Танцы, мечты… Сон был жиденьким, работающие в утреннюю смену заходили и выходили, хлопали двери, из дальнего конца барачного коридора доносилось неразборчивое бормотание Бухаря, посылавшего дежурного унтер-офицера или его помощника в ближайший магазин: пополнить запасы шнапса (магазин находился в Самарканде, час пешего ходу по грязи, сквозь гордую безжизненность Ничейной земли)… «Целую неделю кирять, — сказал недавно Бухарь, - а после просто встряхнуться, будто тебе все нипочем — отфутболил неделю, и ладно, забыли. Семь пустых листков в календаре, а ты тем не менее еще здесь». — «Лучше и не придумаешь, шеф», — сказал Жиряк, наслаждавшийся своей привилегией: тем, что в свободное время он может сидеть на краю котлована и играть на аккордеоне танго для экскаватора; право на ответную реплику ему давали, как он думал, те махинации, которые он прокручивал совместно с Бухарем. Но тот, похоже, на него взъелся, грозил «сам знаешь чем, Кречмар», так что Жиряк давно уже составил собственный план действий и время от времени что-то к нему добавлял. Лучше и не придумаешь: целую неделю не знать, на каком ты небе, а после снова натянуть униформу… — «такого даже короли не могут себе позволить. Впрочем, я бы и сам не прочь. Я, шеф, неравнодушен к водолазным колоколам».
Между сменами, лежа на лимонно-желтых простынях, придававших солдатским перебранкам некое подобие домашнего уюта, в табачном дыму, среди щелканья игральных костей и скучающе-фрустрированных прибауток игроков в скат, Кристиан много размышлял.
— Ты веришь, что Бурре был стукачом?
— Сам подумай. Что ему еще оставалось. Немо?
— Ты больше не называешь меня маменькиным сынком?
— Кто выдержал хоть одно лето на карбидном производстве, того уже так не назовешь. Простая констатация факта. Теперь ты, небось, зазнаешься? Аплодисменты — наша пища, как говорят циркачи.
— Я как-то увидел его перед зданием штаба. Там, конечно, много кого видишь, да не совсем так. Трудно объяснить, но я сразу сообразил, куда он желает попасть.
— Будь я на его месте, я бы поступил так же. Расскажешь немножко, и тебя оставят в покое. Потом к тебе не так-то просто будет придраться.
— И что бы ты рассказал обо мне?
— Что ты слишком много думаешь, чтобы быть надежным братом по классу. И значит, опасен. Пройдоха, который держит рот на замке, молча присматривается ко всему, ни с кем не вступая в тесный контакт, — такой не удовлетворится промежуточными решениями. Ему подавай больше. Свободу, к примеру, или справедливость. А с такими всегда возникают трудности.
— Может, ты тоже стукач?
— Мне бы это ничего не дало. Только угробило бы мой бизнес. Я живу за счет своей репутации, а слухи такого рода всегда просачиваются наружу, как влага сквозь стену.
— И все-таки…
— Будь на твоем месте другой, я бы сейчас врезал ему промеж ребер, — Жиряк кивнул на ломик, прислоненный к стене барака.
До 29 декабря держалась необычайно мягкая погода; холода нacтyпили внезапно, из окна экскаватора Кристиан видел, как замерзают лужи, как вместо дождя начинают падать ледяные градины. Рельсы рудничных электровозов похрустывали. Ветер наметал на них холодную белую пыль.
— Эх, парни, — бригадир смены поправил сползший защитный шлем и озабоченно посмотрел на завьюженное небо, — что-то еще будет… Надо же, чтобы такое — перед самым Новым годом.
— Мено, уже четыре. — Прокуренный гортанный смех Мадам Эглантины всегда побуждал его обратить внимание на ее глаза, расширенные словно от страха, и обладающие уязвимым, как могло показаться, блеском каштанов, только что вылупившихся из зеленой колючей скорлупы; на платье (полотняное, естественного зеленого цвета, с шаловливо-нерегулярно разбросанными по нему вышитыми красными розочками), на печально не соответствующие этому платью ноги в дешевых спортивных тапочках или (зимой) в унаследованных от кого-то грубых ботинках с болтающимися кончиками шнурков: большой ребенок, подумал Мено и прошел за ней в конференц-зал издательства, где редактор Курц как раз включил телевизор, чтобы все могли посмотреть прямую трансляцию с «праздничного заседания Центрального Комитета СЕПГ по случаю семидесятой годовщины Коммунистической партии Германии». Но изображение через несколько секунд исчезло, батареи отопления щелкнули и стали холодными, холодильник в коридоре перестал жужжать, а типограф Удо Мэнхен, стоявший у окна, сказал:
— Мы живем по большей части… среди расстроенных инструментов. Вся улица Тельмана темная. Нам пора переключаться на выпуск книг для слепых.
