Члены «Среды» и новые товарищи. — Большой литературный вечер. — Шутки. — Протесты. — Издательство писателей. — Молодая «Среда». — Третейский суд. — Утраты «Среды» и ее конец.

Мало-помалу наш товарищеский кружок начал расширяться. Пришел к нам писатель Семенов Сергей Терентьевич, автор крестьянских рассказов, отмеченных Л. Н. Толстым, который называл их «значительными так как они касаются самого значительного сословия России — крестьянства, которое Семенов знает, как может знать его только крестьянин, живущий сам деревенской тягловой жизнью». Пришел поэт и романист Федоров Александр Митрофанович, живший в Одессе, но часто наезжавший в Москву. Затем стали бывать Гославский Евгений Петрович, Тимковский Николай Иванович. В это время издавалась в Москве газета «Курьер» под редакцией Я. А. Фейгина и И. Д. Новика, людей свежих и энергичных, которые пытались объединить всю нашу молодую группу. В этой же газете начал работать в качестве судебного репортера Леонид Николаевич Андреев, но его никто из нас еще не знал. Да он и сам в то время еще не знал, что он беллетрист.

Моя жена по специальности и по образованию своему — художник, окончила Московскую школу живописи, ваяния и зодчества; благодаря этому на наших вечеринках стали бывать нередко ее сотоварищи и другие знакомые художники. Иногда во время вечера они зарисовывали читающего автора или кого-нибудь из присутствующих писателей либо делали беглые иллюстративные наброски. Но все это, к сожалению, разбрелось по рукам, и лишь несколько набросков уцелело у меня да в Литературном музее, куда я их давно отдал, когда музей был еще «Чеховским».

Бывал довольно часто Головин Александр Яковлевич — несомненный талант, но в силу тогдашних обстоятельств скромный работник у живописца Томашки, бравшего заказы по расписыванию потолков в домах богатых москвичей. В дальнейшем Головин был вытащен Константином Алексеевичем Коровиным в помощники декоратора Большого театра, в советское же время признан и возведен в народные артисты Республики. Его произведения в значительном количестве собраны Третьяковской галереей. Бывали художники К. К. Первухин, Вл. Ил. Российский, написавший впоследствии с Андреева портрет, один из самых удачных по сходству. Этот портрет связан со «Средою», приобретен был ею и висел у меня в кабинете, и в настоящее время передан мною в литературный музей. Бывал у нас Васнецов Аполлинарий Михайлович, любивший изображать старую, древнюю Москву. Помимо своих художественных работ, он писал статьи и беллетристические рассказы. Бывали художники: Эмилия Яковлевна Шанкс, В. Я. Тишин и Исаак Ильич Левитан. Впрочем, Левитан бывал только в начале организации кружка; вскоре он заболел и умер.

Через год кружок наш уже значительно разросся, и мы стали собираться регулярно каждую неделю — сначала по вторникам, а потом по средам, не избегая «Суббот» Художественного кружка, имевших для нас иной интерес и иную привлекательность.

В 1899 году я познакомился в Нижнем Новгороде (город Горький) с Алексеем Максимовичем Горьким, который очень заинтересовался нашим кружком и обещал быть у нас непременно.

С той поры он всегда, когда приезжал в Москву, бывал на наших «Средах». Ему нравились эти товарищеские собрания, где в интимном кругу молодые авторы сами читают свои новинки, еще не появившиеся в печати, а товарищи высказывают о прочитанном свои откровенные мнения. Все мы тогда были колоды, и дружеская поддержка была всем нам очень нужна и полезна.

«Хочется мне, — писал мне Горький из Арзамаса, куда был выслан из Нижнего, — чтобы вы поближе привлекли к себе Андреева: славный он, по-моему, и талантливый».

Вскоре после этого Горький приехал в Москву и в первую же «Среду» привез к нам Андреева — молодого, красивого, стеснявшегося среди признанных писателей. Рекомендовал нам Горький и еще одного писателя для «Сред».

«Живет у вас в Москве человек интересный и талантливый: бывший певчий — Петров. Под стихами подписывается — Скиталец. Занятный малый. И стихи его такие, что — вот! Советую позвать его; будет полезен».

Не знаю, почему так случилось, но среди молодых писателей вдруг появилась тяга к Москве. Прежде притягивал к себе Петербург. Перебрались на жительство в Москву Евгений Николаевич Чириков и Александр Серафимович Попов, писавший под псевдонимом Серафимович, поселился Степан Гаврилович Петров (Скиталец), Викентий Викентьевич Смидович (Вересаев), драматург Сергей Александрович Алексеев (Найденов), нередко наезжал и гостил в Москве Александр Иванович Куприн, жил Леонид Николаевич Андреев, стали всегда зимовать в Москве Иван Алексеевич Бунин, Евгений Петрович Гославский, Николай Иванович Тимковский. Все они были членами нашей «Среды» и постоянными ее посетителями. Но не только молодежь была с нами. Были с нами и старшие писатели, как Петр Дмитриевич Боборыкин, Николай Николаевич Златовратский, Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, Сергей Яковлевич Елпатьевский, Виктор Александрович Гольцев, профессор Алексей Евгеньевич Грузинский. Хотя и редкие гости, но все же бывали с нами Антон Павлович Чехов и Владимир Галактионович Короленко.

Через «Среды» проходили обычно в рукописях еще не опубликованные многие новинки писателей. В большинстве случаев читали сами авторы. Первое чтение знаменитой пьесы «На дне» происходило у нас; читал сам Горький.

Произведения Леонида Андреева, думаю, что почти все без исключения прочитывались автором на «Средах» и по-товарищески обсуждались. У нас было правило: говорить без стеснений. Это не значило, конечно, во что бы то ни стало огорчать автора. Но если он бывал достоин порицания, то уже выслушивал всю горькую правду без снисхождения; разумеется, в тонах дружеских и не обидных, хотя решительных и беспощадных. Так случилось с рассказом Андреева «Буяниха», который, кажется, так и не был никогда напечатан. Так случилось с рассказом Куприна «Мебель», с одним рассказом Голоушева и некоторыми рассказами других писателей. Но эти резкие отзывы не портили наших добрых отношений, а, наоборот, сближали нас в действительно дружеский кружок. Посторонних никого не бывало на этих чтениях, и говорить можно было без стеснений; в публику эти мнения не выносились, и автор мог быть спокоен за свою репутацию, хотя бы товарищи и разнесли его, что называется, в пух и прах.

На «Средах» были читаны самими авторами многие пьесы Найденова, чуть не все рассказы и повести Бунина и большинство из его стихотворений, многие произведения Скитальца, Серафимовича и других, а Леонид Андреев, даже когда был за границей, присылал оттуда свои рукописи по почте и требовал мнения «Среды».

«Без этого, — писал он мне в письмах, — никакую свою вещь не могу считать законченной».

Бунин представлял собой одну из интересных фигур на «Среде». Высокий, стройный, с тонким, умным лицом, всегда хорошо и строго одетый, любивший культурное общество и хорошую литературу, много читавший и думавший, очень наблюдательный и способный ко всему, за что брался, легко схватывавший суть всякого дела, настойчивый в работе и острый на язык, он врожденное свое дарование отгранил до высокой степени. Литературные круги и группы, с их разнообразными взглядами, вкусами и искательством, все одинаково признавали за Буниным крупный талант, который с годами все рос и креп, и, когда он был избран в почетные академики, никто не удивился; даже недруги и завистники ворчливо называли его «слишком юным академиком», но и только. Наши собрания Бунин не пропускал никогда и вносил своим чтением, а также юмором и товарищескими остротами много оживления.

