Наутро Слободкин пришел в цех, уставший после трудной ночи, но довольный тем, что на голове его торжественно восседала хоть и сползавшая то на одно, то на другое ухо, но все-таки пилотка. Первым заметил это Зимовец.

— Слобода, поздравляю с обновой! Слободкину это понравилось.

— Хорошо назвал меня, так всегда теперь зови, ладно?

Зимовец поглядел на приятеля удивленно.

— Меня в роте все так звали, особенно Кузя, дружок мой, — объяснил Слободкин.

— Ах, вот оно что! Запишем. А меня, знаешь, как? Ну?

— Прохой.

— Почему же?

— Потому, что Прокофий. Но ты меня Зимовцом величай. Так как-то солидней.

Весь этот день Слободкин работал на станке, который еще накануне после починки шестерен постарался привести в относительный порядок. Масляной тряпкой кое-как оттер ржавчину. Не всю, конечно, не со всех частей, по все-таки на станок хоть глянуть стало можно. Перебрал резцы — калека на калеке! Отковать бы их все заново, а потом заточить по всем правилам. Но об этом и речи быть не могло. В соседнем цехе высмотрел наждачный круг — разболтанный до последней степени. Бросовый, одним словом. Попробовал и его к делу привести. Обломком найденной стали начал на полных оборотах сбивать эксцентричность. Сперва ничего не получалось — острые иглы огня, наждака и металла секли лицо, норовили влететь в глаза. Была бы пилотка поглубже, нахлобучил бы ее до самых ресниц, вроде защитных очков получилось бы. Пришлось орудовать вслепую, зажмурившись. Посшибал кожу на сгибах пальцев, искровенил руки, но своего добился — колесо наждака бежало все ровней, ровней, раскаленная от трения самодельная шарашка дробила все меньше, наконец почти совсем успокоилась.

На исправленном кругу Слободкин стал затачивать резцы. Теперь уже каждый из них еще больше выравнивал собой кромку быстро вращающегося камня. Чем плотнее Слободкин прижимал к наждаку жало резца, тем более точным становился бег камня вокруг собственной оси.

Знаешь, Инкин, — снова и снова мысленно заговаривал он с той, кого ему сейчас больше всего недоставало, — камень — тот же человек. Бьет, дробит на больших оборотах. Вот-вот, кажется, на куски разлетится от центробежной силы. Но вступит в единоборство с металлом, пообломает об него бока, выровняется, и оттого еще сильнее станет, еще надежнее. Слободкин все больше увлекался работой. Ему уже и с Иной говорить было некогда. Не замечал и кровоточащих ран на пальцах, только кашлял от едкой наждачной пыли. Сквозь сощуренные, воспаленные веки напряженно всматривался в предельно малый, почти несуществующий просвет между мчащимся наждаком и застывшей на месте сталью, стремясь возможно более верно определить угол заточки. И горстка приведенных в божеский вид резцов медленно, но верно росла на тумбочке.

Это было вчера. А сегодня уже со всех сторон, изо все бригад шли к Слободкину с делами — одно неотложнее другого, словно он всю жизнь только тем и занимался, что стоял у станка в девятом цехе.

С непривычки болела спина, подкашивались ноги, рук не хотели слушаться, но вида Слободкин не подавал. Из под резца тянулась и падала на пол одна кудрявая стружка за другой. Он уже утопал по колено в этих стружках но у него не было даже минуты отгрести их в сторону. Так и работал до самого перерыва. Когда прозвенел звонок, пришел Зимовец и сказал:

— Ты как конь стреноженный. А ну, подыми копыто Прокофий помог ему высвободиться из цепких металлических пут.

— Поздравляю тебя, Слобода!

— С чем? — устало спросил Слободкин.

— В честь твоего первого дня на заводе дирекция дает обед всем рабочим.

— Первый день вчера был, — внес уточнение Слобод кии.

— Ну, вчера ты только прицеливался, примеривался, а сегодня вон сколько металла в стружку загнал.

Слободкин был так голоден и так устал, что не сразу ответил приятелю.

— Издеваешься? — вздохнул он, помолчав.

— Говорю совершенно серьезно.

Слободкину было непонятно, на чем тут ударение — на том ли, что поработал для первого случая, в общем, неплохо, на том ли, что металл следовало расходовать экономней Но разбираться было некогда — Зимовец торопил:

— Если не хочешь помереть с голоду, двигай за мной живо! — и решительно потащил Слободкина к выходу.

На лестнице их подхватил человеческий поток и понес куда-то вверх — ко второму этажу, к третьему…

На одной из лестниц движение застопорилось. Несколько минут, стиснутые со всех сторон толпой, стояла молча. Зимовец, оглядевшись и поняв, что они далеко не последние, мрачно заметил:

— Посредине даже лучше стоять. Теплее.