— Вы уже в прошлый раз это предлагали, остроумия с тех пор у вас не прибавилось, — проворчал редактор Курц.
Госпожа Цептер принесла свечи, рождественские бутерброды и испеченную ею медовую коврижку:
— Я как раз собиралась вскипятить чай.
— А спиртовка у нас на что? — подал голос Кай-Уве Кнапп, занимающийся авторскими правами. — Я ее даже наполнил — человек существо обучаемое.
— Как романтично, — одновременно вздохнули Мисс Мими и сидевшая рядом с ней Мелани Мордевайн; Мисс Мими так коварно и точно попала в тон подруги, что общий смех, на мгновение замерев, приобрел потом оттенок удивления.
Никлас надел белые перчатки, вытряхнул пластинку, упругую, с лейблом «EMI», — подаренную ему одним пациентом, музыкантом Дрезденской капеллы, — из конверта и бумажного вкладыша, подбитого фольгой, зажал диск между средним и большим пальцами (указательный упирался в красную этикетку, на которой собака слушала голос хозяина, доносящийся из раструба граммофона), начал поглаживать черную поверхность экстра-мягкими углеродными волокнами, которые, будто коллекция соблазнительных женских ресниц, торчали из алюминиевой японской щетки (тоже подарок пациента-музыканта) и удаляли пыль бережнее, но при этом основательнее, чем желтая тряпочка, которую фирма «VEB Deutsche Schallplatten» прилагала к некоторым альбомам марки «Eterna»; итак, он нежно и задумчиво прочищал тонкое плетение звуковой дорожки, пока актер Эрик Орре, который в тот вечер был свободен и успел побеседовать с Рихардом о язве двенадцатиперстной кишки, не сказал:
— Ну хватит, Никлас, я думаю, ты уже завоевал их доверие.
Супруги Шведе (она — опереточная певица, беспомощно, но очаровательно взирающая на мир сквозь толстые, словно донышко бутылки, стекла очков; он, по мнению Рихарда, — красавчик, вылитый Кларк Гейбл, с усиками, в вязаном кардигане, работает в Комитете по внешнеэкономическим связям на Линдвурмринг; тамошние сотрудницы, как Рихард узнал от Никласа, называют его просто по имени: Нино) стояли у окна, оба — с пивными бокалами в руках, Нино сказал:
— Если и дальше будет так мести, нам, Билли, придется опять включить паровое отопление.
Весь город, казалось, пришел в движение: толкотня, давка, в темноте быстро обнаружились странные проявления свойственной человеку склонности к насилию, пока что отчасти сдерживаемой светом уличных фонарей, может — и цивилизующей силой чужих взглядов (эта склонность, как чувствовал Мено, нераскаянно возрастала, ибо нельзя было увидеть глаз человека, которого ты обругал, задел плечом, толкнул, ударил); но образовывавшиеся скопления уже через пару минут снова рассеивались; людские потоки, казалось, подчинялись мельчайшим изменениям атмосферных условий, возможно также — вполголоса передаваемым слухам, скорректированному магнетизму (толчков, надежды), но при всем том не имели цели движения, как не имеют ее пчелы, у которых отняли улей. Крики и стоны, возгласы на темных улицах, дребезжание стекла: «Неужто уже грабят?» — подумал Мено, стараясь сохранить самообладание; он придерживал руками карманы и шел через Старый рынок к Почтовой площади, где надеялся найти еще функционирующую трамвайную линию. В пансионе «Цвингер», который дрезденцы презрительно обозвали жральней, кое-где горел свет, так же как в Доме книги и в похожем на крепость здании Главного почтамта, построенном шведской фирмой.
