светлые глаза матери. Ей был один месяц, когда они уехали. Сестры убедили их, что им не о чем беспокоиться. О ней будут хорошо заботиться. Для нее найдут дом. Если это будет возможно, в Англии или Америке. Я не думаю, что они когда-нибудь говорили о ней снова. Их обоих тяготила вина. Они знали, что совершили ужасную вещь.

Ракшас замолчал и посмотрел мимо меня на стену. Глядя на него, можно было понять, каким красивым мужчиной был его отец. Крупное лицо, сильный нос, крепкий подбородок. Ребенком я видел таких крестьян в Салимгархе. Это была не просто внешность. Что-то в осанке, выражении лица выдавало его огромное достоинство. Я был убежден, что благородство присуще только тем, кто работает на земле. Я чувствовал, что это имеет отношение к тяжелому труду: нужно отдаться капризам погоды, найти гармонию с животными, растениями и землей, жить с сознанием того, что, когда все идет плохо, нужно просто вернуться, копать, пахать и снова все сеять.

Не было способа ускорить дело для тех, кто обрабатывал землю. Нет машин, которых можно подгонять, дел, которые можно закончить быстро, доходных предприятий, которые можно присвоить, нет богов, которых можно украсть. С огромными усилиями ты отдаешь все земле, и она в свое время возвращает тебе. Нужно считать это главным принципом жизни. Сначала давать, потом ждать. И стойко принимать все, что бы ни возвращалось. Нет министерства погоды, куда можно направить жалобы. Нет начальника, чтобы попросить хороший урожай. Есть только утро следующего дня, плуг и земля.

Фермеры — фаталисты, которые усердно работают каждый день.

Есть немного вещей, которые благородней этого дела.

Казалось, Ракшас витает в мечтах. Его глаза выглядели усталыми. Я ждал.

Не глядя на меня, он сказал очень тихо:

— Моему отцу обычно снились ужасные сны о дочке. В них она была ребенком и падала в ревущую реку, прося его о помощи, протягивая свою маленькую руку, и он наклонялся с лодки, отчаянно пытаясь дотянуться до нее. Гадж Сингх мог только коснуться кончиков ее пальцев, и они тоже ускользали. Он видел, как ее огромные глаза умоляют спасти ее. Отец кричал ей, что приедет, что вернется, чтобы спасти ее; в отчаянии он, наконец, прыгал в воду, стараясь найти ее, но она исчезала, тонула без следа. И не имело значения, как глубоко он нырял или как сильно пытался, он нигде не мог найти ее. Гадж Сингх обычно говорил: «Если бы я мог спасти ее только однажды во сне, я уверен, что нашел бы ее снова в реальной жизни».

―Он когда-нибудь пытался это сделать? — поинтересовался я.

— Только ближе к концу. У них был договор: никогда об этом не говорить. Они знали, что это может разделить их. Отец винил ее в этом, и, возможно, она винила его. Но в последние годы госпожа начала сходить с ума по ней. Она послала моего отца в Агру, чтобы найти ее. Но было слишком поздно. Все изменилось. И старые монашки умерли или уехали. А новые говорили, что это было против правил — сообщать им такую информацию. Гадж Сингх вернулся через неделю. Катерина впала в глубокую депрессию.

— Так кто убил ее?

— Они убили ее. Я говорил тебе, что это они сделали. Негодяи из низшей касты медленно травили бедную доверчивую женщину. Из-за ее дома, платьев, денег. Десять зерен каждый день.

Десять зерен каждый день, пока она медленно нe сошла с ума. И затем однажды сто зерен сразу.

К тому времени, как я добрался до дома, было уже больше двух часов ночи, и луна опустилась за горизонт. Дхаба была закрыта, по дороге назад не было ни единого проблеска света. Даже жужжание и шум в кустах стихли. Я открыл переднюю дверь, медленно заскрипев ею — так, как меня впервые научил Стефен, — и на цыпочках поднялся вверх по лестнице. Даже сильный удар не смог бы разбудить Пракаша. Багира пошла за мной и легла под моей кроватью.

Ночью мне приснилось, как девочка (я не мог сказать, кто она) упала в воду, когда мы сплавлялись по реке, и тонула. В отчаянии я сделал все, чтобы спасти ее, даже прыгнул в воду, но я потерял ее. Я держался на краю плота, выкрикивая се имя: «Фиизз!» — когда Пракаш разбудил меня и сказал, что ко мне пришли.

Я думал, что уже поздно, но было только шесть часов утра — светло и холодно, и солнце еще не перешло через первые горные вершины. Я спустился на переднюю веранду, где Пракаш сидел на ступеньке и жевал лист. Белощекие бульбули носились стрелой в кустах. Свистящий дрозд пил из лужи рядом с цистерной, распушив перья от удовольствия. Ракшас побрился, подчеркнув свои большие пушистые усы. Он не выглядел моложе, чем несколько часов назад, но был меньше похож на привидение.

Ракшас засунул свою правую руку в карман и вытащил кусок бумаги. Она была старой и потемневшей, кусок неправильной формы, вырванный из какой-то записной книжки. Я развернул сильно потертые сгибы. Там было написано три выцветших слова. «Грэмерси. Нью-Йорк».

— Вот, — сказал он. — Это все, что монашки дали ему.

Из-под своего обрубка он вытащил тугой свиток пергамента, перетянутый горчичной лентой. Я открыл его. Там были четыре красивые миниатюры: линии были прекрасные, а цвета невероятно радужные.

Она оставила это ей.

Единственный и всемогущий бог, будь милостив. Будь милостив.

Поза летающей черепахи сзади.

Фаллос случая в дыре истории.

Меньше чем через два месяца я сидел на втором этаже отеля на углу Седьмой авеню и Пятьдесят пятой стрит в Манхэттене, глядя вниз на самых могущественных людей в мире, которые скупали все, что им попадалось на пути, до самой смерти.

Я покинул Дели через два часа, после того как развернул миниатюры. Я попросил Ракшаса снова жить и работать в поместье и оставил ему на попечение Пракаша и дом. Мне потребовалось шесть недель, чтобы сделать визу. Я никогда не ездил за границу, но мы с Физз однажды в порыве желания пережить грандиозное приключение получили паспорта. Это было легко — сомнительных дел мастер Мишраджи в газете сделал их, даже не входя в правительственный офис. Но теперь не было Мишраджи, журналистского удостоверения, только формы, туристические агенты и взятки.

Пока делалась виза, я ходил в интернет-кафе на улице, находящейся за рынком Грин Парк. Связь была плохой, и находиться в сети было очень трудно. Молодой человек с модными подтяжками, который владел этим кафе, имел под своим началом четыре компьютера, и я получил в полное распоряжение один из них. Я проводил там целый день, уходя, только чтобы поесть. По вечерам я дожидался того момента, когда он говорил мне, что ему нужно закрываться, затем брал свою пачку распечаток и уходил.

Я испробовал все ресурсы поиска. Каждый раз, как я вводил слово «Гремэрси», выскакивали тысячи окон. Гремэрси парки, таверны, галереи, отели, апартаменты, ковры, издательства, музеи, риэлторы, страховые компании, агентства по найму машин, постеры, книги, оркестр духовых инструментов, начальная школа, консультанты по сомнительным сделкам, адвокаты, магазины цветов, хирургические центры, лампы, студии, гриль, картины, музыка, плантации. Гремэрси, гремэрси, гремэрси. Это было бесконечно. Сотни названий можно было легко отсеять, но я все же просматривал их.

Я также просматривал списки воспитанников, телефонные справочники, семейные древа. Я совмещал «Гремэрси» с Индией, Агрой, сиротой, попечителем. Каждый день я распечатывал сотни страниц из интернета и по возвращении домой, положив ноги на каменную скамейку, разбирал их. Погода ухудшалась с каждым днем, и дующий со стороны Дир Парк ветер после полуночи был холодным, и гулмохар шуршал своими ветками о стены. Утром я брал список и рассылал дюжину писем по электронной почте.

Я использовал все критерии, чтобы сузить поле поиска. Пол, возраст, семейные истории. На многие письма приходили ответы, которые сами исключали себя из списка. К тому времени, как я получил визу и сел на рейс Бритиш Эйрвэйс, у меня была пачка распечаток, добытых из широкой пасти сети-амебы.

Технология в спешке шла по следам привидений.

Часто поздно ночью ухал господин Уллукапиллу.

Первый раз, когда он это сделал, я почти бросился к Физз за интерпретацией.

Господин говорил, что мы все здесь, чтобы решать наши собственные загадки.

Но когда господин Укп закричал снова, я понял, что сообщение было более прозаичным.

«От величайшего собирателя орехов в мире до величайшего психа».

Мои ночи были более беспорядочными, чем всегда. Она все еще присутствовала в моих снах с лицом, искаженным от гнева. Катерина брала меня как животное, пугая меня и требуя что-то: но теперь там всегда была тонущая девочка, которую я не мог поймать за руку, и однорукий призрак, который нападал на меня в темноте. Я не помню ни одного утра, чтобы я проснулся, чувствуя себя отдохнувшим. Но я всегда был рад наступлению утра — возможности убежать подальше от моих ночных кошмаров, которые встретились лицом к лицу с реальностью дня.

Я посетил банк и был поражен, обнаружив, что Физз не делала никаких денежных переводов. Моя жена не собиралась облегчать мне поиск. Хозяин барсати сказал мне, что она не возвращалась. Я еле сдержался, чтобы не позвонить ее друзьям. Их верность Физз не вызывала никаких сомнений, и я боялся, что кто-то из них меня спровоцирует и скажет что-нибудь обидное.

Когда я приземлился в аэропорту Джона Кеннеди, то не почувствовал никакого любопытства к Мекке свободного мира. Я знал достаточно об этом мире, хотя не ступал ногой на эту землю. Я всегда говорил Физз, что мы знаем об Америке больше, чем нужно. Мир приобрел «америкофильтр», клапан, чтобы регулировать, сколько Микки Маусов, макбургеров, Шварценеггера и Си-эн-эн пролетит через него.

Два правила для того, чтобы наслаждаться свободой. Увеличивайте их количество. Но без рекламы, хвастовства и сплетен. И никаких плодов ханжества. Пожалуйста.

У аэропорта меня встретил таксист-сикх, и он хотел поговорить о сепаратистском движении Кхалистани в Пенджабе. Он приехал сюда пятнадцать лет назад вполне легально и не возвращался на родину с тех пор. Через несколько лет таксист получил документы. Его жена и сыновья последовали за ним. Его акцент невозможно было спутать ни с чем — он был родом из Амритсара. Нa приборной доске висело изображение Гуру Гобинда Сингха. У таксиста была седая борода. Он был очень мудрым; этот человек был убежден, что сикхам нужно отдельное государство. Я посмотрел на него и удивился тому, какие образы своей страны он носит в себе, какую любовь, какое чувство вины.

Воспоминания людей могут быть такими же опасными, как и их фантазии.

Поездка до отеля была скучной: мелькали машины, дорожные развилки, процветало строительство, висели огромные биллборды, надо мной поднималось серое небо, и я был рад, что Нью-Йорк не оказался особенным, как я боялся. Я попал на Манхэттен, и, когда вышел перед отелем, у меня вырвался вздох.

Этот отель должен быть Гранд Каньоном человеческого тщеславия.

Средневековые церкви поднимали свои шпили в небо, чтобы вызвать страх перед Богом; здания из хрома, камня, стали и стекла поднимались друг за другом, чтобы вызвать страх перед людьми. Перед очень-очень богатыми людьми, королевствами которых были брэнды. Их генералы рыскали по миру, а рабы прорывались сквозь предрассудки расы, религии, пола и разных стран. Их неоновые вывески были такими огромными, как корабли, и, возможно, потребляли больше энергии за день, чем многие деревни за месяц.

У людей открывался рот перед неоновыми вывесками, хотя они преклоняли колени перед Господом.

Я был рад добраться до отеля и оказаться в своей комнате. Она была среднего размера со скромной обстановкой. И удивительно, что там была полутораспальная кровать, как в нашей комнате на холмах. Это было убежище от религиозного безумия коммерции, царящего в каньоне человеческого тщеславия Следующие несколько недель я выходил на улицу только если это действительно было необходимо. И чаще всего — чтобы купить булочки, сэндвичи и бутылки с молоком; вся еда была прекрасно упакована, словно требовала к себе почтения. Вскоре половина кровати оказалась завалена распечатками, бумагами, справочниками, картами. Я занимал телефонную линию весь день и всю ночь.

Я спал даже хуже, чем раньше.

