ВАСФИ АЛЬ-БУННИ
В центре Гуты
Перевод В. Шагаля
Их было пятеро: семнадцатилетний парень из Ливана, двое парней лет по двадцати пяти из Думы, сорокалетний мужчина из Хаурана, и Шаалан, которому едва минуло двадцать лет, хотя на вид ему можно было дать все тридцать.
Никто не знал, откуда он пришел в деревню. Как-то утром, направляясь на работу в поле, ливанец Джорджес спросил его: «Откуда ты пришел, юноша?» Шаалан бросил на него быстрый взгляд и, продолжая свой путь, тихо ответил: «Из обширной страны трудящихся…»
В темный июльский вечер 1915 года эти пятеро крестьян лежали, с трудом втиснувшись в узкое стойло. Их «жилье» примыкало к большому хлеву, где спокойно спали три коровы. Коров охраняли две собаки, которые лаяли всю ночь напролет, соперничая в этом искусстве с размещенными в разных углах крестьянских садов другими псами. Хлев, где стояли коровы, был надежно защищен от нежелательных посетителей крепкой деревянной дверью.
Вход в стойло, в котором находились Шаалан и его товарищи, совсем не закрывался, и ничто не спасало отдыхающих батраков от «дружественных визитов» многочисленных собак.
Что и говорить — неприятны были эти неожиданные набеги! Но еще труднее было переносить посещения Зейн-эд-Дин-эфенди, сына хозяина, «Ибн-уль-Мадариса» как обычно называли его между собой крестьяне.
В этот вечер Зейн-эд-Дин-эфенди, как обычно, вошел сначала в большой хлев. Подойдя к одной из коров, он довольным взглядом осмотрел ее живот и заговорил с ней, нежно поглаживая ее ладонью по спине, словно лаская свою возлюбленную:
— Мы ждем от тебя теленочка, дорогая!
Затем Зейн-эд-Дин-эфенди направился в стойло к батракам.
Когда он вошел туда, в нос ему ударил тяжелый запах человеческого пота.
Выхоленное лицо Зейн-эд-Дин-эфенди исказилось брезгливой и злобной гримасой.
Крестьяне приветствовали его, поднявшись. Сердца их учащенно бились, головы были опущены.
Но Зейн-эд-Дин не собирался отвечать на приветствие. Он молча стоял, переводя полный жгучей ненависти взгляд с одного батрака на другого. Наконец рот его раскрылся, но только для того, чтобы произнести обычное ругательство, которое крестьяне и батраки привыкли слышать из уст беков, их сыновей и прислужников:
— Будьте прокляты! Порода презренных…
С этими словами Зейн-эд-Дин-эфенди удалился…
* * *
В темноте июльской ночи по берегу небольшого игривого ручейка, осторожно осматриваясь, шел человек. Проходя между ореховыми деревьями, он машинально протянул к одному из них руку, сорвал листок, помял его в пальцах… Охранявшие сад собаки, почуяв человека, подняли ожесточенный лай. Но как только он подошел ближе, лай сменился тихим, слабым повизгиванием — собаки узнали пришельца.
Батраки тихо беседовали, когда в их жилище появилась, закрыв собою вход, высокая мужская фигура. Человек остановился, рассматривая пять изможденных лиц, на которые падал слабый свет небольшой коптилки. Крестьяне замерли. Их охватила тревога. Они узнали пришельца, кто-то негромко воскликнул:
— Абу Дияб?!
Потом один из них глубоко вздохнул и еще раз произнес с радостью в голосе:
— Дядя! Абу Дияб!
— Тише!.. Замолчи… Какой я тебе дядя!
Абу Дияб вошел. Крестьяне быстро освободили ему место и, расположившись на корточках у порога, внимательно всматривались в лицо гостя.
* * *
Абу Дияб из деревни Айн Салим впервые пришел в поместье Абд-уль-Халим-бека, находящееся на окраине Гуты, шесть лет назад, чтобы работать у бека как мураби. Он сразу же горячо принялся за работу. Его усердие и преданность всегда отмечались беком.
Абу Дияб мечтал накопить денег, вернуться в свою родную деревню, купить небольшой участок и вместе с женой, сыном и младшим братом обрабатывать собственный клочок земли. И всякий раз, когда начинался новый сезон, Абу Дияб просил бека не выдавать ему деньги, а хранить их у себя до тех пор, пока они ему не потребуются. И бек благосклонно оказывал эту услугу своему образцовому арендатору.
Так продолжалось четыре года. Абу Дияб не брал за свой труд ничего, чтобы потом получить все сразу.
В конце четвертого года Абу Дияб пришел к беку и попросил выдать хранившиеся у него деньги. Но бек отказался вернуть их. Несмотря на вежливые, хотя и настойчивые просьбы ошеломленного арендатора, бек оставался непреклонен.
Прошло три недели. Абу Дияб испробовал все, чтобы получить свои заработанные тяжелым трудом деньги. Он пытался воздействовать на совесть Абд-уль-Халим-бека, но убедился, что у того все чувства мертвы. Много раз он напоминал беку о загробной жизни и дне страшного суда, но всегда получал один и тот же ответ:
— Заткнись! Что ты понимаешь в религии!
— Я, конечно, не так образован, как ты, о бек, — спокойно и с достоинством возразил Абу Дияб, — но и я знаю, что присвоение чужих денег религия считает грехом…
Гнев охватил бека. Он заорал:
— Пошел вон! Отступник! Ты потерял совесть!
Разная религия, видно, была у Абд-уль-Халим-бека и у Абу Дияба…
Солнце медленно скрывалось за горизонтом, волоча за собой длинные золотые полосы, словно огромные павлиньи хвосты, заполнившие все небо над Гутой.
Абу Дияб вышел из дома бека и медленно побрел по дороге, обсаженной оливами, ореховыми деревьями и тополями. Он остановился только тогда, когда вышел на широкую поляну, сплошь усыпанную пионами и окруженную плотной стеной абрикосовых деревьев и яблонь, и отсутствующим взглядом посмотрел на потухающий горизонт. На небе уже сиял яркий серп луны. Перед глазами Абу Дияба как бы сверкнул серебряный клинок, выхваченный чьей-то невидимой рукой из фиолетовых ножен-облаков, окрашенных по краям в цвет темной крови. Рука Абу Дияба невольно скользнула по бедру, и он нащупал кинжал. Абу Дияб купил его много лет назад у Абу Ясина, скрывавшегося от солдат султана, которые преследовали его за отказ воевать против Йемена.
Абу Дияб крепко сжал рукоятку кинжала, у него было такое чувство, словно он неожиданно встретил своего лучшего друга и пожимал его руку.
— О верный молчаливый друг! — прошептал Абу Дияб. Рука его так и осталась на бедре. Глаза не видели ничего, кроме сверкающего склона горы Касиюн, в который, как серебряный клинок, медленно погружался серп луны…
В ту секунду, когда гора поглотила верхний край уходящего месяца, перед Абу Диябом на одно мгновение, словно при блеске молнии, возникло лицо Абд-уль-Халим-бека с закрученными усами и красными отвислыми щеками. В ушах Абу Дияба снова прозвучал крикливый голос бека: «Что тебе от меня нужно? Никогда… Никогда… Что тебе?» Пламя гнева бушевало в груди Абу Дияба. Он пошел по дорогам и полям, которые не просто знал, а ощущал, как ощущал свое тело, свою плоть. Ведь вся земля вокруг была пропитана его потом, смешана с его кровью. Никогда не забывал он своего близкого родства с землей. Даже съедая хлеб с луком и огурцом — свою обычную пищу, он всегда чувствовал запах полей. Но сегодня Абу Дияб не ощущал никакой связи с этой землей. Он шел и почти не замечал ее под ногами, как будто Абд-уль-Халим-бек вместе с деньгами украл у него землю…
Абу Дияб шел все дальше и дальше…
Вот абрикосовые деревья. Он посадил их, он поливал их, он заботился о них, чтобы вытянулись их нежные ветки, чтобы расцвели они весной, чтобы принесли сочные плоды в начале лета.
А вот и ручеек. Он течет по краю поля, засаженного бобами, фасолью, баклажанами… Это он, Абу Дияб, проложил ему путь мотыгой, обильно смочив русло своим потом, прежде, чем вода смочила его берега. И когда Абу Дияб проходил вдоль ручья в часы сильной жары, у него было чувство, словно не пот, а вода ручья орошала его грудь.
А сейчас Абу Дияб не чувствовал ничего… Долго бродил так Абу Дияб, и когда он очнулся от своих дум, была уже полночь. Он остановился около огромного дерева, отделявшего дом бека от загона для скота. Его радостно встретили собаки. Они прыгали и катались в пыли вокруг него, а он и не заметил их горячего приветствия. Услышав возню собак, корова Уммаль-Хайр просунула свою голову в окно, пробитое в загоне, и протяжно замычала.
Абу Дияб вздрогнул и сказал ей с упреком:
— Тише…
* * *
Много времени прошло, а в Гуте только и было разговоров, что об Абу Диябе, арендаторе Абд-уль-Халим-бека. Везде — на полях за плугом, в домах, в тени зеленых деревьев, где отдыхали крестьяне после работы, на берегах Барады и ее притоков, — у всех на языке была эта история.
— Ты знаешь, как все это произошло?
— Нет. А ты?
Много раз все уже слышали рассказ, но с удовольствием слушали его вновь.
… В ту ночь Абд-уль-Халим-бек спал в комнате, находившейся под самой крышей дома.
Вскоре после полуночи Абу Дияб взобрался на восточную стену дома и влез к беку через открытое окно, перед которым росло большое ореховое дерево.
Бек спал на двух перинах под покрывалом, напоминавшим чадру невесты: оно защищало его от насекомых. В комнате тускло горел светильник. Абу Дияб повернул фитиль, свет залил комнату…
Бек проснулся и заметался на постели. Страх сковал его язык, он кряхтел и всхлипывал. Вдруг он услышал из-за покрывала резкий голос:
— Не бойся, бек… Это я, Абу Дияб.
— Что… что ты хочешь? — пролепетал бек.
— Ты забыл, бек, что я хочу? Я хочу получить свои деньги и только. Не бойся. Я не вор.
Бек отдернул край покрывала. Рука его тряслась. Лицо было желтым, точно лицо покойника.
Абу Дияб снова сказал:
— Ну, смотри же как следует, бек. Я — Абу Дияб. Я не вор. Слышишь?
Бек задрожал, словно чьи-то могучие руки схватили его и с силой затрясли, как садовник трясет ветки тутовника.
— Не бойся, бек! — повторил Абу Дияб. — Я человек, как и ты, — из плоти и крови. Я не гиена и не волк.
Абу Дияб произнес эти слова совершенно спокойно. Он уселся в обитое зеленым бархатом кресло, стоявшее у окна, и молчал, изредка бросая на бека полный горячей ненависти взгляд.
Абд-уль-Халим-бек тяжело дышал… Он вспомнил, что вечером, когда ложился спать, луна светила в его окно и ему показалось, что в комнате сидит сова. Он сказал себе:
— О, это птица, приносящая несчастье…
… На этот раз эту историю внимательно слушала, опираясь на изогнутую палку, горбатая старушка. Когда рассказчик произнес последние слова, она подняла голову, открыла рот, обнажив ярко-красные беззубые десны, и, заикаясь, заговорила. Ее подбородок то опускался, то поднимался, словно голова ящерицы, высунувшейся из расщелины.
— При чем же тут сова, сын мой? Ведь бек сам кругом виноват. Кто присваивает чужое, к тому раньше всех приходит ангел смерти. Клянусь аллахом, Абу Дияба нужно ценить на вес золота. А что же было потом, сын мой? — спросила старушка.
Старушка и Хамуд, ее сын, с помощью крестьянина гнали осла и двух коров на дальнее поле, находившееся на самом краю деревни. Осел хотел отстать от идущих впереди коров, но старуха больно стукнула его своей клюкой и зло проворчала:
— Ну, пошел! Будь проклят твой хозяин!
Хамуд легко вскочил ослу на спину, удобно устроился в седле и принялся щекотать ногой левый бок животного. Осел запрыгал по дороге.
Хамуду стало весело, и он закричал:
— Ну, стой! О скотина проклятого хозяина!
Он натянул поводья, и осел остановился. Через несколько минут они снова тронулись в путь.
И Хамуд повел свой рассказ дальше. Он искусно передал, как вспыхнули глаза бека, будто он вспомнил что-то приятное и веселое, как бек ласково заговорил с Абу Диябом и сделал вид, что хочет отдать своему арендатору заработанные деньги, как он полез доставать кошелек, как вытащил трясущимися руками вместо кошелька черный блестящий пистолет и как Абу Дияб бросился на бека, словно ястреб на маленькую птичку, как он растоптал выпавшие из кошелька деньги и ударил бека кинжалом, как потом Абу Дияб легко выскочил в окно и скрылся в темноте…
Старуха снова прервала рассказ и спросила сына:
— А этот бедняк взял свои деньги?
Сын ее, который в этот момент пятками бил по бокам осла, ответил:
— Нет, ничего не взял. Только пистолет на память…
* * *
Пятеро крестьян, тесным кружком сидевшие вокруг Абу Дияба в темную июльскую ночь, были охвачены чувством глубокой радости, к которому примешивались тайная тревога и беспокойство.
«Вот кто защищает крестьян!» — думал каждый из них.
— Теперь ты видишь, дошла ли до Абу Дияба весть о том, что произошло с нами!