Мено вдруг очутился в быстро уплотняющейся толпе: люди — казалось, инстинктивно, словно ночные мотыльки, — двигались в направлении огней, хотя им, гелиотропным существам, наверное, было бы лучше во мраке. Начался сильный снегопад. Драматический театр оставался темным, реклама на высотном доме — «Социализм победит» — погасла.
Трамваи больше не ходили: они, будто морские млекопитающие, застыли в снеговом шаре.
«Пользуйтесь нерельсовым транспортом!» — снова и снова кричал один из кондукторов напиравшей толпе; смирившись с судьбой, он плотно закутался в одеяло. Автобус 11-го маршрута подошел к остановке возле Дома прессы на аллее Хулиана Гримау, он был переполнен; Мено узнал среди пассажиров господина Кнабе, супругов Краузевиц, господина Мальтакуса в вечернем костюме с бабочкой, даже госпожу фон Штерн, которая бодро помахивала льготным проездным билетом, пока скульптор Дитч подсаживал ее в автобус и провожал к уступленному ей сидячему месту. «Опера Земпера, Драматический театр — все засыпано снегом», — возмущенно выкрикнула она, обращаясь к Мено. Автобус довез их только до Вальдшлёсхенштрассе.
— А дальше? Нам что же, пешком идти?
— Как хотите, — ответил водитель, пожав плечами. — Мне дали такие указания.
На мосту Мордгрунд, после нескольких километров пешего марша, маленькая группа еще не разбредшихся пассажиров остановилась передохнуть. Выросшая перед ними гора была не очень крутой, но, как они смогли рассмотреть в своеобразной светлоте, порождаемой падающим снегом, ее покрывал молочного цвета ледяной панцирь. На половине высоты застрял трамвай с погасшими окнами, вмерзший колесами в лед; с проводов и с самой горы, на ее обрывистой стороне, свисали длинные, причудливой формы сосульки.
— Должно быть, прорвало главную водопроводную трубу, — уважительно сказал Мальтакус. — Вопрос в том, как нам теперь отсюда выбираться. Если нас не втащат наверх на канатах…
— Нужна страховочная веревка, как у альпинистов, — вмешалась госпожа фон Штерн. — Мы пользовались такими во время войны, тогда тоже зимой все замерзало.
— … получится веселенькое катание с горки, и завтра нас всех будут ледорубами высекать из замерзшего ручья.
— С моим инструментом я в любом случае добровольно наверх не полезу, — заявил контрабасист Дрезденской капеллы; коллега валторнист поддержал его: «У нас слишком ценные инструменты».
— Почему же тогда вы не оставили их в опере? — ехидно спросил, не сдержавшись, господин Кнабе.
— Что за… вы уж простите, но я все-таки закончу: что за дурацкий вопрос! Ваш-то Математический салон наверняка и в этом смысле хорошо обеспечен, не чета нищим театральным гардеробам! Неужели вы думаете, что я брошу свой инструмент на произвол судьбы?
— Понятно, но у вас есть другое предложение?
— Можно подняться наверх по Шиллерштрассе.
— Там тоже проложены водопроводные трубы. И наверняка они тоже лопнули… А Буковая тропа еще круче. Но вам никто не мешает отправиться на разведку. Или просто остаться здесь, с вашими драгоценными инструментами, — съязвил господин Кнабе.
— Ах, да об чем говорить, давайте вернемся и заночуем в отеле, — предложил господин Мальтакус. — Сколько-то марок у меня найдется, а в «Экберге», глядишь, нас и за задаток пустят.
— Не стройте себе иллюзий, — сказал Мено. — Отели, скорее всего, уже переполнены эвакуированными из Иоганнштадта.
— Вон там — снегоуборочная машина едет! — и валторнист радостно указал на участок дороги перед Кукушечьей тропой.
Мороз кусался, мороз сбивал вместе клубы белого дыма из охладительных башен теплоэлектростанции, в другое время распускавшиеся подобно пьянящим снам: небо будто приблизилось к земле и взрывчато-ясно, пламенно, фантастично образовывало переменчивые атмосферные грибы; мороз придал новое звучание железным мотыгам; электрические провода, обычно гудящие, теперь шептались, шелестели, как приглушенные струны музыкальных инструментов; под ледяной коркой они казались незащищенными и восприимчивыми к боли грубыми творениями человеческих рук. Кристиан работал уже семнадцать часов, без перерыва. Перед теплоэлектростанцией скапливались вагонетки с бурым углем. Но уголь в них намертво смерзся, и его приходилось взрывать; взрывы на короткое время заглушали грохот механических молотов, спешно доставленных сюда из ФРГ. Мало было приятного в том, чтобы попасть в команду, получившую задание откатывать в сторону вагонетки, в которых взрывное устройство не сработало.