Это был человек, что называется, — непоседа. Его всегда тянуло куда-нибудь уехать. Подолгу задерживался он только у себя на родине, в Орловской губернии, в Москве, в Одессе и в Ялте, а то из года в год бродил по свету и писал мне то из Константинополя, то из Парижа, из Палестины, с Капри, с острова Цейлона… Работать он мог очень много и долго: когда гостил он у меня летом на даче, то, бывало, целыми днями, затворившись, сидит и пишет; в это время не ест, не пьет, только работает; выбежит среди дня на минутку в сад подышать и опять за работу, пока не кончит. К произведениям своим всегда относился крайне строго, мучился над ними, отделывал, вычеркивал, выправлял и вначале нередко недооценивал их. Так, один из лучших своих рассказов — «Господин из Сан-Франциско» он не решался отдать мне, когда я составлял очередной сборник «Слово»; он считал рассказ достойным не более как для фельетона одесской газеты. Насилу я убедил его напечатать в «Слове», которое пользовалось среди читателей большим вниманием и спросом.

Старший брат Бунина — Юлий Алексеевич, тоже коренной член «Среды» и неуклонный ее посетитель, был значительно старше Ивана Алексеевича и относился к нему почти как отец. Влияние его на брата было огромное, начиная с детства. Ему, как человеку широко образованному, любившему, ценившему и понимавшему мировую литературу, Иван Алексеевич очень многим обязан в своем развитии. Любовь и дружба между братьями были неразрывные.

Скиталец — Степан Гаврилович Петров — не только читал у нас свои произведения, но приносил иногда свои знаменитые волжские гусли и пел под их звуки народные песни, что ему очень удавалось. Он засучивал по локоть рукава блузы — иного костюма он в то время не носил, — откидывал со лба пряди волос и, проговорив негромко: «Эй вы, гусли-мысли!», начинал петь. Голос его был крепкий, приятный, грудной и выразительный бас, очень подходящий именно к народным песням, которые он хорошо знал и хорошо чувствовал. И не удивительно, потому что он — сын крестьянина, бывшего крепостного, потом столяра и рабочего, потом вольного гусляра, два года бродившего с мальчиком-сыном по ярмаркам и распевавшего свои песни, что и отразилось на жизни и творчестве Скитальца. Исключенный за политическую неблагонадежность из последнего класса самарской семинарии, Петров, в поисках жизненного пути, бродил по югу России, служа то писцом в окружном суде, то певчим в церковных хорах, то в качестве певца и актера участвовал в украинской труппе Кропивницкого; вел в «Самарской газете» стихотворные фельетоны на злобу дня, вращался в студенческих революционных кружках, пока не встретился в 1898 году в Самаре с А. М. Горьким. Эта встреча, а затем и близость с Алексеем Максимовичем решили судьбу Скитальца; он примкнул к «Среде», в которой принимал ближайшее участие, а когда в 1902 году Горький взял в свои руки издательство «Знание», была издана первая книга Скитальца «Рассказы и песни». Его стихи, полные презрения к мещанству, звучали в свое время набатом, а прозаические произведения были насыщены не только революционным настроением, но нередко характерным для Скитальца бунтарским романтизмом.

Дал в наследство мне мой батюшка-гусляр Гусли-мысли да веселых песен дар. Гусляром быть доля выпала и мне — Сеять песни по родимой стороне…

Так определял Скиталец свое юношеское призвание; в дальнейшем этот гусляр поет на иной лад:

Я вхожу во дворец к богачу И ковры дорогие топчу: Полны скуки, тоски и мольбы, Там живут сытой жизни рабы…

Между прочим, Скиталец пел нам на «Среде» из горьковской пьесы «На дне» тюремную песню «Солнце всходит и заходит» ранее, чем мы услышали в Художественном театре. Это он достал и записал ее и передал театру для исполнения. Пел он также у нас впервые песню о Степане Разине и о персидской княжне, которую поют теперь всюду. Это Скиталец ее так популяризировал на своих гуслях; с его легкой руки она и полетела, по крайней мере по Москве, а из Москвы и — далее.

Вспоминается мне еще одна русская песня, которую довелось мне слышать при условиях совершенно особых. Ранней весной, в Черном море, на простой рыбацкой лодке выехали мы с дачи «Нюра» в Олеизе, где жил тогда Горький, вчетвером: Скиталец, Горький, Шаляпин и я. На десятки верст вокруг не было ни одного человека. Солнце золотом сверкало в сильных и упругих вздымающихся и падающих синих волнах. Шаляпин запевал «Вниз по матушке по Волге», а Горький и Скиталец изображали хор; единственным слушателем был я, сидевший на руле. В то время как шаляпинский голос разносился по морскому простору и пел о «взбушевавшейся погодке», Скиталец на низких нотах, почти октавой, одновременно с запевалой и точно вперебой ему, призывал кого-то: «Грянем, грянем мы, ребята!..», а затем присоединялся сейчас же к общей песне, подхватывая мотив. Выходило необычайно интересно и хорошо. Тут было все, что по положению требуется от настоящего русского пения: запевала «затягивает», голоса «пристают», подголоски «подхватывают», один «заливается», другой «выносит»… Словом, все эти надлежащие глаголы были пущены в дело.

На фоне «Среды» одной из отметных фигур был Сергей Сергеевич Голоушев, врач-гинеколог по профессии, но в сущности литератор, театральный критик, художник, вся жизнь которого была в искусстве. По возрасту он был старше всех нас — кого на десять, кого на пятнадцать лет. Но разница эта не замечалась: всегда интересный, увлекающийся — что называется «живой человек», — он мог быть товарищем и более юным, чем мы. Умер он в июне 1920 года, в возрасте, позволяющем назвать его стариком: ему было шестьдесят пять лет. Но все, кто знавал его, все его многочисленные товарищи по искусству, по общественности, по медицине и еще более многочисленные молодые ученики и ученицы по художеству и особенно по театру могут подтвердить, что в этом шестидесятипятилетнем муже горела молодая душа, и не только молодая, но юная. Зрелый и хороший ум его охватывал и анализировал явления, а горячее сердце, склонное к увлечениям, дополняло это понимание любовью к явлениям, самой искренней, молодой и настоящей, оттого и все его работы, театральные статьи, художественные оценки, монография художников и его студийные лекции по театральному искусству — все это полно увлечения, заражающего читателя, а еще более слушателя. Особенно увлекателен он был как оратор и менее всего заметен как беллетрист.

Однажды Голоушев прочитал нам на «Среде» только что написанный им рассказ на тему о любви; не помню его названия. Рассказ не показался интересным, и автору было высказано это откровенно. Он на секунду задумался.

— Я имел в виду случай как будто интересный и не шаблонный. Например, вот эта сцена. Или вот эта.

И он начал снова рассказывать. Обычное увлечение овладело им. И тот же самый рассказ загорелся и засверкал. Сжато, сильно, красиво и содержательно лилась его речь. И когда он кончил, нельзя было не сказать ему: «Почему же ты написал не так, как сейчас говоришь?»

Он и сам это чувствовал и даже сознался:

— Вижу, что тот рассказ никуда не годится. Мне надо, должно быть, не писать рассказы, а рассказывать о них своими словами.

Высокого роста, худой, с широкими, несколько приподнятыми плечами, с русой бородкой, начинающей седеть, с высоким лбом и длинными, закинутыми назад русыми волосами, тоже не без серебряных нитей, почти всегда в длинном триковом сюртуке, который он носил обычно нараспашку; что-то красивое и что-то некрасивое было одновременно в его лице; в небольших серых и чуть раскосых глазах, особенно когда он смеялся, вспыхивало хитрое выражение, чего, однако, на самом деле не было совершенно ни в его натуре, ни в характере, ни в его отношениях к людям. Это был очень доброжелательный, очень милый, ко всему способный и талантливый человек, всем увлекающийся и многому легко поддающийся. Его облик я беру за последний десяток лет до его смерти. В общем, я знавал его с четверть века, когда он был уже московским врачом и художником, отбывшим ссылку на далеком севере за участие в партии «Народная, воля» в семидесятых годах.