— И это надолго? — с напускным равнодушием спросил Слободкин.

— За мисками нет.

— А мы за мисками?

— Сначала за ними, потом за супом, потом за тестом.

Со ступеньки на ступеньку подымались люди. Уставшие, изможденные лица. Казалось, расступись сейчас толпа — и кто-то, потеряв равновесие, не удержится на ногах. Вот тот, в запотевших круглых очках, например, — подумал Слободкин. Чем внимательнее он присматривался к этому человеку, тем больше удивлялся. Стекла очков были похожи на две круглые белые ледышки, через которые увидеть что-нибудь было просто невозможно. А вынуть руки из карманов в толпе тоже было нельзя. Впрочем, человек в очках, кажется, и не пытался этого делать — медленно, но верно тащил его людской поток туда, где все отчетливей погромыхивал алюминий.

Слободкин почувствовал особенно острый приступ голода.

Вскоре он увидел, как, стоя на каком-то возвышении, человек в белом колпаке, ловко орудуя поварешкой, подбрасывал тягучие куски теста, и было хорошо слышно, как они звучно падали на дно подставляемых мисок.

Слободкин еще минуту назад верил и не верил в то, что придется есть тесто взамен хлеба, а тут вдруг решил, что ничего в этом такого нет, тесто в сущности тот же хлеб.

Словно угадав его мысли, Зимовец сказал, подбадривая приятеля:

— А печка в брюхе. Сама испечет.

Кто-то прошелся насчет дирекции. Кто-то поддакнул. Кто-то возразил:

— Дирекция ни при чем. Я третьего дня на совещании был у Лебедянского, ему прямо в кабинет принесли то же самое. И порция не больше нашей.

Суп наливали в те же миски, тем более что редкий человек не съедал пайку тут же, не сходя с места. Проглотил свою и Слободкин. Ему даже показалось, что давно не пробовал ничего более вкусного. А когда в его миске задымилась темно-зеленая мутная жижа, которую Зимовец авторитетно назвал гороховым супом, и вовсе повеселел.

— Теперь совсем другой разговор! — признался он Зимовцу по пути в цех. — Теперь и железо не таким холодным будет, а то просто руки прихватывает.

Поздно вечером, уходя из цеха, Слободкин задержался возле одной из установок, где шли испытания приборов. Он и раньше, у себя в воздушно-десантной бригаде, много раз видел автопилоты. Но тогда он смотрел на них только с любопытством, теперь не мог оторвать глаз. Ему показалось вдруг, что покрытый светмассой самолетик светился и плыл не в вакуумном пространстве внутри прибора, не за круглым защитным стеклом. В воображении Слободкина он превратился в тяжелый ТБ-третий, на котором они летали, из люков которого прыгали. Сейчас это была не деталь прибора — настоящий самолет летел в настоящем небе. А то, что он при этом еще и излучал свет, придавало возникшему видению какую-то сказочность…

Как завороженный, стоял Слободкин перед прибором, укрепленным на установке, резко раскачивавшейся в разные стороны так, чтобы имитировать любые возможные эволюции самолета в воздухе. Автопилот глубоко заваливался то на один, то на другой бок — самолетик, выкрашенный светмассой, все время при этом сохранял свое положение в пространстве, показывая летчику, где его машина, где земля, где небо. И не только показывал — прибор подавал команду специальному устройству, и оно выравнивало рули без помощи человека.

Чудо, настоящее чудо, — восхищался Слободкин. — Прибор, а думает, как человек. Жаль, не видишь ты, Инушкин, не стоишь здесь со мной. Нет, ты тут. Только я тебе все равно объяснить не могу, как он думает, какой его мозг. Сам знаю о нем чуть-чуть, приблизительно.

— Интересуетесь? — сквозь металлический грохот услышал Слободкин и обернулся.

За его спиной стоял Каганов. И без того бледное лицо его было сейчас совсем восковым.

— Как вы себя чувствуете? — невольно вырвалось у Слободкина.

— В общем и целом.

— Наверно, устали?

Каганов все-таки решил перевести разговор на другую тему:

— Так, значит, интересуетесь? Вы же из десанта, все это вам знакомо уже.

— В общем и целом, — в тон ему ответил Слободкин. — Но если совсем честно сказать, то не особенно. Только принцип действия автопилота нам объяснили, а все остальное — лес, совершенно темный.

— Принцип, это уже многое.

Каганов начал рассказывать Слободкину об автопилоте, И чем больше подробностей узнавал Слободкин, тем восторженнее смотрел на прибор. Давно уже следующая смена заступила, одних людей у испытательных установок сменили другие, а Каганов и Слободкин все разговаривали. Домой они пошли вместе. Разговор продолжался и по дороге. Остановившись у одного из бараков, мастер сказал:

— Здесь я живу. Хотите посмотреть?