Кровать была слишком мягкой, подушки слишком высокими, моя голова слишком забита разными мыслями. Изредка в мои видения проникали люди из разных мест: Пракаш, Филипп, Стефен, мои друзья из колледжа, Биби Лахори. Как будто волшебник доставал бесконечный свиток записей из вагины Биби. А мои родители танцевали фокстрот во дворце наваба. Мать Физз плакала одним глазом и смотрела на меня другим, друзья Физз ходили гуськом по нашему барсати в сапогах и шлемах. Сиед соблазнял меня пышными словами и гибкими пальцами. Двое сикхов, которые привезли нас в Дели, пили на веранде дома в горах с Джимом Корбеттом. Шултери целовал Хайле Селассие. Ракшас дирижировал в Берлинской филармонии своим обрубком. Тафен покорял гору из бутылок, решив установить на ее вершине флаг. Женщина-мокша ласкала мое тело пальцами с запахом ванили. «Ее величество» стонала от ласк Гадж Сингха. Король шеста оседлал Катерину, надев «Стетсон», как Абхэй.

Тишууун!

За несколько минут до моего пробуждения я всегда задыхался по какой-то причине. Вся эта странная команда стояла в отдалении, молча наблюдая. Даже Физз. Я хватал воздух, потеряв голос и прося о помощи, по никто не спешил ко мне. Затем Физз говорила: «Хорошо, парни, шоу окончено!» И отворачивалась, сзади она оказывалась рассерженной Катериной, тогда я испускал последний молчаливый крик ужаса.

После того как я просыпался, мне требовалось много времени, чтобы понять, где я нахожусь.

Поиски шли плохо. Большинство людей старались быть вежливыми, но были ошарашены моими расспросами, которые в конце концов начинали их раздражать. Нет, в их семьях никого не удочеряли. Нет, они не имеют никакого отношения к Индии. Нет, в их доме нет семидесятипятилетней женщины с темной кожей и светлыми глазами. На самом деле, это значило: «Вы не хотите отвалить и позвонить в другой день, когда никого не будет дома?»

День за днем, неделя за неделей, списки и имена заканчивались, и вскоре с булочками и молоком я начал брать бутылки «Джека Дэниелса». Бурбон помогал мне с моими задними зубами, которые начали болеть, следуя какому-то циклу из двенадцати и тридцати шести часов. Двенадцать часов боли, затем тридцать шесть часов покоя.

Я пил и звонил, пил и звонил. Когда я смотрел вниз со второго этажа «Веллингтон отеля», улица была переполнена продавцами и простофилями. Японцы, жители Восточной Европы, Южной Азии — всех охватывала гордость, что они находятся в центре мира. Даже в полночь шум не прекращался, словно треск насекомых в кустах дома, и порой, когда я просыпался в три часа ночи, внизу все еще было оживленно. Кто-то кого-то звал, прохожих становилось меньше, последние весельчаки находили путь домой.

По утрам в воскресенье улица превращалась в базар. Господин играл с рабом. Бедная фантазия богача. Это было похоже на мое детство в городах Уттар-Прадеша только с большим шиком. На улицах были выставлены палатки и киоски. Запах горячего кебаба и холодного щербета наполнял воздух. Торговцы продавали одежду, сумки, предметы нижнего белья, буддийские гончарные изделия, восточные товары, душевную музыку и, конечно, новые достижения техники. Я прошелся по этому базару однажды, в первое воскресенье; затем я просто сидел на подоконнике и наблюдал за происходящим внизу.

Только на пятой неделе мне в голову пришло волшебное слово. Мягко выплыло из моря бурбона.

Я сидел ночью у окна, наблюдая за людьми, гуляющими по Таймс Сквэр и обратно — в середине моего болезненною цикла, когда увидел кровать — не двойную, не односпальную, мою кровать из дома на холмах, и меня осенило.

Я закричал от внезапной догадки и ударил по воздуху.

Через несколько минут я спустился на улицу, попал в водоворот толпы и почувствовал необъяснимую легкость. Я сел в небольшом ресторанчике и взял себе большую порцию «Лафроига» и чашку горячей пасты. Вокруг горели неоновые вывески и двигались люди. После многолетнего перерыва я понял, что замечаю женщин — худых и полных, захвативших улицу, одетых в тугую облегающую одежду, выставляющих свою женскую плоть, которую я долгое время видел в моих галлюцинациях по ночам.

Я проснулся на следующее утро возбужденным. Я позвонил и сказал магическое слово; внезапно стало намного легче. Через три дня низкий нерешительный голос ответил. Я попытлся рассказать мою историю, объяснить, почему я хочу приехать. Но голос было трудно понять, и он был слишком осторожным, чтобы пригласить меня домой. Я перезвонил три часа спустя, держа у трубки носовой платок, и сообщил, изобразив акцент, что у меня есть важное послание для этого человека.

Я проверил адрес у стойки отеля и ранним вечером, избегая метро, прыгнул в такси и направился в Гарлем. Я представлял себе трущобы, изнасилование на обочине, как людям перерезают горло при свете дня. Стояла жара. Но не случилось ничего похожего на чепуху из фильма Честера Хаймса. Конечно, это не был Гранд Каньон тщеславия, но я смотрел на Гарлем, как на колонии в Дели. Вдоль дороги выстроились большие магазины. Здания выглядели надежными. В одном месте мы проехали мимо батальона поднимающихся джеллаб, и если бы люди в них были не в черной форме, можно было бы представить, что ты находишься в арабском городе.

У дома, перед которым мы остановились, был фасад из обожженного кирпича темно-коричневого цвета. Это была большая квадратная коробка, с неустойчивыми железными балконами и лестницами, обступившими здание. Казалось, что этот дом был в худшем состоянии, чем другие здания вокруг. Внутри холл был слабо освещен, и пахло мусором. Воздух был затхлым, вдоль стены лежали завязанные мешки с мусором. Я решил не пользоваться лифтом: кабинка была с закрывающейся дверью и выглядела ненадежной.

В первом пролете лестницы кто-то небрежно написал: «Иисус придет, как и мы все! — Ниже была еще одна надпись: «Все ради удовольствия веселого белого народа! Веселого белого народа!»

Лестница была широкой, но испорченной. Половик выглядел поношенным, в перилах отсутствовало несколько кусков. В некоторых местах даже стальные петли, поддерживающие их, висели просто так, Мне нужно было подняться на третий этаж, и на лестничной площадке каждого этажа я смотрел в коридор, чтобы разглядеть номера комнат вдоль стены. Повсюду лежали завязанные мешки с мусором. Или порядок сборки мусора был неправильным, или жильцы выставляли свой мусор, как только мешок наполнялся. Я искал комнату 314. Когда я проходил по коридору, то мог слышать звуки и голоса, доносившееся сквозь тонкие стены.

Это была вторая дверь с конца по левую сторону, и снаружи не было никакой таблички или надписи, по которой можно было определить ее жильцов. Я тихо постучал. Затем громче. Кто-то заскрипел крышкой глазка. Я старался выглядеть как можно более безобидно.

— Джоша нет дома, приходите позже, — нерешительно сказал чей-то голос.

— У меня есть пакет для вас, — улыбнулся я и показал свиток.

— Для кого? — спросил голос.

— Для Гетии Гремэрси, — ответил я.

Дверь приоткрылась на цепочке всего на несколько дюймов Женщина была старой, седоволосой, темнокожей и светлоглазой. Она была одета в какое-то платье кремового цвета с пятнами от еды; в комнате стоял спертый воздух.

— Могу я войти на минутку? — поинтересовался я.

Она задумалась, осматривая меня сверху вниз; затем женщина шумно справилась с цепочкой и открыла дверь. С первого взгляда я понял, что у нее ничего нет, что можно было бы украсть. Нужно быть нищим, чтобы напасть на такой дом.

Я сел на первый попавшийся стул.

— Я приехал из Индии, — сообщил я.

Она выглядела совершенно озадаченной.

— Мне нужно кое-что передать вам, — сказал я.

Женщина просто кивнула, рассеянно глядя на меня.

— Вы знаете, где вы родились? — спросил я.

— В Филадельфии, — ответила она.

Я осмотрелся. Комната была старой. Из софы, стоящей у стены, вылезла набивка. Она, очевидно, использовалась в качестве постели: с одной стороны лежала подушка. В дальнем углу тихо шипел телевизор. Мужчина, участвуя в каком-то ток-шоу, привлекал внимание студии дикими взмахами руки. В комнате был фальшивый камин — без претензий, простой и фальшивый, и на нем стояла ваза с грязно-красными тряпичными розами. На стене вверху висела икона, изображающая Христа на кресте, от нее откололась краска. Прямо позади комнаты я мог заметить маленький альков, стены которого были увешаны поношенной одеждой. Обои с маленькими пурпурными цветочками повсюду облезали. В воздухе стоял запах протухших продуктов.

— Чем занимался ваш отец? — спросил я.

— Был проповедником — путешествовал с миссией, — сказала женщина.

— Он когда-нибудь был в Индии?

— Мой отец был везде. Он говорил, что мое имя — это название индийского цветка.

— Что еще он рассказывал вам об Индии?

— Отец просил меня никогда туда не ездить. Это закрытое место для цивилизованного человека. Он говорил, что у них там пять миллионов богов, потому что им нужна защита против пяти миллионов грехов.

Я чувствовал, что нахожусь в середине проклятого голливудского фильма. «Мистер Чинчпокли приезжает в Гарлем».

— А ваша мать?

Женщина не поняла. Я повторил свой вопрос. Я видел, как она пытается сфокусировать свое внимание. Спустя какое-то время она рассеянно спросила:

— Кто вас прислал?

Мне не нужно было отвечать, потому что ее разум отсутствовал, а глаза остекленели.

Я пытался несколько раз расспросить эту женщину о ее жизни и детях, но ее просто здесь не было. В какой-то момент мне показалось, что ее клонит ко сну. Я подождал. Внезапно она с резким звуком проснулась и спросила меня, есть ли у меня деньги. Прежде чем я смог ответить, она начала сбивчиво рассказывать о лишениях своей дочери.

Пока она говорила, на меня нахлынула огромная волна отчаяния. Я прекратил ее слушать и начал удивляться тому, что я здесь делаю. В этой плохо пахнущей комнате, в странном городе — расследую жизнь, которая не имеет ко мне никакого отношения.

Я устал.

Я больше ничего не хотел знать. Все истории должны заканчиваться в нужный момент, прежде чем они успеют надоесть. И если кто-нибудь скажет вам, что у каждой усталости есть своя ценность, можете быть уверены, что этот человек никогда не знал радости от необычного события.

Любознательность отца Джона привела к такой нищете через сто лет. Дух искателя приключения сузился до размера душной коробки. Удивительное любопытство стало дешевым презрением. Благоговение перед миллионом богов уменьшилось до освобождения одной души. Эмилия победила. Просто этот мир закончится не внезапно, а постепенно угаснет.

Желание, даже на расстоянии, обладает особой магией. Вблизи это просто прозаическое совокупление. Без истории и повествовательной основы это не может стать великим памятником. Это только кусочки и части, только совокупление. Я увидел что-то большое и следовал за ним, пока меня не прибило к обыденной стороне этой истории. Просто совокупление.

Я покинул Тадж-Махал, и мне осталась только куча мраморных плит.

Мне захотелось убежать отсюда. Из этого здания, на открытый воздух, назад в мою родную страну. Я развернул свиток и протянул его ей. Я объяснил его ценность и сказал, что это подарок друга ее отца, которому тот оказал важную услугу. Я пообещал, что это сделает ее богатой на всю оставшуюся жизнь.

Гетия выглядела неуверенной, глядя через свои толстые очки на миниатюры.

В этот момент вошел чернокожий мужчина, который прекрасно выглядел и был явно моложе ее.

— Джош, — улыбнулась она.

Прежде чем он успел что-то сказать, я сообщил, что приехал из Индии.

— Друг отца Гетии оставил ей ценное наследство. Позаботьтесь о нем. Отнесите его на аукционы «Сотбис», «Кристи». Вы будете обеспечены на всю жизнь.

Пока он смотрел на рисунки, я написал имя и адрес на клочке бумаги и, протянув его, открыл дверь.

— И если захотите, пошлите ему что-нибудь из тех денег, которые выручите. Он сохранил их для нее. Всего хорошего и пока, — сказал я на прощание.

Джош начал что-то говорить, но я уже прошел по коридору, спустился по лестнице и вышел из здания. Воздух был холодный и бодрящий. На улице и в магазинах мерцали огни, вечерняя суета набирала силу. Тощий чернокожий мужчина в большой шляпе играл на мандолине, он бросился преследовать меня, прося доллар. Я быстро пошел по тротуару, не оглядываясь, увеличивая как можно быстрее расстояние между мной и зданием.