Художественная Москва хорошо знала Голоушева по его рецензиям, а театральная молодежь увлекалась его лекциями. Говорил он всегда содержательно и красиво и сам увлекался темой своей речи. Капитальным трудом его был текст к большому иллюстрированному изданию 1909 года «Художественная галерея Третьяковых», где Голоушев развернул историю русской живописи от шестидесятых годов до последних дней. Большой известностью пользуется также его монография «И. И. Левитан, его жизнь и творчество», изданная в 1913 году, и «Очерки по истории искусства в России».

Как-то раз, заехав ко мне, А. И. Куприн не застал меня дома и в ожидании целый час проговорил с моей женой. Когда я вернулся, он сказал:

— Вот славно мы без вас побеседовали! Теперь ведь, куда ни придешь, везде один разговор: «Ах, Бунин! Ах, Андреев!..» А мы хорошо и с удовольствием поговорили о лошадях.

Куприн вообще очень любил лошадей, а в это время в Москве было много всяких разговоров о беговом непобедимом жеребце «Рассвете», внезапно и таинственно погибшем. Дело было темное; в газетах намекалось на умышленное отравление лошади конкурирующим коннозаводчиком.

И Куприн и моя жена, оба любившие животных, случайно напали на интересующую их тему и так разговорились, что Куприн обещал написать рассказ о рысаке. И вскоре действительно написал своего «Изумруда», вызвавшего восторженный отзыв Л. Н. Толстого.

В этом же роде был еще случай с Леонидом Андреевым. Однажды вечером он долго бродил у нас на даче по саду, любуясь звездным небом, а жена моя, интересовавшаяся в то время астрономией, рассказывала ему что-то о созвездиях.

— Вот и прекрасно! — воскликнул вдруг Леонид Николаевич. — Хорошая тема для пьесы: высоко на горе живет ученый-астроном, нелюдим, которому до земли нет никакого дела. А внизу, под горой, происходит революция, которой нет никакого дела до неба. Из этого я что-то сделаю. Не знаю — что, но напишу непременно!

И написал «К звездам».

Из писателей, не живших в Москве, изредка приезжал к нам Н. Г. Гарин-Михайловский, красавец с седой головой, выдающийся инженер и талантливый беллетрист, строитель Батумского порта, автор «Детства Темы» и многих повестей, корейских сказок и др. В литературе он стал известен только в сорокалетием возрасте, зато сразу завоевал внимание как читателей, так и прессы. Когда в «Русской мысли» появилась его повесть «Нет сколько лет в деревне», то такой чуткий и требовательный ценитель, как А. П. Чехов, отозвался о ней восторженно: «Раньше ничего подобного не было в литературе в этом роде по тону и, пожалуй, по искренности… Середка — сплошное наслаждение. Так верно, что хоть отбавляй». Одна из последних его повестей, «Инженеры», напечатанная в сборнике «Знание», была в отдельном издании арестована и изъята.

Таким образом, литературная молодежь того времени и писатели с определившимися именами в лице лучших своих представителей образовали крепкое литературное ядро. И ядру этому было имя — «Среда».

В декабре 1902 года Леониду Андрееву было поручено устроить литературный вечер в пользу Общества помощи учащимся женщинам. Он взялся и пригласил участвовать товарищей из той же «Среды». Сам он решил прочитать новый рассказ «Иностранец», Найденов — отрывок из пьесы «Жильцы», Бунин — «На край света», на мою долю досталась легенда «О трех юношах» и на долю Скитальца — стихи. Интерес к группе писателей из «Среды» в то время только что разрастался, и билеты брались бойко. Громадный Колонный зал бывшего Благородного собрания, теперешнего Дома союзов, был переполнен. Авторов, впервые появившихся перед публикой на эстраде, шумно и долго приветствовали; успех вечера ярко определился. По установившемуся обычаю, на больших вечерах, особенно в лучшем из московских помещений, исполнители одевались парадно: певицы — в бальных платьях, чтецы и музыканты — во фраках. Один только Скиталец, пришедший к самому концу вечера, явился в неизменной своей блузе и только вместо обыкновенного галстука размахнул по всей груди какой-то широкий синий бант. Ввиду опоздания ему достался самый последний, заключительный номер. И вот в раскаленную уже успехом вечера атмосферу, после скрипок, фраков, причесок и дамских декольте, вдруг врывается нечто новое, еще невиданное в этих стенах — на эстраду почти вбегает косматый, свирепого вида блузник, делает движения, как бы собираясь засучивать рукава, быстрыми шагами подходит к самому краю помоста и, вскинув голову, громким голосом, на весь огромный зал, переполненный нарядной публикой, выбрасывает слова, точно камни:

…Пусть лежит у вас на сердце тень! Песнь моя не понравится вам: Зазвенит она, словно кистень, По пустым головам! Я к вам явился возвестить: Жизнь казни вашей ждет! Жизнь хочет вам нещадно мстить — Она за мной идет!..

Когда он кончил это стихотворение и замолк, то поднялся в зале не только стук, треск и гром, но буквально заревела буря. По словам газеты «Курьер», сохранившейся у меня в вырезке, «буря эта превратилась в настоящий ураган, когда Скиталец на бис прочел стихотворение «Нет, я не с вами»».

«Стены Благородного собрания, вероятно, в первый раз слышали такие песни и никогда не видели исполнителя в столь простом костюме…»

Так сообщала газета. Так это все и было на самом деле. Но в тогдашних газетах все-таки нельзя было написать обо всем, что случилось.

Я ненавижу глубоко, страстно Всех вас; вы — жабы в гнилом болоте! —

так выкрикивал Скиталец в публику громовым голосом, потрясая над головой рукою и встряхивая волосами:

Мой бог — не ваш бог; ваш бог прощает… А мой бог — мститель! Мой бог карает! Мой бог предаст вас громам и карам, Господь мой грянет грозой над вами И оживит вас своим ударом!

Полицейский пристав, сидевший на дежурстве в первом ряду кресел, не дожидаясь конца, не поднялся, а вскочил и резко заявил, что прекращает концерт. Публика с криками бросилась с мест к эстраде, придвинулась вплотную, а молодежь полезла даже на самый помост, чтобы приветствовать автора; кричали: «Качать! Ка-чать!..» Стук и топот, визг и крики, восторги и возмущение — все это оглушало, ничего нельзя было разобрать. Полиция распорядилась гасить огни. И блестящий зал сразу потускнел. Одна за одной гасли огромные люстры, но народ не расходился и все кричал и стучал, вызывая Скитальца на бис. В зале становилось уже темно.

Наконец, полиция явилась в артистическую комнату, где для участвующих был сервирован чай.

— Немедленно покиньте помещение!

И когда удалили исполнителей, публика поневоле затихла и в полутьме побрела к своим шубам. Но на улице, возле подъезда, опять поднялись возгласы и крики.

Кончилось все это тем, что Скиталец уехал на Волгу, Общество помощи учащимся женщинам заработало с вечера хорошую сумму, а Леонид Андреев, как официальный устроитель вечера, подписавший афишу, внезапно был привлечен к ответственности в уголовном порядке за то, что не воспрепятствовал Скитальцу прочитать стихотворение, где пророчилась революция и гнев народный. Газету «Курьер» за то, что она на другой день поместила сочувственный отчет о вечере и напечатала стихотворение Скитальца «Гусляр», им прочитанное, запретили на несколько месяцев. В дальнейшем всех нас вызывали к следователю для допроса, а затем свидетелями в суд, где Андреев сидел на скамье подсудимых и чуть-чуть не пострадал неведомо за что.

— Писал Скиталец, читал Скиталец и прославился Скиталец, а меня хотят посадить либо выслать, — смеялся Леонид Николаевич уже в зале суда перед началом процесса.

Однако суд его оправдал.

В эту же зиму время от времени стал приезжать на «Среды» Федор Иванович Шаляпин, не только уже признанный, но и прославленный артист, певший в то время в Большом театре. Иногда он принимал участие в общей беседе, нередко любил пошутить, рассказать анекдот, иногда очень сильно прочитывал какой-нибудь драматический отрывок, выявляя и здесь высокое артистическое мастерство и опять возвращался к шутке и балагурству.