Слободкин смутился. Каганов взял его за локоть:

— Пошли, пошли. Ужина не обещаю, но плитка у меня есть, так что водички согреем. Они вошли в коридор, освещенный маленькой лампочкой.

Круглые очки Каганова блеснули двумя тусклыми льдинками. Совсем как у того, в столовой, — подумал Слободкин. Там, в цехе, мастер казался Слободкину уставшим, но сильным, мужественным человеком, а вот перешагнул порог барака и сразу сделался маленьким, незащищенным существом.

Впрочем, только несколько коротких секунд жило это ощущение. Каганов протер очки, толкнул плечом дверь в свою комнатенку, пропустил вперед Слободкина, бочком вошел сам, включил свет и как ни в чем не бывало сострил:

— Раздевайтесь!

Слободкин поглядел на стены, покрытые мохнатым инеем.

— Не комната, а спальный мешок на гагачьем пуху! И по размеру такая же.

— Вот именно.

Каганов включил самодельную электроплитку, сооруженную из двух кирпичей и укрепленных между ними стеклянных трубок с намотанными витками спирали. Напряжение было таким слабым, что Слободкину показалось, будто нить вовсе оборвана. Он даже нагнулся над плиткой, намереваясь исправить повреждение, но Каганов сказал, что все в порядке и нужно только время.

Они погасили свет — в темноте на трубках постепенно обозначались бледно-малиновые струйки — еле различимые, прерывающиеся, будто кто-то поминутно включал и выключал рубильник на станции. Долго сидели у маленького, едва подающего признаки жизни огня, грея над ним озябшие руки. Когда Каганов поставил на плитку чайник, малиновые струйки исчезли вовсе.

Поеживаясь, Слободкин достал остатки махорки, поделился ею с Кагановым, и в комнату снова возвратилось призрачное, чисто символическое, но все-таки хоть глазом ощутимое тепло.

— Если и закипит, то часа через два, не раньше, — сказал Слободкин.

— А куда нам спешить? Подождем. Кстати, вы о себе еще ни словом не обмолвились.

О многом они проговорили в тот вечер. Слободкин вспомнил свою службу в воздушно-десантной бригаде, друзей-парашютистов. Рассказал, как довелось встретить им войну, как дрались с немцами в белорусских лесах, как после ранения, отбившись от своих, они с дружком Кузнецовым, которого все в роте звали Кузей, продолжали бить немцев, как выбрались к своим и угодили в госпиталь, как пытались оттуда бежать, и что из этого вышло.

Каганов рассказал о заводе. О том, как под бомбежкой грузили его в Москве на платформы, как под бомбами добирались сюда, как здесь почти каждую ночь над заводом воют фугаски.

— Сегодня тихо пока, но он свое дело знает. Завтра двойную дозу вкатит. Мы его изучили уже. В бараки и в те попасть норовит.

Чайник так и не закипел, вернее, у них не хватило терпения его ждать. Когда где-то в глубине его чрева раздались первые, еле уловимые звуки от движения воздушных пузырьков. Каганов разлил содержимое чайника в две алюминиевые кружки, бросил в каждую из них по крупинке сахарина, и чаепитие началось.

— Алюминий тем хорош, — сказал Слободкин, — что и не очень горячий чай в нем кажется кипятком. Потому солдат алюминий ценит больше золота.

— Драгоценный металл, — согласился Каганов. — А дюраль — его родной брат.

И он снова заговорил об автопилотах, о том, как наладили тут их производство.

— Почти как в Москве! Даже цех ширпотреба имеется, и продукция — первый сорт.

Оказалось, что кружки, из которых они пили сейчас, изготовлены из отходов производства на самом заводе, что миски и ложки в столовой — того же происхождения.

Слободкин начинал проникаться все большим уважением к людям, с которыми довелось познакомиться за два первых дня. Голодные, полураздетые, неустроенные, они, если вдуматься, совершают подвиг. Он много читал об этом в газетах, слышал по радио, но по-настоящему величие их труда почувствовал здесь — вчера и сегодня. Ему вдруг представилось, как миллионы людей проводят ночи в заиндевелых стенах, обжигают губы об алюминий, как делят последнюю щепотку махорки и сахарина, а утром полураздетые идут по снегу к своим станкам. И так вся Россия, вся страна…

— О чем вы? — спросил Каганов приумолкшего гостя.

— Да о многом. О том, что увидел у вас тут за эти дни.