Три дня назад к батракам пришел Зейн-эд-Дин-эфенди, сын Абд-уль-Халим-бека. В руках у него был кнут. Зейн эд-Дин-эфенди набросился на работников и стал сыпать удары направо и налево. Он бил, пока не устала рука…
Самым веселым и хладнокровным из батраков был Шаалан. Он протянул Абу Диябу коробку с табаком, затем прислонился к стене и, скрестив руки на груди, стал внимательно рассматривать пальцы гостя, крутившие сигарету. При этом он бормотал про себя:
— Молодец Бузбуз!
Бузбуз был деревенским мальчишкой-сиротой, из тех, которые за лепешку готовы были служить всем — и господам и крестьянам.
Накануне Шаалан послал Бузбуза в леса Гуты с поручением найти Абу Дияба и рассказать ему о случившемся…
Шаалан слышал о том, что существуют защитники крестьян. Он с интересом расспрашивал о них и гордился ими. Шаалан хорошо знал, что после того, как Абу Дияб «отделал» Абд-уль-Халим-бека и, отказавшись повиноваться властям, не сдался окружившим его жандармам, — его имя, как кошмар, преследовало всех беков. Рассказы о мести Абу Дияба притеснителям крестьян, о возвращении Абу Диябом украденных помещиками крестьянских денег их хозяевам, о слабости жандармов султана, оказавшихся не в состоянии поймать Абу Дияба, о диком страхе беков при одной лишь угрозе пожаловаться Абу Диябу передавались и повторялись крестьянами, когда они оставались одни где-нибудь в поле или в саду.
Эти рассказы услаждали слух крестьян. Переходя из уст в уста, они изменялись, дополнялись, превращались в легенды. Воспевал подвиги Абу Дияба и Шаалан в своих песнях, которые складывал по дороге в поле.
И вот этот легендарный герой, который в представлении Шаалана был сказочным богатырем, сидел перед ними. Внешне он мало чем отличался от любого другого крестьянина Гуты — разве только тем, что лицо его выражало возмущение и жажду мести, а в глазах горели гордость и глубокая уверенность в себе.
Заворачивая щепотку табака в бумагу, которую он держал между большим и указательным пальцами, Абу Дияб спросил крестьян, не глядя ни на кого из них:
— За что избил вас Зейн-эд-Дин-эфенди?
— Клянусь аллахом, о дядя… — начал было Шаалан.
Но Абу Дияб резко прервал его:
— Я не дядя человеку, который молча сносит, когда его бьют!
Шаалан, волнуясь, продолжал говорить. Он поведал Абу Диябу, как он и четверо его товарищей хотели поджарить немного свежих пшеничных зерен, как увидела это служанка и донесла на них господину. Когда же Шаалан рассказал о том, как ночью пришел сын бека и накинулся на батраков с кнутом, вздрогнул Абу Дияб, словно сам получил удар хлыстом, и вскрикнул:
— Довольно, не продолжай! Хватит!
Абу Дияб грозно нахмурил брови. Приложив левую руку ко лбу, он провел ею по лицу. После минутного молчания Абу Дияб снова заговорил:
— Вы знаете, за что бил вас Зейн-эд-Дин-эфенди? — спросил он.
— А разве не за то, что мы ели зерна? — удивился ливанец Джорджес.
— Нет, — отрицательно покачал головой Абу Дияб. — Нет, это не причина.
— Так за что же? — спросил крестьянин из Хаурана.
Абу Дияб резко, весь кипя от возмущения, отвечал:
— За то, что он считает вас слабыми! Он знает, что вы не объединитесь против него, хотя вас пятеро, а он один! Он бил вас потому, что не боится вас!
Шаалан, закусив верхнюю губу, закивал головой, а затем сказал:
— Правильно! Клянусь аллахом, верно!..
Абу Дияб, обратившись к стоявшим вокруг него пяти крестьянам, произнес повелительно:
— Возмездие должно прийти от вас. Здесь, в этом же самом загоне, вы обязаны отомстить тому, кто вас избил. И если вы не сделаете этого, я жестоко накажу вас.
Перед тем, как уйти, Абу Дияб сказал Шаалану:
— Только после того, как ты примешь участие в расправе с Зейн-эд-Дин-эфенди, ты станешь моим истинным племянником…
Прошло два дня… Для Шаалана они были днями настоящей жизни. Они стерли с его лица следы прошлых десяти мрачных лет. В каждом движении юноши сквозила энергия, каждый его взгляд светился радостью.
Два дня бродил Шаалан среди лесов и садов Гуты, лелея сладкую мечту — присоединиться к Абу Диябу. Несколько часов назад к нему прибегал Бузбуз. Мальчишка принес ему лепешку и две луковицы и сказал, что Абу Дияб ждет его под большой смоковницей в восточной стороне поля Умм-аль-Джуза…
О счастливый день! Теперь Шаалан с полным правом мог присоединиться к Абу Диябу — за его товарищами закрылись тяжелые ворота тюрьмы в Дамаске, а его преследовали солдаты султана. В душе Шаалана проснулось какое-то новое, не испытанное им до того чувство, — чувство гордости и собственного достоинства, свойственное человеку, который обрел место в жизни. Да, он стал таким человеком, ибо вступил на путь мужества и чести, на славный и благородный путь. И когда через два часа после захода солнца Шаалан шел извилистыми тропинками и вброд переходил ручьи, картины ночи возмездия — так он назвал ту ночь — не покидали его.
То была поистине знаменательная ночь не только в жизни Шаалана и его товарищей, но и в жизни многих других людей.
… Бык Абу Расин сыграл свою роль в эту ночь. Он был упрям. Когда он стоял на месте, то превращался в стену, которую не мог бы поколебать даже смерч. Поэтому крестьяне, придумывая способ помешать Зейн-эд-Дин-эфенди выскользнуть из стойла после того, как он по своему обыкновению войдет в него вечером, — вспомнили об этом удивительном свойстве Абу Расина. Они решили именно Абу Расина сделать своеобразной дверью, которая не откроется ни для входа, ни для выхода.
И Абу Расин добросовестно выполнил свою роль: когда управляющий бека хотел помочь сыну своего господина, страшный удар Абу Расина отбросил его в сторону, и он покатился по земле, как мяч.
Шаалан вспомнил это и рассмеялся…
Черный, как смоль, ворон прогуливался по середине вспаханного поля. Вдалеке раздавался лай собак…
И вот в темноте показалась высокая черная фигура, осторожно и медленно ступавшая по земле.
Сердце Шаалана дрогнуло. На одно мгновение ему стало страшно, но он сразу успокоился и прошептал:
— Это он, непременно он…
Абу Дияб словно почувствовал волнение Шаалана. Приблизившись к юноше, он спросил:
— Что тебя рассмешило?
Этот голос наполнил сердце Шаалана радостью. Абу Дияб протянул ему руку. Шаалан поспешил поцеловать ее. Абу Дияб недовольно оттолкнул его:
— Нет, нет! Разве так велит наш обычай? Стыдно!
Два человека опустились на землю на краю вспаханного поля, под смоковницей, укрывшей их, подобно палатке. И Абу Дияб услышал историю ночи возмездия…
После долгого молчания Абу Дияб спросил:
— Откуда ты, о юноша, и кто ты?
Легкая улыбка появилась на лице Шаалана, и он спокойно ответил:
— Из обширной страны трудящихся…
— Хорошо, — сказал Абу Дияб. — Добро пожаловать.
* * *
В Гуту, расстилающуюся между Дамаском и пустыней, пришло лето 1921 года.
В лунную ночь на берегах Барады тут и там веселились лягушки и бойкие сверчки. Но как только они стихали, наступала зловещая, могильная тишина…
— Что нового в Сирии, Шаалан? — спросил Абу Дияб и глубоко затянулся папиросой.
— Клянусь аллахом, в Сирии неспокойно, Абу Дияб. — Шаалан помолчал немного, а затем продолжал: — Всюду хозяйничают иностранцы, чужеземные войска. Их все ненавидят. Но ничего, аллах унизит тех, кто унизил нас!
Отбросив окурок в сторону, Абу Дияб ответил:
— Никто не унизит тебя, если ты сам себя не унизишь…
* * *
Рощи вокруг Умма-аль-Джуза вселяли ужас в офицеров французской оккупационной армии. Когда кто-нибудь из них охотился в поле, его «ловили» летевшие неизвестно откуда пули… Это повторялось все чаще и чаще. И в конце концов взбешенные военные власти отдали приказ сжечь Умм-аль-Джуз…
Не прошло и двадцати четырех часов, как один из богатейших садов Дамаска превратился в пылающий костер.
Абу Дияб и пятеро его товарищей сумели выбраться из огненного кольца. Но Шаалан не успел, его схватили…
Он лежал на земле. Из раны на его правой ноге сочилась кровь. К нему подошел офицер, за которым следовали четыре солдата. Офицер ударил Шаалана хлыстом по лицу. Затем на него посыпались тяжелые палочные удары. Шаалан услышал несколько слов, произнесенных французами, — и потерял сознание.
Когда он очнулся, то увидел, что находится в камере. Его окружили какие-то беснующиеся люди. Один из них подскочил к нему и спросил по-арабски:
— Как тебя зовут?
Шаалану показался знакомым этот голос, и он внимательно посмотрел на его обладателя. Тот постоял минуту и, не получив ответа, отошел к французскому солдату и что-то шепнул ему. Потом он снова подошел к Шаалану и с выражением ненависти на лице повторил злобно и резко свой вопрос:
— Как имя твое, собака?
И тут Шаалан узнал этого человека, и из самого его сердца вырвался крик:
— Будь проклят, предатель!
Переводчиком у французских палачей служил Зейн-эд-Дин Абд-уль-Халим-бек — «Ибн-уль-Мадарис»…
Шаалан собрал все свои силы, приподнял окровавленную голову и плюнул в лицо предателю.
Гордый, непокорившийся, умер под бичами и палками палачей Шаалан — сын своего народа.
Два дня
Перевод В. Шагаля
— Возьми сигарету, Абу-Адиль… Закури… И расскажи мне о своей жизни. Я давно хочу спросить тебя, отчего ты всегда такой печальный, отчего твое лицо покрыто глубокими морщинами, отчего так редко и так невесело ты улыбаешься?
Абу-Адиль поднял на меня тяжелый, неподвижный взгляд и сразу отвел глаза; он смотрел куда-то вдаль, что-то вспоминая…
— Ты спрашиваешь, отчего?.. Всему виной война, друг мой, война…
Помолчав немного, он не спеша продолжал:
— Когда началась первая мировая война, я еще учился в школе. Мне было девять лет. Отец мой был бедным зеленщиком. Турецкий султан объявил мобилизацию, и отец был призван в армию. И вот на меня, совсем еще ребенка, легла забота о семье. Надо было прокормить пять человек. Кроме меня, у матери было еще трое: маленький братишка и две сестры — одна старше, другая младше меня.
Мне пришлось оставить школу и наняться в лавку к старику, торговцу овощами, приятелю моего отца. Он платил так мало, что моего дневного заработка едва хватало лишь на одну сухую лепешку. Каждый вечер мать делила эту лепешку на пять кусков и раздавала нам, а самый маленький кусочек брала себе.
Я скоро почувствовал себя взрослым. Еще бы, я был главой и кормильцем целой семьи! Мое детство кончилось в тот день, когда отец ушел в солдаты. Вскоре мы узнали, что он погиб…
Не спрашивай о радостях моего детства — мне было не до игр, да и какой мальчишка на моем месте стал бы думать о детских забавах…
Между тем Высокая Порта, как называли тогда Турцию, беспощадно гнала на смерть арабских юношей. В Бейруте скоро остались лишь старики, женщины и дети. На улицах валялись трупы умерших от голода. Я никогда не забуду тихие, жалобные голоса детей, бродивших по улицам и базарам и повторявших: «Мы хотим есть… Мы хотим есть…»
Помню нашу соседку. Она и трое ее детей умерли у нас под лестницей. Накануне смерти она купила детям кусок застывшей крови. Ты качаешь головой… Но ведь это правда! Кровь доставали тогда на бойне, давали ей свернуться, резали на куски и продавали голодающим.
Я помню, как однажды на базаре голодный парнишка стащил у торговки лепешку. На него тут же набросился турецкий солдат и стал отнимать ее. Несчастный ребенок изо всех сил вцепился в лепешку, с жадностью принялся откусывать от нее куски и глотал их не пережевывая. Солдат бил его кулаком по голове, пытаясь вырвать лепешку у него изо рта…
Мне казалось тогда, что у меня помутился разум. Я не забуду тех страшных дней до конца жизни — они преследуют меня, как кошмар, я помню все, как будто это происходило вчера… Но особенно сильно врезались в мою память два дня. О них-то я тебе и расскажу.
… Это было 6 мая 1916 года… День мучеников… Выйдя утром на улицу, я заметил, что люди тревожно перешептываются и говорят о чем-то непонятном для меня:
— Повесят всех…
— Через час…
— Около крепости построили виселицы. Я видел…
Какой-то человек, похожий на школьного учителя, воскликнул: «Горе угнетателям!» — и скрылся в узком переулке.
Я вместе со всеми пошел на площадь. Тогда я еще не знал, что такое «виселица»…
Площадь была полна народу. Люди стояли в полной тишине, почти затаив дыхание. Я проскользнул в первые ряды и увидел деревянные сооружения, похожие на праздничные качели, окруженные плотным кольцом солдат. С перекладин свешивались веревки с петлями на концах. Солдаты начали накидывать петли на шеи стоящих под перекладинами людей с кусками белой материи на груди. Их было человек двадцать, может быть, даже и больше. Многие из них кричали и размахивали руками. До меня долетело лишь несколько слов, и эти слова до сих пор звучат в ушах: «Независимость… Свобода… Арабы… Тирания… Долой!..»