А то садился иногда за рояль и, сам себе аккомпанируя, начинал петь.

Помимо обычных наших постоянных собраний, время от времени устраивались так называемые выходные, или большие, «Среды», на которые съезжалось очень много народа. Мы не чуждались тогдашнего нового направления — декадентов, модернистов и иных, — и у нас можно было встретить на таких больших собраниях Брюсова, Бальмонта, Белого, Кречетова, Сологуба… Но мы считали их гостями, а не членами «Среды», и эти большие, или выходные, «Среды» делались уже не у меня в квартире, а либо у Андреева, либо у Голоушева. Все это заблаговременно обсуждалось «Средою» и никогда не носило случайного характера, а выполнялось в качестве постановления, нашим гостям, может быть, и неизвестного. На такие вечера приезжали и артисты, как В. И. Качалов, О. Л. Книппер-Чехова, Л. А. Сулержицкий, бывали известные адвокаты, врачи, художники, журналисты, издатели, профессора. Однако все они были чьими-нибудь личными знакомыми, случайных же людей, хотя бы и очень интересных, не допускали по причинам понятным: строгий отбор гарантировал и нас и наших гостей от недреманного ока — от развивавшегося в то время невероятного сыска. А недреманное око интересовалось «Средою» — это было нам хорошо и точно известно.

Не всегда на «Средах», или, вернее, не все время в течение вечеров, беседы бывали деловые и серьезные. Допускались у нас и шутки и смех. Были в ходу одно время всякие прозвища и куплеты. Помню, про андреевский рассказ «Бездна» кто-то пустил двустишие, и Андреев им очень утешался. Это случилось после того, как на него напали за эту «Бездну» и «Новое время» и Софья Андреевна Толстая, громившие молодого писателя. Сам же Леонид Андреев, улыбаясь, любил повторять среди приятелей пущенный каламбур:

Будьте любезны: Не читайте «Бездны».

Про Скитальца тоже был сложен стишок. Не помню его целиком. В памяти удержалось только:

Юноша звал себя в мире Скитальцем, И по трактирам скитался действительно.

Больше всех смеялся над этим сам же Скиталец, которого читатели представляли себе необычайно мрачным и страшным, так как сам о себе он писал в стихотворениях: «Я и меч и вместе пламя», или: «Коли пить — пей ковшом; бить — так бей кистенем!»

Очень метко дали ему сравнение с тигром… из мехового магазина. «Он пугает, а мне не страшно», — как говорил Л. Н. Толстой о творчестве Л. Андреева.

Прозвища давались только своим постоянным товарищам, и выбирать эти прозвища дозволялось только из действительных тогдашних названий московских улиц, площадей и переулков. Это называлось у нас «давать адреса». Делалось это открыто, то есть от прозванного не скрывался его «адрес», а объявлялся во всеуслышание и никогда «за спиной».

Например, Н. Н. Златовратскому дан был сначала такой адрес: «Старые Триумфальные ворота», но потом переменили на «Патриаршие пруды»; редактору «Русской мысли» В. А. Гольцеву дали адрес: «Девичье поле», но после изменили на «Бабий городок»; Н. И. Тимковский назывался «Зацепа»; театральный критик С. С. Голоушев — «Брехов переулок»; Е. П. Гославский — за обычное безмолвие во время споров — «Большая Молчановка», а другой товарищ, Л. А. Хитрово, наоборот, за пристрастие к речам — «Самотека»; Горький за своих босяков и героев «Дна» получил адрес знаменитой московской площади «Хитровка», покрытой ночлежками и притонами; Шаляпин был «Разгуляй». Старший Бунин — Юлий, работавший всю жизнь по редакциям, был «Старо-Газетный переулок»; младший — Иван Бунин, отчасти за свою худобу, отчасти за острословие, от которого иным приходилось солоно, назывался «Живодерка», а кроткий Белоусов — «Пречистенка»; А. С. Серафимович за свою лысину получил адрес «Кудрино»; В. В. Вересаев — за нерушимость взглядов — «Каменный мост»; Чириков — за высокий лоб — «Лобное место»; А. И. Куприн — за пристрастие к лошадям и цирку — «Конная площадь», а только что начавшему тогда Л. Н. Андрееву дали адрес «Большой Ново-Проектированный переулок», но его это не удовлетворило, и он просил дать ему возможность переменить адрес, или, как у нас называлось, «переехать» в другое место, хоть на «Ваганьково кладбище».

— Мало ли я вам про покойников писал, — говорил, бывало, Андреев. — У меня что ни рассказ, то два-три покойника. Дайте мне адрес «Ваганьково». Я, кажется, заслужил.

Не сразу, но просьбу его все-таки уважили, и он успокоился.

Над этими адресами хохотал и потешался А. П. Чехов, когда однажды в его ялтинском кабинете мы рассказывали о них.

— А меня как прозвали? — с интересом спрашивал Антон Павлович, готовясь смеяться над собственным «адресом».

— Вас не тронули, вы без адреса.

— Ну, это нехорошо, это жалко, — разочарованно говорил он. — Это очень досадно. Приедете в Москву, непременно прозовите меня. Только без всяких церемоний. Чем смешнее, тем лучше. И напишите мне — как. Доставите удовольствие.

Когда он услыхал, что В. С. Миролюбову за его громадный рост дали адрес «Каланчевская площадь», то с улыбкой заметил:

— Глеб Успенский его тоже великолепно окрестил совершенно невероятным именем, но метко: «Пирамидальный буйвол». Вот это сказано!

Так, мешая дело с шутками и работу с пустяками, мы много лет дружно и хорошо жили. Время от времени возникали в нашей среде какие-нибудь неприятности и инциденты. То кого-нибудь арестовывали, то высылали; так, например, из Ялты градоначальник Думбадзе начал одно время изгонять административно всех приезжих писателей. Он выгнал из Ялты даже коренного ялтинца, доктора и писателя Елпатьевского, большого специалиста по легочным болезням, уважаемого и любимого общественного деятеля. Происходили иногда разного рода столкновения, о которых потом писали в газетах, рисовали по поводу них карикатуры; ничтожный сам по себе инцидент иногда раздували в событие, как, например, недоразумение между Горьким и публикой в Художественном театре.

Время было тревожное. Власти старались зажимать всем рты, чтобы молчали, но вынужденное молчание не было во власти «властей»: в воздухе парил уже «Буревестник», и мало-помалу приближался 1905 год.

«Среда» чутко реагировала на выдающиеся явления общественной жизни; отсюда нередко исходила инициатива всемосковского протеста по поводу особо возмутительных действий тогдашнего правительства. Составлялись протесты, покрывались многими подписями именитых общественных деятелей, писались петиции, читались публично резкие доклады. «Средою» издан был даже особый товарищеский сборник под скромным названием «Книга рассказов и стихотворений». Издан он был «на всякий случай». И случай этот вскоре представился: все вырученные деньги были целиком переданы в 1905 году забастовочному комитету на вспыхнувшую тогда знаменитую почтово-телеграфную забастовку, проведенную героически и имевшую большое влияние на появление тоже «знаменитого» манифеста об учреждении Государственной думы.

В сектор рукописей Института мировой литературы имени Горького передана подлинная рукопись одного из резких протестов писателей против зверств московской полиции. Заверенную копию я и цитирую как один из примеров:

«5 декабря 1904 года, в Москве, в то время, когда часть населения пыталась заявить свое несочувствие существующему бюрократическому строю, полиция, заранее собранная в огромном количестве и скрытая во дворах и иных помещениях, нападала как на демонстрантов, так и на случайную публику. Полицейские рубили народ отточенными шашками, причиняя тяжкие раны и даже увечья. Стреляли в упор в убегающих из револьверов, загоняли толпами в дворы, где беспрепятственно били и истязали беззащитных людей до потери сознания. Не разбирали ни пола, ни возраста. Избитых отводили в участки, и там избиение продолжалось. Магазины и подъезды по распоряжению полиции были закрыты, спасавшиеся от неистовых преследователей не имели возможности укрыться. Такому же насилию подверглись жители Москвы и 6 декабря, когда никакой демонстрации не было, и объектом полицейских избиений делалась ничего не ожидавшая публика.