Когда я добрался до отеля, то пошел не в свою комнату, а прямо к стойке. Я пробрался через холл, полный вновь прибывших румяных туристов, которые бормотали что-то на каком-то восточноевропейском языке — многие из них рухнули на пол, — и попросил блондинку за стойкой помочь мне сесть на первый самолет до Индии.

Войдя в комнату, я подумал об одноруком Ракшасе и одной миниатюре, которую мне следовало спрятать.

Поза летающей черепахи сзади.

Фаллос случая в дыре истории.

Зазвонил телефон.

— Вы можете уехать через два часа или завтра вечером, — сказала блондинка.

— Через два часа, — решил я, — я соберусь меньше чем за два часа.

 

Рассказчик историй

В первый раз я увидел ее летом 1979 года: она открывала дверь своего дома. Несмотря на крепкую деревянную дверь, там был всего один замок, и она распахнула ее, не задумываясь. Это было невинное время, до терроризма, до убийств, до АК-47 и желатиновых палочек; никто не поступает так сейчас, предварительно не задав достаточно вопросов, чтобы удостовериться в вашей благонадежности. И в этой невинности она была ребенком своего времени, не очень подозрительным, как я потом выяснил.

Был полдень, с веранды поднимался белый пар и наполнял мир. На зеленых улицах города не шевелилось ни листочка, и каллистемон и кусты на газоне около дома низко наклонили головы, словно наказанные.

На улице приходилось щуриться, чтобы что-нибудь разглядеть; и если ты забывал припарковать свой велосипед в тени, то по возвращении были горячими даже сидение и пластиковые ручки, и от раскаленного металла с пальцев могла слезть кожа… Я отвез свой черный велосипед «Атлас» в проход между домами и осторожно прислонил к кирпичной стене, слабая тень которой создавала оазис размером в шесть дюймов.

Ничто в это день — ни мое психическое состояние, ни физическое — не предвещало, что моя жизнь изменится. Если бы судьба хотела выбрать более безобидный день, чтобы изменить направление моей жизни, она не могла бы выбрать лучше.

Позже я всегда настаивал, что влюбился в нее еще до того, как дверь закрылась. Она никогда не верила в это. Девушка, которая открыла дверь, поражала свежей красотой. Эта красота успокаивала, заставляя подольше задержаться в ее сиянии. За много лет, проведенных в общей начальной школе, я так и не научился общаться с девочками, которые казались мне далекими объектами. Я потерял дар речи. Тогда годы изучения этикета в миссионерской школе сделали свое дело.

— Добрый вечер, мэм, — сказал я.

Остаток наших лет она припоминала мне эту формальную фразу. «Добрый вечер, мэм». Так же, как много лет спустя, она наградила меня этим смешным прозвищем «мистер чинчпокли», когда услышала, как мальчишка распевает около автобуса. К ее чести, тогда она даже не захихикала. Это было последней каплей.

Она просто широко распахнула свои глаза.

— Ты, должно быть…

Я кивнул. Девушка улыбнулась — мир осветился. Ее превосходные зубы я заметил только годы спустя, потому что потерял способность замечать детали. Она предложила:

— Входи. Милер будет здесь через минуту. Он провожает мою тетю до рынка.

Когда я вошел внутрь, первое, что я заметил, — это пол, отполированный, словно зеркало, и у нее ничего не было на ногах. Мебель — прямые, крепкие стулья с толстыми ручками и простая софа без подлокотников — не была элегантной. В огромной гостиной-столовой было столько свободного места, что стулья выглядели выброшенными на берег. Я сел на край софы и снял резиновые голубые чаппалы. Пол был холодным и гладким.

Я не чувствовал смущения из-за грязных ног и поношенных тапочек, но не мог начать разговор. Я понятия не имел, что сказать любой девушке, не то, что красивой. Школьником я постиг основы социологии, но за два года, проведенных в колледже, я полностью утратил сноровку, по большей части специально.

В отличие от меня, ей не было неловко. Девушка спросила меня, хочу ли я воды, чая. Я отказался от всего, не глядя на нее, осматриваясь. Она сказала, что знает обо мне от Милера. Он часто говорил обо мне. Это в какой-то степени подняло мою уверенность в себе.

Я хотел спросить ее имя, но не знал как.

В этом вопросе я никогда не был мастером. Как тебя эовут? В этом есть что-то вульгарное. Имя — это то, что следует предлагать. Его нельзя требовать. Я не мог вспомнить, сказала ли она его, когда открывала дверь, а теперь потерялся в своем смущении.

Было проще спросить ее, что она изучает. Географию и психологию, в Государственном колледже для девушек. Мне хотелось знать, она из Чандигарха или, как большинство из нас, студентка, которая переехала в город без прошлого и очевидного будущего. Но я не знал, как задать вопрос, чтобы не показаться назойливым. Я боялся спросить что-нибудь, что может испортить впечатление обо мне в ее дневниках. И я понятия не имел, что пишут в дневниках девушки.

Я сидел молча, изучая уродливый серый ковер с двумя огнедышащими драконами, которые сидели по обе его стороны. Наконец она извинилась и вышла из комнаты. Это был первый раз, когда я смотрел на нее, ее удаляющуюся фигуру, простые голубые вельветовые джинсы, белый топ, развевающиеся волосы. Затем она повернула направо в конце холла и исчезла.

Я осмотрелся. В дальней стене был открыт служебный люк на кухню, и я мог видеть сквозь него раковину и посуду, лежащую рядом с ней. Под служебным люком расположился деревянный буфет вдоль всей стены. Среди множества пустых цветочных ваз и многочисленных семейных фото в рамках лежал катушечный плеер «Грюндиг» с мрачным выражением лица. За те много лет, в течение которых я посещал эту комнату, пока она не стала одним из самых интимных и важных пунктов моей жизни, я никогда не слышал, чтобы он открывал свой рот.

Рядом со шкафом, прикрепленным к стене толстой черной бечевкой, стоял маленький холодильник, содрогавшийся при виде меня. На нем была большая этикетка. Я вытянул шею, чтобы прочитать надпись, и был разочарован, увидев, что это «Оллвин». Глупым сентиментальным образом я был привязан к «Келвинатору». Когда мне исполнилось шесть, мой отец принес домой холодильник, и моя мать тщательно установила его. Ни одному слуге не позволяли открывать его, ничего в нем не оставалось без упаковки, его размораживали и мыли каждые выходные — и после стольких лет работы его продали за цену, за которую он был первоначально куплен. Купили новый. Побольше. Но снова «Келвинатор».

Мои родители были глупыми жертвами традиции. Оплаченные артисты безопасного мира. Во всем от одежды до продуктов питания и безделушек, первая марка, которой они оставались довольны, становилась их единственной на всю жизнь. В нашем доме «Филипс» заменял «Филипс», зубная паста «Бинака» пасту «Бинака», краска «Бомбей» — краску «Бомбей», «Киссан джем» — «Киссан джем», «Бурнавита» — «Бурнавиту», «Бата» — «Бату».

На стене справа от меня висел ужасный горный пейзаж, поддерживающая его проволока выглядывала из-под рамки. Это был любительский рисунок маслом, который изображал дом на холмах, с зелено-голубыми горами, выступающими на заднем плане, и девушкой в длинной рубашке, сидящей на веранде и смотрящей на красное заходящее солнце. Дом был двухэтажный, с покатой крышей и толстыми каменными колоннами на веранде. Побеги зеленого плюща поднимались по стенам. На верхнем этаже был ряд застекленных закрытых окон, кроме одного. Справа от девушки из окна высунулся мужчина и смотрел на нее. В правой части холста росло огромное дерево с толстым стволом и с развевающимися ветками.

Когда девушка вернулась, легко ступая голыми ногами, она опросила меня, не хочу ли я сока бел.

— Это ужасно. Страшный вкус. Я не могу пить его в одиночестве, — сказала она.

— Да, выглядит он тоже неважно, — заметил я.

— Милер — единственный, кого я знаю, кто любит это дерьмо, — улыбнулась она,

— Милер съест и выпьет все что угодно.

И именно тогда я рассказал ей свою первую историю. Историю о том, как я познакомился с Милером.

Я впервые встретил его в кафе в колледже, где среди остатков еды и колы шла шумная игра с жетонами. Идея состояла в том, чтобы кинуть монету в пятьдесят пайс с края стола одним ударом пальцев в стакан, стоящий в центре. Милер, высокий худой сардар с тонкой бородой, большим крючковатым носом и огромным тюрбаном, был первым в этом соревновании. Соседние столы втянулись в игру, словно металлические опилки прилипли к магниту. Я, Соберс и Шит зашли сюда на минуту и планировали наш следующий фильм, но нас тоже заинтересовала эта игра. Соберс выбыл за два кона, а Шит бросил монету так сильно, что она попала в чашку самбара через два стола.

Я попал со второго удара. Как и Милер. На его лице было выражение крайнего спокойствия, которое мне нравилось. У него была своя группа прихлебателей, одобрительно восклицающих; они были из тех людей, которые ходили по коридорам общежития, стараясь изо всех сил, чтобы кто-нибудь узнал об их существовании. Если ты будешь много улыбаться им, вечером они окажутся в твоей комнате, чтобы завязать дружбу. Потом я попал с четвертой попытки, как и Милер.

Тогда Шит решил, что монету нужно бросать другим способом.

— Кинь ее своим носом, — сказал он.

Милер оттолкнул в сторону алюминиевый стул без ручек Он встал на колени на пол и положил монету в пятьдесят пайс на край стола. Его глаза были теперь на одном уровне с поверхностью, а тюрбан поднимался над ней.

Он примерился, опуская и поднимая голову. Затем Милер медленно наклонил голову вперед, пока его длинный нос не оказался под кончиком монеты. Все затаили дыхание. Он поднял правую руку и поправил свои толстые очки. А затем, не сводя глаз с монеты, держа нос под ней, Милер резко поднял голову.

Его тюрбан упал на светлый алюминиевый стол, который поднялся на двух передних ножках, словно взбрыкнувшая лошадь. Тарелки и стаканы свалились и опрокинулись на пол, детонировав, словно бомба.

Шит посоветовал:

— Беги!

Застигнутый врасплох менеджер с усами-кистями закричал:

— Лови этих педиков!

Официанты в модных тюрбанах и белых рубашках с куммербунд бросились к нам без особого энтузиазма, их резиновые тапочки стучали о выложенный плиткой пол.

Через секунду мы — нас было больше пятнадцати человек — выскочили через широкую дверь на спортивную площадку, смеясь и громко ругаясь. Оглянувшись назад, не преследует ли нас кто-нибудь, я увидел, что Милер ищет на полу свои очки в окружении группы официантов в желто-зеленых куммербундах.

Менеджер приказал ему идти к расчетному столу. Милер неуклюже хромал за ним без возражений. Он сел на стул напротив менеджера. Тот начал делать подсчеты на клочке бумаги. Милер смотрел на него со спокойствием учителя, проверяющего студента.

Я решил вернуться.

— Двадцать одна рупия, — сказал менеджер.

Милер посмотрел на меня, затем на менеджера. Он держал переднюю и заднюю часть своего тюрбана, который выглядел словно лодка, разбившаяся в неспокойном море, и пытался водворить его назад на киль — на свой лоб. Милер поставил его прямо, а тюрбан завалился в сторону.

— Девять рупий за три тарелки, три рупии за три чашки, четыре рупии пятьдесят пайс за три стакана и четыре рупии пятьдесят пайс за три досы, — продолжил менеджер.

— Мы не разбивали все эти вещи. И я даже не ел эти досы, — я попытался защитить Милера.

— Он это сделал. — менеджер показал на моего товарища.

— Он съел одну порцию, — возразил я.

— Он съел три порции, — настаивал менеджер. Я посмотрел на Милера. Тот кивнул. С каждым кивком развязавшийся тюрбан сползал все ниже.

— Но мы не несем ответственность за весь этот беспорядок.

— Тогда кто несет? — спросил менеджер. Здесь было больше пятнадцати мальчиков. По по чьей вине сломан стол?

Я нашел банкноту в пять рупий в кармане, вытащил и положил на стол.

— Этого достаточно?

— Еще шестнадцать рупий.

Я посмотрел на Милера. Он невозмутимо засунул руку в карман рубашки, вытащил банкноту в пять рупий и другую в одну рупию и положил их на стол.

Менеджер начал любовно расправлять все загибы на банкнотах грязным ногтем.

Во мне что-то взбунтовалось. Я встал и сказал:

— Идем.