Он рассказал Каганову, как довелось ему вчера мерить сугроб вслед за человеком в сандалиях. Каганов вздохнул:

— Тут много всякого. Еще и не того насмотритесь. Самое главное, что народ не скис. Я на днях тоже догнал по дороге к станции одного такого в сандалиях. В самых обыкновенных — с дырочками. Идет себе, бормочет что-то. Рехнулся, думаю. Эй, — кричу, — постой! Оборачивается — щеки к скулам прилипли, глаза ввалились, но из глубины смотрят, представьте, спокойно, будто все в полнейшем порядке. Не замерз? — спрашиваю. — Местами, — говорит. А ноги? — И ноги местами. Снег вон какой крупный сегодня, да и много его, снега-то, весь в мои сандалики не всыплется!..

Каганов помолчал, подержал руку над почти совсем потемневшей проволокой плитки, потом сказал:

— Если в газете про такого написать, скажут — брехня. Пропаганда и агитация, скажут. Согласны?

— Если так рассказать, как вы сейчас — поверят. Я бы на вашем месте обязательно написал — прямо в Правду. Пусть все прочитают!

— Правда — это далеко и высоко. У нас тут многотиражка выйти грозилась. Листовку откатали уже. Пишите, говорят, про героев тыла.

— Вот вы про сандалии и дайте им. Все прочтут. Знаете, как это можно подать!

— Вы уж не журналист ли случайно?

— Был когда-то редактором стенгазеты.

— Так, может, вас сосватать в редакцию?

— Нет, нет, ни в коем случае! Я на станке хочу. Что угодно стану в цехе делать, только не это.

— Ну, как знаете. А то парторг ЦК Строганов, недавно назначенный к нам на завод, по всем цехам ходит, ищет вашего брата. В рабкоры я вас все-таки предложу. Я от парткома за печать отвечаю. И тема для вас уже есть — напишите, например, про Попкова Васю.

— Это кто еще такой?

— Вот тебе, здравствуйте! Да он вам, говорят, вчера в печенку въелся. Чумазый, небольшого расточка.

— Пятая?..

— Да, да, пятая! Не знаю, поверили вы ему или нет, но он ведь в самом деле один в пятой бригаде. Одинешенек. Двоих дружков его в больницу свезли — одного с тифом, другого еще с какой-то дрянью. Вот однолошадное хозяйство и образовалось. Стали ему напарников подбирать, он ни в какую. И в мирное время, дескать, друг дружку выручали, а сейчас и подавно один другого всегда заменим. Мы ему всякие доводы и резоны, а он свое. До директора дойду, но пока не вернутся мои, сам тут справляться буду. И что же вы думаете?

— Настоял?

— Настоял! Комитет комсомола впутал, партком, но своего добился. Дошло действительно до директора — тот даже приказом это дело специально отметил. Так, мол, и так, в виде исключения и особенного энтузиазма комсомольца Василия Трифоновича Попкова… Тут мы, признаться, впервые и узнали, как его по батюшке величают. А то все Вася да Вася. От горшка два вершка, можно сказать. Но характером вымахал вон куда! И, представьте, справляется. Я сперва караулил его, боялся, зашьется, напорет чего-нибудь. Целую смену, как бесенок, от установки к установке мечется, а дело у нас тонкое, деликатное, постоянного внимания требует. Проверил и перепроверил малого несколько раз — и с начала, и с конца, и вразбивку. Все точно, все параметры под неусыпным призором у него, под строжайшим контролем!

— Повезло вам с парнем, — перебил мастера Слободкин, — а я думал так, мужичок с ноготок.

— Все так поначалу считают. Потом присмотрятся — перед ними чуть ли не богатырь.

— Ну, так уж и богатырь!

— Вот и вы смеетесь, не верите.

— Громкое слово очень.

— Громкое, верно. Но дело не в одном человеке в данном случае. Это явление — знамение времени, если хотите На него смотрят другие, равняются. Тоже громкое слове скажете?

— Равняются — не громкое, — согласился Слободкин, — нормальное слово.

— Так я вам без преувеличения скажу, меня завидки берут, глядя на Попкова. Откуда столько энергии, столько силы? Остальная наша комсомолия за ним теперь хоть к черту на рога. В этом главное, в этом смысл его поступка хотя сам он и не знает о том, и не ведает. Согласитесь Слободкин, только высокие духом люди способны на такое И куда ни посмотришь, в какой уголок не заглянешь, всюду встретишься с самой настоящей самоотверженностью. Всюду — не преувеличиваю. Есть у нас гальванический цех на заводе. Из всех вредных — наивреднейший. Человек там в кислотных парах задыхается. Работают одни женщины.

— Почему только женщины? — удивился Слободкин.

— Ну, это уж как-то само собой сложилось. Считалось видите ли, что в гальванике силы особой не требуется. А там по охране труда укороченный день, дополнительные отпуск и молоко полагается. За вредность. Был я в том цехе недавно — там директор завода Лебедянский митинг проводил. — Женщины, — говорит, — дорогие, ругайте нас и казните: перебои с молоком. И насчет шестичасового дня, сами видите, не получается. Давайте, дескать, вместе обсудим ситуацию…

— Обсудили? — спросил Слободкин.