Группа московских писателей, выражая как свои чувства, так и чувства сознательной части общества, глубоко возмущенная этими зверствами московской администрации, высказывает насильникам свое отвращение и во всеуслышание заявляет, что эта действующая по произволу жестокая и грубая администрация лишний раз подтвердила, что существующий режим более терпим быть не может».

Под протестом подлинные подписи-автографы: Е. Чирикова, Л. Андреева, С. Петрова-Скитальца, Н. Телешова, И. Белоусова и других.

В конце 1902 года была сфотографирована Фишером группа из семи человек: Горький, Скиталец, Бунин, Андреев, Телешов, Чириков и Шаляпин. Эти снимки разошлись по всему миру. Не было, кажется, такого журнала, где бы не появились эти репродукции за всевозможными подписями. В одних заграничных изданиях называли группу «писателями», в иных изданиях — «русскими революционерами» и т. д. Русские иллюстрированные журналы буквально все, кроме ярко черносотенных, помещали у себя эту группу: это было как бы представление читателям авторского коллектива зарождавшегося тогда издательства «Знание» и сборников «Знание», имевших такое значительное отношение к 1905 году. Эти сборники были организованы Горьким у нас же, на одной из «Сред», когда Алексей Максимович, приехав на день в Москву, отбирал у нас рукописи для первого выпуска. В память этого начинания сборников Горький и предложил нам сняться товарищеской группой. Первый сборник был составлен исключительно из произведений членов «Среды».

Помимо сборников, «Знание» стало издавать отдельными томами рассказы и повести товарищей по «Среде». Так, изданная небольшая книжка рассказов Леонида Андреева создала популярность автору и содействовала быстрому его прославлению.

Важно отметить, что ни один автор не был связан никакими неустойками, никакими контрактами, никакими обязательными сроками, как это делалось буквально во всех иных издательствах. Здесь автор был совершенно свободен и независим.

Когда же через несколько лет издательство «Знание» закрылось, «Среда» немедленно попыталась заполнить этот пробел и организовала в Москве «Книгоиздательство писателей» с ярко выраженной тенденцией защиты авторов от издательской зависимости и нередко — кабалы. Над нашей затеей смеялись, потому что мы объявили: «От издания книги весь доход принадлежит автору, а не издателю». Возможно, что это было и ново и дерзко, но не было смешно и нелепо, потому что «Среда» доказывала все это на деле в течение десятка лет. Частные издатели и всякие скупщики авторских рукописей — эти «любители российской словесности», как называл их в шутку и с горя Мамин-Сибиряк, — сначала подсмеивались над нами. Но потом перестали смеяться.

«Книгоиздательство писателей» вначале вынуждено было именоваться официально «торговым домом на вере» под фирмою «Торговый дом Голубев и Махалов для производства в городе Москве операций по изданию и продаже книг как русских, так и иностранных писателей». Несмотря на всю нелепость, на всю вздорность такого наименования, учредителями дела стали четырнадцать человек, среди которых были: Белоусов, братья Бунины, Вересаев, Крашенинников, Серафимович, Телешов, Шмелев и др. Близкое участие в изданиях принимали А. Н. Толстой, К. А. Тренев, И. А. Новиков… Первоначальный паевой капитал составлял всего лишь 3400 рублей — сумму, ничтожную для открытия издательского дела, и не только ничтожную, но смешную. С таким «капиталом» невозможно было, конечно, рассчитывать на издание хотя бы одного сколько-нибудь заметного имени. Но суть дела была не в капитале, а в составе новорожденного издательства, в составе этого «торгового дома», располагавшего согласием и сочувствием целого ряда имен, не только заметных, но и значительных в свое время. Вскоре «торговый дом» был переименован в «товарищество», целью которого официально объявлялось: «Прийти на помощь авторам в издании книг и избавить их от необходимости значительную часть дохода с издания отдавать издателям».

Как могло пройти в то время в печати такое заявление, а это было в 1912 году, мы сами удивлялись. Однако оно было напечатано черным по белому и разослано многим писателям для осведомления.

В этом объявлении говорилось не только о борьбе с эксплуататорами писательского труда, но и об условиях издания книг: издательство берет на себя весь риск по изданию, а поступающий доход в первую очередь идет целиком на погашение расходов по напечатанию книги и по бумаге. В этом случае издательство удерживает в свою пользу на расходы по конторе, помещению, налогам и проч. только десять процентов с номинальной цены каждого экземпляра; весь же остальной доход идет автору, который в конечном счете, за вычетом производственных затрат, получает до сорока процентов с номинала каждого экземпляра книги. И все последующие издания производятся на тех же основаниях. Члены товарищества не пользуются никакими преимуществами по изданию своих книг; права их в этом отношении ничем не отличаются от прав посторонних лиц.

Все эти условия, к раздражению частных издателей и к радостному удивлению нашему, были беспрепятственно напечатаны и разосланы по адресам заинтересованных лиц и в результате привлекли к издательству много видных авторов, беллетристов и критиков: Горького, Короленко, Елпатьевского, Златовратского, Тренева, Найденова, Сергеева-Ценского, Серафимовича, Юшкевича, Новикова-Прибоя и многих других, помимо тех, кто входил в основную группу. Наследники А. П. Чехова, изверившиеся в частных издателях, отдали товариществу все шесть томов писем Чехова. Кроме того, издательство предприняло взамен прекратившихся сборников «Знание» выпуск сборников под названием «Слово», имевших в свое время, с 1910 по 1917 год, выдающийся успех. За ними гонялись книжные магазины почти так же, как и за сборниками «Знание». «Народно-школьная библиотека» и так называемая «Дешевая библиотека» в определенном подборе авторов и их произведений дополняли общественную роль «Книгоиздательства писателей». Насколько хороша или нехороша была эта роль, об этом судить не нам, участникам и созидателям дела. Председателями правления были в разное время, если не ошибаюсь, только двое: В. В. Вересаев и я.

Дело, над которым посмеивались крупные издатели, выросло так, что за короткое время стало уже невозможным закабалить писателя с известным именем на многие годы, а то и навсегда, как это нередко тогда случалось. Всякий писатель, в какой бы нужде он ни находился, имел возможность издать свои книги не на условиях кабалы, а на основе товарищеской. И в этом была немалая общественная роль «Среды», объединившей определенную группу писателей и избавлявшей их, а также и многих иных литераторов, от скупщиков рукописей нуждающихся авторов, от этих писательских благодетелей, от этих «любителей российской словесности».

Личные отношения участников «Среды» между собою были вполне дружеские, во всяком случае среди большинства, и очень сердечные и искренние, особенно между некоторыми из нас. Близость была не только писательская или товарищеская, но часто и личная и семейная.

Хотя А. П. Чехов жил в Ялте, но всегда интересовался нашим кружком, и когда мы напечатали товарищеский сборник «Книга рассказов и стихотворений», Антон Павлович писал мне о нем:

«Я прочитал уже почти все — и многое мне понравилось, многое очаровало… «В сочельник» и «Песня о слепых», особенно к концу, показались мне необыкновенно хорошими, великолепными… Спасибо большое, большущее!.. Крепко жму руку… Поклон и привет завсегдатаям «Среды»…»

А когда в 1904 году Чехов приехал в Москву ставить свою последнюю пьесу — «Вишневый сад», то провел у меня, среди наших товарищей, весь вечер и просил писать ему о всех наших новостях и достижениях.

Начиная с 1909 года, характер «Среды» коренным образом изменился. Собираться стали уже не у меня и не в частных квартирах товарищей, а в Литературно-художественном кружке, на Большой Дмитровке, переименованной теперь в Пушкинскую улицу. Здесь было отведено «Среде» хорошее помещение. Во главе этих собраний стал Юлий Бунин. В первую же зиму число участников настолько выросло благодаря молодым поэтам и молодым писателям, что большой запасный зал кружка еле вмещал всех желающих.