— Еще десять рупий, — напомнил менеджер.

Я пошел к двери. Милер последовал за мной, все еще борясь со своим тюрбаном.

— Сардарджи, я пойду и пожалуюсь начальнику, — закричал менеджер.

— Пожалуйста, он мой дядя, — ответил сардарджи.

— Да, да, и Индира Ганди — твоя тетя! — усмехнулся менеджер.

Мы вышли из столовой и увидели множество мальчиков в разноцветных футболках, играющих в баскетбол, футбол и хоккей, их страстные крики о своевременных пассах и резкие ругательства из-за неправильных движений наполнили воздух. Время отсчитывалось с помощью периодических ударов кожи о дерево, и игроки бежали, передавая друг другу бесконечную эстафету, к сеткам крикета.

Милер посмотрел на меня, и в первый раз на его лице появилось какое-то выражение. Медленная, очень понимающая улыбка. Он сказал:

— Спасибо.

— Этот парень правда твой дядя? — спросил я.

— И Индира Ганди — моя тетя, — улыбнулся Милер.

Мы сели на бетонные ступеньки рядом с баскетбольной площадкой и начали разговор, который не прекращался больше года. Мы говорили с пылом, который трудно даже представить в такой жаркий вечер, наполненный спортивными криками студентов, — нам казалось, что воздушные змеи скользили по горячему воздуху над нами.

Рассказав первую историю, я превратился для нее в рассказчика историй.

Необходимость в историях стала основой нашей любви.

Любопытно, что ее жизнь уже имела свою историю, — а возможно, так и должно было быть. Ее звали Физа, и она происходила из необычного дома. Ее мать была сикхом, а отец — мусульманином. Влюбившись и поженившись сразу после ужасных лет разделения, они навлекли на себя гнев обеих семей. В отчаянии они покинули безумный север и эмигрировали далеко на восток, в Ассам, в 1950-х, сев на поезд, которьи шел больше трех дней до пункта своего назначения.

Они уехали так далеко, как могли, и оказались в уединенном городе, Джорхате, который, по мнению Физз, был знаменит несколькими вещами: военно-воздушной базой, клубом спортивных состязаний для высокомерных чайных плантаторов, ежегодными скачками пони, большим государственным магазином и прекрасной миссионерской школой. Последняя, по ее словам, была экстраординарной: совместное обучение мальчиков и девочек, свободный дух, поддерживаемый монашками из Европы и вылившийся в традицию проведения собраний, празднеств, пикников и безрассудной страсти.

Ризван, ее отец, боролся с магазином одежды, затем открыл кинотеатр. Ее мать, Джасприт, устроилась преподавать хинди в миссионерской школе. Они оба отошли от своих религий, Физа выросла, не зная ничего, кроме смутного «отче наш на небесах и имя твое», постоянно повторявшегося суетливыми монашками. Когда расширение этнической политики в Ассаме начало менять жизнь и систему образования, ее родители решили отправить ее в искусственный оазис Чандигарха, все больше напоминавшего университетский городок. Овдовевшая тетя Джасприт была на ее стороне, и Физа приехала в ее дом в Чандигархе. Милер был праплемянником тетушки, предполагаемым кузеном Физы, но тоже видел ее впервые.

Ей еще не исполнилось и шестнадцати, когда она приехала в консервативный город, и ее потрясла его атмосфера: его агрессия, жестокость, ежедневные предложения от каждого мальчика или мужчины, который встречался на ее пути. В ее родном городе отличительными чертами были спокойная коммерция и совершенная инертность. Это, миссионерская школа и бесконечные фильмы, которые она посмотрела — индийские в зале отца и английские каждые выходные в сонном Клубе спортивных состязаний — сформировали ее чувствительность. Мир был добрым, со своим моральным порядком, и жизнь была очаровательной историей, в которой случались несчастья, но все заканчивалось хорошо в конце концов. Ей нужно было только взглянуть на мать и отца, чтобы убедиться в этом.

Счастливые браки могут испортить детей, дав им ложную надежду.

На севере Физз обнаружила, что там не было правил. С того момента, как она вывезла свой маленький голубой велосипед из дома, ее судьба была определена. Мальчики сопровождали ее в колледж и обратно; они шли группами позади нее, когда она направлялась в Семнадцатый район; они преследовали ее в кинотеатрах, ресторанах, парках; мальчишки бросали в нее камни обожания; они выглядывали из-за деревьев и изгородей, усмехаясь и двигая своими кулаками; они оставляли цветы и подарки в ее почтовом ящике, один даже приносил ей свежее яйцо каждое утро целый месяц. Никто не пытался с ней заговорить. Они были рады предложить ей немедленный секс, но их постоянно игнорировали.

Один из мальчиков в колледже делал подобные вещи каждый день — это называлось pehelwani geda, «увеселительная прогулка мачо». Физз однажды сказала мне:

— Если мы будем продолжать спрашивать, есть шанс, что когда-нибудь мы получим то, что просим.

К тому времени, как я встретил ее, она жила в городе почти год и научилась двигаться внутри собственного кокона. Это сдерживало бешеную атаку мужчин и сохранило ее душу неиспорченной. Физз оставалась смешной и не потеряла своей невероятной свежести, относясь к ежедневному спектаклю как к одному из фильмов, которые она видела в зале отца. Все мальчики играли роль, никто не хотел причинить ей настоящего зла. Это испугало меня, потому что я знал мальчиков, знал, какими опасными они могут быть в своем неведении. Я попытался объяснить ей. Но она была права, а я ошибался. Изменить себя из страха — значит проиграть в этой игре.

Жизнь должна быть рискованной. Всегда на твоих условиях.

Я начал совершенно невинно сопровождать Милера до ее дома каждую неделю. К этому времени мы с Милером дружили уже год. После скандала в кафе мы почувствовали друг к другу невероятную симпатию. Мы не могли молчать и впали в оргию диалога. Для меня это было словно птичья песня на рассвете после молчания долгой ночи. Мы поселились в одной комнате, прекратили посещать уроки, стали бродить по городу и проводить дни, разговаривая о книгах, фильмах, крикете, боксе, философии, политике, порнографии и людях.

Вопреки общему мнению, основа великой дружбы — это полное согласие. Нет такой вещи, как здоровое столкновение мнений: каждое отличие — это термит в балках отношений, съедающий их изнутри, готовящий к краху, в то время как любое согласие, даже ложное — это еще одна балка, поддерживающая конструкцию. Поэтому я и Милер никогда не спорили; и даже если мы чувствовали по-разному, мы скрывали это ради общей радости, получаемой от пребывания вместе.

Милер утвердил меня в моих амбициях. Он готовил меня к ней. Милер, который вырос в Дели, делал много космополитических вещей: летал на самолетах, ел в шикарных отелях, танцевал на дискотеках, посещал джейм-сейшен кислотного рока, ездил на концерт Осибиса. Он знал меру вещей, он был человеком мира. Я не делал ничего из этого, но я делал то, чего не делал он. Я читал. Множество, великое множество произведений классической литературы.

Я делал это раскованно, без всяких указаний, заполняя пустоту длинных скучных дней в этих грязных городах Уттар Прадеша. Книги я доставал в разваливающейся школе и клубных библиотеках. Старые грязные книги с черными метками на переплете вместо названия, печати с красными чернилами, которые заявляли на каждых десяти страницах о принадлежности книги библиотеке, бумага, уже пожелтевшая и хрупкая — погода и насекомые проделали небольшие отверстия по краям. С пальцев осыпалась пыль, когда я переворачивал страницы.

Я проглотил весь объем английской литературы — все, вплоть до шестнадцатого века, даже пытался преодолеть огромный том пьес Шекспира. Бумага была такой тонкой, что можно было смотреть через нее, и приходилось класть ее на стол, чтобы читать.

Я понимал немного и помнил еще меньше. Ценность книг доходила до меня только тогда, когда я видел сияние в глазах Милера. Похоже, ему казалось удивительным, что я прочитал все эти книги. Что я знал столько необычных слов. Как пенка на кипяченом молоке, его восхищение медленно оседало на мне, наполняя меня новым рвением к обложкам еще большего количества книг и даря мне уважение, которого я никогда раньше не испытывал.

Я стал тем, кто пришел к ней и в кого она влюбилась; когда начали показываться трещины, Физз была в недоумении, и ей было больно, как человеку, который в тумане невинности надел маску на другого человека.

Две традиции стали основой и тканью моей любви.

Рассказывать ей истории и заставлять ее смотреть истории.

Смотреть было легко. Это было то, что делали все. Походы в кино напоминали эпидемию в Чандигархе. Цены на билеты были до смешного маленькими — три рупии десять пайс за балкон, и меньше половины этой цены за партер. Можно было посещать пять залов каждую неделю и надеяться на новые фильмы в пятницу. Обычно фильм повторяли несколько раз.

Как и в остальном в городе, здесь тоже была своя иерархия.

По-настоящему хладнокровная толпа смотрела — и ее видели за этим занятием — английские фильмы. Великим ритуалом были утренние сеансы по воскресеньям в таинственном, напоминающем ангар кинотеатре. Демонстрировалась странная смесь новых и старых голливудских фильмов: «Великий побег», «Челюсти», «Герцогиня и Грязный Лис», «Лихорадка субботним вечером», «Близкие контакты третьей степени», «Крамер против Крамера». Не имело значения, какой фильм шел, зал был всегда переполнен.

Воздух наполнял запах духов и одеколонов, было заметно, что посетители тщательно прихорашивались перед этим часами. Зрелые юноши в высоких ботинках из буйволовой кожи, джинсах клеш, которые превосходно сидели на лодыжках, приезжали на сверкающих мотоциклах «Иезди» с ироническими улыбками на губах. Привлекательные молодые женщины Пенджаба — их кожа светилась от возбуждения, их тела уже созрели для фантазии — женщины, которые в девятнадцать были бесподобными сексуальными сиренами, но к тридцати теряли свою привлекательность (их красоту забирали дети и полнота), — эти женщины, безукоризненно одетые в превосходно отглаженные джинсы и обтягивающие курты, качались в толпе, бросали долгие взгляды и чрезвычайно возбуждали парней.

Этого всего было слишком много. Казалось, все были почти на грани оргазма,

В мой первый месяц в городе я получил превосходную дозу притворства от худого, словно тростник, сардара в тугом тюрбане и мешковатых брюках. Он стоял на капоте машины «Фиат» напротив кинотеатра и охотился за зрителями. У него была тонкая борода, его худые плечи были отведены назад, как будто он постоянно кланялся. Этот сардар пронзительно кричал:

— Папииллион! О, Паааааппииилиион! О, Пааааппииилиион!

В его правой руке болталась пачка билетов, а аспиранты Папиллон обступали машину.

Я почти никогда не ходил на утренние шоу. Я чувствовал себя неловко среди людей, демонстрирующих хорошую внешность и уверенность в себе. И была давка и очереди. Мальчики стояли три часа в надежде купить лишние билеты, чтобы продать их девушкам, которым придется сидеть рядом с ними. Я предпочитал быть частью более простого народа.

Более простой парод жил индийскими фильмами. По большей части он состоял из студентов, приехавших из маленьких городов и деревень Пенджаба, Харианы и Гимахал Прадеша. Переезд в большой город был для них огромным событием; учитывая шикарную одежду, поведенческое чутье, рестораны и кофейные магазины, курение и питье, мотоциклы и девушек — учитывая все, это было опасным делом для них. Это можно было увидеть по их глазам. Неуверенность и желание.

Их можно было заметить везде. Они всегда ходили маленькими группами, поддерживали уверенность друг друга отчаянным, часто жестоким, чувством юмора; Эти парни задерживались у Семнадцатого района — снаружи был ресторан, шикарный музыкальный магазин, сверхмодный магазин одежды. В общежитии можно было пройти мимо них, курящих «Данхилл», ласкающих красную упаковку по очереди — пачка открывалась осторожно, чтобы сохранить целлофан. Или сражающихся со странно сидящими голубыми джинсами, которые они храбро надели.

Но именно. женщины уничтожали их окончательно. Их кормили стереотипами маленьких городков о женщинах больших городов, которых они видели в девушках вокруг и понятия не имели, что с этим делать. Они нежно поглядывали на каждую женщину, часто преследуя их часами на рынке и вдоль дороги со страхом и странными фантазиями.

Неся свое хладнокровие, словно эполеты, большинство из юношей цеплялись к индийским фильмам, как к единственному нанесенному на карту острову в безбрежном море. Они снова и снова возвращались в темное лоно индийского кинотеатра, как в безопасное убежище. Кино, со своей особой мифологией, поддерживало их жизни. Как только выключался свет, они оказывались на знакомой территории, вдали от пристальных взглядов.