— Обсудили. Но как! Встает первой Мария Саввишна Панюшкина и заявляет: От молока отказываемся и от шестичасового тоже. Добровольно. Так что не беспокойтесь, товарищ директор. Если разживетесь молоком — все ребятам до последней капли отдайте. Верно я говорю, бабоньки? В один голос отвечают: Верно. До последней капли. — Но ведь вредное производство, — пробует ей возразить директор, — вы, Мария Саввишна, это лучше меня знаете. — Знаю, говорит, — но я вам по-нашему, нерабочему, просто скажу: сейчас весь завод, вся Россия — вредное производство. Не любит русский человек, когда над его головой юркинсы с бомбой летают. Вредно это ему. Так что запишите, товарищ директор: отказываемся. До самого конца войны, насколько нужно, одним словом. И от молока, и от шестичасовки. А насчет отпуска что говорить? Какой теперь, к лешему, отпуск?

И Ина, наверное, так же сказала бы. Уверен, так же, — подумал Слободкин. Ему почудилось, что его небритой щеки коснулась узкая Инина ладошка. Погладила нежно — на душе потеплело.

Уже совсем ночью проводил Каганов Слободкина до конторы. Но и тут они не расстались.

— Обследуем теперь вашу хату? — спросил мастер.

— Заходите. То же самое, только еще минус плитка. Они вошли, осмотрелись, сели на койку. Каганов, подышав в кулаки, сказал:

— Да уж что минус, то минус. Надо вам срочно в обыкновенный барак перекочевывать. Там хоть надышат за ночь.

— Комендант обещал подыскать местечко.

— Завтра же напомню ему. Скажу: коченеет новое пополнение. Вы не обидитесь? Обид между друзьями быть не должно.

А ведь и в самом деле, — подумал Слободкин. За одну ночь они почти подружились. Как странно бывает в жизни! Он не знает еще даже имени Каганова. Каганов не спросил, как зовут его. Никаких таких слов не сказали друг другу, не съели по пуду соли, а совсем наоборот — только по крошке сахарину проглотили с водой. Но за одну ночь они поняли друг друга.

— А теперь давайте знакомиться, — словно угадав ход мыслей Слободкина, сказал Каганов. — Меня зовут Львом Ильичам. Левой, короче, а вас?

— Сергеем.

— А по батюшке?

— Не стоит.

Слободкин хотел и Каганова попросить, чтоб звал его Слободой, как в роте, но постеснялся. Одно дело с Зимовцом фамильярничать, а мастер есть мастер. Начальство.

Каганов снова догадался, о чем думает его новый приятель.

— Табеля о рангах между нами не существует, договорились? А то я вас, ей-богу, продам в многотиражку, так и знайте.

Пришлось Слободкину рассказать про свое военное прозвище.

— Готовый псевдоним для выступлений в нашей газете, — сказал Каганов.

— Самое обидное будет, если мы поссоримся из-за газеты, которой еще не существует в природе.

— Газета скоро выйдет, но мы не поссоримся и тогда. Спокойной ночи.

— А может… доброго утра?

Они одновременно потянулись к ставне — за ее картоном еще голубела холодная лунная ночь, но на тропе, ведущей к заводу, уже появились первые фигурки людей.

Каганов глянул на часы и ахнул:

— Четверть седьмого… Ничего себе! Немедленно в цех!

— Как говорится, всем по местам?

— Да. Сразу же, тем более что завтрака у нас не бывает.

— Это я понял уже. И ужина тоже.

— И ужина. Но опять поговорить как-нибудь вечерком мне с вами хотелось бы. Может, придете?

— А если вместе с Зимовцом? Можно?

— Конечно. Ко мне один знакомый обещал зайти только что из Сталинграда. Я вам дам знать тогда. Просветимся, а то в газетах общие слова. Не доверяют нашему брату подробностей. Обидно даже.

— Вы же отвечаете за печать?!

— Только за свою, заводскую. Уж в своей-то мы напишем все как есть, будьте спокойны.

— И про Сталинград?

— И про него, конечно. Нам про себя, про завод свой, нельзя почти ничего писать — военная тайна, а про Сталинград и можно и нужно.

— Да, ведь это тоже военная тайна.

— Тайн разглашать мы не будем, но правду людям надо говорить обязательно. А то слухи начинают ползти, что хуже всего на свете.

В эти последние несколько минут Каганов окончательно расположил к себе Слободкина. Больше всего пришлось ему по душе прямота мастера, его умение относиться к человеку с доверием.