— У нас два кандидата, — сказал Бухарь машинистам, научившим новичков тянуть жребий.
— Хофман или Кречмар, который из вас? — Он подбросил монетку, решил: Кречмар.
— Стой на месте, — сказал Кристиан, — пойду я.
— Почему? — озадаченно спросил Бухарь.
— Для него это кончится несчастьем.
— Ну, смотри, — сказал Бухарь, — мне-то все едино. Я не против, если кому-то приспичило стать героем.
— Не дури. Немо. У тебя коленки дрожат.
— Да, но ты все-таки останешься здесь. «Ничего со мной не случится», — решил Кристиан.
Приземлился вертолет, выпустил из своей утробы несколько важных шишек, которые, нервно жестикулируя, бегали туда и сюда, нажимали на кнопки радиотелефонов, дискутировали с членами штаба по обеспечению безопасности, созданного на угольном комбинате (штабисты разворачивали планы, которые на несколько мгновений приковывали к себе всеобщее внимание, но потом всплывало что-то новое, планы опять сворачивали, обиженно, они так и лежали забытыми на столе); ответственные лица совершали перед теплоэлектростанцией и заходящим позади нее холодным солнцем телодвижения, которые живо напомнили Кристиану индейские ритуальные танцы. Прежде чем снова забраться в вертолет, начальники еще немного постояли, уперев руки в боки, перед вагонетками с углем: жалкая группка унылых, бессильных мужчин.
30 декабря: из города прибывали эвакуированные на армейских грузовиках, с трудом преодолевая только что расчищенный путь через мост Мордгрунд; с горы снова и снова стекала вода — и замерзала; хотя дорогу посыпали жужелицей, она оставалась опасной. Рихард видел: целые роты солдат, а также рабочие с Грауляйте размахивают кирками, чтобы привести дорогу в порядок; среди тех, кто разбрасывал жужелицу, изредка попадались и знакомые лица. Откуда взялась эта вода? Из-за перебоев с электричеством — затронувших, по слухам, всю южную часть Республики (столица, благодаря особым мерам безопасности, по-прежнему наслаждалась приятными предновогодними хлопотами), — вода во многих водопроводных трубах замерзла и трубы лопнули; «Но в трубах же был лед?» — недоумевал Рихард, топая по снегу рядом с Никласом и поглядывая на текущую по улицам воду; новая вода булькала, быстро замерзала, люди не успевали засыпать опасные места. Никлас тащил за собой тележку с перевязочным материалом и лекарствами, которые взял дома. Рихард вполголоса чертыхался: он-то надеялся, что отметит праздник спокойно, с пуншем и дружескими разговорами, что у него найдется время и побыть наедине с собой, и совершить паломничество туда, откуда некогда смотрел на мир Филалет, — что он сможет именно оттуда увидеть освещенный фейерверками город и чокнуться за Новый год… Анна была еще у Курта, в Шандау; поезда, разумеется, сейчас туда не ходили; Рихард договорился с женой, что позвонит пастору церкви св. Иоанна (сам Курт телефоном так и не обзавелся); однако телефонная линия не функционировала — как назло. Анна, значит, застряла в Шандау, а он топал рядом с Никласом по льду и снегу, чтобы доставить что нужно для пациентов, которые, вероятно, тем временем уже появились. Они вдвоем шли к лазарету, там Барсано и его аварийная команда устроили опорный пункт, туда должны были эвакуировать людей из районов новостроек: Пролиса, Райека, Горбица, Иоганнштадта.
— Ты замечал, что у человека с пониженным слухом, похоже, и осязание притупляется? — Никлас, подумал Рихард, нюхом чует, что скоро запахнет жареным. — Эццо, наверное, остался в музыкальной школе, Реглинда собиралась провести Новый год у друзей в Нойштадте, Гудрун рассчитывала… — Мено! Эй, Мено! Ты не видел Гудрун?
Мено, только что спрыгнувший с подножки грузовика, отрицательно покачал головой:
— В нашем автобусе ее не было. Вы в лазарет?