Физз — это было похоже на нее — поддерживала оба порядка. Когда я только узнал ее, у нее, в отличие от нас, не было нервозности. Она двигалась внутри собственного кокона из уверенности и невинности и делала сложные вещи простыми, обращаясь с ними просто.

Физз ходила на фильмы — английские и индийские — и не позволяла никому из окружающих людей бросать тень на ее настроение.

Я начал ходить с ней на индийские фильмы — раз в неделю — но я продолжал избегать утренних сеансов по воскресеньям. Индийские фильмы только начали формироваться как массовое явление. За много месяцев до этого нам пришлось изолироваться от других людей, чтобы продолжать жить по своим правилам. Но это занятие было невинным: мы даже не держались за руки и не говорили друг другу ничего личного, хотя все это нависало над нами, требуя, чтобы его озвучили.

Но именно истории, которые она слушала, а не те, которые она смотрела, наконец соединили нас.

Физз была настоящим слушателем. Поистине одаренный слушатель, она пробуждала во мне красноречие, на которое я не думал, что был способен. Когда я читал дневники — двадцать лет спустя — я знал, почему так красиво говорит Сиед. Катерина побуждала его к этому своим умением слушать. Я знал, почему Физз это делала для меня.

Она хотела слушать все, что мне нужно было сказать. О книгах, фильмах, политике, искусстве, спорте, людях, жизни, идеях. Физз хотела слушать о проказах, которые я совершил в течение недели, абсурдных вещах, которые заполняли мою жизнь. Она попалась на необычное, неправильное, эксцентричное. Я думаю, Физз была похожа на своего отца и унаследовала его упрямство.

Ее пленили абсурдностью и настойчивостью, как большинство людей очаровывают деньгами и силой.

Я философствовал, психологизировал, агонизировал, драматизировал, говорил напыщенно, и она купалась во всем этом восторженно, словно это был ливень посреди лета, превративший сезон удушающей жары во внезапное волшебство.

Я появлялся в ее доме — доме ее тетушки — каждый субботний вечер. Вначале с Милером, но, когда он уехал шесть месяцев спустя в фруктовые сады дядюшки в Калифорнию, я стал приходить один, прислоняя «Атлас» к серой стене, притворяясь перед тетей, что я поддерживаю традицию как друг ее племянника. Я садился с ногами на ковер с драконами, перед молчаливым «Грюндигом», дрожащим «Оллвином», грубым горным пейзажем, смотрящим на меня справа, и начинал говорить.

Она была в джинсах, ее волосы были убраны назад и завязаны в крепкий хвост; ее классически привлекательное лицо и улыбка освещали весь мир. Мне было трудно даже смотреть на нее. У меня кружилась голова от того, что я находился с ней в одном и том же месте.

Я не думаю, что она понимала, насколько ее умение слушать помогало мне стать тем, кто я есть.

Я стал тем, кем, я думаю, она хотела, чтобы я был.

Я начал жить, рассказывая ей истории.

Я наполнял каждую неделю моей жизни историями, которыми я мог рассказать ей: мои друзья и я сбрасывали нашу промокшую одежду в театре Ниилам после прогулки под проливным дождем, чтобы посмотреть фильм, а затем нас выставляли из зала голыми — словно на город обрушивалось землетрясение; Милер и я внедряли среди наших друзей страх к коровам, заставляя всех прятаться за деревьями и кустами каждый раз, как мы видели корову; жить целую неделю на молоке и бананах (это закончилось запором), потому что мы потратили все наши деньги на книги; пятеро из нас шли вниз по склону горы из Касаули — снова без денег — и оказались в Чандигархе через четырнадцать часов с израненными ногами и разорванной в клочья одеждой.

Я рассказывал и рассказывал — живя, приукрашивая, придумывая, и истории становились похожими на сказки Шахерезады: они удерживали меня в ее жизни. Так отец моей матери оставался в моей жизни живым, рассказывая мне истории из «Махабхараты»: когда истории иссякли, он исчез, и я узнал о нем только тогда, когда дед умер — непрочная оболочка невероятного рассказчика ужасных историй.

Это был мой первый урок: истории всегда важнее, чем рассказчик. Не рассказчик оживляет историю, а история поддерживает жизнь рассказчика.

Долгое время мои истории были о смелых проделках и грубых ошибках — абсурдные вещи, которые нравились ей и заставляли ее смеяться. Затем, когда Милер постепенно покинул нас, они стали о других вещах, более личных, более интересных. Сценарии, которые прочертили траекторию наших жизней.

Два десятка лет спустя, когда я сидел в тесной комнате отеля на Седьмой авеню на Манхэттене, анализируя обломки моей жизни, ожидая самолет, который доставит меня домой, я знал лучше других, что любовникам необходим дар рассказчика. Им нужно рассказывать друг другу истории постоянно, чтобы удерживать друг друга от исчезновения.

Страстная любовь не имеет отношения к очевидным атрибутам любовника — классу, интеллекту, внешности, характеру. Она имеет отношение только к историям, которые любовник может рассказывать. Когда истории волнующие, сложные, проникновенные и отчаянно правдивые, как великое произведение, тогда это любовь.

Когда истории плохие, их грамматика небрежна, жизненная сила слаба, сюжет безвкусный, тогда это тоже любовь.

Истории, которые любовники рассказывают друг другу ― о них самих, их прошлом, их будущем, их уникальности, их неизбежности, их непобедимости. Истории об их мечтах, фантазиях, укромных уголках и трещинах их страхов и извращений. Те, кто может рассказывать истории о силе, создают сильную любовь. Те, кто лишен этого дара, никогда не знают эмоций.

Любовь — это история, вино в бутылке. Рассказчик — просто бутылка, которая имеет значение, пока пьется вино. Огромные бутылки умирают на полке, если там нет вина, если истории сочиняются с трудом.

Мы все знаем прекрасных людей, которые никогда не любили

Как великое произведение, истории, которые любовники рассказывают друг другу, могут быть о чем угодно и могут рассказываться любым тоном. Они могут обладать богатством языка Диккенса или быть свободными, как слог Хэмингуэя; они могут быть подробными, как у Джойса, или поражать, как Кафка; они могут быть безумными, как у Льюиса Кэрролла, или печальными, как у Томаса Харди. Они могут быть какими угодно — мрачными, смешными, философскими, сумасшедшими.

Но они должны быть правдивыми.

Даже в обмане великие произведения правдивы.

Даже в обмане великая любовь истинна.

Поцелуи ведут к болезням, Которые мы ненавидим. Но поцелуй меня быстро, малышка, Поцелуй меня, я сделал прививку.

Физз выучила эту песенку, когда училась в Джорхате. Однажды вечером в моей комнате она попробовала ее на мне как стимул. Это было похоже на выстрел ракеты в плотину. Воды моего желания вырвались, затопив все вокруг, и ничего не стало видно, кроме желания.

Это было странно, потому что годы я довольствовался только тем, что мог держать ее за руку. Через несколько месяцев после того, как Милер уехал из Чандигарха, арена наших жизней медленно вышла за пределы кинотеатра и этой скучной гостиной. Я потерял мой «Атлас» — его украли от закусочной «Прима» в Десятом районе — и был вынужден ходить пешком. Физз перешла на пешие прогулки вместе со мной. Она ехала быстро на своем маленьком голубом велосипеде на наши встречи; мы оставляли велосипед на парковке и отправлялись на прогулку.

Мы. гуляли часами каждый день от одного района до другого, от моей комнаты в Девятом районе, до университета в Четырнадцатом районе, до книжного магазина в Семнадцатом районе, до кинотеатров по всему городу и до ее дома в Тридцать пятом районе. Чандигарх был тогда огромным городом для прогулок, с широкими дорогами и прекрасными деревьями, посаженными вдоль них, — арджунамн, амалтосами, гулмохарами, пимами, семалами. Каждый вечер, когда наступало время ей уходить, я вез ее маленький велосипед, провожая ее через город, до самых ворот и отчаянно цепляясь за каждую минуту.

Нет лучшего способа для ухаживания, чем прогулки. Учиться идти в ногу; выражать небольшое беспокойство — тревогу, бдительность — прикосновением к локтю; ощущать кровь, бегущую по венам, чувство. движения и общей цели; и, прежде всего, говорить свободно на открытом воздухе, не беспокоясь о взглядах друг друга и назойливом внимании других. Те, кто хочет найти любовь, должен научиться гулять. Когда мы гуляли, она заставляла меня говорить: красиво и без остановки. Физз воспользовалась тем, что зажег Милер. Не говоря ни слова, она определила то, кем я был, кем я хотел быть. Я читал больше, чем прежде, потому что она хотела об этом слушать. Я разговаривал о творчестве больше, чем раньше, потому что она хотела слушать об этом. Когда я был не с ней, я зарывался в книги в своей комнате, готовясь для нее, готовя себя для моего будущего.

С отъездом Милера я отдалился от всех других друзей и прекратил ходить в колледж. Я занял маленькую комнату во флигеле большого ветхого бунгало в Девятом районе и никому не сказал о его местоположении. Комната находилась над гаражом, и в окно бились грязные зеленые листья мангового дерева. Там не было мебели, только старый плетеный стул на узком балконе На полу была камышовая циновка, на которой лежал мой матрас среди моря книг. Бесконечные стопки книг неправильной формы. Они придавали комнате вид города из многоэтажных зданий разных размеров, созданных архитекторами, которые не могли прочертить прямую линию. Я тратил каждую рупию, которую мой отец присылал мне, на покупку книг, и Физз делала то же самое, принося их мне в бумажных пакетах. Книги, которые она купила и держала несколько дней в своем шкафу среди своих духов н одежды, сохраняли ее запах и сводили меня с ума.

Мои отношения с отцом полностью разрушились. Он писал мне длинные письма о карьерных планах, институте менеджмента. юридических школах и подготовке к гражданской службе. Я думал, что он стал глупее, чем раньше. Я прекратил писать ему и почти вынудил его урезать мое содержание. Но чек на двести пятьдесят рупий продолжал приходить каждый месяц, и я тратил его, покупая новые книги.

Одни раз в неделю я ходил на рынок, звонил моей матери, когда отец был в офисе, и сообщал ей, что со мной все в порядке, но как только она начинала принуждать меня к возобновлению отношений, я просто отсоединялся. Порой после разговора с ней я садился на край веранды у бакалейного магазина Гуптаджи, и меня наполняла безумная печаль. Тогда мне отчаянно хотелось быть рядом с Физз, и если я не мог, то я начинал ходить. Я гулял, гулял и гулял — без всякой цели, положив руки в карманы, пока печаль не покидала меня.

Больше года я не ездил домой даже ненадолго, даже во время убиваюшего лета Чандигарха, предпочитая лежать в оцепенении голым, покрытым слоем пота под медленным вентилятором. Я неторопливо читал, ожидая, пока Физз вернется из далекого Джорхата, пока почтальон принесет мне ее каждодневное письмо, аккуратно сложенное, придавленное листьями бамбука. В складках бумаги сохранились ее духи, сладкие «Мадам Рохас». Я читал письмо несколько раз, извлекая тайный смысл каждого слога; а порой я просто лежал на постели и разбрасывал их по моему лицу, наполняя голову ее запахами.

Было странно то, как это развивалось дальше, потому что долгое время я был счастлив просто держать ее за руку и разговаривать. Во всем этом была нереальная, чистая атмосфера. Я был счастлив просто быть рядом с ней. Это вернуло величие моим речам; это заставило меня чувствовать себя достойным. Когда я был не с ней, я жил только ожиданием того времени, когда я буду с ней. И когда наступал подходящий момент, я наслаждался сиянием этого времени.

Два десятка лет спустя, я все еще мог чувствовать это, хоть и с усилием, и знать, что это правда.

Когда мне не удалось пойти дальше ее руки, она решила действовать с характерной для нее естественностью. Мы сидели на матрасе в окружении поднимавшихся стопок книг, и я читал ей «Прелюдии» Конрада Айкена, когда она прервала меня и процитировала стихотворение. Я поцеловал ее, прежде чем она успела закончить, и я не отрывался от ее губ много часов, пока не наступила ночь, и ей не нужно было идти домой.

С этого дня, 9 января 1981 года, желание затопило все.

Прогулки, разговоры, литературу.