Следующие дни работы Слободкина на станке оказались еще труднее первого. К токарю-ремонтнику бежали из всех бригад. Однажды перед перерывом к Слободкину подошел Баденков и попросил, если можно, не ходить в столовую:

— Я договорился, вам обед принесут сюда. Выручите? Наш девятый последнее время на каждой летучке у директора долбают. Сегодня просто до скандала дошло. Мы всех держим. Скоро с меня шкуру снимут…

Слободкин давно уже все понял и не нуждался больше ни в какой агитации, но Баденков, который только что пришел от директора, был в состоянии крайнего возбуждения и не мог остановиться:

— Я вообще хотел отменить перерыв в цехе, но там запретили. Сам Строганов звонил. Тогда я своей властью решил кое-кого накормить прямо тут, на рабочем месте.

— Ну и правильно, — вставил, наконец, слово Слободкин. — Я бы на месте директора вообще подумал о том чтоб рабочих кормили в цехах. Нормальной столовой все равно нет.

— Я на всех совещаниях об этом твержу. Никто слушать не хочет. У Баденкова, говорят, пунктик, мания реорганизации. Поддержите меня при случае! Вы фронтовик к вашему мнению прислушаются.

Слободкин едва заметно пожал плечами. Ему показалось противоестественным, что такой авторитетный на за воде человек, начальник одного из основных цехов, ищет защиты у новичка, который и дорогу-то в злосчастную столовую еще не запомнил.

— Мы еще поговорим с вами, Слободкин. Ваша помощь мне необходима во многом. А сейчас пойду попробую для вас пробиться в столовку с черного хода.

Оставшись один, Слободкин снова весь ушел в работу Он забыл о голоде, о разговоре с начальником, о том, что не спал минувшую ночь. Быстро вращаясь, патрон станка обдавал лицо таким щекочущим запахом масла, от стружек исходило такое дразнящее тепло, что на сердце Слободкина стало так хорошо и покойно, как он не помнил, когда и было…

Но вот кулачки патрона больно ударили Слободкина по руке. Он понял, что просто-напросто спал. Спал без зазрения совести, именно тогда, когда должен работать в два, в три раза быстрее.

Он собрал все оставшиеся силы. Но через несколько минут снова ощутил ветерок от патрона, вращающегося возле самого носа. Это было уже опасным. Слободкин выключил мотор, сел на ящик возле станка, стал выскребать табачную пыльцу из кармана гимнастерки и никак не мог наскрести даже на самую тощую закрутку.

В этот момент перед ним с торжествующим видом появился Зимовец. В руках он держал дымящуюся миску:

— Наворачивай! И хлеб, и первое, и второе в одной посуде. Фирменное блюдо завода — галушки!

Слободкин благодарно улыбнулся Зимовцу, запустил руку за голенище, извлек оттуда блестящую, расплющенную от долгого ношения в сапоге ложку и принялся есть — быстро, смачно, но аккуратно, не роняя ни одной капельки. Не добравшись и до половины миски, спросил приятеля:

— А ты?

— Я там еще рубанул. Меня Баденков из очереди вытянул, черным ходом протолкнул — у него земляк работает поваром. Ешь, говорит, и Слободу выручай.

— Так и сказал — Слободу?

— По-моему, так.

— Брехун ты, Зимовец.

Слободкин доел. Блаженное тепло разлилось по всему его организму, он понял, что теперь-то уж заснет как пить дать.

— Зимовец! А ты еще раз выручить можешь?

— Миску снести? Снесу. Я за нее зажигалку в залог оставил.

Слободкин снова склонился над патроном станка. Включая мотор, он поманил к себе Зимовца:

— Поговори со мной, не то я засну сейчас, и тогда уж сто Баденковых меня не разбудят. Ну, поговори, поговори…

— Так вот какая тебе выручка требуется! Некогда, Слобода, вкалывай. При первой возможности забегу.

Слободкин принялся за работу. Сон пытался вновь связать по рукам и ногам, он опять напряг всю свою волю, чтобы не поддаться усталости. Впрочем, и думать-то о том, что устал, было просто некогда. Дел все прибавлялось — самых неожиданных, от которых даже страшно становилось. С чем только не спешили к токарю-ремонтнику! А какой из него, к черту, ремонтник? Всем ведь не объяснишь, что фабзаяц. Самый настоящий фабзаяц, да еще и с неоконченным курсом наук! Правда, он любил и любит токарное дело. И в ФЗУ после занятий не только гайки для рыбалки резал, а и кое-что посложнее вытачивал. Но ведь подзабыл, — армия, фронт. А кое-чего и сроду не знал. Как быть, например, с двухзаходной резьбой? Он, конечно, видел, как ее нарезают. Теоретически ясно, хотя и не во всех тонкостях. Но сам он никогда даже в мыслях к ней не прикоснулся, даже во сне. И надо ж такому случиться приволокли ему деталь с сорванной двухзаходной резьбой! От смущения даже в глазах по темнело. Даже вся теория полетела к чертовой бабушке.