— Господин Роде! — крикнул Барсано от двери с красной звездой и замахал руками. — Помогите нам — вы ведь говорите по-русски. У меня и с координацией хлопот по горло. А вы были бы очень полезны как переводчик! Господин Хофман, господин Титце, пожалуйста, зайдите к дежурному врачу.
Запретное место, пронеслось в голове у Мено, сплошная пыль — и он прошел в дверь, мимо смущенного часового, пытавшегося ее охранять. NATURA SANAT, приветствовали его бывшая дамская купальня и, перед ней, — улыбающаяся, как киргиз, серебряная голова Ленина. Мостки сгнили, оконные стекла побились, орнаменты в стиле модерн поблекли, дожди и грозы основательно подпортили кровлю. Со стрехи, похожей на резной гребень красавицы, умащенный желаниями и обещаниями, но уже лишившийся многих зубьев, свисали сосульки: тяжелые и грязные, они будто хотели заглушить грациозную мелодию незримой музыкальной шкатулки, которая иначе расширила бы щели в зданиях, усилила бы жужжание своей союзницы — котельной на склоне горы. В галереях, куда выходили комнаты бывшего санатория, стояли старые бадьи, доверху наполненные щепками и газетной бумагой. Паутина, словно затейливые украшения татарских шлемов, ниспадала с резных наличников — черная, посверкивающая на морозе. Но была ли то паутина? Мено решил, что обманулся. Ему прежде не встречалась паутина, принимающая такие формы — пусть даже за десятилетия, при наложении друг на друга многих слоев, отчасти рвущихся. Нет, скорее лишайник: странные, похожие на мох наросты, свисающие вниз или — возле сторожевого поста — будто засасываемые бедной плотью деревьев; войлочные, неприятного цвета «бороды» на крышах: лес, очень медленно раскрывая объятия, казалось, пытался заманить их обратно в свое царство. Барсано взмахом руки препоручил Мено своему заместителю, Карлхайнцу Шуберту, взявшемуся проводить гостя к Генрихсхофу, фахверковой вилле, которая когда-то принадлежала владельцу санатория, нынче же в ней обосновалось начальство лазарета. Здания массажного кабинета и кухни пока пустовали, были наглухо заколочены досками. Забитые мусором кровельные лотки, крыши с отчасти отвалившейся черепицей, в потолочных перекрытиях некогда застекленных переходов завелись какие-то грибки, по потолкам расползлись пятна черной плесени. Шуберт ничего не говорил: шел, как на ходулях, захватывающими пространство шагами (словно боялся, если шаги будут мельче, оступиться) — мимо куч листвы, занесенных снегом, мимо безотрадных заколоченных дверей с надписями кириллицей и халтурно намалеванными цифрами; он молча, одним лишь остекленелым взглядом, приветствовал редко попадавшихся по пути больных, которые испуганно вскидывали на них глаза. Потом — затхлый запах коридоров, голубовато-зеленая эмаль, которой здесь покрасили стены, чтобы предохранить их от сырости и ее неприятных последствий; полы на пересечениях коридоров, бесстыдно лишенные их мозаичных украшений — лишь отдельные сохранившиеся камешки пастельных тонов, позволяли догадаться о прежней роскоши римско-античных купальных сцен; гораздо больше повезло запыленным люстрам, которые покачивались на сквозняке, веющем из разбитых окон: их — не иначе как из уважения — оставили в целости и сохранности; стенгазеты с вырезками из актуальной «Правды» и сатирического журнала «Крокодил» — сиюминутные впечатления и одновременно воспоминания, всколыхнувшие многое в душе Мено. Карлхайнц Шуберт, смутившись, попросил чуть-чуть его подождать; через пару минут он вернулся, качая головой: сказал, что все унитазы вырваны с корнем, упакованы для отправки в Россию и на пакетах надписаны адреса; а два солдата, сев над отверстиями и разложив на походном табурете доску, играют в шахматы… Но затем, похоже, Шуберт внутренне одернул себя — и, поджав губы, добавил: все же, мол, они наши союзники и братья. В Генрихсхофе им пришлось подождать, и в вестибюле Мено долго рассматривал силуэтную картинку из черной бумаги, висевшую в рамочке на стене; тщательно прорезанная подпись указывала, что работа выполнена госпожой Цвирневаден и представляет сцену из баллады об ученике чародея; но если все другие художники (и сам автор баллады) изображали ученика чародея отчаявшимся в результате неудачной попытки самостоятельно что-нибудь сотворить, то здесь юноша, казалось, ожидал возвращения мастера невозмутимо и даже с холодным интересом.