Вдруг мы услышали стук копыт, вокруг меня зашептали: «Джемаль-паша… Джемаль-паша…». Я увидел этого кровопийцу с густой черной бородой и свирепым лицом. Он гарцевал на своем коне около виселиц и что-то кричал резким голосом.
Вдруг поднялся приглушенный ропот, все взоры, полные ужаса, обратились в сторону виселиц. Я тоже посмотрел туда… Повешенные корчились, изгибались и кружились, кружились на одном месте…
У меня потемнело в глазах, и я едва не упал. Охваченный страхом, я бросился назад и, пробравшись через толпу, побрел прочь. Недалеко от площади я встретил человека, который кричал: «Долой тиранию! Да здравствуют арабы! Да здравствует независимость!» Из-за угла выскочили три турецких солдата и стали избивать его прикладами винтовок. Потом они куда-то поволокли его…
Абу-Адиль остановился, прикрыл глаза и задумался.
— Ну, а второй день? Ты ведь хотел рассказать мне о двух днях…
— Да, да… Второй день… Помню, я был тогда очень болен и не ходил на работу. Мы остались даже без нашей лепешки. Есть было нечего.
На второй день моей болезни мать пошла на базар и принесла две редиски и несколько косточек мушмулы. Я чувствовал себя очень плохо и едва сознавал, что происходит вокруг. Но я помню, как ее окружили плачущие дети, как мой маленький братишка схватил редиску и жадно съел ее, а сестра протянула руку за косточкой мушмулы, положила ее в рот, пожевала немного и, потихоньку от матери, выплюнула…
На следующее утро, открыв глаза, я узнал, что матери нет дома. Сестра тихо сказала:
— Мама ушла… У нас ничего нет… Она очень больна.
— А дети где? — спросил я.
— На дворе… плачут…
Спустя некоторое время я увидел через открытую дверь, как во двор медленно вошла мать, бледная, как привидение. Сделав несколько шагов, она упала, затем приподнялась и поползла к дому. Глаза ее ввалились, лицо заострилось. Перебравшись через порог, она, делая отчаянные усилия, подползла к моей постели. Я напряг все силы и попытался встать, но, едва приподнявшись, опять свалился. Мать в страхе с неожиданной быстротой приблизилась ко мне и обхватила меня за шею своей жесткой, как дерево, рукой…
В этот день она умерла. А еще через неделю умерла моя младшая сестра.
Сгорбленный, как старик, я вернулся на работу…
Эти два дня я запомнил на всю жизнь. Они живут в моем сердце вместе с лютой ненавистью к голоду и войне!..
МУХАММЕД ИБРАГИМ ДАКРУБ
Пять курушей
Перевод В. Шагаля
Я никогда не думал, друзья, что из-за пяти маленьких круглых медных курушей могут произойти события, о которых я собираюсь вам рассказать…
В тот памятный вечер уже начала сгущаться темнота и лил дождь. Я сидел в лавке и дрожал от холода. Мимо окон пробегали закоченевшие, скрюченные, как обезьяны, люди, одетые в грязные лохмотья. В тот вечер… Но, простите, я описываю погоду, а до сих пор не представил вам самого себя. Дело в том, что я, как вы знаете, очень скромен.
Я бедный юноша, полуинтеллигент-неудачник, и я… скуп. Скупостью, конечно, гордиться нечего, и, чтобы быть откровенным до конца, скажу: всякий раз, когда мне надо расплатиться с кем-нибудь, опуская руку в карман даже за мелкой монетой, я чувствую глубокую печаль и большую душевную борьбу. Это происходит не потому, что у меня есть какие-то особые черты характера, как стараются доказать некоторые, а потому, что слишком много страданий приходится мне испытывать, добывая каждый куруш. Я далеко не герой. Миллионы людей переживают такие же чувства, так же борются и так же страдают.
А если уж говорить о геройстве, геройство — это моя вера и вера миллионов в то, что наступят наконец дни, когда мы, сунув руки в карманы, найдем в них много-много курушей и сможем купить вдоволь хлеба для наших пустых желудков… и насытиться. Но вернемся к прерванному рассказу…
В тот дождливый вечер в дверях лавки, где я служил, появился маленький мальчик. Капли воды падали с его растрепанных волос на грязное лицо, текли по щекам и затем скатывались на рваную одежду. Дрожа от холода, он вытирал свое лицо рукавом черной, насквозь промокшей рубашки.
— Дядя, купи эти два яйца.
Ему ответил мой хозяин, низкий и подлый человек:
— Уходи прочь. Нам ничего не нужно.
— Дядя, я хочу есть… Мне не на что купить хлеба… Возьми эти яйца за три франка.
— Прочь отсюда, обезьяна.
Как видите, разговор был не из длинных.
Даже сейчас — а с тех пор прошло немало месяцев — я не могу объяснить себе, как могло произойти то, что случилось. Прежде чем мальчик исчез в дождливой ночи, у меня внезапно вырвались слова:
— Эй, мальчик, давай посмотрим…
Мальчик робко подошел ко мне, И тут мною овладели чувства, подобные тем, какие испытывал Дон Кихот. С безумной отвагой и огромной внутренней силой я опустил руку в карман, достал оттуда несколько истертых ассигнаций и протянул их дрожащему ребенку, взамен чего получил от него два яйца. Это произошло с непостижимой быстротой, удивившей не только мальчика и моего хозяина, но и меня самого…
Сначала все это как бы опьянило меня, я уже слышал звук шипящего на сковородке масла, почувствовал запах яйца и вкус этой божественной еды…
Через некоторое время ко мне снова вернулись обычные муки, те самые, которые я испытывал каждый раз, расставаясь с курушами, но было поздно что-либо изменить. Я смирился со случившимся и стал обдумывать свои будущие действия.
Тем временем мой хозяин — мерзкий человечишко, как я уже вам говорил, — заканчивал нудный и скучный подсчет дневной выручки. Он всегда проделывал эту операцию медленно, не спеша, и я с трудом сдерживал себя, чтобы не наброситься на него и не ударить своим кулаком по его толстому, отвислому брюху, напоминавшему собой кувшин…
Наконец мы закрыли лавку. Хозяин взял такси, а я двинулся пешком сквозь дождь и мрак. Меня знобило. Вскоре мне удалось укрыться под железным навесом, и я с удовлетворением слушал звонкий шум ударяющих по железу капель. В моем левом кармане лежали купленные у мальчика яйца, в правом — десять курушей.
Я все обдумал наилучшим образом… За пять курушей я решил купить лепешку, а на остальные пять — редиску у Абу-Ибрагима, хозяина небольшой лавки в том длинном грязном переулке, где находится мое жилище. Я живу в маленькой, тесной комнатушке, которую мне удалось снять после продолжительных поисков. Комнату я снял за двадцать лир, а вы знаете, как трудно их заработать и как мучительно с ними расставаться.
Ослепительно красная, покрытая капельками воды, редиска, которую я видел в тот день утром у Абу-Ибрагима, заставила злых духов голода, сидящих внутри человека, реветь, кричать, разрывать желудок на части…
Я так люблю редиску, особенно с яичницей… Меня охватило страстное желание очутиться поскорее дома, ибо я заранее слышал шипение масла, ощущал вкус яиц.
И вот я вышел из-под навеса, направился к грязной лестнице, поднялся по ней, потом сделал еще несколько шагов и остановился перед продавцом хлеба. Купив лепешку и засунув ее за пазуху, я продолжал свой путь под дождем по грязной и скользкой дороге. Рука сжимала в кармане пять оставшихся курушей. Мимо меня пролетела машина, за ней — другая. Свет фар отражался в черных лужах. Я прыгал то туда, то сюда, то замедлял шаги, то ускорял, стараясь выбирать сухие места. Наконец я подошел к остановке. Ожидая трамвай, я мечтал о тех светлых днях, к которым стремился я и миллионы подобных мне людей. Острые гвозди моих башмаков впивались мне в подошвы, вода наполняла башмаки, проникнув через многочисленные отверстия, и намочила мои потрескавшиеся замерзшие ноги.
Но вот раздался звонок, трамвай приблизился к остановке. Я проверил свои покупки и приготовился вместе с толпившимися на остановке людьми сесть в вагон. Ухватившись за поручни, я поставил ноги на ступеньку с таким расчетом, чтобы меня не увидел кондуктор.
Трамвай был набит пассажирами, переполнен запахами, голосами, руганью. Вот он загремел и тронулся. Мое тело качалось в воздухе. Холодное железо поручней жалило мои руки, рваные башмаки почти сваливались с ног, дождь больно хлестал по лицу, капли его стекали мне за воротник, а я думал только о том, как сохранить свои покупки. Мимо проносились, почти задевая меня, машины, свет их фар слепил глаза. Казалось, что они вот-вот сорвут меня с подножки. Я сильно дрожал. Кондуктор все еще был далеко. Так я проехал три остановки по пути, ведущему к лавке Абу-Ибрагима.
Трамвай останавливался. Люди входили и выходили. Я тоже сходил, а затем опять хватался за поручни. Трамвай возобновлял свое движение, а я повисал на подножке, и опять гвозди моих башмаков впивались мне в ноги… В одном из окон трамвая я заметил человека, который напомнил мне юношу, выступавшего однажды на тайном собрании и призывавшего нас к борьбе за свои права. Один товарищ дал мне большую книгу. Я вчитывался в нее, чтобы понять мысли, к которым тянулось мое сердце. Я воскресил в себе те огромные чувства, которые охватили меня после ухода с собрания. Я шел тогда в густой тьме по грязной дороге с книгой подмышкой, а всем существом был с ними, с товарищами. Трамвай опять остановился. Большинство людей сошло, вагон опустел, так что виснуть на подножке было бесполезно. Теперь кондуктор не мог не заметить меня. Он, конечно, не замедлил бы подойти, повторяя хорошо известные слова:
— Юноша, твой билет?..
Между этим бесспорным фактом и моей любовью к редиске и яичнице возник конфликт, так как не надо забывать, что у меня в кармане осталось всего лишь пять курушей.
Я смотрел на уходящий громыхающий трамвай, который вскоре исчез за поворотом. Он исчез, а я остался. Дождь лил по-прежнему. Злые духи внутри меня ревели, гвозди башмаков впивались мне в ноги. Я оглянулся направо, потом налево и побежал, желая как можно скорее добраться до лавки Абу-Ибрагима, где лежала красная редиска с застывшими капельками воды, до моей комнатушки, до вкусной яичницы…
Я чувствовал, как мое тело сковывает усталость. Ведь я был на ногах весь день. По приказу хозяина я носил к нему домой различные покупки и вручал их его отвратительной жене, видимо, прошедшей специальный курс обучения самой отборной брани, потом я подметал лавку, убирал ее, перетаскивал тюки из правого угла в левый, а из левого — в правый, носил товары из склада в лавку, перевозил их на ручной тележке из порта на склад. И весь день я слушал грубые язвительные слова хозяина. Он издевался надо мной…
Я бежал и думал о том, что мне следовало бы жениться, но для этого опять… нужны деньги. Меня охватила глубокая печаль, которая переходила в ненависть и злобу, когда я вспоминал, что три моих товарища были ранены полицейскими во время происходившей днем демонстрации…
Мои ноги устали и окоченели от холода, в них впивались гвозди промокших башмаков. Дождь становился все сильнее и сильнее.
Он заставлял меня бежать, скрываться за дверьми домов, перепрыгивать лужи. Я уже ни на что не обращал внимания: ни на ветер, ни на потоки воды, ни на стужу, ни на гвозди моей отяжелевшей разбитой обуви. Но вдруг я заметил перед собой огромную лужу, которую нельзя было обойти. Собрав все свои силы, я прыгнул… и упал.
Я поднялся на ноги, промокший до нитки, обессиленный, с разбитыми коленями. Мое тело ныло, мне казалось, будто я прошел сквозь снег, который напоминал мечи, разившие меня со всех сторон…
Но, несмотря ни на что, я шел очень быстро. Я уже не думал укрываться от дождя. Злые духи голода гнали меня, они разрывали на части мой желудок. Постепенно во мне исчезли всякие чувства и мысли — мне хотелось только одного: удовлетворить алчные желания этих злых духов. Признаюсь даже, что, заметив в темном переулке целующихся юношу и девушку, я не обратил на них ровно никакого внимания…
В это время дождь полил как из ведра, ветер устрашающе заревел, играя мною, точно былинкой. Послышались раскаты грома, а я все бежал, падал, поднимался, прыгал, метался по дороге, стараясь избегать ям, наполненных водой, бросался в темноту, натыкался на камни, покуда не достиг знакомого переулка и не очутился перед лавкой Абу-Ибрагима. Я дал ему оставшиеся у меня пять курушей и получил пучок большой красной редиски. Схватив редиску, я помчался дальше…
Наконец я открыл дверь и вошел в свою комнату, зажег керосиновую лампу, достал из-за пазухи лепешку, положил ее на стол, затем опустил руку в карман, чтобы достать яйца, за которые уплатил целых три франка, и…
И я выдернул руку из кармана, как будто меня укусила змея. Мои пальцы были измазаны липким и вязким желтком, который медленно, капля за каплей, падал на пол…
Я почувствовал, как огонь охватил все мое существо, как злые духи зарокотали в моем желудке, и боль, сильная, резкая боль схватила мою голову в тиски, а три франка закрутились под потолком моей комнаты…
Со страшной быстротой я набросился на лепешку, разорвал ее, как дикий зверь, и вонзился в нее зубами. Затем точно так же я расправился с редиской, проглотив ее вместе с кожурой и зелеными листьями…
Потом я улегся на деревянную кровать. Голова моя раскалывалась от боли, гнева и злобы… Тысячи картин теснились в моем воображении, я переворачивался с одного бока на другой… Мне мерещилось, что я улетаю в высь, вновь опускаюсь на землю, бегаю среди животных, в грязи и темноте, накалываюсь на шипы, падаю под натиском бури…
Но вот передо мной там… вдалеке показался яркий свет… К нему тянутся изо всех уголков земли миллионы рабов, голодных и угнетенных. И эти люди поют, и громко звучат их могучие голоса на широком светлом просторе…
Бредущие в ночи
Перевод Д. Юсупова
Мы осторожно пробирались по опушке леса. Сухие листья шелестели под ногами. Легкий ветерок шевелил ветви деревьев. Приглушенный шорох листьев казался ропотом возмущенных людей перед окнами дворца угнетателя-тирана.
