Аресты, тюрьмы, ссылки… Когда просматриваешь жизнь Ленина день за днем, поражаешься тому, как много он, гонимый и преследуемый царизмом, даже в сложнейших обстоятельствах успевал делать для революции. В сибирском селе Шушенском Владимир Ильич прожил три года. Но как прожил!

Крестьянин, с которым он там познакомился, в самом начале сокрушенно сказал ссыльному: «Нет места глуше Шуши. За Шушей — Саяны, за Саянами — край света». Ульянов спорить не стал. Дорога сюда действительно была одной из наиболее длинных его дорог, но не на этом была сейчас сосредоточена мысль Ильича. Он посмотрел на собеседника пристально и ответил так: «Когда-нибудь мы с вами преобразим этот край».

Крестьянин мрачно покачал головой. Ильич повторил: «Преобразим, смею уверить вас. Есть у меня такая мечта». И, не теряя ни одного дня, как бы желая ускорить осуществление своей мечты, развил кипучую деятельность. За какими только занятиями его не видели! Он копал грядки, сажал деревья, пилил и колол дрова, косил траву, пешком ходил по окрестным деревням, встречался с людьми и каждого непременно выслушивал, каждому старался хоть чем-то помочь, что-то посоветовать. А ночи напролет писал, писал и писал. За три года из-под его пера вышло около тридцати работ, в том числе одна из самых знаменитых — «Задачи русских социал-демократов». Рукопись ее была нелегально переправлена с одного края света на другой — в Швейцарию, там издана на русском языке и вернулась в Россию уже брошюрой, зовущей на борьбу за свободу и счастье.

Так было всегда, с самого начала. Какие бы гонения ни обрушивались на Ленина, они только еще больше закаляли его для новых боев. Первый раз арестовали Ульянова, когда он был еще студентом Казанского университета. Володе в ту пору едва исполнилось семнадцать лет, а выглядел он еще более юным.

Время было суровое. То из одного, то из другого конца России приходили тревожные вести о народных волнениях и о расправах с непокорными. Недавно за покушение на царя был повешен старший брат Владимира — Александр.

Царское правительство делало отчаянные попытки подавить революционное движение. Ни днем, ни ночью не знали покоя министры, начиная с Толстого, кончая Деляновым.

Теперь, десятилетия спустя, кто-нибудь может удивиться: ну, с Толстым все ясно — он был министром внутренних дел, ему сам бог повелевал вести расправу со «смутьянами». А Делянов-то? При чем тут сугубо цивильный Делянов? Он был министром народного просвещения, а «каша» часто заваривалась в его епархии — в стенах университетов, среди наиболее сознательной молодежи, решительно вставшей на защиту народных прав.

Чего только не придумывали царские слуги, чтобы застращать студентов! Был выпущен даже специальный университетский устав, составленный из таких слов, как «воспрещено», «не дозволено». Строжайше возбраняется то, категорически недопустимо это… И уж конечно же безоговорочно были объявлены противу закону всякие сходки, собрания, какие бы то ни было союзы, общества, землячества. Из библиотек, и в первую очередь, разумеется, из студенческих, в спешном порядке изымалось все, что могло, по их мнению, посеять смуту.

Это только еще больше возмущало молодежь. Несмотря на непрерывную слежку, постоянные запугивания, студенты продолжали то тут, то там собираться на митинги, организовывали демонстрации. С одной из таких демонстраций на площади у Казанского собора в Петербурге жестоко расправились, но и это не помогло.

Силы сопротивления царизму росли с каждым днем.

По всей стране прокатилась весть о том, что в «Крестах» покончила жизнь самоубийством студентка, подвергшаяся унижениям со стороны жандармов. Поднялась новая волна протестов. Агенты охранки шныряли по заводам, по учебным заведениям, отыскивая зачинщиков, запугивая остальных.

Ходили слухи о том, что уже давно составлены и пересоставлены списки «крамольных элементов», что вот-вот начнутся массовые расправы. Слухи скоро стали подтверждаться.

В ночь с 4 на 5 декабря 1887 года была схвачена группа студентов Казанского университета. В их числе — Владимир Ульянов. Он в жандармском списке стоял одним из первых. «За участие в сходке!» — буркнул ему полицейский при аресте. Впрочем, сходка действительно состоялась, никто из ее участников этого и не отрицал. Что касается Ульянова, то ему предъявили обвинение еще и в том, что он вошел в симбирское землячество, — словом, дважды нарушил устав, преступил закон.

Так Ульянов и его друзья по университету попали за тюремную решетку. Сперва сидели по одиночкам и ничего не знали друг о друге, потом в одну из ночей все неожиданно очутились в общей камере, и приунывшие было парни воспрянули духом.

— Нас, оказывается, вон сколько, братцы! — воскликнул кто-то из студентов, когда в узкое, как бойница, окно просочился первый утренний свет.

Кто-то начал считать, тихо называя фамилии.

— Не трудись, — на полуслове остановил его прильнувший к решетке Ульянов, — я сосчитал уже. Сто десять. У господ министров слова не расходятся с делом.

Парень был поражен до глубины души:

— Сто десять?.. Ты не ошибся?..

— Проверь, если хочешь, но я пересчитал дважды, — ответил Ульянов.

— Но нас же всего восемьсот во всем университете! — не унимался парень. — Это же черт знает что такое!

Ульянов на мгновенье оторвался от окна, посмотрел на говорившего.

— Вот тут я вполне согласен с тобой: черт знает! Но не он один, я уверен.

Парень шутки не понял. Заметив это, Ульянов пояснил свою мысль:

— Скоро, очень скоро не только черт — все в России узнают, сколько нас тут. А когда узнают, не поздоровится господам министрам. Я верю в это, а вы? — он обратился со своим вопросом сразу ко всем, находившимся в камере.