Открытая горная выработка походила на военный лагерь. Солдат передислоцировали, они теперь жили в спешно разбитых палатках. На севере страны и в столице, согласно быстро распространявшимся слухам, электроснабжение функционировало нормально. Однако ниже воображаемой линии, пересекающей Эльбу в ее среднем течении, примерно от Торгау до Магдебурга, экскаваторы не двигались, дома оставались темными, начались перебои со снабжением; Самарканд больше не получал необходимого сырья, да и другие крупные теплоэлектростанции — опухоли, пожирающие уголь и выбрасывающие в жизнь энергию, — возникшие в богатых водными артериями, но пустынных, как на Луне, ландшафтах, тоже оставались темными, неожиданно оказались на голодном пайке.
Рабочая смена у солдат длилась двенадцать часов — палаток не хватало, и одна смена спала, пока другая работала. В бараке Кристиана теперь размещалось шестьдесят человек; если прежде двадцать коек располагались в два яруса, то теперь надстроили третий «этаж» (для лежащего наверху расстояние между телом и потолком было таким маленьким, что он не мог повернуться); на шестьдесят человек имелось лишь двадцать шкафчиков: многие из них запирались теперь аж на три замка, что, понятно, не способствовало тишине в помещении. Жиряк и Кристиан делили на двоих двухъярусную койку и шкафчик; Жиряк грозил поколотить каждого, кто станет претендовать на место в их шкафу; вспыльчивость и физическая сила бывшего циркового атлета произвели впечатление даже на самых задиристых.
Из-за куска мыла, одной сигареты, отданного с запозданием письма вспыхивали драки; к тому же начали прибывать солдаты из других частей (чьи офицеры были далеко), над ними Жиряк уже не имел власти; они говорили: «Ты еще нас попомнишь», — когда он валялся пьяный на койке и, мало что соображая, усталым движением руки указывал на кучу корреспонденции (он забывал, какие письма нужно раздать, какие должны быть отправлены); прямо у него на глазах, обретших лишенную блеска посюсторонность сваренных вкрутую яиц, они вносили свои имена в журнал увольнений, крали у него шнапс и подштанники, с радостными воплями водружали их на палку, а палку втыкали в гору мусора возле барака — и срамное знамя развевалось на ветру, выставленное на всеобщее жалостливое обозрение; либо враги Жиряка пропитывали этот предмет одежды горняцкой сивухой, купленной у водителей локомотивов, и, одухотворив таким образом, затем поджаривали над костерком.
Была сооружена душевая палатка: десять помывочных мест для сотен грязных мужских тел; вода еле-еле капала, была холодной как лед, а низкого качества ядровое мыло не пенилось. Кристиану совсем не хотелось сражаться в тесном закутке за пару горстей воды, он с ненавистью отнесся к такому покушению на последние остатки приватной сферы, сохранявшиеся у тех, кто, и надев солдатскую форму, не теряет своего Я, а пытается противостоять предписанному «большому Мы» армейской жизни. Он мылся, вспоминая зимнюю воду из бочки Курта, — возле курящейся на морозе глубокой лужи, далеко в стороне от барака.
Утром 31 декабря питьевая вода в автоцистерне, которая обслуживала расположившиеся здесь части, замерзла; еды не хватило на всех: грузовик с полевой кухней застрял где-то по дороге; раздаваемые порции закончились задолго до Кристиана и Жиряка; Кристиан впервые с удивлением осознал, что существует такая вещь, как голод. Прежде ему не случалось сталкиваться с этим явлением — ни в Шведте, ни на Карбидном острове, ни уж тем более дома, где всякий, кого он знал, хоть и постоянно брюзжал на жизнь, однако, как ни странно, ни в чем не нуждался… разумеется, это достигалось только благодаря личным связям и ценой бесконечного мотания по очередям, но ведь батон хлеба стоил всего одну марку четыре пфеннига, булочка — одну марку, пакет молока — шестьдесят шесть (а после подорожания семьдесят) пфеннигов, и уж такие продукты имелись всегда…
<…>