Нас было четверо. У каждого за пазухой был спрятан сверток. Оглядываясь по сторонам, мы пробирались по лесу, словно мыши, остерегающиеся страшного кота. Нас преследовали. Каждую минуту мы могли очутиться в темной и сырой тюрьме…
— Подходим к дороге, — тихо произнес один из товарищей, показывая на проникающий сквозь деревья свет уличных фонарей.
Из леса мы выходили поодиночке, потом сошлись все вместе. Мы держались непринужденно, шутили, смеялись. Глядя со стороны, можно было подумать, что веселая компания возвращается с пирушки. По большой дороге всегда нужно идти смело, не оглядываясь, чтобы не привлекать к себе внимания.
Навстречу нам шел какой-то человек. Сердито взглянув на нашу компанию, он покачал головой и насмешливо улыбнулся, приняв нас за подвыпивших гуляк. Затем взгляд прохожего устремился вперед. Эта встреча нас подбодрила: введя в заблуждение прохожего, мы могли провести и преследователей. Но мы понимали, что нам не следовало чрезмерно увлекаться. Если хотя бы одна из драгоценных пачек, спрятанных у нас за пазухой, упала на землю и рассыпалась, мы попали бы в тюрьму.
Перед нами расстилалась широкая, длинная улица. Электрические фонари вытянулись прямой линией вдоль тротуаров, освещая ярким светом черное полотно дороги. Высоко в небе кралась луна, то выглядывая из-за облаков, то скрываясь за ними. Вдали, в конце улицы, сверкали разноцветные огни большого города.
С нами был один студент, человек незаурядной воли. Профессора провалили его на последних экзаменах. Всю дорогу он рассказывал нам анекдоты. Вдруг сзади послышался подозрительный шум. Я обернулся и увидел силуэты двух догонявших нас мужчин. И хотя анекдот, который рассказывал студент, был достаточно избитым, я громко рассмеялся, стараясь привлечь внимание товарищей. Я достиг своей цели. Мои друзья поняли, что значил мой странный смех, и приготовились встретить опасность с нужным спокойствием. Незнакомцы шли по противоположной стороне улицы, отделенной от нас узеньким сквером.
Через несколько минут они поровнялись с нами, и последние сомнения исчезли: мы заметили их подозрительные взгляды, которые они иногда бросали в нашу сторону. У нас оставался только один выход — продолжать веселиться и петь песни.
Однако время от времени наши преследователи посматривали на лес, откуда мы вышли. Мы тоже искоса наблюдали за ними. Внезапно они остановились и начали о чем-то совещаться. Один из них показывал рукой в сторону темного леса, другой продолжал пристально смотреть в нашу сторону. Потом они повернули к лесу и скрылись за деревьями, окутанными ночной мглой. Мы продолжали идти вперед. Из леса доносился шум шагов и шелест сухих листьев, напоминавший нам о пережитой опасности.
— Поторопитесь, ребята, — сказал один из моих друзей и, помолчав немного, добавил: — Есть хочется.
Мы пошли быстрее. Кто-то запел прекрасную песню горцев. Я задумался: чем же накормить товарищей по окончании дела? Нас было четверо: студент, которого провалили на экзаменах; молодой Хасан — уже в течение двух месяцев безработный; находчивый и проницательный Ибрагим, работавший счетоводом в небольшом магазине на зеленном базаре, и я. Ибрагим на свою нищенскую заработную плату содержал семью из пяти человек, всегда голодных и вечно нуждающихся в одежде. Никто, кроме меня, не имел возможности пригласить друзей к себе. Среди своих товарищей я считался зажиточным, хотя, как и другие рабочие, работал по двенадцать часов в сутки, получая жалкие гроши. Я занимал маленькую комнатушку в полуразвалившемся доме. Да, мы лишены всего, но у нас есть мечты и вера в светлое будущее. Это и вдохновляет нас на борьбу, полную опасности. Нас побуждает к борьбе также и судьба многих сотен девушек, прозябающих в верхних этажах домов квартала аль-Гариб. Эти девушки вынуждены продавать свое тело за кусок хлеба и увядают, как цветы, едва успев расцвести. В их ввалившихся печальных глазах видно тяжелое страдание…
Звонкая песня горцев, которую не переставал петь мой товарищ, напомнила мне о тяжелой участи Гайам. О Гайам! Ты продаешь свое тело, но твоя душа остается чистой и непорочной. Между нами существует что-то похожее на любовь… Зачем врать? Меня влечет к тебе большая, глубокая любовь. Под звуки грустной песни ты часто рассказывала мне целые главы из своей трагической жизни… Гайам, как много передумано: о тебе, о себе, о нашем будущем, о моей пустой и мрачной комнате. Не раз думал я о том, как достать деньги для нашей свадьбы…
О Гайам, Гайам! Не могу удержаться от слез. Иногда мне кажется, что я вижу тебя посреди улицы в луже крови, зарезанной безумным, диким пьяницей. Ты мертва. Теперь никто не оживит мою мрачную комнату… Как ни страшны были эти мысли, но они еще больше увеличивали мою готовность бороться за освобождение от горя, нищеты, бесправия.
Перед моим взором прошли и беспризорные ребятишки, бродящие по улицам в поисках отбросов для своего пропитания. На каждом шагу я видел бедствия и страдания. Они и привели меня на путь борьбы…
Я был так погружен в свои мысли, что не заметил, как мы вновь достигли края леса. Неожиданно сзади послышался шум шагов. Мы пошли медленно, чтобы разглядеть, кто идет. Шаги становились все отчетливее. Наконец из-за деревьев показались три фигуры. Двоих мы узнали сразу: это были наши прежние преследователи. Они вели человека, закованного в кандалы. Мы поняли, что они поймали какого-то бедняка, устроившегося на ночлег в лесу и заподозренного в расклеивании листовок.
Шпики остановили ехавший по дороге автомобиль, посадили в него задержанного, один из них сел рядом с ним, и машина умчалась. Второй последовал за нами.
Мы делали вид, что не обращаем на него никакого внимания, и громко обсуждали, что купить на ужин. В то же время мы условились разойтись в конце улицы в разные стороны, а, выполнив задание, встретиться около моего дома и вместе поужинать. Вскоре наш преследователь повернул за угол и скрылся в темноте, он, видимо, решил, что за нами нет смысла охотиться.
Наконец мы достигли места, где должны были расстаться. Мы остановились у колонки, наполнили водой жестяные банки, развели в них клей и отправились выполнять наше задание. Теперь мы должны были действовать особенно осторожно. Малейшая оплошность могла привести нас в тюрьму…
Черная туча закрыла луну. Стало темно. Я тихо, как призрак, пробирался по узенькой улочке. Выбрав место, которое при первых лучах солнца будет наиболее заметным, я достал из-за пазухи белый листок, на котором черными буквами были записаны наши мечты, и приклеил его к стене.
Переходя от дома к дому, я везде проделывал то же самое. Луна медленно выходила из-за черной тучи. Дойдя до угла, я хотел свернуть на другую улицу, как вдруг мое внимание привлек человек, приближавшийся ко мне. Приглядевшись к нему, я убедился, что это шпик, и быстро спрятался в ближайшем парадном. Я слышал биение своего сердца, мое тело покрылось испариной, перед глазами замелькали, подобно кадрам кинофильма, различные картины. Я видел сырую темницу, ее сменяли огромные кандалы, потом мне отчетливо представились мои товарищи, смело расклеивающие листовки, а за ними двинулся бесконечный поток людей, миллионы сердец, жаждущих, как и мы, мира и справедливости.
Шаги раздавались уже совсем близко. Луна, как будто назло, осветила парадное, но шпик прошел мимо, даже не заглянув в дверь. Шум его шагов становился все тише и, наконец, замолк. Выждав немного, я вышел из своего укрытия, огляделся и снова принялся за работу. С ловкостью кошки переходил я с места на место, с улицы на улицу…
В эту ночь я особенно сильно ощущал страдания беспризорных детей, нищих, стариков, муки крестьян, умирающих от голода и болезней. Перед моими глазами проходили тысячи обездоленных людей, и я продолжал свое дело. Пустой желудок непрерывно напоминал о себе, и воображение начало рисовать нашу веселую компанию сидящей за столом перед тарелкой соленых маслин и лепешек.
Наконец все листовки были расклеены, я бросил банку с клеем, вытер руки и направился к месту встречи. Товарищи уже ждали меня. Мы взялись за руки и весело пошли к моему дому. По дороге мы тихо пели величественную песню, которую распевают сегодня миллионы людей во всем мире.
Созерцатель
Перевод Д. Юсупова
Утро. Город охвачен забастовкой. На улицах тишина. Трамваи не ходят: городские власти боятся, что бастующие разобьют вагоны.
Махмуд только что оделся и в волнении мечется по комнате.
Победит народ или нет?.. Махмуд почти верит в его победу… Ведь он так часто в своих статьях и речах призывал «к сплочению, к единству рядов…» Помнит ли народ его слова?..
Махмуд нервничает. Он медленно приближается к открытому окну и вглядывается в длинную пустынную улицу… Магазины закрыты. Ребятишки, еле видимые в тучах пыли, играют на мостовой. По узенькому пыльному переулку, опираясь на тонкую палку, идет сгорбившийся старик, за ним — женщина с девочкой на руках. Вокруг ребенка вьется рой мух.
В одном из домов открылась дверь, из нее вышел юноша в синей блузе. Он сделал несколько шагов, затем посмотрел на окно, у которого стоял Махмуд, бросил на него полный презрения взгляд и направился в сторону текстильной фабрики, где ждали сотни таких же, как и он, рабочих, одетых в синие блузы.
Взгляд юноши испугал Махмуда, от волнения пот выступил у него на лбу, тысячи маленьких иголочек начали покалывать тело. В Махмуде проснулось то странное чувство, которое охватывало его всякий раз, когда он встречал взгляд рабочего в синей блузе. А ведь прежде, когда он выступал среди своих товарищей-студентов с пламенными речами, призывая «к сплочению, к единству рядов», он не встречал таких взглядов.
Но разве он не приносил пользу нации?.. А его статьи? В каждой из них он глубоко анализировал насущные проблемы своей страны, призывал народ к единению и сплочению…
Махмуд опять выглянул в окно и услышал отдаленные звуки радио. Передавали последние сообщения. До Махмуда доносились отдельные слова: «Всеобщая забастовка… Запрещено на улицах собираться группами… положение напряженное…»
«Одержит ли народ победу?» — вновь пронеслось в его голове. Махмуд посмотрел вверх. Густой черный дым, извиваясь кольцами, вырывался из трубы текстильной фабрики. Сердце Махмуда стучало… Он чувствовал: на фабрике что-то происходит. Махмуд вспомнил презрительный взгляд своего соседа. Он сейчас там, среди рабочих. Этих людей объединяет странная и непонятная идея борьбы, борьбы, вселяющей в сердце ужас… О эти рабочие!.. Он хорошо помнит, какими они были в день празднования годовщины Великой революции. В то время ему казалось, что они сами герои этой революции… Он хорошо помнит свой страх, когда они напали на группу таких же, как и он. С тех пор всякий раз при встрече с человеком в синей блузе ему делается не по себе.
… Город охвачен забастовкой… Атмосфера накалена… Махмуд отошел от окна, осмотрел свою комнату. Взгляд его остановился на письменном столе, где стояла маленькая настольная лампа и лежала книга в пестром переплете: «Любовь в молодости»… Это изящная увлекательная повесть о двух любящих сердцах, которые разлучила жестокая судьба. Интересно, чем кончится их история?
Вчера он не успел ее дочитать, он устал и к тому же поспорил с отцом о сознательном участии народа в забастовке. Его отец утверждал, что откроет свой магазин при любых обстоятельствах, что недовольство, возмущение грязной черни его нисколько не беспокоит, ибо рабочие никогда ничего не добьются. Махмуд же убеждал отца, что надо идти в ногу с народом, иначе бастующие могут разбить магазин. И как знать, может быть, магазин уже разбит?
Махмуд не разделял взглядов отца. Как может он разделять подобные взгляды, он, который в своих выступлениях и статьях призывал к «сплочению и единству рядов»?
Махмуд не хотел больше думать об этом разговоре. Он открыл книгу и начал перелистывать страницы, повествующие о радостях и муках любви. Приглушенное эхо голосов проникало сквозь стены его комнаты и возвращало его к действительности…
… Город охвачен забастовкой. Запрещено скопление людей… Махмуд отбросил книгу и снова подошел к окну, вглядываясь в пустынную улицу. Ему захотелось оставить эту комнату, этот дом, выйти на улицу, самому посмотреть, что там происходит.