Вспоминая потом этот случай, Слободкин не мог вое становить во всех подробностях, как он вышел из трудного положения. Помнил только, как пришлось заново затачивать резцы, как упрямые они не хотели больше слушаться. Как взбунтовался и сам наждачный круг — подчинившийся было воле Слободкина камень задрожал, задробил с новой силой. Об него крошилась не только сталь — тупилась вера Слободкина в свои возможности. И пожаловаться было некому, некому было душу излить.

Только на следующее утро он снова увидел Каганова. Мастер подошел к станку, когда Слободкин с Зимовцом обжигая пальцы и роняя искры, по очереди докуривали куцую самокрутку.

— Ну, как, Слободкин? Освоились? Все в порядке у вас?

Слободкину нравилось, что мастер ведет себя с ним просто, как равный с равным и делами его интересуется искренне, поэтому ответил честно:

— Завалили работой, за настоящего токаря принимают даже обед к станку носят, а я забыл все на свете. Вчера двухзаходную резьбу едва одолел. Каганов удивился:

— Двухзаходную? Это ж для седьмого разряда работа?

— Для седьмого.

— А у вас?

— Пятый.

— И все-таки нарезали?

— После седьмого пота.

— Ну вот в полном соответствии с этим вам должны бы оформить теперь и новый разряд — седьмой.

— Только поту не было, — вмешался Зимовец, — дрожал, как бобик, я свидетель!

— Задрожишь! Я не токарь, но прекрасно понимаю, что это за штука, двухзаходная. Поздравляю вас, Слободкин! И хорошо нарезали?

— В том-то и дело, что сикось-накось…

— Ну ничего, ничего, наладится. Главное, в руки свои поверили. Когда ко мне-то зайдете? Может, сегодня? Да, да, именно сегодня. Помните? И вы, Зимовец, приходите. Придете?

Зимовец молча посмотрел на приятеля. Как он, дескать, так и я.

— Ну вот и отлично, — сказал Каганов. — А то одному после работы хоть волком вой. Жду.

Часов в девять вечера, отдохнув немного, Слободкин и Зимовец отправились к Каганову. Хозяин уже ждал их. На электроплитке, покрывшейся мелкими каплями воды, стоял знакомый Слободкину чайник.

Вскоре явился и знакомый Каганова — сталинградец. Внешне он ничем не отличался от заводских. Даже в полумраке было видно, как глубоко запали его глаза, как резко выступили скулы. Но Слободкину человек этот сразу по-казался необыкновенным, непохожим на всех. Что-то было во всем его облике от самого Сталинграда, которому выпало на долю столько тягот и испытаний уже с первых месяцев войны.

Они надеялись услышать подробный рассказ о мужественных людях города, но приезжий сам начал сразу с расспросов. Его интересовало все — и как работает завод, и как москвичи устроились на новом месте, и часто ли бомбит немец. И когда узнал, что часто, сказал:

— Над Сталинградом его посшибали несметное множество. Но летит еще, дьявол, ничего не боится — ни зениток, ни ястребков. Чтобы посеять панику, швыряет вместе с бомбами пустые, рассверленные со всех сторон железные бочки из-под бензина. Почерневшее среди бела дня небо воет, выматывая из людей душу…

Слободкин глядел на сталинградца восторженно. Вот так надо рассказывать людям о войне! Зачем приукрашивать, успокаивать, как это у нас иногда делают? Слободкин вспомнил одного лектора, выступавшего у них в госпитале. Часа полтора околесицу всякую нес, а потом еще политрук спросил:

— У кого есть какие вопросы?

Кто-то взял и бухнул: — Зачем? — И добавил еще, когда лектор сказал, что вопрос непонятен: — Зачем с нами так? Мы ведь не бабы, не дети. Первый курс уже прошли. Да нынче и всякое дите кой-чего знает. Вы сами-то, товарищ лектор, были там?

Что тут началось! Политрук вскочил. Лектор сел. Вода в графине задрожала мелкой дрожью. Налили лектору полстакана — горло сполоснуть, затанцевала и в стакане, вы плеснулась — на красную скатерть, на палочку — указку, на бумаги политрука… Отхлебнул лектор дрожащей водицы, одно только слово и смог молвить:

— Перерыв!..

