Наступил момент, когда Сергея покинуло ощущение реальности происходящего. Шагал он или стоял, опять и опять увязая все глубже в ледяном болоте? Плелся, держась за слегу или, подчинившись командиру, опрокинулся в волокушу, рядом с метавшимся в жару Николаем? Во что на деле превратились те «часика три-четыре», которые отделяли их от первого отряда? На эти вопросы Слободкин искал и не находил ответа. Потом он вдруг снова оказался в каком-то шалаше. Оглядевшись как следует, понял, что не в «каком-то», а в настоящем, сработанном по всем правилам партизанского искусства. Дождь, продолжавшийся непрестанно, не пробивал его круто спадавших к земле скатов. И было в шалаше покойно, даже можно сказать уютно. В середине теплился крошечный костерок. Это были первые впечатления Сергея, когда он расправил затекшие ноги, разомкнул тяжелые веки и огляделся. Костерок не дымил, не чадил, а только источал ровное, чуть потрескивавшее тепло — это говорило о том, что распалили его и поддерживали огонь в нем очень умелые руки, видно, те же самые, что возводили шалаш. Уже от одного этого настроение у Слободкина стало подниматься, хотя хворь не отпустила его, крепко, до боли в спине впечатала в настланные еловые ветки. Не отпустила она, судя по всему, и Евдокушина, лежавшего рядом и продолжавшего дышать все так же надрывно.

Несмотря на горячие угли костерка, в шалаше был полумрак, которого так хотелось воспаленным глазам Сергея. Так бы вот лежать и лежать, угревшись, думая о жизни, о пережитом и о том, что еще предстоит.

Через некоторое время глаза Сергея, с болью скошенные в сторону, остановились на светлом кособоком треугольнике входа в шалаш. Треугольник был задраен дождем и оттого казался отодвинутым куда-то очень далеко, но через него доносились снаружи до слуха Сергея приглушенные голоса людей, о чем-то споривших между собой, что то друг другу доказывавших. Чуть громче других звучал голос командира, с его обычной присказкой: «партизаны-разведчики»… Сколько раз слышал Сергей Василия в эти дни, в эти ночи — то спокойно-рассудительного, то раздраженного, то даже злого. Сегодня какая-то новая нота в интонации у него прорезалась. Похожая на ту, что прозвучала в самые первые минуты их встречи, когда улыбка, вроде бы, пробовала шевельнуть бороду командира. Робко, но пробовала. Вот и сейчас, Слободкин отметил это с особым удовлетворением, гудящий голос Василия вдруг потеплел, командовал он мягче, чем обычно:

— Поаккуратней, граждане, поаккуратней.

Радиотехнику, извлеченную из грузового парашюта, втащили в шалаш, осторожно опустили возле Евдокушина. Командир присел на корточки рядом с больным, положил на его полыхавший лоб свою руку. Все молча в упор глядели на Николая и ждали. Измученными глазами он обвел расставленную возле него радиоаппаратуру. Медленно, с трудом, но в то же время решительно поднялся на локтях, обращаясь к командиру и старшому, спросил:

— Выходить в эфир?

— Выходить, — сказал Василий, шаркнув мокрым рукавом телогрейки. — Самое время, радист, самое наше подходит.

— Самое наше, — подтвердил Плужников, часы которого после ледяного болота не подавали признаков жизни, но который продолжал несмотря ни на что обладать удивительной способностью ориентироваться во времени с точностью чуть ли не до минуты.

— Сможешь? — с тревогой и надеждой спросил командир.

— Надо, — еле слышно прохрипел Николай.

— Командуй! — Василий пододвинулся к радисту вплотную, подправил ветки под его локтями, чтоб тому поудобней было орудовать техникой. — От тебя теперь все зависит, понял? Вот тебе обе «РБ» — наша, выдохшаяся, и ваша, из грузового парашюта. Два сапога пара. Одна тяжелее другой. Рация бородатых, ежели по партизански.

— Рация боевая, — поправил командира Плужников — А еще точней — «РББ»: рация боевая, безотказная. Ежели не грохнет снарядом по ней.

— Ваша в целости, считаю, — сказал командир, — хотя ее тряхануло будь здоров! Человек на ее месте костей бы не собрал.

— Мы же собрали… — подал было голос Слободкин, но тут же осекся. До боли в глазах стал следить за радистом, за каждым его неуверенным движением.

Тот еле слышно что-то говорил командиру. Сергей улавливал только отдельные слова:

— Нашу, нашу поближе… Ножик, пассатижи, провода… Все, что было в брезенте. И не застите, не застите, я и так ни черта разглядеть не могу.

Все, кто набился в шалаш, посторонились. Иным пришлось снова выйти под дождь, который, судя по всему, все усиливался и усиливался, словно во что бы то ни стало хотел помешать партизанам. Или помочь им? Понадежнее укрыть от противника? Помочь, конечно. Не случайно говорится: в своем доме и стены за хозяина. Тем более стены из мокрых, но ладно сложенных верток орешника. Сергей, приглядевшись, даже больными глазами видел теперь все хорошо. Особенно Николая, от которого был отделен костерком, крошечным, похожим на ночник, бросавшим на радиста то свет, то тень.

Руки радиста, это Слободкин различал совершенно явственно, дрожали от слабости и волнения. Проволока упрямо и вертко вырывалась из его пальцев, скручивалась. Он снова и снова подхватывал ее. Один конец даже взял привычным движением в рот. Она из него тут же выпала — зуб не попадал у радиста на зуб.