Внезапно раздался выстрел. Махмуд отскочил от окна. Желание выйти на улицу сразу пропало. Перед ним вновь мелькнули глаза его соседа, бунтаря-текстильщика Касыма. Махмуд представил себе его в центре бушующей толпы с железным ломом в руке… Дрожь пробежала по телу Махмуда. Он никогда не сможет стать таким, как Касым, таким, как эти рабочие… Поистине они сошли с ума. Только безумцы могут требовать от него делать то, в чем он не чувствует потребности. Да, его и их разделяет целая пропасть. Нет, никогда он не станет для них своим, они смотрят на его статьи и статьи подобных ему с презрением, с открытой враждой. Они спорят с ним, несмотря на то, что он в своих статьях пытается разрешить проблемы простого народа, зовет людей к сплоченности и объединению. Чего они хотят? Нет… Они сумасшедшие…
Махмуд посмотрел в окно. Вдали виднелись трамвайные рельсы, которые блестели под лучами солнца, поднявшегося над ветвями деревьев. Из-за угла вылетела машина и с пронзительным воем скрылась за поворотом. Полицейские щупали взглядами прохожих. Издалека доносился непонятный шум. Махмуд прикрыл окно, подошел к кровати и бросился на нее, закрыв глаза. Он старался не думать о происходивших на улице событиях. Через несколько минут он снова взял книгу.
«…после разлуки с возлюбленным девушка почувствовала себя страшно одинокой, все окружающее угнетало ее. Вокруг нее образовалась страшная пустота, но мысленно она все время оставалась со своим возлюбленным. Она видела этого синеглазого юношу с золотистыми волосами, его губы… Ах, если бы к ним теперь прижаться и раствориться в пламенном и бесконечном поцелуе… В сладком опьянении лежала девушка на своем ложе, боясь спугнуть призрак любимого…»
Но Махмуд не мог сосредоточиться. Он прислушивался к голосам за окном, которые становились все громче… То были голоса людей, которые что-то кричали, пели. Шум за окном усилился. Вероятно, это была демонстрация. Махмуд отложил в сторону книгу и подошел к окну.
Он увидел бегущих ребят, которые, подражая кому-то, громко кричали. Он высунулся из окна и увидел огромную толпу медленно двигавшихся людей. Над толпой колыхались лозунги с требованиями бастующих. Раздался громкий голос: «Долой врагов народа, долой империализм!» Тысячи голосов подхватили этот призыв. У распахнутых окон, на крышах домов стояли женщины и дети. Восклицая что-то и аплодируя, они бросали демонстрантам цветы.
Толпа двигалась вперед. Все новые и новые люди присоединялись к ней. Лучи солнца обжигали их возбужденные лица. Шум нарастал, подобно волнам во время шторма, толпа напоминала бурный поток, для которого не существует преград. Махмуд с ужасом смотрел на это скопление людей, заполнивших всю улицу. Крупные капли пота текли по его лицу, сердце усиленно билось. Его интересовало лишь одно: кто победит? Вдруг среди толпы он заметил Касыма, окруженного рабочими-текстильщиками в синих блузах. Глаза рабочих пылали гневом. Они шли, полные решимости, громко и бесстрашно выкрикивая свои требования. Кровь закипела в жилах Махмуда… О! Как он ненавидит и боится этих синеблузников. Он чувствовал, что эти рабочие — большая сила, которая неотделима от всего народа. Но все-таки они сумасшедшие… Они — сторонники крайних мер, готовы безжалостно разрушить все!.. Разве он может к ним присоединиться? Разве он может выйти на улицу, чтобы смешаться с этой толпой?.. Что он будет делать среди них? Громкие речи там никому не нужны, ужас и смерть витают над их головами. Ведь он будет только маленькой каплей среди этого гигантского потока! Он вспомнил, с каким презрением и насмешкой относился Касым к его речам и статьям.
«Долой империализм!» — доносилось со всех сторон. Махмуду захотелось броситься к двери, выбежать и влиться в поток демонстрантов. Вдруг вдалеке он заметил людей в красных фуражках. Они то собирались вместе, то расходились, окружая толпу со всех сторон. И тут он вспомнил слова диктора: «Собираться группами на улицах запрещено». Неужели что-нибудь произойдет? Неужели полиция вступит в борьбу с этой огромной толпой?
Махмуд, как бы пригвожденный к месту, со страхом наблюдал за происходящим. Мысль выйти на улицу, присоединиться к демонстрантам окончательно покинула его. В его голове промелькнули картины кровавых событий:… вот разгневанная толпа сокрушает все на своем пути, столкнулись две силы, реки крови текут по улицам. Смерть витает над окровавленными телами…
У Махмуда потемнело в глазах. Шум достиг своего предела: «Долой империализм!», «Долой тех, кто заставляет голодать народ!», «Вперед, не бойтесь смерти!» — слышалось отовсюду. Неожиданно раздались выстрелы. Толпа заметалась. Люди побежали, рассыпаясь по переулкам, прячась во дворах домов. Полицейские оцепили улицу и, стреляя, бросились в толпу, нанося удары дубинками направо и налево.
«Долой империализм! Долой врагов народа!» — доносилось отовсюду.
Синеблузники шли во главе демонстрации. С глазами, полными ненависти, пренебрегая смертью, они громко пели, а пули настигали их, и они падали, обагряя землю кровью. Один из упавших продолжал кричать: «Долой империализм!» Люди метались. Полицейские отступили перед этой бушующей людской лавиной. Махмуд стоял у окна и, содрогаясь, смотрел, как поднимали раненых, клали их у обочины мостовой и перевязывали. Вдалеке проревела сирена скорой помощи, ее страшный вой вселял ужас. Поток людей нарастал и, сметая все на своем пути, двигался вперед. Пули продолжали свистеть, раненые падали, земля обагрялась кровью. Махмуд не мог оторваться от этого жуткого зрелища. Вдруг взгляд его упал на большую лужу крови. Красными ручейками растекалась она по черной мостовой и тоненькой ниточкой текла по желобку трамвайного рельса.
Глаза Махмуда устремились вдаль. «Какую прекрасную статью можно было бы написать об этом грандиозном сражении!». Это была бы блестящая, зажигательная статья, которая вдохновила бы народ на борьбу за свободу. Неожиданно цепь полицейских была смята, и они как бы растворились в массе демонстрантов. Толпа хлынула вперед и через некоторое время остановилась перед зданием, где помещалась одна из национальных организаций.
В это мгновение Махмуд почувствовал, что он не может не выйти из дома. Он хотел произнести зажигательную речь, которая победит гневные и ненавидящие взгляды Касыма. Махмуд выскочил на улицу и побежал за толпой. Внезапно он поскользнулся и упал. Острая боль помешала ему сразу подняться. С отвращением посмотрев вокруг, он заметил, что его одежда вымазана липкой грязью, смешанной с кровью. Он решил было вернуться домой, но вдруг глаза его остановились на луже крови. Страшная мысль пришла ему в голову. Он приподнялся, украдкой оглядел окна ближайших домов, бросил осторожный взгляд на стоящих вдалеке людей, на карету скорой помощи, увозящую все новые и новые жертвы, и, опьяненный видом крови, одним движением разорвал на себе рубашку, окунул ее в лужу и принялся тщательно размазывать кровь по своей одежде. Потом он растрепал волосы и, бросившись вперед, незаметно проскользнул в самую гущу людей, туда, где рабочие вместе с представителями различных организаций обсуждали план дальнейших действий. Придя в себя, Махмуд постепенно начал вступать в разговор. Он бросал одну реплику за другой, все больше и больше возвышая голос…
Но чьи-то широко открытые глаза пристально следили за ним, рассматривали его вымазанную кровью одежду…
Вдруг глаза, в которых сверкнула молния, начали медленно приближаться. «Исчезни и скройся в свой дом, обманщик!» — громко сказал рабочий-текстильщик Касым.
Махмуд задрожал от страха под его гневным и ненавидящим взглядом. Ему казалось, что на него устремлены тысячи таких же глаз. Всем своим существом он ощущал ненависть, презрение и злобу этих людей. Испарина покрыла все его тело. Собрав последние силы, он пытался противиться охватившему его ужасу, но гневные глаза заставили его юркнуть обратно в толпу. Он проскользнул между людьми, как грязная трусливая кошка.
…Несколько минут спустя Махмуд, как и прежде, стоял у окна, разглядывал лужи крови на черной мостовой, трамвайные рельсы и людей, которые снова двинулись вперед…
…Сквозь пыль, возгласы и песни, на далеком горизонте видел Махмуд свою жизнь: годы учения, статьи, речи — и все это показалось ему таким ничтожным, словно это были маленькие, никому не нужные, пожелтевшие от времени клочки бумаги, которые начали стираться, исчезать и вот исчезли совсем и превратились в ничто… в ничто…
ЭМИЛЬ ЮСУФ АВВАД
Хайра и его осел
Перевод Д. Юсупова
Новость облетела всю деревню: автомобиль господина задавил осла зеленщика Хайры! Когда жена Хайры услыхала об этом, она подняла такой вопль, что жители деревни мигом сбежались к месту происшествия. Соседка Хайры обошла все дома, разнося весть о случившемся несчастье.
Лицо у Хайры стало земляного цвета! Бедняга даже не знал, что сказать господину, стоявшему около роскошного автомобиля. Подоспевший староста уверял Хайру, что господин заплатит ему за увечье осла.
А кто в деревне не знает Хайры — зеленщика, который каждое утро объезжал деревню и, останавливаясь у каждого дома, вызывал хозяйку, предлагая ей свежие овощи.
— Госпожа Hyp, у меня есть для вас огурцы, помидоры, тыква, фасоль.
Если госпожа Hyp собиралась что-нибудь купить, он говорил своему ослу:
— Стой, братец. Ты же видишь, как все люди уважают твоего хозяина. У него сладкая речь, он любит правду, все товары у него превосходны.
Если же разговор с хозяйкой ограничивался лишь взаимным приветствием и пожеланием успешной торговли, он осторожно дергал вожжи и говорил:
— Тяни, браток!
Все в деревне смеялись над Хайрой, когда он называл своего осла братом. А почему бы ему так не называть его?
И в радости, и в горе осел был верным другом зеленщика. Сколько раз, когда не было овса, осел покорно жевал высохшую траву? Сколько раз Хайра вынужден был оставлять животное часами без воды? И в самом деле, разве осел не был вечным спутником и другом Хайры, разве дружба между ними не была крепкой?
Часто Хайра беседовал со своим ослом:
— И я, браток, и жена моя не мечтаем о богатстве. Мне нужно только, чтобы у нас каждый день был хлеб, было жилище, и все самое необходимое в нем. Я не из тех, которые мечтают о роскошной мебели и шелках, о дворцах и прислуге. Я, братец мой, всего лишь скромный зеленщик и хочу им остаться навсегда.
В тот злополучный день, когда Хайра возвращался со своим измученным ослом из обычной поездки, неожиданно из-за угла вырвался автомобиль и опрокинул осла. Не успел Хайра понять, что случилось, как вокруг него собралась толпа.
Автомобиль остановился. Из него вышел высокий человек с небольшой отделанной серебром тростью в руке. Он встал у края дороги и полным ненависти взглядом окинул собравшихся людей.
— О брат мой! О кормилец мой! Что же сделали с другом Хайры? Заслужил ли я это? О люди! Смотрите, осуждайте бедного Хайру. Кляните этого зеленщика, у которого не было ничего, кроме осла, и который не сумел его уберечь! — громко жаловался бедняга Хайра.
Хайра со своей женой сидели рядом с ослом, лежавшим на пыльной дороге, и, громко плача, пытались облегчить страдания животного. Жена Хайры гладила осла по голове и причитала.
Владелец автомобиля спокойно вынул из кармана сигару, закурил ее и, спросив, кто такой Хайра, направился к машине.
Когда машина скрылась, староста, пытаясь успокоить толпу, сказал:
— Ну, волноваться нечего. Это богатый господин. Он, конечно, даст Хайре достаточно денег для того, чтобы купить трех или четырех ослов.
Осла бережно положили на телегу и повезли к дому Хайры. Осмотрев животное, ветеринар обнаружил, что у него сломана нога и сильно ушиблен бок.
Ночью осел вопил так, что его было слышно даже на другом конце деревни. Сердца людей, слышавших эти крики, наполнялись жалостью.
На следующий день утром жена Хайры села на каменную скамью около дома и стала смотреть на траву, которую еще вчера ел осел. Перед ней вставали картины, милые ее сердцу. Она не говорила о них мужу, чтобы не углублять его горе. Она вспоминала, как ежедневно с восходом солнца осел отправлялся к источнику и, напившись, бегом возвращался обратно. В полдень, насытившись и утолив жажду, он подходил к тутовому дереву и громко кричал. По воскресеньям и в праздники, после того как Хайра освобождал осла от седла и веревок, он скакал к ближайшей полянке и начинал кататься там, переворачиваясь с боку на бок. Когда же в воздухе поднимались тучи пыли, осел вставал и переходил на новое место. Так он проводил, играя, целые часы…
Прошло две недели. Господин не вспомнил о Хайре. Напрасно староста обращался к мэру и членам муниципалитета. Напрасно советовался с адвокатами в городе относительно возможности предъявить иск на получение денег за увечье осла. Но кто посмеет подать жалобу на господина?
Адвокаты не советовали затевать этого дела, ибо Хайра неизбежно его проиграет. «Закон не тронет богатого». В самом деле, разве человек, у которого в руке сабля, нанесет сам себе удар?
Однако староста настоял на своем, и иск был предъявлен. Суд вынес решение, согласно которому разносчик зелени был оштрафован и посажен на неделю в тюрьму!
За что? Оказывается, за то, что господин из-за его осла задержался в пути и опоздал на свидание, где решались вопросы, касающиеся «общественных интересов»…
Когда Хайра узнал о решении суда, его лицо выразило недоумение. Жители деревни, получив это известие, возмутились. Многие поселяне отправились в Хайре, предлагая ему свою помощь. Но что они могли сделать?