С раннего утра я ждал ее, сидя у балконной двери, глядя вниз на разбитый асфальт дороги, пытаясь читать, но безуспешно На кассетном магнитофоне «Филипс» играли «Мистер и миссис 55», Барсаат или Аар Паар. Я открывал дверь, когда Физз поднималась по спиралевидной бетонной лестнице. Мой рот касался ее лица, прежде чем она полностью оказывалась внутри комнаты. Она всегда выглядела и пахла так, словно только что принимала ванну, даже если проехала на велосипеде половину города до этого. Я обнаружил, какого ярко-розового цвета соски женщины. И как ее лицо становится такого же цвета, когда ты сосешь их.

Я понял, каким безграничным является тело женщины. И как ты продолжаешь находить больше, чем ищешь. Я выяснил, как легко в любви касаться ртом каждого участка тела женщины.

Я понял, что ты никогда не любишь женщину больше, чем когда находишься глубоко внутри нее.

Я обнаружил в себе желание, о котором никогда и не подозревал. Я никогда не мог до конца насладиться ею. Она приходила, и я начинал любить ее, и пока я провожал ее назад — всегда после рассвета — мои ласковые руки лежали на ее плечах, и я заставлял ее медлить у ворот, пока это не становилось подозрительно.

Когда Физз не было поблизости, меня мучили ее запахи и вкусы — неутоленность, которая часто не давала мне прочитать даже страницу. Мы потеряли способность смотреть фильмы, ходить в рестораны и терять время на рынке, потому что моя необходимость в ней была так велика, что ее невозможно было утолить на публике.

Правда, в первый раз это не длилось даже секунды, а во второй раз — только одну, но спустя много недель мы начали любить друг друга часами, пока комната не наполнялась ее запахами, а ее молчаливые стоны не разрывали ее. Мне никого не хотелось видеть, мне никуда не хотелось идти, мне хотелось только быть с ней в этой маленькой комнате среди книг, погрузившись в ее тело.

Какой мир я обнаружил, какой мир жизни и удовольствия!

Я никогда не жил более остро. Одна женщина может быть целой вселенной.

Физз была достаточно полной, и поэтому всегда плохо получалась на фотографиях. Она была создана для любви. Ее тело давало столько же, сколько и получало. Меня возбуждала каждая ее впадина и изгиб, каждое влажное место, издающее запах мускуса; и это было начало путешествия открытий, которое будет длиться годами. Каждый кусочек ее тела приводил меня в возбужденное состояние, даже ее ренуаровские ноги, которые она ненавидела; и часто я нормировал свое удовольствие, чтобы обрести разум перед моим половым влечением.

И ее лицо, ее лицо! Ее лицо было экстазом, блестящим шедевром мастера Ренессанса, написанным маслом; и при полном отсутствии хитрости все, что она чувствовала, отражалось на ее лице. Я читал на нем любовь, и это толкало меня на еще большее безумство. Отец Джон был прав: все, что имеет значение, — это очаровательное лицо, потому что это все, что ты видишь, когда погибаешь на женщине.

Я жил в безумии. Порой я заканчивал любить ее и через несколько минут, вдыхая ее устойчивый запах мускуса на моем лице, я возбуждался снова. И это продолжалось час за часом. Вскоре я начал откладывать части ее одежды, чтобы, когда я проснусь ночью от какого-то беспокойства, сжать их с желанием.

Мой словарный запас сократился до ужасающегося количества слов. Она прекратила красиво слушать меня. Я начал говорить плохо. Я стал неуклюжим мастером клише. Детская речь и клише. Болтовня. Но ничто не могло выразить того, что я чувствовал. Меня осушили до чистых и простых аксиом.

Теперь я был только животным желания, и даже когда я говорил с ней о книгах, идеях, мечтах и фантазиях, это было только для того, чтобы добиться от нее лишнего кусочка страсти.

С годами она слушала все менее и менее красиво, а я говорил все хуже и хуже, но желание только росло. И мы оставались преданными друг другу, обладая чудом желания.

Я женился на ней в июле 1982 года.

Мне было двадцать два, а ей не исполнилось и двадцати.

К тому времени я не мог быть вдали от нее больше дня Моя необходимость в ней стала больше и постоянно росла. Моя мать нахмурилась. Мой отец сказал, что никогда ничего от меня не ждал. Биби Лахори ударила меня по яйцам.

— Мусульманка! Только через мой труп!

Ее родители тоже были не в восторге.

Их тревога была связана не с религией, а со мной в качестве жениха. У меня была простая степень по экономике и истории и скромный карьерный профиль. Я начал работать стажером в качестве помощника редактора в газете Дели, через шесть месяцев я заключил договор как стажер-репортер в местной ежедневной газете Чандигарха, зарабатывая шестьсот рупий в месяц плюс четыре рупии за каждую ночную смену. В глазах любого человека у меня не было перспектив. Такой категории, как юноша с профессией новеллиста, не было среди женихов в Индии. А Физз была невероятно красивой и умной. Она могла оказаться везде где угодно.

Меня это не волновало. Мне не хотелось ничьего одобрения.

Эти шесть месяцев в Дели были самым несчастливым временем в моей жизни. Каждую субботу я садился на ночной автобус до Чандигарха, проводил день с ней и возвращался на ночном автобусе обратно. Порой, отчаянно желая увидеть ее, я путешествовал всю ночь, приезжал на самом рассвете, проводил два часа с ней и возвращался вовремя к моей вечерней смене. Я жил в тумане, болезненно ожидая следующее письмо, следующий телефонный звонок, следующее путешествие на автобусе. Несвежий запах ночных автобусов поселился в моих ноздрях и не покидал меня годами. В Дели я завел только одного друга, Филиппа; и мне нечего было сказать ему, потому что это было спрятано внутри меня слишком глубоко, чтобы попытаться выразить словами.

В общем, еще до того, как закончились эти шесть месяцев, я знал, что, если я не буду с ней, то совсем зачахну и стану никем.

Как только я получил работу в Чандигархе, я переехал. Я объявил дату свадьбы наугад и сказал, что мы двигаемся вперед. Оглядываясь назад через призму этих двадцати лет, я думаю: замечательно, что мы это сделали.

Ее отец укрепился в своей позиции. Физа, которая никогда не перечила родителям, теперь смотрела ему в глаза и не двигалась с места. Ее матери пришлось вмешаться. Она напомнила своему мужу об их забытой истории. Ризван неохотно согласился. Бунты твоей собственной юности ничего не значат по сравнению с беспокойством за хорошенькую дочь.

Чтобы унять родителей, я согласился на формальную процедуру.

Мы не поженились в суде, потому что меня нельзя было волновать бумажной волокитой. И мы не женились по индийским или исламским обычаям. Физа и я выбрали Ананд Карадж, сикхскую церемонию, которую можно было провести утром очень быстро и очень просто под громкие звуки гимнов.

Пришли ее и мои родители, какие-то странные родственники, друзья и коллеги из газеты. Царила мрачная атмосфера, казалось, все были раздражены происходящим. После церемонии был обед с лепешками-наан и курицей. Мой отец надел свой темно-бордовый галстук и черный костюм-тройку в изнурительную жару и скептически смотрел на всех. Крепкий Ризван в цветастой рубашке был похож на человека, которого застали посреди рабочего дня. Две матери с трудом обменялись любезностями, пот стекал по их яркой губной помаде.

У официантов в белых куртках с темно-бордовой отделкой и золотыми лацканами были большие пятна под мышками. Запах пота наполнял комнату. Большие вентиляторы производили шум и воздух. Все было невероятно потертым.

Мне было неловко в пайджаме-курте кремового цвета, и с каждой минутой я злился все сильнее. Каково черта мне нужно было соглашаться даже на эту простую процедуру?

Физа с другого конца комнаты видела, как это зреет во мне.

Она медленно прошла через комнату. Физз выглядела невероятно красивой в темно-бордовом сальвар-камизе, стоя напротив меня и озаряя улыбкой весь мир. Она сказала:

— Я отчаянно нуждаюсь в какой-нибудь официальной церемонии.

Этим вечером, когда мы отправились в нашу комнату в отеле (балдахин постели был увешан гирляндами из ноготков и тубероз), мы были счастливей, чем когда-нибудь.

Нам ничего не нужно было. Нам никто не нужен был.

Мысль, что ей не придется уходить больше, наполнила меня исключительным чувством безопасности и удовлетворенности.

Она лежала на спине со сверкающим лицом, ее распущенные волосы поднимались темными волнами вокруг.

— Прости, что тебе пришлось пройти через все это, — улыбнулась Физз.

— Ради тебя, малышка, — сказал я, — я сделаю это снова. Ради тебя я сделаю все, что угодно.

— Ты будешь танцевать на улицах? — спросила она.

— Все что угодно.

— Очистишь тысячу горошин?

— Все что угодно.

— Отвезешь меня в Грецию?

— Все что угодно.

— Напишешь шедевр?

— Все что угодно

— Просто поцелуешь меня?

— Все что угодно

— И снова.

— И снова.

Я сделаю все что угодно. Ради тебя, дорогая, все что угодно. Ради тебя, дорогая, все что угодно. Ради тебя.

 

Первые вещи

По дороге назад мне приснилось, чго я стал легким, словно перышко.

Я находился на втором этапе пути — из Хитроу в Дели. Самолет был большим, словно здание, и занят только наполовину. Я захватил пять сидений в самом хвосте и лежал на левом боку, изнывая в середине моего двенадцатичасового цикла боли. После моей третьей порции «Джека Дениэлса» добрая улыбка стареющей стюардессы превратилась в предупреждающее рычание. Не желая разжигать ссору, я постарался забыться.

Мы все были на спортивной площадке колледжа и играли в футбол. Соберс, Милер, Шит, мои однокурсники, мои кузены Но у меня были проблемы с мячом. Каждый раз как я делал шаг, я поднимался на шесть футов в воздух и обгонял всех. Я двигался быстрее и дальше, чем все другие игроки, но не мог схватить мяч. Мои товарищи по команде кричали и просили меня оставаться на земле, чтобы добраться до мяча.

Я пытался изо всех сил, но просто не мог опуститься. Наоборот, я становился все легче и легче, и легкость была удивительная. С шести футов я начал подниматься на двенадцать футов всякий раз, как делал шаг. Все задыхались в страхе. Теперь я мог видеть вершины нимов и гулмохаров, гимнастический зал и стоянку для велосипедов, общежитие и аудитории колледжа, теннисный корт и Долину удовольствия.

Я медленно опустился вниз, коснулся земли и снова взлетел вверх, выше и выше.

Но вскоре чувство свободы и радости сменила паника. Я поднимался слишком высоко. Я не контролировал свой полет и мог улететь. Игра прекратилась, и все собрались посреди поля, глядя вверх и крича. Другие игроки тоже пришли туда — баскетболисты, прыгуны, борцы, боксеры, атлеты, хоккеисты и игроки в крикет в их ослепительно белых костюмах. Все смотрели вверх, махали руками и кричали.

Теперь я отчаянно бил ногами, чтобы опуститься вниз, как-то замедлить полет. Я кричал людям внизу, чтобы они помогли мне, опустили меня вниз. Но ничто не помогало. Я бился в истерике, охваченный ужасом. Вскоре я не мог различить лица. Затем начали стихать и голоса. Группа людей внизу превратилась в пятнышко. Колледж стал пятнышком. Весь Чандигарх стал крохотной точкой. Все превратилось в точку. Затем паника прошла.

И я продолжал подниматься и подниматься, пока подо мной и надо мной не стало ничего.

Первая вещь, которую я сделал, когда вернулся в наше барсати в Грин Парк посреди ночи, — это настойчиво позвонил в дверь хозяина и спросил, есть ли какие-нибудь новости от Физз. Новостей не было.

Когда я поднялся на террасу, заухал господин Уллукапиллу:

«Хвала господу, дурак вернулся, его жизнь не изменилась».

На следующее утро я пошел в банк. Никаких переводов не было.

Я позвонил каждому из ее друзей. Джани, Мини, Чаи. Они все были удивлены, вежливы и совершенно ничем не помогли мне. Ее друзья заявили, что ничего не знают о ней, что она не связывалась с ними много лет. Я мог в это поверить. Она была не из тех, кто прячется за камнями, но и не из тех, кто выставляет напоказ свои раны.

Я позвонил ей домой в Джорхат. Ее мать сказала, что она не приезжала туда на каникулы, затем узнала мой голос и начата рыдать. Я ждал. Она сопела в трубку. К телефону подошел ее отец. Он разговаривал холодно и мелодраматично. Ее отец сказал, что понял, что это ошибка, как только увидел меня.

Мир — это суровое место. Относись ко всем как к цикадам.

«Это срочно. Мне действительно нужно с ней связаться», настаивал я.