— За что я люблю Ульянова, так это за оптимизм! — послышалось из дальнего угла. — Голодные сидим, продрогли, как собаки, от всего мира отрезаны, а он духом не падает и даже…

— И вам не советую! — перебил его Володя. — Вот из этой дыры Волги не видно, даже самого краешка. Только серые камни серого двора крепости. Но я вцепился в ржавую эту решетку и не могу оторваться. Почему? Потому что шум волжской волны слышу. Рядом, совсем рядом Волга-матушка! А над ней не только стон раздается, прислушайтесь…

Все, кто находился в камере, смотрели на Ульянова и, судя по всему, хорошо его понимали. Парень, который поначалу не уловил Володиной шутки относительно черта, даже воскликнул:

— А ты молодец, Ульянов, честное слово, молодец!

— Это не я молодец, это мы молодцы, — в тон ему ответил Ульянов. — Честное слово, молодцы! Ни один не струсил, не раскис.

Постепенно в разговор втягивалось все большее число заключенных. Настроение изголодавшихся, промерзших, утомленных людей подымалось. То из одного, то из другого конца слышались задорные шутки. Кто-то попробовал даже затянуть «Марсельезу». Запевалу поддержали, и звуки любимой студентами песни медленно, исподволь стали заполнять все пространство большой камеры. Это привело в ярость стражника, принявшегося отчаянно колотить снаружи железом о железо — не то прикладом винтовки, не то подкованным каблуком сапога.

— Прекратить! Отставить! Я вызову господина начальника…

Вызывать, однако, никого не пришлось — песня переполошила всю тюрьму, и через несколько минут, казалось, весь гарнизон ее уже барабанил в дверь, выкрикивая проклятия и угрозы.

«Марсельеза» между тем не утихала. Наоборот, чем больше бесновались тюремщики, тем громче клокотала песня. Скоро подхватили ее и в соседних камерах. Из каменного мешка она стремилась вырваться на простор.

Почувствовав свое бессилие, тюремщики вынуждены были умолкнуть.

Поняв, что одержали пусть маленькую, но победу, постепенно утихли и студенты. На смену песне пришли разговоры о том, как сложится дальше их судьба.

Ясно было одно: посадили не за тем, чтобы скоро выпустить. Каждый из них хорошо знал: тюрьма в крепости возле башни Сумбеки — пересыльная. Вот их, стало быть, и «перешлют» куда-нибудь подальше, чтобы это место для других освободить, для тех, кого схватят в Питере, в Москве и в других городах. Тюрьмы на Руси, говорят, переполнены…

Ульянов в этом разговоре уже не участвовал. Снова приник к узкой прорези окна и слушал, слушал Волгу, словно хотел уловить все всплески ее, все шорохи.

Так прошло много часов, прошел длинный день, наступил вечер, надвинулась ночь. Стараясь отвлечься от мрачных мыслей, заключенные несколько раз затевали игру, в ходе которой каждый должен был ответить на вопрос о самой заветной мечте в своей жизни. Разные давались ответы, разные у людей были мечтания. Молодежь есть молодежь — серьезные слова часто перемежались шутливыми. Кто-то даже сказал, что мечтает поужинать, причем не откладывая надолго, поскольку, дескать, время уже давно подошло. Ему возразили, что смешно, мол, ужинать, когда не было еще и обеда. Кто-то добавил:

— И завтрака тоже…

Эта последняя шутка развеселила всех. Впрочем, если быть точным, всех, кроме Ульянова. Он по-прежнему сосредоточенно, молча стоял у окна, крепко зажав в руках ржавые толстые прутья решетки. Его окликнули:

— Твоя очередь, Володя. Или ты не участвуешь?

Он обернулся, лицо его было совершенно серьезным.

— Почему же, участвую. Обязательно даже участвую. Во-первых, ближайшая моя мечта сбывается как раз в этот миг. В городе подхватили нашу «Марсельезу». Честное слово, подхватили! Слушайте, слушайте!

Все обитатели камеры кинулись к тюремному окну. Ульянов отодвинулся, уступая место другим. Когда установилась тишина, до слуха узников в самом деле донеслись звуки недавно спетой ими «Марсельезы». Далекие, еле различимые и в то же время отчетливые.

Ульянов торжествующе обвел взглядом товарищей.

— А? Эстафета подхвачена! — воскликнул он. — Мечтаю, чтоб так было и впредь. Ради этого готов на любые жертвы. А ужин они нам принесут, не сомневаюсь. Непременно принесут, мы их к этому просто вынудим. Пусть только попробуют не принести! — и он вдруг снова насторожился: — Вы слышите?! Нет, вы только послушайте: волокут, волокут! Что я вам говорил?..

За дверями камеры, в глубоком чреве коридора в самом деле можно было уловить скрежет о каменный пол цинкового бачка, который надзиратели тащили к камере. Скрежет приближался, нарастал. Пока гремел ключами стражник, Ульянов успел сказать еще несколько слов. Это была вторая часть его ответа:

— В моей судьбе все ясней ясного. В революцию иду. Куда же еще?

В камеру через распахнутые настежь двери, клубясь паром, въезжал бачок с баландой:

— Конечно, не ахти какой харч, и на сто десять ртов маловато, — грустно сказал Ульянов. Помолчал и чуть веселее добавил: — Вот закончим трапезу, будем вместе думать, как жить дальше. Я недавно заметил удивительную вещь: по ночам, перед самым рассветом, оказывается, лучше думается. Намного лучше и намного глубже. Особенно о будущем.