Семь дней просидел Хайра в тюрьме. Какова же была радость Хайры, когда, вернувшись домой, он увидел своего осла, который пасся среди тутовых деревьев. Осел махал хвостом, а жена Хайры почесывала его за ушами.
Глаза супругов застилали слезы радости. Осел здоров и может работать!
…И вот снова, как обычно, Хайра, следуя за своим ослом, каждый день в одни и те же часы развозит овощи…
Учитель
Перевод Д. Юсупова
Сын мой, ты стал большим и видишь увечье своего отца. Даже когда я сижу к тебе спиной, я чувствую, что твои глаза устремлены на меня. Иной раз мне кажется, что я слышу, как твои губы шепчут: «Почему у всех людей два глаза, а у моего папы один?» Сын мой, я прекрасно понимаю, что тебе тяжело. А знаешь ли ты, как я мучаюсь, когда дети дразнят тебя твоим одноглазым отцом?
Сядь здесь, около меня, и послушай, что я тебе расскажу. Я хочу избавить тебя от необходимости задать мне этот вопрос, хочу успокоить себя. Недоумение, которое иногда появляется на твоем лице, омрачает мою жизнь, не дает мне покоя ни днем, ни ночью. Тридцать лет назад жил мальчик. Ему было столько же лет, сколько и тебе. Он каждый день, как и ты, ходил в школу. От его дома до школы был час ходьбы. Мальчик проделывал этот путь два раза в день с сумкой за плечами. Во всякую погоду — под дождем и под палящим солнцем — уходил он утром из дому и только вечером возвращался обратно. Мальчик рос сильным, никогда ни на что не жаловался, был всем всегда доволен. Только одного он боялся — отвечать учителю заданный урок.
Школа помещалась в одной неприглядной комнатушке маленького домика, приткнувшегося к стене деревенской церкви. В классе стояли старые парты, залитые чернилами, исписанные именами и цифрами, испещренные рисунками, которые вырезали ребята. Тут были новые рисунки и старые, сделанные еще их отцами и дедами. Но учителя не интересовало происхождение этих подписей и рисунков. Это был человек крутого нрава, и часто во время приступов плохого настроения он расправлялся с невиновными учениками за проступки их дедов, совершенные лет шестьдесят назад.
Утром занятия в школе начинались с того, что учитель посылал трех или четырех учеников в ближайшую рощу, принадлежавшую церкви, за прутьями. Учитель приказывал принести столько прутьев, чтобы их хватило на целый день.
— Помните, нужно выбирать прутья прямые, длинные, гибкие, и смотрите, чтобы их было много, чтобы не пришлось идти второй раз, — кричал им вдогонку учитель. Ребята шли в рощу, доставали из-за поясов ножи и срезали прутья. Они наотмашь хлестали ими по кустарнику, гадая в то же время, какой из этих прутьев будет потом хлестать их самих.
— Хана, это я для тебя выбрал, — шутили между собой ребята, размахивая прутьями.
Однажды учитель задал мальчику и его товарищам очень трудный урок из новой книги. Вернувшись домой, мальчик сразу же раскрыл книгу. Он старался как можно лучше приготовить урок, но это ему не удавалось. Все в этой книге было ему незнакомым. Он не мог разобраться ни в буквах, ни в словах, ни в рисунках. Книга казалась ему огромным талисманом, а буквы и слова — заколдованными знаками. Вся радость от полученной книги пропала, и его охватила безграничная ненависть к ней. Ему хотелось разорвать ее на куски и бросить в огонь.
«Но какой смысл сердиться на книгу, — подумал мальчик. — Без книги не обойдешься, и, кроме того, отец с большим трудом заработал деньги, чтобы купить ее».
Нет, так поступать нельзя. И в школе и дома его знали как очень послушного и аккуратного мальчика. Первый учебник, прочитанный им от корки до корки, выглядел как новый. Отец убрал его в шкаф, чтобы по нему потом могли учиться младшие братья.
Мальчик вновь и вновь возвращался к уроку, он пытался произносить слова так, как говорил учитель, но это ему не удавалось. У него потемнело в глазах, хотелось спать. Керосиновая лампочка слабо освещала маленькую низкую комнату, и в ее углах вырисовывались страшные тени. Все уже давно спали, мальчик с завистью смотрел на спящих. В эту ночь он впервые узнал, что такое зависть. «Как же они счастливы, — думал он, — им не надо выполнять домашние задания».
Мальчик почувствовал себя одиноким, покинутым и самым несчастным на свете. Им овладело отчаяние. Он представил себе, что будет завтра… Вот учитель своим громовым голосом закричит: «Поди сюда, отвечай урок». Мальчик медленно подойдет, нерешительно остановится в двух шагах от учителя. Толкнув стол, учитель встанет со стула и, наклонясь к ученику, прикажет: «Начинай!» Силы оставят мальчика. Он попытается что-нибудь ответить, но не сможет произнести ни слова. Он будет заикаться, язык его прилипнет к гортани. Тут наступит самое страшное. Учитель возьмет в руки прут и яростно прошипит: «Протяни руку!..»
Нет, нет! Мальчик уже не раз испытал удары этого прута на себе и видел, как плакали его товарищи, когда их бил учитель. Он не сможет еще раз вынести эту боль. Его ладони начинали гореть только от одного воспоминания о наказании. Мальчик посмотрел на свои руки, ему стало жалко их, и слезы потекли у него из глаз. Он отвернулся к стене и увидел, что на него с иконы, висевшей над изголовьем его отца, смотрит дева-спасительница. Он залюбовался нежной улыбкой девы и, склонив голову, долго смотрел на нее. Вдруг он подумал: «Говорят, что дева-спасительница ежедневно творит чудеса: она вылечивает больных, ставит на ноги хромых, делает зрячими слепых, и по ее воле даже в июле может пойти дождь. Неужели она не исполнит мою маленькую просьбу?»
Мальчик встал на колени, начал бить себя в грудь и зашептал: «О дева-спасительница, прошу у тебя помощи. Один раз в жизни, только один раз прошу тебя не говорить «нет». Губы мальчика касались иконы, слезы падали на нее. Он горячо целовал холодное стекло: «Ты всемогуща! Молю тебя, прикажи, чтобы завтра не наступило утро». И он заснул спокойным сном.
Каково же было его огорчение, когда, открыв глаза, он увидел, что утро наступило и мать, как обычно, будит его и торопит идти в школу.
— Мама, учитель уже прошел? — с беспокойством спросил он.
— Нет еще, — ответила мать.
Мальчик обрадовался, быстро оделся, схватил сумку, положил в нее завтрак и помчался в школу. «Надо опередить учителя хотя бы на четверть часа», — думал он.
Почти все ученики были уже во дворе школы и ожидали звонка. Мальчик, запыхавшись, пробежал мимо них, поднялся на лестницу церкви, поднял руку и закричал:
— Ребята, поздравляю вас, сегодня уроков не будет. У нашего учителя бабка умерла!
Школьники поверили своему товарищу. Они знали, что он был дальним родственником учителя и что ему и раньше приходилось исполнять его поручения. Во дворе стало шумно, книги, сумки, шапки полетели в воздух…
Рассказ мой, сынок, близится к концу… Через полчаса учитель пришел в школу, а там, кроме двух учеников, которые еще не умели бегать по полям и разорять птичьи гнезда, никого не оказалось. Они рассказали учителю про проделку мальчика. Разъяренный учитель бросился искать виновного. Он поклялся убить его.
Найти мальчика было нетрудно. Как только школьники разбрелись в разные стороны и двор опустел, он понял серьезность случившегося. Все шалости вылетели из его головы. Он бесцельно бродил по полю. «Что будет, то и будет», — думал он. Увидев учителя, который бежал к нему, поправляя на ходу свой кафтан, мальчик даже не попытался скрыться. Он застыл на месте, ни один мускул не дрогнул на его лице.
Учитель ударил его толстой палкой по голове, и мальчику показалось, что его голова разломилась пополам. Что было дальше, он не помнил. Он очнулся уже в постели, половину его лица закрывала повязка. Правый глаз у него горел, как будто на него положили раскаленный уголь. Он попробовал дотронуться до повязки, но закричал от боли. Мать обняла его и залилась слезами.
— Вот и все, сын мой. Я рассказал тебе это не только для того, чтобы ответить на твой немой вопрос, но и для того, чтобы предупредить тебя о тех трудностях, которые ты можешь встретить в школе.
Ты, конечно, спросишь, кто этот мальчик? Это был я…
АБДУЛ МЕСИХ ХАДДАД
В доме покойника
Перевод К. Оде-Васильевой
После смерти Таниюса эль-Мурр целую неделю в его дом устремлялся народ, чтобы выразить сочувствие семье умершего. Казалось, что волнения, вызванные неприятной необходимостью выслушивать множество соболезнований, действовали на родных сильнее, чем горе от потери дорогого человека. Но таков обычай в Сирии. Традиции должны быть соблюдены, хотя бы разорвалось сердце и переполнилась чаша терпения. Посетители произносят слова соболезнования, как заученные молитвы, машинально повторяемые каждый день. А я, пишущий эти строки, сочувствую этой семье, но сочувствую не ее горю и потере, а тому, что, подавленная бедой, она вынуждена терпеливо выслушивать посетителей.
По милости аллаха принято, чтобы соболезнующие не задерживались долго в доме покойного. Они входят в комнату, сняв головные уборы; если же это бывает зимой, то остаются в верхней одежде.
Не думайте, что посетители хотят облегчить горе семьи покойного. Но их бывает много; комната не вмещает всех, и потому одни уходят, чтобы дать место следующим. Родственники усопшего сидят без движения, с опущенными глазами. В ответ на слова соболезнования: «Да возместит аллах вашу потерю тем, что сохранит вам жизнь» — они неизменно, почти бессознательно, повторяют: «Да сохранится и ваша жизнь».
С покойным Таниюсом эль-Мурр мне довелось встречаться, но я никогда не бывал у него дома. Несмотря на это, мой друг Бутрос Кировани заставил меня пойти с ним, чтобы выразить сочувствие семье покойного. Он сказал:
— Облегчить горе семьи обязан каждый, кто знал покойного, безразлично, родственник он, друг или просто знакомый…
Мы пошли. Мой друг хорошо знал все наши обычаи и был искуснее меня в разговоре. Я вошел за ним в дом покойного и сразу хотел сказать обычное приветствие: «Добрый день», — но мой друг строгим взглядом остановил меня и шепнул мне на ухо: «Скажи: да возместит аллах вашу потерю тем, что сохранит вам жизнь». Я произнес эти слова и сел, как будто был членом семьи покойного. Я сидел молча. Лицо мое покраснело от стыда, я не смел поднять глаза. На коленях у меня лежало пальто, из присутствующих только я один снял его.
Молчание длилось минут пять. Затем Бутрос заговорил:
— Рассказывают, что Александр Македонский предчувствовал свою близкую кончину. Он знал, что мать будет сильно опечалена его смертью. И вот он позвал ее и сказал: «О дорогая мать, вот тебе мое завещание. Я скоро умру, устрой тогда поминки и пригласи на них всех людей. Когда они сядут за стол, ты скажи: пусть тот, кто не испытал горя, кто не знает, что значит потерять близкого и любимого человека, первый протянет руку к еде». Мать так и сделала. После смерти Александра она устроила поминки и позвала на них всех людей. Наконец все собрались, и она сказала им то, что завещал ей сын. Ни один человек не дотронулся до еды. Так она узнала, что смерть обходит все дома, и утешилась в своем великом горе.
Услышав это назидание, я почувствовал большое уважение к рассказчику. Мне стало грустно: сколько лет я напрасно провел в школе! Да, Бутрос превзошел меня и произнес лучшее назидание, какое может быть сказано в подобном случае. И я, забыв, где нахожусь, сказал:
— Прекрасное назидание, клянусь аллахом. Это самое мудрое, что мне приходилось слышать.
Остальные присутствующие — а их было немного, так как прошла уже неделя после смерти Таниюса эль-Мурр — как будто ничего не слышали. Я удивился их молчанию и подумал: «Вероятно, эти люди такие невежды, что не поняли великого смысла сказанного».
Не успел Бутрос окончить свой великолепный рассказ, как в комнату вошло еще трое посетителей. Места было много, поэтому мы остались еще на некоторое время, вернее, остался Бутрос, так как он был главным, я лишь во всем слепо подражал ему.
Когда вновь прибывшие уселись, один из них приготовился говорить. Мне было очень грустно, и я думал про себя: «Как же это случилось, что я ничего не понимаю в наших обычаях и не знаю, что и когда надо говорить…» На этом мои мысли были прерваны.
— Таков мир. Смерть обходит всех, она неизбежна, и ее не миновать. Александр Великий тридцати лет от роду покорил весь мир…
Я прислушался — это уже второе назидание о жизни Александра Македонского. Мне даже захотелось немедленно пойти в публичную библиотеку и познакомиться с биографией этого великого человека, а пока я весь превратился в слух, боясь пропустить хоть одно слово. Но меня постигло разочарование: я услышал тот же самый рассказ об Александре…
Мой друг собрался уходить, но в этот момент вошли новые посетители, и я наступил Бутросу на ногу, чтобы подать ему знак остаться еще немного. Бутрос вынужден был мне уступить. Пришли двое, произнесли обычные слова соболезнования и сели. Не успели они занять места, как старший из них заговорил:
— Нелегко переносить смерть близкого человека, но против воли аллаха не пойдешь, как суждено, так и будет… Говорят, что Александр Македонский предчувствовал близость своей смерти…
Здесь я кашлянул, взглянул на Бутроса и увидел улыбку на его лице. Я сразу же повернулся к рассказчику. Мне хотелось услышать, что скажет он об Александре Двурогом. После двух фраз я тоже начал улыбаться и, боясь, что улыбка перейдет в смех, встал. За мной встал и мой друг. Я сказал:
— Извините, что прерываю рассказчика. Да будет для вас этот день счастливым.