Тем же голосом, которым он комментировал фильмы в своем зале, он произнес на хинди:

— Если пуля вылетает из ствола, она никогда не возвращается назад.

— Пожалуйста, помогите мне, сэр, — попросил я.

— Ничто теперь не сможет тебе помочь, сынок. Даже бог.

Он положил трубку.

Я хотел спросить:

— Как насчет удара по голове от Бабы Голеболе? Это поможет? Как насчет тысячи ударов по голове Бабы Голеболе, о сэр Ризван, отец прекрасной дочери?

Я позвонил снова.

— Неправильно набранный номер — это всегда был неправильный номер, — сказал ее отец. — Я понял с того момента, как увидел тебя, что это неправильный номер.

В этот раз я положил трубку.

Оставалось два дня до Рождества, и в шесть часов вечера было уже темно. Я вытащил кресло на террасу, взял мой виски, завернулся в толстую серую шаль, которую мы купили на блошином рынке в Касаули, и сел снаружи. Пока я отсутствовал, хозяин срубил гулмохар, чтобы лучи зимнего солнца могли проникать в барсати. Я чувствовал себя немного голым без его веток.

Повсюду был слышен звук машин. Даже наша улица, которая была альковом мира, когда мы переехали в Дели двенадцать лет назад, была заполнена машинами и голосами людей. В основном это были голоса мужчин, готовившихся к предстоящему веселью. Это было веселое время в Дели. Дни, чтобы праздновать, напиваться и ездить по дорогам. В газетах было полно объявлений о празднике накануне миллениума.

По всему городу из магазинов, домов, машин доносилась музыка.

Я вспомнил все эти годы, когда в последние недели декабря мы каждую ночь выходили с друзьями и возвращались, чтобы заняться любовью. Затем мы лежали в постели и заново переживали каждый год, перечисляя все победы и несчастья. 1981, 82, 83, 84, 85, 86, 87, 88, 89, 90, 91, 92, 93, 94…

Она бы сказала:

— Это год будет превосходным — один ребенок, одна книга, два отпуска.

— Сначала книга. Потом ребенок. Потом отпуск, — возразил бы я.

— Ты повторяешь это каждый год — а потом ничего. Представь, что я напишу книгу!

— Превосходно. Тогда я сделаю ребенка.

— Но не беспокойся, я никому не скажу. Я позволю тебе взять все почести себе.

— Это так. Это все, что я хочу.

Со срубленным гулмохаром я мог смотреть в тени Дир Парка, где пальцы тумана уже начали ласкать деревья. Я почти хотел, чтобы господин Укп заговорил голосом мудрости, но было слишком рано для него. Я провел утро, разрывая и уничтожая сотни страниц распечаток, сделанных в интернет-кафе. Еще я позвонил горничной внизу и заплатил ей, чтобы она убрала и вымыла дом. Поиски были закончены, но ощущения финала не было.

Внезапно меня посетила мысль. Я вошел внутрь и позвонил в магазин тхакура. Затем я положил трубку, подождал десять минут и позвонил снова. Ракшас запыхался,

— Ты нашел ее? Как она выглядит? Оначто-нибудь запомнила? Что она сказала? Ты рассказал ей о нас?

— Постой, постой, — попросил я. — Я расскажу тебе все, как только приеду. Но сначала расскажи мне, был ли там кто-нибудь.

— Нет, здесь никого не было.

Секунду я воображал, что все будет как в фильме. Я, должно быть, сидел рассеянно несколько часов, потому что господин Укп наконец заухал.

«Ты — дурак, она не приедет домой на каникулы».

И через секунду я понял, где она.

Я вскочил, надел мою толстую армейскую парку, сунул зубную щетку в карман, выключил свет и выскочил за дверь меньше чем за пятнадцать минут. К тому времени, как я поставил «Джипси» на парковку у автовокзала, было уже за десять часов. Вокзал сильно похорошел с того момента, как я последний раз видел его, но платформа Чандигарха была именно там, где и восемнадцать лет назад. Отходил автобус «Дороги Харианы», когда я подошел. Я взял место в предпоследнем ряду, прислонился коленями к фанере и железной спинке и сгорбился в позе путешественника.

Через несколько минут мои ноги свело судорогой, и протухший запах автобуса наполнил ноздри. Окна дрожали, и многие из них не закрывались, врывался холодный ветер, заставляя всех прикрывать лица. У большинства людей были одеяла и шали; у меня была парка. Мы были похожи на группу диверсантов, отправляющихся на задание. Пятнадцать лет назад, когда бушевал терроризм сикхов, такой автобус бы тошнило от страха. Теперь все храпели, расслабившись, словно тряпичные куклы.

За полночь водитель заехал в дхабу рядом с Мурталом на обед. После того как я испражнился под бледными эвкалиптовыми деревьями, стоящими в холодной воде, после того как я съел далроти на стальной тарелке, после того как я поработал ручным насосом, чтобы побрызгать холодной водой на свое мрачное лицо, после того как я прошелся вдоль дороги за пятна света из дхабы, я снова стал двадцатилетним юношей с такой глубокой болью в сердце, что не видно было дна.

Когда я добрался до Чандигарха, я почистил зубы без зубной пасты, съел булочку с маслом, выпил несколько чашек горячего чая и прошелся туда-сюда, чтобы кровь снова начала циркулировать в моих конечностях; к этому времени автобус «Гималайские дороги» был готов. К девяти часам, сделав усилие, старый автобус преодолел последний крутой участок и припарковался у торгового квартала. Было холодно, невыносимо холодно. Солнце еще не согрело утренний воздух, и обычно тесная площадь и место парковки были пусты. Расположенный прямо за ними вымощенный булыжниками рынок, казалось, только начинал медленно оживать. Первый раз я приехал с ней в Касаули зимой, и мы не вылезали из постели раньше полудня целых четыре дня.

После того как я прогулялся вниз, мимо Верхнего и Нижнего Моллов, мне потребовалось меньше десяти минут, чтобы добраться до школы. Когда я прошаркал вверх по вымощенной дороге к монастырю, у меня на сердце была тяжесть. На игровой площадке не было ни звука; никакого футбола в коридорах с колоннами; никакого детского шепота в каменных стенах классов. У школ без учеников нет и учителей.

Добрая монашка в коричневом облачении и грубой черной шали сказала, что Физа ушла со всеми, когда школа закрылась в первую неделю декабря. Нет, она не знала, куда она направилась. Да, она вернется с остальными в последнюю неделю января. И я был ее… Я был ее мстительным ангелом из ада… Великий писатель чинчпокли. Преследователь снов. Любовник фантомов. Новый путешественник дороги, лежащей между разумным и необъяснимым. Из страны первых вещей.

Я написал записку, положил в конверт, который одолжил у монашки, и запечатал письмо.

Сестра Грака со светлой кожей и глазами нежно преподнесет ей мои надежды, и, может быть, ваш господь, оставленный на кресте, сохранит ее в хорошем здравии.

Я вернулся в Чандигарх поздно вечером. Мои гнилые задние зубы — широко открытые, словно кратер вулкана, — так сильно разболелись, что я едва мог открывать глаза и говорить. Через автобусную остановку был дантист, и он влил в меня немного обезболивающего и поставил временную пломбу. Мне пришлось просидеть в его приемной полчаса, чтобы унять боль. Затем я проглотил комбифлам и взял рикшу до ее старого серого дома в Тридцать пятом районе. Казалось, город сильно уменьшился с того времени, как почти двадцать лет назад мы любили друг друга здесь. Эти расстояния, которые мы преодолевали много раз, теперь казались очень маленькими; ряды деревьев отступили на задний план перед суетой дорожного движения; мотоциклы и машины вытеснили велосипеды.

Мои воспоминания о дорогах состояли из молчания и разговоров. Теперь стоял постоянный шум двигателей и сигналов. Я подумал: больше ты не сможешь гулять здесь и найти свою любовь.

Короткие дороги до ее дома через пустыри, по которым я и Милер мчались каждую неделю, исчезли. Район был застроен от угла до угла. Но дом не изменился. Те же самые ворота с черными железными перекладинами, низкие серые стены и каллистемон, склонившийся, как наказанный. Буйный сад, где мы тогда сидели, был в хорошей форме, недавно подстрижен, куст гибискуса в дальнем углу был в порядке. У меня не было велосипеда, чтобы прислонить его к стене, и какое-то чувство подсказывало мне попросить рикшу подождать.

Молодая женщина открыла деревянную дверь, но оставила один замок закрытым. Это был не 1979 год. Это был 1999, и страх был нашей главной эмоцией. Индия выпустила всех своих привидений (многих из них хитростью заманил в бутылку великий факир), и они бегали вокруг, оставляя шрамы на нас. Управление безумием было нашей судьбой, и мы неслись к ней — только одна запертая дверь разделяла нас.

Мне понадобилось несколько минут, чтобы объяснить ей, кто я такой. Тетушка умерла. Женщина была ее приемной правнучкой, и она слышала обо мне. Было ясно, что ей бы хотелось увидеть мое удостоверение личности, но я полагаю, вы не спрашиваете его даже у таинственных родственников, которые охотились за мертвыми ночами на высоких горах.

Из дома исчез «Грюндиг»; большой красный холодильник сменил белый маленький; в качестве мебели служили все те же плюшевые диваны и стеклянные столы; и вместо горного пейзажа теперь висело большое изображение распускающего слюни младенца.

Неуверенно остановившись возле обеденного стола, она предложила мне чаю, но я захотел сходить в ванную. Там была одна с двумя дверьми. В ванной больше не было белого убежища, которое мы так часто искали. Плитка, горшок, раковина — все сменили на различные оттенки зеленого цвета. Зеркало над раковиной выросло в шесть раз по сравнению со своим прежним размером.

Я посмотрел в него и не смог увидеть мальчика, каким когда-то был.

Я постарел.

В моей бороде появились неровные седые волосы, и в моем хвосте были серебряные пряди. В большой армейской парке я выглядел словно уставший солдат, вернувшийся домой с войны. Я посмотрел в свои глаза и начал плакать.

Я не делал этого со времен моего детства, и я плакал, плакал и плакал, пока внутри меня ничего не осталось.

Ни любви, ни страсти, ни воспоминаний, ни желания.

Дели, Хапур, Гархмуктешвар, Гаджраула, Мурадабад, Рампур, Биласпур, Рудрапур, Халдвани, Катгодам, Джеоликоте, Гетия. Магическая мантра нашей жизни. Я медленно ехал в тумане и был рад добраться до гор. Даже несмотря на то что дорога на Найнитал была переполнена машинами перед праздниками, я почувствовал, как спокойствие нахлынуло на меня, как только «Джипси» начал подниматься на холмы. Когда я доехал до развилки у Первой дороги, меня охватила внезапная уверенность, что я найду ее там. Сумасшедшее счастье наполнило меня, и я пронесся через мост Биирбхатти, мимо железного вымени бетонной коровы около ашрама, мимо скопища стареющих серебряных дубов у подножия санатория, повернул и оказался дома.

— Она здесь? — спросил я Пракаша, который закрыл за мной ворота.

— Кто? — поинтересовался он.

За ним стоял Ракшас, хранитель темных секретов.

Я отсутствовал только несколько месяцев, но мне показалось, словно я вернулся спустя долгое время. Растения Физз стали еще больше; дом находился в еще худшем состоянии, чем раньше; уменьшавшиеся кучи песка и гравия тоже исчезли. Я отдал Ракшасу голубую замшевую куртку, которую купил для него, и сказал, что ее послала его сводная сестра.

— Унаследовала ли она красивую внешность своих родителей? — задал вопрос Ракшас.

— Да, конечно, — кивнул я

Этой ночью я сидел на террасе, пил виски и смотрел на дорогу. Ночь была ясная, и всю долину заливал свет. В небе было больше звезд, чем раньше.

«Вы можете их сосчитать, сэр?» — «Да, три миллиона двести семьдесят тысяч семьсот тридцать три звезды». — «Бинго! Она твоя. Она будет дома, как только вы увидите последнюю и выберете».

Я играл в игру, гадая, какое транспортное средство едет к нам из Джеоликоте. Была ли она в этой машине? Или в этой? Рев двигателя поднимался подо мной, затем исчезал за выступом, вновь появлялся позади меня через несколько минут, затем затихал где-то у падао. Мой зуб снова начал болеть, и я решил ваглушить боль виски.

Козодой начал говорить на своей азбуке Морзе. Прошли часы, и бутылка виски опустела, а его голос становился все громче и громче, напоминая удары барабана вселенной.

Ток. Ток. Ток.

Вскоре мне показалось, что он стучит по моей голове, мне захотелось спрыгнуть вниз на террасу, добраться до кустов лантаны и свернуть ему шею.