Среди участников была не только молодежь, но нередко посещали эти собрания и такие писатели, как А. Н. Толстой, Ив. А. Новиков, имена которых были уже достаточно известны в литературе. После чтений и прений устраивался обычно товарищеский чай с речами, стихами, остротами и любопытными стихотворными «протоколами», иногда блестяще остроумными, которые сочинял тут же, не выходя из комнаты, экспромтом, М. П. Гальперин и прочитывал всему собранию о его сегодняшнем заседании, перечисляя чем-либо выделявшиеся в этот вечер имена, слова и случаи в несколько утрированном виде, что и делало их забавными и интересными; эти шутки были веселы и ничьему самолюбию не обидны.

Этот остроумный и приятный поэт в советское время много работал по драматургии, сочинял либретто для новых опер и опереток и погиб совершенно случайно под колесами грузовика почти у самой своей квартиры в 1944 году.

Не всегда, однако, проходили эти чтения молодых писателей благополучно. Был, например, случай, когда один поэт из лагеря декадентов так резко разносил прочитанные стихи молодежи, что в заключение воскликнул:

— Топи их, пока они слепые!

Это необузданное восклицание вызвало в свою очередь ярую защиту молодых авторов со стороны Ивана Бунина, и вечер прошел в общем взволнованном настроении.

На этих молодых «Средах» вспоминаются мне некоторые особо заметные силы того времени, как поэтесса Ада Чумаченко, юный Валентин Костылев, ставший впоследствии известным писателем, беллетристы — В. Г. Лидин, Шмелев, Фомин, Ашукин, критик Юрий Соболев, художник Ап. М. Васнецов, являвшийся здесь в качестве беллетриста со своими рассказами, и Н. Г. Шкляр, выступавший обычно как благожелательный критик прочитанных произведений, и многие-многие, ставшие известными в советское время. Среди гостей и молчаливых слушателей, интересовавшихся молодыми авторами, вспоминаются тоже многие из видных людей, как, например, народный артист С. И. Мигай, в то время еще молодой студент-юрист, и другие молодые люди — учителя, врачи, журналисты, ставшие потом очень известными и даже крупными именами. В общем, молодая «Среда» отстаивала реалистическое направление, несмотря на моду и увлечение иными вкусами. Ветер декадентства переставал бушевать, и нормальное отношение к литературе становилось мало-помалу необходимым.

Количество новых участников неимоверно росло. Зато старые товарищи стали бывать на собраниях все реже и реже. По нескольку раз в зиму они снова начали собираться то у меня, то изредка у Голоушева. Многих из прежних уже не стало: кто уехал за границу вследствие реакционного засилья, кто перебрался в Петербург или в иные города. Но, с другой стороны, за это же время были и хорошие пополнения: сблизились с нами Иван Иванович Попов, старый народоволец, невольный сибиряк, бывший редактор-издатель большой и влиятельной сибирской газеты «Восточное обозрение» и журнала «Сибирский сборник», и еще Иван Сергеевич Шмелев, человек талантливый и яркий, написавший немало сильных рассказов и повестей, в том числе «Человек из ресторана», печатавшихся в «Знании». С ними обоими установились быстро и прочно товарищеские отношения.

В связи с этой порой вспоминается тяжкое впечатление от известия об уходе из Ясной Поляны Льва Николаевича Толстого — одного из величайших людей своего времени. Это бегство в осеннюю черную ночь по глухим деревенским дорогам, окруженное в первые дни таинственностью, произвело потрясающее впечатление как среди нас, так и за границей, где имя Толстого пользовалось большим уважением.

Извещение о его болезни в пути, о его остановке на станции Астапово, наконец о его кончине — все это было не только волнующим, но в полной мере потрясающим событием. Телеграмма, напечатанная в газетах, о том, что 7/20 ноября 1910 года в 6 часов 05 минут утра в Астапове скончался Лев Николаевич Толстой, произвела страшное впечатление, хотя все уже были подготовлены к такому известию.

Радостно зашипели крайние реакционные ненавистники, духовные владыки, митрополиты, придворные приспешники, министры, чиновники и вся та злая рать, предавшая Толстого анафеме, отлучившая его от церкви; для него все эти отлучения и анафемы являлись только свидетельством и доказательством того, что голос его услышан и что неуязвимая броня пробита. Значительнейшее большинство людей той эпохи смотрело иначе, чем люди придворного типа, для которых Толстой был только еретик и смутьян. Вряд ли в мире была такая страна, хотя бы с зарождающейся только культурой, где бы не было почитателей Льва Николаевича и где имя его не было бы окружено вниманием, любовью и уважением.

«Великий писатель земли русской» уже давно перестал говорить с одними избранниками, а заговорил со всем народом на языке простом и понятном всякому о вопросах, для всех насущных, коренящихся в самой жизни, стремясь слова свои связать с своими личными поступками. Отречение, отречение, отречение — вот вечный спутник искателей правды. А в поступках правдивых и смелых другие люди обычно чувствуют и видят себе укор. Вот почему так часто и так охотно осуждается многое, выходящее за пределы обыденного. И чем более отрекался Толстой от благ жизни, тем более вырастал из его жизни укор другим людям и тем больше сыпалось на него обвинений в неискренности со стороны чуждых ему темных сил, видевших свое счастье и благополучие только во власти, в богатстве и в насилии над другими людьми.

Терпеливо и внимательно читал он и выслушивал озлобленные выходки против него, нередко угрозы, оскорбления, даже проклятия и площадную брань, думая не о себе самом, но о тех, кто мог пострадать от этого — из-за него попасть в беду, в заключение или в ссылку, что нередко и случалось в те жестокие времена.

Многие тысячи людей со всего света обращались к Толстому лично и письменно; обращались к нему крестьяне с своими вековечными нуждами и вопросами, обращались всякие люди с делами, общественными и личными, обращались все, кому было трудно, или больно, или невыносимо жить…

Вспоминаются невольно замечательные слова А. М. Горького:

«Толстой — это целый мир… Не зная Толстого — нельзя считать себя знающим свою страну, нельзя считать себя культурным человеком».

И вот ушел от нас великий гражданин мира, как его называли в последнее время.

Свои размышления «О жизни и смерти» Лев Николаевич прислал мне для сборника «Друкарь», в пользу тружеников печатного дела, который вышел в 1909 году под моей редакцией. Один из афоризмов он написал собственноручно под своим портретом, который также был помещен в «Друкаре» с его автографом.

Старой «Среды» в сущности уже более не существовало. Жива была новая, или молодая, «Среда», многочисленная, деятельная, в которой старые основатели «Сред» бывали скорее как гости и каждый ответственным был только за самого себя. Но в отдельности «старики» оставались друг с другом товарищами. Они теперь сплотились вокруг «Книгоиздательства писателей», войдя в совет и редакцию; почти все они были в составе дирекции Литературно-художественного кружка, в правлении «Общества деятелей периодической печати» и в суде чести при этом обществе, работали в правлении Кассы взаимопомощи литераторов и ученых, где я был председателем около пятнадцати лет. Всегда было что-нибудь такое, что связывало нас и держало в каком-то единении. Даже во время войны «Среде» было поручено от всемосковского Дня печати составить сборник в помощь жертвам мировой бойни. И «Среда» выделила из своего состава трех редакторов; И. А. Бунина, В. В. Вересаева и Н. Д. Телешова, которые и составили этот сборник немедленно под названием «Клич», где участвовали лучшие современные писатели, крупные художники и знаменитые композиторы. Книга была распродана в три дня и дала чистой прибыли, согласно опубликованному отчету, тридцать четыре тысячи рублей. Эти деньги влились в общую, довольно значительную сумму, собранную Днем печати и распределенную, согласно постановлению общего собрания московского Дня печати, между национальными организациями, оказывавшими помощь пострадавшему от войны населению; армянскому, польскому, грузинскому, еврейскому, латышскому, литовскому, татарскому и украинскому — через Пироговское общество, в равной части каждой организации.