Мы вышли. Лицо Бутроса пылало гневом. Он схватил меня за руку:
— Какая польза от тебя и твоей науки, если ты не понимаешь, что в доме покойника нельзя говорить «да будет для вас этот день счастливым». Я остановил тебя, когда мы вошли, и ты тогда успел проглотить это приветствие. Что же заставило тебя забыть об этом теперь?
Я сказал:
— Оставь свои упреки, Бутрос, и скажи, где ты прочел то, что рассказал сейчас в доме покойника?
— Я слышал этот рассказ от своего деда на похоронах старшины деревни.
— А где же прочел его твой дед?
— Наверно, узнал от своего деда.
— Тогда ты в другой раз передавай историю точно и говори: — Мне рассказал ее дед, а он услышал от своего деда, а этот дед, в свою очередь, узнал ее от своего деда и так, пока не дойдешь до современников Александра Великого.
Бутрос засмеялся и простил меня. Он сказал:
— Скажу тебе по секрету, если бы мы пробыли в доме покойного около часу, мы бы услышали рассказ об Александре не менее двадцати раз.
Я ответил ему, что, если бы я был на месте семьи покойного, я бы сказал этим людям: — Покойник счастливее нас, он избавился от этого мира и от ваших назиданий…
Мы распрощались с Бутросом и пошли в разные стороны. По дороге я встретил группу людей, среди которых был один мой знакомый. Он сообщил мне, что идет выражать соболезнование семье Таниюса эль-Мурр. Я сказал:
— Я только что оттуда. Да поможет им аллах.
Он ответил:
— Да поможет им аллах и укрепит их.
Я рассказал ему, что я посетил семью покойного, но не сказал им ни слова в утешение, ибо не знаю наших обычаев. Он посмеялся надо мной и сказал:
— Разве это так трудно? Расскажи что-нибудь назидательное и утешь этим людей.
— А что ты собираешься рассказать?
Он начал говорить мне об Александре Двурогом, но я его прервал, сказав, что знаю этот рассказ, и посоветовал догнать своих друзей и поскорее утешить семью покойного. Да поможет ей аллах, да укрепит ее терпение и да помилует ее!
МАВАХИБ АЛЬ-КИЯЛИ
Месть
Перевод В. Шагаля
Умм Авад готовила орехи и миндаль для начинки теста. Внезапно она почувствовала какое-то тягостное беспокойство. Прервав песню, которую она тихо напевала, Умм Авад вытерла руки о край одежды и вышла во двор. Гнетущее чувство не оставляло ее. Кругом все было погружено в молчание, которое нарушалось лишь приглушенным журчанием ручейка, пересекавшего двор. Этот звук обострял ощущение одиночества. Умм Авад до боли захотелось, чтобы в эту минуту с ней рядом была какая-нибудь живая душа — соседка Умм Хамид или кто-нибудь из женщин, навещавших ее и доставлявших своей болтовней маленькое развлечение.
Испуганная, растерянная, стояла Умм Авад во дворе. Услышав звук поворачиваемого в замке ключа и увидев своего мужа Абу Авада, она с облегчением вздохнула и вернулась на кухню, говоря:
— Слава аллаху за достаток… Мужчина — опора жизни, да продлит аллах его годы…
Абу Авад прошел в свою комнату. Он шел медленно, опираясь на палку. Спина его была сгорблена больше, чем обычно, словно кто-то возложил на него тяжкую ношу.
Умм Авад давно привыкла к его угрюмому молчанию и никогда не пыталась нарушить установившийся порядок упреком или жалобой. Подобно большинству женщин Востока, она знала, что не имеет права жаловаться на мужчину. Но не только это заставляло Умм Авад сдерживать упреки, было еще нечто, что увеличивало тяжесть молчания, воцарившегося в их доме. Нечто тяжелое и горькое… Умм Авад беспрестанно пыталась отогнать от себя воспоминания, которые всякий раз приносили ей боль.
Умм Авад была единственным ребенком у своих родителей. Она покинула родимый кров и вошла в этот дом. Многое стерлось уже в ее памяти, но она никогда не забудет, как несколько женщин окружили ее, расчесали ей волосы, белым порошком покрыли лицо, нарисовали на бровях черные линии и усадили на лошадь. Вслед за ней целый кортеж двинулся в далекую деревню. Вокруг непрерывно стреляли.
Как она боялась мужа — этого чужого человека — в первую ночь! Но утром она ни единым словом не высказала своих чувств. Какой-то внутренний толчок побудил ее тихонько встать, пока Абу Авад еще спал, до блеска начистить его новые красные ботинки и поставить их у постели.
Жизнь ее потекла размеренно. Спокойствие было нарушено лишь рождением Авада. Сын заполнил всю ее жизнь. Он рос цветущим, здоровым, сильным мальчиком. Но вот пришел черный день, когда все исчезло, рассыпалось, подобно куче земли, когда по ней ударит дитя ифрита. Рухнуло все — радость, надежда, опустилась высоко поднятая голова…
Несколько лет назад Авад с позором покинул деревню. О дальнейшей его судьбе ничего не было известно. В то время и родилось в душе Умм Авад тревожное чувство. С течением времени оно притупилось, а затем и вовсе растаяло. Но с новой силой оно возродилось, когда словно из небытия, точно воскресший мертвец из могилы, явился Авад.
Он толкнул дверь и вошел, как будто покинул родной дом всего несколько часов назад, уйдя работать в поле. Но его лицо… Как больно резнул ее по сердцу растерянный взгляд сына, как поразило ее его осунувшееся, покрытое морщинами лицо. Но это был ее сын — он вернулся, он стоял перед нею здоровый и невредимый, и она бросилась к нему, спрятала свое лицо на его груди, с наслаждением ощутив родной запах его пота. Она не обратила внимания на скрытый, молниеносный взгляд, которым обменялись отец и сын, — взгляд, напоминавший скрестившиеся лезвия двух мечей, на остриях которых была судьба их обладателей: одному — убить, другому — быть убитым.
Умм Авад думала, что настало перемирие. В ее душе зародилась надежда, что как разбушевавшаяся река возвращается в свое русло, так и отец станет по-старому относиться к сыну, что исчезнет из его памяти воспоминание о том печальном дне… К тому же Авад — единственный сын, а Абу Аваду уже семьдесят лет, и ему нечего рассчитывать на новое потомство. Она надеялась… Но она была смущена тем, что из уст Абу Авада не сорвалось ни одного слова радости или хотя бы удивления. Он молча вошел в дом и тотчас же покинул его, и только равномерный стук его палки о камни двора показывал, что он здесь, ходит взад и вперед. Тяжелое предчувствие охватило Умм Авад.
Возвращение Авада было неожиданным. Оно вызвало изумление всех соседей. И снова от дома к дому поползли старые, ужасные слухи, исчезнувшие за последние годы… Предатель… Отец предателя… Мать предателя… Как метко поражал Умм Авад этот страшный шепот, как жесток был его смысл… Как она страдала от этих воспоминаний! А они снова вернулись, вынырнули из прошлого, эти воспоминания, об ужасных, печальных днях…
Район Джебел Аз-завия горел, подвергаясь беспрерывным нападениям французских войск. Пылали посевы, матери лишались детей, ломались нежные побеги молодости, растаптывалась девичья честь…
Но деревня не покорилась захватчикам. Юноши, укрывшись за скалами, обрушивали на врага лавину огня. Женщины пекли хлеб, носили воду, подтаскивали боеприпасы восставшим. Вся деревня была сплошным морем огня и ненависти. Вся… но только не Авад. Он жил в каком-то другом мире, далеком от мира восставшей деревни.
Его непреодолимо тянуло к Ватфе, прелестной смуглянке, обладавшей какой-то гневной красотой, — таких женщин называют сестрами мужчин. Авад следовал за ней повсюду.
Ватфа была самой очаровательной девушкой во всей деревне. Стоило ей выйти из дому, как женщины, провожая ее взглядом, шептали: «О боже, красота прекрасна, будь она даже в отрепьях…» Мужчины всякий раз, когда показывалась Ватфа, опускали глаза, чтобы скрыть огонь страстей, который возбуждала смуглянка.
Ватфа была невестой Мансура. Когда Мансур скрылся в горах, посвятив свою жизнь делу свободы, Аваду представилось, что стена между ним и Ватфой скоро рухнет. Авад решил, что недалек тот день, когда он сможет прижать Ватфу к своей груди. Он был уверен, что этот день обязательно наступит, уверен, несмотря на гордость, которая сверкала на лице Ватфы всякий раз, когда при ней вспоминали Мансура, рассказывали о его подвигах в тылу французов.
Но мечты Авада развеялись, завяли, словно листья осенью, когда он узнал, что каждую ночь Ватфа встречается с Мансуром, несмотря на завесу огня, которую создали французы вокруг деревни…
Надежда Авада превратилась в ненависть, не знавшую границ. Эта ненависть захватила его целиком, овладела всем его существом…
Однажды утром, когда жители деревни проснулись, они были поражены: французские солдаты, марокканцы, сенегальцы заполнили площадь и улицы деревни, разместились на крышах домов. Говорили, что один из местных жителей выдал тайну ночных вылазок, которые время от времени предпринимали повстанцы. И у всех на устах было имя Авада.
Некоторые произносили его угрюмо, другие отрицательно качали головами, они не могли этому поверить, потому что Абу Авад был образцом для всех… Невозможно, чтобы Абу Авад был отцом предателя…
В тот мучительный день деревня стала свидетельницей кровавой трагедии.
Французы вывели на площадь группу юношей, привязанных веревками друг к другу. Их окружили старики, женщины и дети. Они смотрели на пленников с глубокой печалью… Ожидание надрывало сердце… На середине площади остановился низкорослый офицер с лицом, напоминавшим морду задушенной крысы. Рядом с ним стояли застывшие, словно деревянные, солдаты. Казалось, что их торчавшие вверх штыки готовы проткнуть небо.
Среди пленных был и Мансур, похожий на пойманного льва. Весь его вид выражал возмущение, ненависть и досаду. Но он делал все, чтобы побороть свои чувства и взять себя в руки, быть спокойным и выдержанным. Офицер лениво прохаживался перед людской стеной, весь поглощенный той ролью, которую ему предстояло сыграть. Внезапно он остановился, выпрямился и застучал концом хлыста по сапогу — именно так, по его мнению, должен был вести себя государственный муж, занятый решением важного дела, — а затем обратился к присутствующим.
— Даю вам пять минут, чтобы вы указали мне на Мансура. Пять минут — и только.
Сказав это и приподняв рукав, он посмотрел на часы… Время как будто остановилось. Но это было только на этом маленьком кусочке земли, вокруг жизнь текла по-прежнему: журчали ручьи, щебетали птички, мычали коровы…
Пять минут прошли, словно целая вечность. Никто не произнес ни слова. Офицер снова заговорил. Теперь он старался походить на доброжелательного советчика:
— Слушайте все. Упорство не даст вам ничего. Будьте благоразумны, иначе вы пожертвуете десятью за одного…
Но никто даже не шелохнулся. Ни один взгляд не был брошен в сторону Мансура…
Снова медленно, медленно потекли минуты. Словно огромная тяжесть навалилась на крестьян, тяжесть более страшная, чем та, которую приносили годы неурожая, страданий и мучений, годы, когда голодная смерть уносила отцов, матерей, детей… Крестьяне стояли, не меняя положения, только время от времени переминались с ноги на ногу… Но вот, подойдя к одному старику, офицер спросил:
— Скажи, разве у вас есть право на упорство?
Старик поковырял землю концом своей палки, а потом произнес холодно, с удивлением:
— Странно… А у тебя оно есть?..
Этот резкий ответ вызвал у офицера вспышку гнева. С яростью набросился он на старика, толкнул его и, еще более взвинченный и озлобленный, ударил его кулаком. Старик принял все это молча, стер кровавую полосу со своей серебристой бороды, потом плюнул, словно выстрелил, в лицо офицера и гордо поднял голову, ожидая своей участи.
Но, ко всеобщему удивлению, офицер спокойно перенес оскорбление. Это была кротость дикого зверя, поджидающего в засаде свою жертву; это было превосходство сильного зверя, внимательно наблюдающего за игрой лани, уверенного, что он совершит задуманное, когда пожелает. Офицер вытер плевок платком, затем повернулся к затихшей толпе крестьян и начал внимательно всматриваться в их лица. Когда его взор упал на Авада, он остановился и лицо его скривилось в подобие улыбки. С вкрадчивой любезностью офицер обратился к юноше:
— Подойди ко мне, сынок…
Это было настолько неожиданным, что Авад сначала застыл, но затем под тяжестью устремленного на него взгляда послушно вышел вперед. На нем скрестились, пронзая его насквозь, взоры односельчан. Офицер произнес:
— Скажи, юноша, — ведь ты самый умный среди них, — скажи правду… где среди этих собак… Мансур?..
Земля закружилась в глазах Авада, как волшебная ветряная мельница. Сотни картин, теснясь, смешивались в его сознании. На мгновение все кругом превратилось в кошмар. Аваду показалось, что Ватфа с презрением смотрит на него, что мать его в ужасе кричит, что отец бросает на землю свой укаль… А офицер продолжал:
— Ну, отвечай. Не бойся.