Пракаш разбудил меня поздно утром с яйцами и чаем. Я немного шатался после виски и не помнил, как пришел в спальню. Я затянул волосы резинкой и вышел. Небо было высоким и бледно голубым. Солнце ослепляло. Мне пришлось отступить назад в дверной проем в приступе тошноты.

Мой зуб все еще болел.

После горячей ванны я спустился на нижнюю террасу и сел на скамейку из красного камня под Тришулем. Там, в тени, было холодно. Багира села рядом, купаясь в солнечных лучах. Я заметил, что великий часовой Шивы — растение Карпетсахиба — тоже стареет. Несколько веток с наветренной стороны упало, другие выглядели хрупкими, и их кора приобрела чешуйчатую бледность старости. Снизу дом тоже выглядел старым, его незастекленные окна были похожи на слепые глаза старика, его выцветшая красная крыша ― на ветхую шляпу.

Майкл-укол вошел через нижние ворота, неся маленькую розовую пластиковую коробку. Он был красивым мужчиной с аккуратно подстриженными волосами и усами, проворным шагом армейского офицера, теплой улыбкой крестьянина. Я мог представить пациентов, благодарных ему. Семя Банно-Мэри и Питера-Рам Аасре хорошо расцвело. Он принес мне рождественский ромовый пирог.

— Как вы поживаете, сэр? — спросил он. — Если позволите, вы выглядите не очень хорошо.

— Я в порядке, Майкл. Просто слишком часто поздно ложился. Как Стефен?

— Приходит в себя после Рождества, сэр. Знаете, сэр, мой отец всегда приходит в себя после Рождества.

Он взял меня за запястье и начал слушать мой пульс. Затем Майкл приложил тыльную сторону своей ладони к моему горлу.

— Майкл, у меня болит зуб, — признался я.

— Сэр, с вами не все в порядке. Вам нужен укол.

— Майкл, вы можете мне сделать один против глубокого несчастья?

— Простите меня, сэр, — покачал он головой.

— Майкл, просто сделайте его. Но после него вам придется показать мне могилу мадам.

Мне не удалось найти ее среди сосен и дубов на горном выступе, потому что она была спрятана в разваливающемся оловянном сарае позади дома Тафена, рядом с ямой бутылок, которую он постоянно наполнял. Когда Майкл-укол открыл гниющую дверь, внутри началась паника. Свет проникал только из щелей в олове. Там не было окон. Мы подняли обвисшую дверь и полностью открыли ее, впустив солнце. Мы отодвинули в сторону напиленные и сложенные дрова; там была только одна плоская мраморная плита. Сын сказал, что его отец разобрал остальные надгробные камни и продал их. Я вышел наружу, наполнил старую банку водой несколько раз и вылил ее на плиту, чтобы смыть грязь и пыль.

Плотным черным готическим шрифтом с многочисленными завитушками было выгравировано:

Кто смог удержать огонь?

Кто может знать алхимию желания?

Внизу было написано:

Катерина из Гетии, жена Сиеда, дочь Джона.

Умерла в 1942 году.

У этого цветка была форма колокола, прекрасного красного или белого колокола, и, как все великие растения, он был похож на людей: наделенный различными настроениями, способный в равной мере на добро и зло.

Он дает листья и семена.

Можно курить его в чиллуме; можно добавлять в блюдо; можно заваривать чай.

Когда он улыбается людям, он лечит язвы на коже, появившийся геморрой, приступы ревматизма, астмы, сильные синяки и раны и обезболивает вправление сломанных костей.

Когда он сердится на людей, то учащает их пульс, иссушает горло, заставляет появляться на лицах своих учеников румянец, а их мышцы сокращаться, обращает желудок в воду и погружает людей в депрессию и нервозность. Это делает их «сузими, словно кость, красными, словно свекла, сумасшедшими, словно мокрая курица, и горячими, словно заяц».

Когда он играет в игры с людьми, то заставляет их видеть галлюцинации и сны, заставляет их забывать и прощать, заставляет их качаться и улыбаться, заходить за границы и предсказывать, наливаться кровью и вступать в связи.

Грабители используют его.

Убийцы используют его.

Врачи используют его.

Ведьмы используют его.

Любовники используют его.

Его тяжелый дым возбуждал Дельфийского оракула.

Авиценна говорил о нем перед лицом Януса в одиннадцатом веке.

О нем шептались в Китае как о любимом лакомстве Будды.

В Восточной Индии он был самым быстрым возбудителем.

В Индии он стал известен в доисторические времена.

Он означает все для людей и растет целый год вокруг.

Просто у дороги, его можно свободно срывать.

Он происходит из ужасного ночного семейства пасленовых. Его родственник — это скополамин.

Некоторые называют его травой Джимсона. Другие зовут дурманом. Еще одно его название — труба дьявола, другое — сумасшедшее яблоко.

Но в Индии, в горах, все зовут его дхатура.

Он растет у обочины дороги. Свободно.

Его можно свободно собирать.

За несколько следующих дней моя боль превратилась в звуковой гул. Я жадно ел комбифлам и пил стаканы с темным виски, но не смог заглушить ее. По ночам я сидел на террасе, пока алкоголь не уничтожал всю мою боль, все мысли, все. Каждую ночь я считал звезды до последней, но она не приезжала.

Ракшас нависал на заднем плане и относил меня, повисшего на его единственной руке, назад перед рассветом. Никто не приходил соблазнять меня, предъявлять права и угрожать. Каждое утро я просыпался слабым от виски и зубной боли, Пракаш приносил мне яйца и чай.

К четвертому дню я больше не мог переносить боль. Я посадил Ракшаса в «Джипси» и отвез в Халдвани, медленно преодолевая повороты, теряя сознание от боли. В Халдвани царил хаос: все ездили по дороге и ходили в разных направлениях. Ракшасу пришлось высунуться из окна и постоянно кричать ругательства, чтобы мы могли двигаться дальше. На первом этаже нового, но уже разваливающегося торгового комплекса, в середине пустой комнаты, похожей на пещеру, стояло ржавое кресло дантиста. На дантисте были резиновые тапочки под свободными брюками, но ему потребовалось меньше секунды, чтобы покопаться своим гарпуном и выудить пломбу из моего заднего зуба. Почти тотчас меня охватила волна облегчения. Он сказал, что сдерживаемое давление создавало проблему, воспаляя нерв. Дантист промыл кратер антисептиком и положил маленький ватный шарик.

— Иногда нужно оставлять раны открытыми, — сказал он.

На обратном пути мы проехали мимо машин, несущихся к Найниталу и издающих праздничную музыку. В некоторых местах они припарковывались у обочины, и юноши — а порой и женщины — пили пиво из бутылок, их лица были полны возбуждения и счастья, звучали громкие голоса.

Воздух был прохладным, покалывал кожу.

На половине дороги я увидел огромный камень Физз с фикусом, растущим на нем, его корни обхватывали камень, словно пальцы подающего мяч.

Любовь двигает горы. Могу я сдвинуть одну ради тебя?

Когда мы добрались до дома, боль в зубе полностью прошла, Но с наступлением ночи я не чувствовал себя совершенно счастливым из-за этого. Теперь мне приходилось думать о других вещах, а мне не о чем было думать.

Я рано поднялся на террасу и начал пить. Был час перед закатом, и ленты дороги гудели от машин. Звуки двигателей, стихающие и раздающиеся вновь, заполнили долину. Пока я сидел там, день закончился, и начали зажигаться огни в Джеоликоте, внизу от моего дома, и в Найнитале, наверху. Вскоре горные склоны стали сообщать о местоположении своих жителей. Небо было высоким и звездным, и я знал точное количество звезд.

Потом козодой начал свой спор со мной, и я удивлялся тому, что меня удерживает от того, чтобы спуститься вниз и задушить его.

По какой-то неизвестной причине я думал о моей матери как о девочке на школьной фотографии — с развевающимися косичками, сверкающими браслетами, и меня наполняла печаль. Пока я думал об этом, девочка на фотографии превратилась в Физз.

Я пил и считал звезды.

Первые вещи.

До любви, до желания, до Физз.

В девять пришел Пракаш, чтобы забрать Багиру, и спросил меня об ужине. Я пил уже больше четырех часов. Я велел ему приготовить три ротис и оставить их в горячей коробке.

Тогда первый раз подал голос козодой. Ток.

Через час Ракшас поднялся по лестнице — по той же, по которой его отец поднимался каждую ночь семьдесят лет назад к ожидающей его любимой, — и сообщил мне:

— Сейчас раздался звонок в магазин тхакура. Она сказала, что с ней все в порядке и она будет здесь через несколько дней.

Я проснулся рано на следующее утро, до того как встало солнце, и я был легким, словно перышко.

Долина лежала у моих ног, усеянная росой и совершенно молчаливая.

Небольшие серые линии дыма начали подниматься в воздух.

Это был последний день миллениума, 31 декабря 1999 года.

Апокалипсис Эмилии не наступил. Нам придется искать более спокойного спасения.

Я вытащил «Брата» из деревянного шкафа, снял его твердый черный панцирь и протер красное тело. Я принес его в неоконченный кабинет и поставил на край окна из золотого камня джайсалмер. Когда я сел напротив него, его плавные черные клавиши потянулись к моим пальцам.

Я знал теперь, что нет такой вещи, как черная книжная дыра.

Все написанное живет вечно.

Каждое настоящее слово. Каждая реальная история. Вам нужно найти свои слова. Вам нужно найти свою историю.

Не историю Пандита, не историю Пратапа, не историю Абхэя.

Не историю молодого сикха и его любимой лошади.

Свою историю.

И нужно прожить ее. И когда ты прожил ее, тогда ты написал ее.

Не лучше и не хуже, чем ты мог бы написать ее.

Когда клавиши коснулись моих дрожащих пальцев, я почувствовал волнение. После долгого перерыва я почувствовал, как желание наполнило мой корень и сделало его большим.

Белощекие бульбули зашевелились среди дубов.

Первый орел полетел через огромные просторы долины, поддерживаемый только верой в себя.

Я вставил лист бумаги в гладкий ролик «Брата», поставил кончики дрожащих пальцев на блестящие черные клавиши и начал стучать. Клавиши защелкали, словно выстрелы ружья.

Секс — это не самое великое средство, объединяющее двух людей. Любовь…

 

Посвящение

Маленькая армия людей помогла нам выжить в те годы, когда сочинялась эта книга. В это время мы столкнулись с яростными и постоянными нападками правительства из-за публичного выступления «Техелка» против коррупции. Многие из этих людей были нашими друзьями и родными, другие — совершенно незнакомыми людьми, среди которых был легион адвокатов. Никто из них не имел отношения к написанию этой книги; но все они разными способами помогали писателю творить.

Посвящается

Нина и Минти, прежде остальных, за напоминание о первых вещах.

Тии и Каре, прежде других, за обещание всего.

Близким, которые дарили эмоции, деньги, смех: Санджой и Пуните, Шоме и Адитии, Нику и Майку, Амиту и Пеали; Манике, Гаятри и Ямини; Сатиа Шилу, Радждипу и Шагарике, Шобхе и Говинде, Патрику и Абе, Билу и Рому, Радживу, Смите, Бинду, Тине, Рахулу, Анну, Падме, Фаррукху, Чару, Сунил Кхилнани, Рену, Павану, Анируддхе, Филлипу Джорджу, Кабиру Чавле, Мале и Теджбиру, Бани и Ники, Амриту, Ашоку, Бипе, Шанкару и Девине; Ганджану, Чотту, Дипаку; Адаршу и Кришану.

Видии и Надире, за глубокое вдохновение и поддержку.

Общественным воинам, которые встали, чтобы их сосчитали.

Тысячям жителей Индии, знаменитым и совершенно обычным, которые подписали чеки, чтобы оплатить подписку на газету-фантом, — невероятный акт коллективного идеализма; и Радж-Прианке и Таизун-Фатиме, которые взяли на себя обязанности дирижера.

Моим выдающимся коллегам в «Техелка», несмотря на все разногласия, выпускающим газету, которой мы можем гордиться: Шанкаршану, Шоме, Шамми, Амиту, Шобхану и остальным, включая Раджниша, Ниину и деловых мальчиков. Также Бриджу, Правалу, Арнабу, Кумару, Шаши, Мэтью и Ананду, которые пережили несчастья наших первых сражений.

И, наконец, издателям: Нандите и Эндрю за их прекрасный взгляд редактора; Галлиону и Ашоку за их прекрасное руководство; Лиз и Ватсале за их твердую руку; Винни за крышу, под которой все это происходило.