Немало выпало на мою долю трудов по составлению и изданию этого сборника, и недаром на первом экземпляре, полученном из типографии, сделана надпись на книге рукою Вересаева: «Дорогому товарищу Н. Д. Телешову, на своих плечах вынесшему всю огромную работу по созданию «Клича»». Под этим подписи: «Соредакторы: Ив. Бунин и В. Вересаев. 17 марта 1915».

Очень дорожу я этим признанием и берегу с любовью этот памятный экземпляр.

В течение четверти века не было, или почти не было, в Москве ни одного общественного дела, ни одного культурного начинания, где бы так или иначе не принимала горячего и ближайшего участия «Среда», если не как коллектив, то в лице своих отдельных членов. Авторитет «Среды» стоял высоко, и нередко к ней обращались общественные группы, когда возникали серьезные принципиальные конфликты и требовалось беспристрастное третейское решение. В таких случаях «Среда» указывала на одного из своих сотоварищей, и его избирали в судьи.

Вспоминается один сложный и тяжелый процесс.

Молодой поэт, из группы модернистов, был заподозрен в провокации, и на его голову посыпались обвинения в предательстве своих друзей. Началось все это с корреспонденции из Парижа, напечатанной в газете «Русские ведомости»; впутано было сюда же имя известного «всезная» по этой части Вл. Бурцева, который признавал, что за поэтом провокация налицо. Обвинение было настолько определенно, а намеки настолько прозрачны, что имя заподозренного называлось уже прямо, хотя в корреспонденции оно не фигурировало, и поэту многие перестали подавать руку, затем журналы прекратили прием в печатание его работ, затем ему было отказано в службе — он был педагогом. С потерей доброго имени пропали и средства к жизни. Защищаться возможности не было, потому что нельзя было подать жалобу в государственный так называемый «коронный» суд благодаря политически скользкой теме. Какое же правительство согласится, в самом деле, считать за преступление службу в своей политической агентуре и работу в ней рассматривать как позор для сотрудника? И в каком положении оказались бы свидетели, как сами, так и все те люди и кружки, о которых пришлось бы рассказать на суде!

Для сыска и для широкого предательства такой процесс был бы величайшим торжеством и праздником. А этого не мог желать никто.

Из создавшегося тупика выхода не было. Травля продолжалась, пока не составился «частный суд» — суд чести, при совершенно закрытых дверях. В состав суда входило семь лиц — представителей адвокатуры, литературы и общественности: трое со стороны «Русских ведомостей», во главе с Н. В. Давыдовым, и трое со стороны писателя; в их число входил и я, хотя писатель был далеко не из друзей нашей группы и даже не из числа моих знакомых. Суперарбитром был избран С. И. Филатов, в то время председатель совета присяжных поверенных — организации, облеченной высоким общественным доверием. Этим судьям вверялся вопрос о добром имени человека и, в связи с этим, несомненно, о его жизни и смерти, — настолько серьезно разыгрался и мучительно протекал этот скандал.

Процесс тянулся несколько месяцев — с осени до весны. Из показаний множества свидетелей, преимущественно из литературного и журнального мира, выяснились ужасающие картины сыска, гнета, подкупа, торговли головами людей. Эти показания навели на след одной «прекрасной дамы», стоявшей, несомненно, в центре доносов. Она жила где-то в имении, недалеко от Москвы. К ней и направили от суда доверенное лицо с просьбой приехать на заседание для дачи показаний по делу писателя в качестве простой свидетельницы. Она встретила посланника дерзко и объявила ему, чтоб он убирался сию минуту вон и никогда не приходил бы вторично, иначе она затравит его собаками.

По ходу дела для окончательного выяснения виновности или невиновности писателя стало неизбежным предложить ряд существенных вопросов как автору позорящих статей, напечатанных в газете, Белорусову, так и В. Л. Бурцеву, признававшему эти статьи правильными. Но оба они жили в Париже. Посылать вопросы и получать ответы через почту было равносильно открытию дверей и даже хуже, так как все письма, несомненно, были бы тайно читаны жандармерией. И суд вынужден был послать нарочного — верного человека с необходимыми вопросами в Париж, добиться там личного свидания и привезти суду письменные же ответы. Это сложное поручение и затормозило течение процесса.

Обязанности судей были морально тяжелы и крайне ответственны: нельзя обелять виновного в гнусных предательствах, но нельзя и обвинять в таком деле по предположению, без явных доказательств. Были приняты все меры к выяснению истины. И после долгих, упорных и мучительных трудов суд пришел к заключению, что обвинение не подтвердилось решительно ничем. Доброе имя, а с ним, вероятно, и самая жизнь писателя были спасены.

Освободив литератора от тяготевших над ним обвинений, третейский суд в своем решении касается и поведения газеты: «В действиях редакции нет нарушения требований справедливости и добрых нравов; в деле нет никаких указаний на то, чтобы, печатая инкриминируемые статьи, редакция преследовала своекорыстные или вообще личные цели, руководилась намерениями, не отвечающими требованиям общей или литературной этики; редакция имела в виду не сенсацию, дающую газете внешний успех, а исследование явления, требовавшего серьезного общественного внимания; имелась в виду борьба с явлением, а не удары по отдельным лицам, не расправа с ними. И тем не менее, как показали обстоятельства дела, на долю [литератора] выпал тяжелый удар. Это было бы печально, но неизбежно, если бы удар был заслужен, но, как сказано выше, доказательств вины «не имелось и не имеется»… Поэтому третейский суд считает себя обязанным отметить в действиях редакции и то, что являет собою прискорбную неосторожность — прискорбную по тем тяжелым последствиям, какие повлек за собою обрушившийся на [литератора] удар. Репутация газеты «Русские ведомости» общеизвестна и создана долгими годами служения общественным интересам, но чем авторитетнее слово газеты, тем с большей осторожностью оно должно быть произносимо».

Из этого краткого отрывка очень пространной резолюции — почти в тысячу газетных строк — видно, с каким вниманием работал суд над всеми вопросами, над всеми подробностями этого крайне сложного, крайне щекотливого и ответственного дела.

В литературных кругах многие с волнением ожидали окончания этого затянувшегося процесса. Вот отрывок из письма ко мне Бориса Зайцева:

«Какая тяжесть свалилась с плеч с развязкой этой истории. Резолюция умна, основательна и, по-моему, справедлива. Впечатление от нее — отрадное. Не зря волновались мы, не напрасно вы теряли время, силы и нервы на распутывание всего этого… Вы с такой добросовестностью и сердечностью отнеслись к горю почти неизвестного вам человека. Знаю, что, возможно, благодаря этому делу и вашему беспристрастию вы нажили кое-каких недоброжелателей… Но вы бесконечно выше закулисных влияний, и это подтвердилось вполне в деле слабого, но правого против сильных неправых…»

Члены «Среды» имели возможность влиять на самые разнообразные стороны жизни. Через Литературно-художественный кружок они помогали писателям, артистам, художникам и просто людям труда, впавшим в беду или крайность; через Общество периодической печати и литературы с его судом чести защищали права и достоинство отдельных деятелей науки и литературы, через Кассу взаимопомощи литераторов и ученых собирались ими по трудовым грошам товарищеские средства, и члены кассы за четверть века работы в последние годы стали иметь возможность бесплатно учить своих детей, доживать более или менее сносно свой век на пенсии и даже лечиться и жить в Ессентуках, где было оборудовано помещение для приезжающих писателей, а в случае смерти осиротевшая семья члена кассы получала немедленно и без всяких хлопот поразрядную сумму денег.