Но Авад не успел еще произнести ни слова, как офицер добавил тоном человека, который исчерпал все возможности:
— Хорошо. Ты свободен, юноша, это не твоя обязанность. Мы уйдем, а ты вырывай свою занозу собственными руками, если сможешь, — в словах офицера звучала насмешка. Он произнес это и повернулся к солдатам, словно собираясь отдать какой-то приказ.
По толпе пробежал глухой ропот.
Абу Авад стоял, затаив дыхание, готовый провалиться сквозь землю от стыда и позора. Его взгляд так и впился в губы сына. Неужели этот мальчик — его сын, его плоть, его кровь?
Мучительная пауза длилась недолго. Ее прервал Авад. Голос его слегка дрожал, когда он указал на Мансура:
— Вот он, господин.
Из толпы вырвался пронзительный стон. Зарыдали женщины, дети теснее прижались к матерям. Кольцо, окружавшее Авада, начало сужаться, сужаться, как петля, затягивающаяся на шее приговоренного к смерти. Однако солдаты, по приказу своего коротышки офицера, поспешили отогнать людей прикладами ружей. Затем два солдата бросились к Мансуру, отделили его от группы связанных и вывели в центр площади. В мертвой тишине офицер вытащил пистолет и выстрелил в голову Мансура…
В ту ночь Авад не ночевал дома. Он тайком покинул деревню, оставив ее, одетую в черное, задыхающуюся от ненависти, подавленную горем…
… Когда наступило утро, все увидели Абу Авада. Он шел на свое поле мрачный, с согнутой спиной, и голова его была повязана аль-иадамией (куфией без укаля) — так надевает ее человек, давший клятву мести, и не снимает, пока не сдержит клятву…
Прошли годы. Абу Авад ни разу не нарушил молчания. Жители деревни сторонились его, он сторонился их, проходя по улицам, словно призрак. Целый день он работал в поле, а вечером спешил укрыться в своем доме.
Так проходили однообразные, долгие дни. Да, самое тяжелое, что может обрушиться на человека — это отчуждение… Абу Авада отвергли все, даже его старые товарищи, с которыми он вместе дрался с оружием в руках в горных снегах и ущельях. Когда Абу Авад встречался с ними, они отворачивались, а некоторые вызывающе сплевывали на землю так, чтобы Абу Авад видел это…
Ненависть бушевала, росла вокруг Абу Авада. Кто-то срубил несколько деревьев на его поле, кто-то пытался сжечь его урожай. Но Абу Авад терпеливо сносил эти обиды. Он ни разу не поднял свой голос, ни разу не пожаловался, ни разу не обратился к властям. Он хранил молчание, хорошо понимая чувства, которыми были охвачены жители деревни, твердо зная, что когда они со злобой и ненавистью отворачиваются от него — право на их стороне. Он был уверен, что заслуживает еще большего. О, как желал он, чтобы чья-нибудь благословенная рука выстрелила в него и избавила от мучений и позора! Да что выстрел! Даже если бы его захотели сжечь живьем, он не сомневался бы в справедливости кары…
Случалось иной раз, что он встречался с Ватфой. Ее лицо было еще прекраснее в ореоле черного траурного шарфа. Абу Авад на мгновение приостанавливался, как будто надеялся услышать от нее хоть одно слово… Но всякий раз она отворачивала от него свое каменное лицо, на котором не было ни следа злобы и ненависти, ибо ее горе было сильнее и ненависти и злобы…
Абу Авад смотрел на нее глазами, полными слез, сердце его сжималось от стыда и страдания. Часто ему хотелось покинуть деревню… Но он слишком любил родные места. Каждый уголок здесь напоминал о его веселом детстве, безмятежной юности; Абу Авад здесь прожил до старости, питающейся одними лишь воспоминаниями. Да и не хватало мужества бросить клочок земли, любимый клочок земли, на котором не было ни песчинки, не политой его потом.
Время шло. Миновали годы. Наполненная тревогами жизнь стирала из памяти людей глубокие борозды, вырытые трагическими событиями тех дней. Помнили о них лишь немногие, среди них был и Абу Авад. Несмотря ни на что, он по-прежнему оставался отчужденным, замкнутым, будто все произошло вчера. На его лице никогда нельзя было увидеть улыбки, он никого не посещал, ни с кем не разговаривал, ни разу не показался в новой одежде — ни в пятницу, ни в какой-либо другой праздник. На Абу Аваде всегда была аль-иадамия, которая придавала его скорби оттенок мученического героизма.
Стойкость, непоколебимость, выдержанность Абу Авада смыли позор, который пал на него из-за предательства сына, и он остался после этой трагедии невинным и чистым.
С Абу Авадом опять стали здороваться — сначала родственники, потом товарищи и наконец все односельчане. А вскоре ему уже уступали лучшее место на деревенской площади, где в лунные ночи вокруг колодца собирались крестьяне. И когда какой-нибудь рассказчик воскрешал прошедшее, он тотчас спохватывался и прерывал свой рассказ, если видел среди беседующих Абу Авада. Сколько горьких страданий приносила ему эта жалость, это видимое соболезнование! Как он хотел иной раз, чтобы земля разверзлась под ним и поглотила его! Но, тем не менее, боль постепенно притупилась…
Должно же было случиться, чтобы однажды, после девятилетнего отсутствия, в дверь постучал Авад. Он появился — и прошлое возродилось.
Авад почти не изменился, разве только на его висках появились седые волоски.
Увидев сына, Абу Авад растерялся. Он пытался собрать и привести в порядок обрывки своих мыслей. Умм Авад тоже застыла на месте. Сердца всех троих учащенно бились. Их охватили противоречивые чувства. В первый момент отец и сын готовы были броситься в объятья друг другу. Но… это желание быстро исчезло. Прошлое стояло между ними высокой стеной…
Абу Авад промолчал. Потом дверь закрылась за ним. Умм Авад бросилась к сыну, толкаемая любовью, которая была сильнее стыда и страха. Она осыпала его вопросами и скоро узнала все то, что было скрыто от нее в течение многих лет. Она узнала, что он голодал, был раздет и разут, спал на голой земле и одеялом ему служило небо, что после многих лет тяжелого, изнурительного труда ему удалось скопить немного денег и открыть в Бейруте небольшую лавку, в которой он торгует зеленью и фруктами.
Весть о возвращении Авада быстро облетела деревню. Снова проснулись горькие воспоминания, снова проснулась ненависть. Опять, как и девять лет назад, дом Абу Авада стал подобен убежищу дьявола. Каждый, кто проходил мимо, бросал камень и плевал в его сторону.
Умм Авад надеялась, что сумеет убедить мужа и сына покинуть деревню и уехать в Бейрут, подальше от этих мест, где их презирали и ненавидели… И в это утро Умм Авад проснулась с надеждой, которая в ней окрепла, когда она увидела Абу Авада, вышедшего из своего уединения и встретившегося с сыном.
Вначале Умм Авад с тревогой ожидала, что между стариком и юношей вспыхнет стычка, конец которой мог знать только аллах, но потом она свободно перевела дух — у мужчин завязалась беседа о земле, об уходе за ней, обо всем том, о чем обычно говорят люди, у которых есть общие интересы…
Вот поэтому-то она и хотела отпраздновать этот день. Ее рассмешило воспоминание о том, как когда-то, в прошлые времена, она готовила это блюдо, а мужчины ходили вокруг сковородки напевая: «Если в желудке несчастье, то его излечат только сладости…» Но радость скоро прошла.
Умм Авад вышла во двор, и ее охватил страх. Исчезли даже те жалкие остатки надежды, которые сохранились у нее, несмотря на черные дни. Она успокоилась, лишь когда увидела Абу Авада медленно, размеренно, небольшими шагами проходившего через двор. Умм Авад снова вернулась в кухню и прокляла гнусного дьявола, который внушил ей подозрения.
Не успела она, когда вошел муж, потупить свой взор, как сомнения снова охватили ее: лицо Абу Авада было еще более сумрачным, спина его согнулась больше, чем обычно. Она подумала: «А где же Авад?» Едва Умм Авад успела задать себе этот вопрос, как что-то сдавило ей грудь и вонзилось в нее острыми когтями. Исступленно крича, еще не сознавая, что произошло, она вбежала в комнату своего мужа. Ее поразило, что связки одежды, которые муж на разворачивал много лет, были разбросаны. В комнате было пусто. Она бросилась на улицу.
Абу Авад медленно шел, направляясь к деревенской площади, тяжело опираясь на палку и стуча ею по камням. Не успел он приблизиться, как на него поднялись глаза всех мужчин. Их взгляды жалили его, пронзали насквозь без тени сожаления его тело. Они с удивлением смотрели на него: на его новые красные ботинки, суконные шаровары с блестящей вышивкой, обшитую галуном куртку с широкими рукавами, куфию с шелковыми кисточками, с укрепленным сверху укалем, черным, с изящными шариками.
Когда он занял место среди присутствующих, некоторые поспешили покинуть площадь, многих остановило любопытство.
Старик с разноцветными глазами поднял голову и спросил с легкой усмешкой:
— Кто?.. Кто это?
Один из мужчин гнусаво произнес:
— Хм, хм… Вот разрядился!
Старик, притворяясь удивленным, продолжал:
— Кто?.. Абу Авад?!.
— Собственной персоной, словно жених в брачную ночь.
Абу Авад не ответил ни слова. Он достал табак и принялся аккуратно скручивать папиросу, словно все это касалось не его.
В этот момент на площадь вбежал десятилетний мальчишка и закричал:
— Скорее, все сюда! Около восточной дороги убит Авад.
Среди присутствующих раздались приглушенные восклицания.
Взгляды всех с восхищением и уважением остановились на фигуре Абу Авада, на его черном укале с блестящими шариками…
А он, с окаменевшим лицом, которое не выражало ни печали, ни радости, молча продолжал свертывать папиросу умелыми пальцами…
ДЕЛАВАР
Рождение ребенка
Перевод В. Шагаля
Три дня бушевал буран. Наконец он утих. Перестал падать снег. Караван едва не сбился с пути. Северный ветер погнал облака к югу. Дыхание ветра больно обжигало лица людей. На западе показались багровые лучи заходящего солнца, окрасившие края облаков в темно-красный цвет. Казалось, что огромная капля крови упала на небо и, зацепившись за вершину горы, растеклась по его поверхности.
Тьма подкралась незаметно. Бой утих. Зловещее молчание изредка нарушалось отдельными выстрелами, которыми обменивались заслоны отряда с авангардами врага.
Караван остановился в долине. Люди спешили ставить палатки, вбивали в землю колья, нарубленные в ближайшем лесу.
Часть отряда направилась к видневшемуся вблизи холму, чтобы достать хоть немного провизии. Женщины соседних племен обычно оставляли хлеб прямо на дороге, где должен был пройти караван.
Мужчины разошлись в разные стороны: некоторые подошли к женщинам и детям, другие, образовав кружок около развесистого дерева, либо закуривали, выбивая искру кремнем, либо жевали хлеб с солью и бастик, составлявший их дневной рацион.
А когда наступила ночь и дети заснули на коленях у матерей, усталость одолела воинов, и они капитулировали перед всевластным сном. Одни спали, положив под голову винтовку, другие расположились около дерева, прислонившись к нему спиной.
В небе, слегка подернутом легкими облаками, заблестели звезды. Долина погрузилась в мрачное безмолвие, в котором то там, то здесь раздавалось завывание волка в далеком лесу или слышались шаги патрулей.
В палатке командира — тишина. В боях пало много людей. Провизия и боеприпасы были почти на исходе. Казалось, близка катастрофа, казалось, что против отряда выступал не только враг, безжалостно сжигавший все вокруг, но и горы, покрытые снегом, который проваливался под ногами, и холод, и голод, и зловещая тишина… Близилась полночь.
Вдруг в лагере началось странное движение. Пробудившись от сна, воины узнали от суетившихся женщин, что у жены командира отряда начались роды. Как только это известие разнеслось по лагерю, беспокойство и тревога охватили всех женщин. Они с каким-то особенным усердием начали укачивать своих детей. А воины снова собрались возле огромного дерева и закурили.
Свисавшие во все стороны ветви этого дерева создали своеобразный навес. Прикрепив к веткам материю, у дерева устроили шалаш. Оттуда вышла старуха и попросила часового разжечь огонь.
Но где взять топливо? Вокруг не было даже сухой травы. Землю покрывал снег. Сырые, налитые соком ветки не будут гореть. Оставалось одно — разбить приклады и превратить их в топливо.
Около пламени костра, зажженного из полутора десятков сломанных о скалы винтовок, на шерстяном ковре, разостланном на покрытой снегом земле, мучилась в родовых схватках женщина. Раздавались приглушенные стоны, и ночь несла их вглубь долины. Волнение отражалось на суровых лицах воинов.
Прошло два часа, показавшихся вечностью. Языки пламени постепенно затухали, вспыхивая; они посылали свой бледный свет в глубину темного леса, озаряя стволы деревьев, стоявших, подобно колоннам древнего храма, давным-давно всеми покинутого. Люди то громко шумели, то шептались. Всякий раз, когда ветер качал языки пламени из стороны в сторону, тени людей принимали странные, причудливые очертания. Казалось, что все это происходит в заколдованном лесу. И когда огонь почти совсем погас, на шерстяной ковер над заснеженной землей упало нежное тельце, полное жизни. У ребенка вырвался первый крик, которому ответил радостный возглас: «Мальчик!»
С зарей караван тронулся в путь. Он поднялся в горный проход, чтобы через него выйти в долину.
Я не знаю, какое имя дали родившемуся ребенку, но твердо уверен, что это — сын восстания, что он родился в его огне и продолжит дело, начатое отцами.