Больше того лектора в их госпитале не было. Слободкин глядел сейчас на сталинградца, а сам думал о лекторе-сладкопевце. Где он сейчас? Куда подался? Кому голову морочит еще? Будто угадав его мысли, сталинградец сказал:

— А у нас кое-кто до сих пор громкими словами бросается. Уж столько речей, столько речей… Танков нужно больше, самолеты давай, а речей хватит…

Где-то около полуночи, когда собрались попить чаю, за окном завыла сирена. Выключив плитку, все четверо вышли из барака. Лучи прожекторов, упираясь в низкие, притертые друг к другу тучи, нервно метались, словно не зная, что делать. Зенитчики били дружно, напористо, но наугад. А немец, не видя под собой цели, бомбы бросать не стал. Швырнул две-три и ушел. Однако орудия огня почему-то не прекращали. Осколки с шипением и свистом падали на крыши бараков, к ногам вышедших сонных людей. Сталинградец рассердился:

— Зачем столько шума? Ведь ясно же — дальше прочапал. Каганов вступился за зенитчиков:

— Поглядели бы вы на тех пушкарей! Юбка на юбке. Маму не кличут, и на том спасибо.

— И то верно. Иногда и у нас Шерочка с Машерочкой, но дело свое знают до тонкостей. Чуют, когда бомба летит, когда — бочка, а когда, отбомбив, порожний, одним мотором пугает, с разбега кидается. Стоят, не робеют.

— Они и у нас молодцы, — перебил сталинградца Каганов, — ты их увидишь еще. Мы тут недавно работаем, вдруг слышим, загрохотало что-то со страшной силой. От усталости с ног валимся и никак не поймем, то ли снова налет, то ли хляби небесные разверзлись. И что же ты думаешь? Девчата собственноручно сбитый юнкерс нам на тросе волокут. Не целый, конечно, растерзанный взрывом, но грохоту от этого еще больше! Вот, говорят, вам в вашу копилку металлолом.

— Действительно, молодцы, — согласился сталинградец. — Ну, а как же насчет чая? На Волге воды жалеть не годится.

— Сегодня не даст попить как следует, — убежденно сказал Зимовец. — На обратном пути еще раз проведает.

Примерно минут через сорок, в самый разгар чаепития, тревога действительно повторилась. Низкие тучи к тому времени разогнало, немец повесил люстры, стало почти совсем светло. Кирпичные корпуса завода на фоне снегов были высвечены совершенно отчетливо.

— Он, конечно, знает, куда и зачем пришел, — сказал сталинградец.

— Дорожка протоптана, — подтвердил Каганов. Минут через пять произошло то, чего все время опасались на заводе. Одна из бомб угодила в зазимовавшие возле берега нефтеналивные баржи. Нефть загорелась сперва не ярко, пламя побежало вширь, приземисто. Потом желтые лоскуты его взметнулись так высоко, что в свете их и завод, и бараки стали видны, как на ладони. Случайно так поучилось у немцев или они узнали про баржи, но факт оставался фактом — гигантский факел пылал над заводом, и не было никакой возможности спрятаться от его неистового света.

Даже утром небо было черным от нефтяного дыма. И снега почернели. Почернели и еще больше посуровели лица людей.

Никто не спал на заводе и в следующую ночь. Гасили пожары в цехах, в бараках, загребали завалы, подбирали раненых, уносили убитых…

Нефть горела трое суток. И трое суток продолжалась тревога. Ночью бомбардировщики шли на огонь. Днем — на дым. Утром и вечером — и на дым и на огонь. Никогда еще налеты на завод не были такими настойчивыми, ни разу разрушения и жертвы не были так велики.

Когда выгорела вся нефть в баржах, кончились, видно, и силы у немецких летчиков. На четвертые сутки они не прилетели. Иссякли остатки сил и у тех, кто все это время был открытой мишенью.

Слободкин еще не знал во всех подробностях о размерах разрушений, причиненных заводу и поселку. С тяжелом сердцем шел он с Зимовцом от пепелища к пепелищу, подымал с земли дымящиеся головешки, подбрасывал их высоко и зло. Несмотря на то что он вместе с другими все эти ночи и дни только тем и занимался, что гасил огонь, растаскивал бревна и доски, у него опять с новой силой возникло проклятое состояние собственной беспомощности.

И еще он злился оттого, что поймал вдруг себя на мысли: больше всего жаль ему… сгоревшей дотла конторы. В этом стыдно было признаться даже Зимовцу, но в то же время это так, черт подери!.. Снова станет он обузой для людей, которым, ей-богу же, не до него — своих забот и прорех больше, чем нужно. А Устименко теперь не поймать — бегает от землянки к землянке, от одного барака к другому. Наводит порядок, расселяет погорельцев. Вот уже где-то слышится его голос — осипший, уставший и тоже злой.

— Устименко сейчас не до тебя, — сказал Зимовец, когда комендант пронесся мимо них с охапкой полосатых матрацев. — Ему теперь на неделю аврала хватит. Ты знаешь, что я придумал?

— Землянку рыть?

— Это было бы самое лучшее, но больно долгая песня. Давай, Слобода, по-солдатски спать — на одной койке. А? Другого выхода нет. Соглашайся.

То ли оттого, что вконец измучился, то ли потому, что доводы Зимовца были действительно вескими, Слободкин спорить с другом не стал.