Последнее собрание «Среды» состоялось в 1916 году. На нем приехавший из Петрограда Леонид Андреев знакомил нас со своей новой, последней пьесой — трагедией «Сампсон в оковах», которую в присутствии автора прочитал Голоушев. Ознакомление с пьесой не сопровождалось успехом, к которому привык Андреев в прежние годы, а он привез с собой на «Среду» нескольких петроградских приятелей. В их числе был Федор Сологуб (Тетерников), ранее никогда на «Среде» не бывавший. Обычное обсуждение прочитанного не налаживалось; что-то препятствовало этому. Может быть, разгар мировой войны и предчувствие иных надвигающихся мировых событий делали героев библейской эпохи недостаточно яркими, но только общий разговор быстро перешел от пьесы к современным явлениям, и обсуждение пьесы так и не состоялось.

После этого вечера у нас ни одного собрания больше уже не было.

Вскоре «Среда» начала переживать потерю за потерей. Начиная с Андреева, умершего в 1919 году, стали сходить один за другим в могилу близкие товарищи. Не стало Юлия Бунина, Тимковского, Голоушева, Белоусова, Грузинского. В январе 1933 года умер старейший наш сочлен — Сергей Яковлевич Елпатьевский, один из типичнейших представителей литературы минувшего времени, не дотянувший всего лишь нескольких месяцев до своего восьмидесятилетия. Это был высокого роста, сухой, очень бодрый и подвижной старик, с отзывчивым и ласковым сердцем, с душою студента восьмидесятых годов, общественник, публицист и беллетрист, даровитый и умный человек, широко образованный, по специальности врач, — большой и очень опытный знаток легочных болезней. В свое время изведавший арест, тюрьму и ссылку по политическим делам, он отразил пережитые впечатления в своих очерках и рассказах, описывая людей, жаждущих воли, чьи жизни были загублены острогом и ссылкой, описывая длительные полярные ночи, великую жуть сибирского безлюдья, бесконечную тайгу с ее непрерывным, угрожающим, как рев расходившегося, растревоженного зверя, воем… Сын сельского священника, он оставил в литературе целый ряд интересных очерков о своем детстве в деревне среди крестьян, а также ряд характеристик и воспоминаний о выдающихся писателях, общественных деятелях и революционерах своего времени. Всегда внимательный к человеку, всегда ласковый и готовый помочь словом и делом, Елпатьевский был вечно в работе и заботе. В Ялте, где он жил много лет после освобождения, он организовал санатории и пункты бесплатной медицинской помощи для нуждающихся больных, каковых всегда стекалось в Крым бесчисленное множество.

Когда в Москве в 1905 году был созван знаменитый Всероссийский съезд врачей в память Пирогова, Елпатьевский избран был председателем этого съезда.

В 1936 году всех нас, советских людей, потрясла весть о безвременной смерти Алексея Максимовича Горького, человека и писателя огромного значения для нашей эпохи.

В 1938 году умер за границей Федор Иванович Шаляпин — сын вятского крестьянина, великий русский артист. Детство его прошло в бедности, в самых низах, почти в нищете. Одновременно с Горьким, еще не зная друг друга, они работали бок о бок в Саратове как грузчики. А в Казани, как рассказывал сам Шаляпин, «я был сапожником, а Горький — пекарем. И я и он по воскресным дням принимали участие в кулачных боях с татарами на замерзшем озере». Потом попробовали пристать к театру. Горький был принят как певчий, а Шаляпина забраковали. Впоследствии, когда к ним пришла большая слава, они были близкими друзьями.

В том же 1938 году умер Александр Иванович Куприн, незадолго перед тем вернувшийся из-за границы. Уехал он если и не очень молодым, но очень крепким и сильным физически, почти атлетом, а вернулся изможденным, потерявшим память, бессильным и безвольным инвалидом. Я был у него в гостинице «Метрополь» дня через три после его приезда. Это был уже не Куприн — человек яркого таланта, каковым мы привыкли его считать, — это было что-то мало похожее на прежнего Куприна, слабое, печальное и, видимо, умирающее. Говорил, вспоминал, перепутывал все, забывал имена прежних друзей. Чувствовалось, что в душе у него великий разлад с самим собою. Хочется ему откликнуться на что-то, и нет на это сил. Ушел я от него с невеселым чувством: было жаль сильного и яркого писателя, каким он уже перестал быть.

Литературный фонд пришел ему на помощь и устроил его под Москвою, в дачной местности Голицыно, на летний отдых. И вот что произошло там не с самим Куприным, а с тем что называется душою Куприна. В доме отдыха Литфонда в августе 1937 года был организован товарищеский прием красноармейцев Пролетарской дивизии. Приехало человек двести. Наготовили им ватрушек, квасу, всякой сдобы, ягод, чтоб было исключительно только «свое» и ничего купленного. Сад был празднично убран. Везде флажки, букеты и плакаты с девизами и стихами. Гости пришли с маршем и песнями. Пели, играли в горелки, плясали, гонялись взапуски, веселились. Некоторые из присутствовавших здесь писателей читали свои стихи: Лебедев-Кумач, Лахути. В ответ на это и красноармейцы читали свои произведения. Было весело и радостно. На этот праздник приглашен был и Куприн. На игровую площадку вынесли ему кресло, усадили с почетом, и он сидел и глядел на все почти молча. К нему подходили иногда военные, говорили, что знают и читают его книги, что рады видеть его в своей среде. Он кратко благодарил и сидел в глубокой задумчивости. Некоторым казалось, что до него как будто не доходит это общее товарищеское веселье. Но когда красноармейцы запели хором русские песни — «Вниз по матушке по Волге», про Степана Разина и персианку и другие, он совершенно переменился, точно вдруг ожил. А когда запели теперешнюю песню «Широка страна моя родная», Куприн сильно растрогался. Когда же отъезжающие красноармейцы хором выразили ему свой прощальный привет, он не выдержал. То, что в этот день переживал он молча и, казалось, безучастно, вдруг вырвалось наружу.

— Меня, великого грешника перед родиной, сама родина простила, — заговорил он сквозь искренние горячие слезы. — Сыны народа — сама армия меня простила. И я нашел, наконец, покой.

С этим примиряющим сознанием, что ни в одной стране не может быть такого единодушия между рядовыми бойцами и их командирами, между писателями и всеми трудящимися, что все они, кого он видел, была одна великая чуткая семья одного народа и в этой единой народной семье можно быть действительно счастливым, — с этим он и уехал в Ленинград, где вскоре и умер.

В конце июня 1941 года умер С. Г. Скиталец. Смерть его совпала с только что начавшейся Великой Отечественной войной. Отвезли его на Введенское кладбище. За очень короткий период болезни этот богатырь по сложению так исхудал и изменился, что узнать было нельзя. За месяц до смерти он говорил: «Хватит ли у меня сил преодолеть болезнь печени и сердца, пострадавших не от излишеств веселой жизни, которых не было, а оттого, что слишком много тяжелого нес я на плечах своих, слишком много к сердцу принимал чужого горя и всю жизнь разделял горе вместе с народом…»

В мае 1942 года умер драматург С.  Д. Разумовский в возрасте семидесяти восьми лет. После него, кроме его пьес, осталось большое количество неопубликованных работ.

В феврале 1943 года умерла жена моя, Елена Андреевна Телешова, принимавшая ближайшее участие в созидании и развитии нашего товарищеского кружка. Все ценили и уважали ее как близкого и дорогого человека, принимавшего горячее участие во всех событиях жизни «Среды». Она свободно читала на пяти европейских языках и была полезна многим товарищам в переводах зарубежных рецензий, нередко очень сочувственных и для писателей интересных.

В 1945 году умер еще один близкий товарищ, В. В. Вересаев, о котором я говорю подробнее в дальнейших строках.

В 1949 году умер А. С. Серафимович в возрасте восьмидесяти шести лет. После его смерти в конце концов от всей нашей «Среды» остался в живых только один я в нашей Советской стране. Я прожил долгую, интересную и счастливую жизнь благодаря друзьям и окружению талантливых людей.

Когда в 1924 году появились в печати мои первые, очень краткие очерки о минувших днях, впоследствии значительно расширенные, А. М. Горький писал мне из Сорренто:

«Славно вы написали, но мало… Ваши «Среды» имели очень большое значение для всех нас, литераторов той эпохи».