Кто-то, не выдержав, в сердцах отчаянно выругался. Кто? Командир? Плужников? Скорей всего сам Николай, который в эти мгновения считал себя, конечно, горе-радистом, не способным выручить товарищей и вообще ни на что дельное уже не годным. Точно такие же чувства испытывал и Слободкин, опрокинутый навзничь хворобой, не отпускавшей уже ни на миг, колотившей и его изнутри и снаружи.

Прошло немало томительно-долгих минут, прежде чем Евдокушин все-таки совладал с верткими проводами.

— Выходим, что ли? — нетерпеливо спросил командир, еще раз шаркнув рукавом телогрейки. — Сколько можно?…

Николай не ответил — то ли оттого, что просто сил у него не было, то ли покоробил его слишком уж требовательный, грубоватый тон командира. Молча продел голову в поднесенный кем-то ременный хомутик с наушниками, положил одну руку на ключ морзянки, другую — на ребристое колесико настройки и застыл в таком положении.

Слободкину, не сводившему глаз с Николая, в какой-то миг показалось вдруг, что рука радиста уже отстукивает свои тире и точки — он не сразу понял, что это опять-таки всего лишь дрожь, пронимавшая радиста не только от усталости и напряжения, но и от болезни, бросавшей парня то в жар, то в холод.

В шалаше было тихо, только крупные капли дождя хлестали по веткам. И хрипело в грудной клетке радиста, продолжавшего медленно и упрямо крутить черное эбонитовое колесико «РБ» то в одном, то в другом направлении. Слободкин заметил, как при этом воспаленно сверкали белки Николаевых глаз, налитые кровью.

Казалось, этому не будет конца. Шла секунда за секундой, минута за минутой, время уходило, если еще не ушло. В какой-то момент Евдокушин вдруг вздрогнул, напрягся, даже хрип затаился в его часто и трудно вздымавшейся груди.

— Фурычит?… — вырвалось тревожное у командира. — Или нет? Говори!

Евдокушин молчат. Видно, нечего ему было сказать.

«Еще зафурычит, неправда, — пронеслось в сознании Слободкина. — Не может не зафурыкать в руках мастера, умеющего передавать якобы по триста, а то и по четыреста знаков в минуту. Сейчас вот соберет всю волю, успокоится, ввинтится эбонитовой рукояткой в свою волну и выйдет на связь. Нам не нужны сотни знаков. Куда столько? Для начала несколькими словами обойтись можно. Так, мол, и так, все по плану. Должно же нам за все эти дни и ночи хоть раз по-настоящему повезти? Должно. Повезет, если, конечно, совесть у техники есть и если действительно не шарахнуло ее в ледяной топи, не разбередило свинцовые потроха батарей, не захлебнулись они гиблой водой. Не шарахнуло, не разбередило, не захлебнулись, — сам себя уговаривал Слободкин. — И Евдокушин, конечно же, не подведет — не для того его в группу включили. Интересно, понял или не понял Николай, что партизанский радист скончался? Понял, наверно, и во всем разобрался отлично несмотря на хворобу».

Слободкин то с надеждой, то с боязнью глядел и глядел на радиста, беспомощно раскачивавшегося на согнутых, едва державших его локтях.

Время все шло, бежало, мчалось. А связи все не было.

«И теперь не будет уже, влипли в историю» — поймал себя на некудышной мысли Слободкин. На некудышной и жалкой. Как бы опровергая ее, через несколько мгновений до слуха Сергея донесся какой-то новый звук. Сергей еще раз глянул на Евдокушина и тоже невольно привстал на локтях, отчетливо увидел, как едва заметно задвигались пересохшие губы радиста.

Еще через минуту-другую он, дробно застучав ключом «РБ», зашептал громко, на весь шалаш:

— Наши! Связь!… Слышно плохо, но слышно! Как дела, что случилось, спрашивают.

Командир подтолкнул Плужникова — ты старший группы, дескать, тебе и докладывать.

Плужников пододвинулся к радисту вплотную, почти коснулся разлатыми бровями его полыхавших щек. Медленно, четко продиктовал:

— Ничего не случилось, передай, Евдокушин. Ни-че-го! Усвоил? Сперва заплутали малость в болотах. Теперь порядок…

— Это отстукал уже. Догадался, — остановил его Николай. Дальше чего? Быстрей только — время!…

Плужников, нервно откашлявшись, продолжал:

— Молодец! С нами ничего не случилось и не случится. Дальше так стучи — приступаем к выполнению задания…

— Отставить! — оборвал Плужникова командир, властно оттесняя его от радиста. — Отставить! Приступили уже, приступили! А теперь самую суть колоти. Самую: большие соединения танков противника обходными путями срочно перебрасываются в направлении Ленинграда. Это два раза отхлопай. Понял? Обязательно два! В направлении Ленинграда. Все отстучал? Все, я спрашиваю? Повтори. Слышишь?

У Евдокушина не было сил ответить. Молча рухнул с подкосившихся, хрустнувших локтей на мокрые, тоже хрустнувшие ветки. Губы его, Слободкин видел это лучше, чем кто-либо, едва заметно шевельнулись. Отстукал, мол, конечно, отстукал, Прекрасно ты все знаешь, командир… Чего привязался? Ни черта не случилось. И не случится. Приступаем к выполнению задания. Приступили уже…