Утро следующего дня застало Каганова и Слободкина у морозильной установки. Они перенесли сюда из цеха часть ночной продукции — приборы выстроились на полу вдоль кирпичной стены и напомнили Слободкину очередь, когда стали лепиться друг возле друга вторым и третьим рядом.
Когда последний прибор занял свое место на полу и Каганов сказал: Приступаем, Слободкин спросил мастера:
— Можно, я сам?
— Да, да, именно сам, — ответил тот. — Я — только подручный.
Они принялись загружать камеры. Мастер подавал приборы, Слободкин ставил их на свои места, подсоединял к воздухопроводу, запускал гироскопы, следил за температурой.
Когда все камеры были загружены, мастер ушел в цех, где его ждали военпреды. Слободкин знал, что это самые строгие люди на заводе, и опаздывать на свидание к ним было не принято. Даже директор трепетал, говорят, перед ними. Поэтому, когда Каганов стал нервно поглядывать на часы, Слободкин сказал:
— Ступайте, справлюсь. На ближайшие два часа задача ясна.
— Ну, добро. Я вернусь к концу испытания этой партии. А новую опять вместе загрузим.
Не знал Слободкин, какими длинными окажутся эти два часа. Только было все отрегулировал, установил стабильную сороковку, завыла сирена. Слободкин сперва не поверил, думал, ослышался. Налет? Опять среди бела дня? Но никакой ошибки не было. Сирена вопила где-то далеко, но все резче, все надсаднее. Не слышно было только сигнала радио, хотя на красной кирпичной стене сарая Слободкин вчера еще заметил помятую тарелку рекорда. Одним прыжком он подскочил к репродуктору, яростно дунул в обросшую пылью картонную воронку. От сотрясения покрывшиеся коррозией контакты соединились, и рекорд заревел так, словно собирался наверстать упущенное: Все по местам! Все по местам!..
Через несколько мгновений надсадный голос радио был заглушен залпами зенитных батарей. Сначала две или три из них, стоявшие, видимо, совсем рядом, распороли выстрелами воздух над головой Слободкина. За первыми снарядами почти без всякого интервала сорвались десятки, сотни — все небо оказалось в их громовой власти.
Проворонили, прохлопали, чертушки! — подумал Слободкин. Он распростер руки так, словно был в состоянии защитить приборы, посмотрел вверх и попятился угол железной крыши сарая задрало взрывной волной прямо над камерами. Через огромную зияющую брешь Слободкин увидел на фоне крутых белков разрывов на небольшой высоте проносящиеся мессеры. Так вот в чем дело! Низом прорвались. Это ж надо! В бессильной ярости он грозил кому-то кулаком, сам не зная точно, кому. Немцам? Или еще и тем, кто несет ответственность за воздушное наблюдение, оповещение, связь? Тем, кто виновен в том, что тревога дана так поздно?
За спиной Слободкина что-то резко рявкнуло. Он не успел обернуться, как почувствовал, что летит на красную кирпичную стену. Да, да, на кроваво-красную. Вот и руки его в красной кирпичной пыли, и сапоги, шинель… А сама стена качнулась, поплыла куда-то в сторону, в сторону вместе с выстроившимися вдоль нее приборами. Сейчас свалится, раздавит, расплющит все до единого…
Сколько длился обморок Слободкина? Минуту? Час? Ему потом казалось, что он мог бы точно определить, сколько фугасок разорвалось, пока он был без сознания, сколько раз огрызнулись на них зенитки: сквозь пелену, приглушившую все звуки, ой все-таки отчетливо слышал, как раскалывалась под ним земля. На десять частей. На двадцать. На сто… На одной из этих бесконечно малых частиц, как на крохотной льдинке, он все-таки уцелел. Он, и несколько десятков приборов, сбившихся в кучу, чтобы занять как можно меньше места на коротком пространстве.
Когда Слободкин открыл глаза, первое, что он заметил, было именно это столпотворение ящичков автопилотов. Плотно прижавшись друг к другу, они словно защищались от бомб и осколков. Он с удивлением обратил внимание и на то, какое положение занял каждый прибор — застекленная шкала каждого из них была закрыта стенкой стоящего рядом.
Пока Слободкин с удивлением разглядывал поразившую его картину, земля и небо зарокотали с новой силой. Он посмотрел вверх и увидел — тесным строем идут мессеры. Не боятся! Они ничего не боятся, сволочи! И такая его взяла тупая, безысходная злость. На себя — за то, что бессилен перед ревущей стихией. На зенитчиков — девчонки, конечно, неопытные, — сколько он уже видел таких, бестолково суетящихся у батарей! Одна сейчас отчетливее всего встала перед его мысленным взором. Все вскрикивала: Девоньки, девоньки! — и боялась поднять глаза от земли. Какой уж тут, к лешему, угол упреждения и прочие премудрости, без которых нельзя сделать ни единого выстрела по движущейся мишени! Но главное, он сам-то хорош. Сам-то! Крутится, как последний дурень, в четырех кирпичных стенах и не знает, совершенно не представляет, что делать. Увалень, башка набекрень! Ну придумай же, сообрази хоть что-то, не будь растеряхой! Ты ведь можешь, ты такую школу прошел…
С этой мыслью Слободкин метнулся к холодильным камерам. Будь что будет, испытания доведу до конца. По всем правилам. Он по очереди прильнул к стеклянным дверцам камер и сам удивился: в каждой — точно сорок! Такая заваруха кругом, а эти работают! Он машинально заглянул на часы — на них не было ни стекла, ни стрелок. Сколько прошло с момента включения камер? Как быть? И тут же сам успокоил себя: следить за режимом надо до прихода Каганова. И попробовал все-таки прикинуть время: по выстрелам зениток. Час без продыха вот так не могут смолить. Вот и сориентировались.
Не успел Слободкин навести порядок в своем хозяйстве, как взрывная волна снова швырнула его к стене. Лежа лицом к камерам, за взрывом он не слышал звука ломающегося стекла, но отчетливо, как в замедленной киносъемке, видел: словно алмазом вырезанная, звезда расползлась по стеклу одной из камер и провалилась внутрь. Белый пар, большими клубами выкатывавшийся наружу, с предельной наглядностью говорил о размерах пробоины. Сейчас температурный режим всей установки будет нарушен, сорвется весь цикл…
Слободкин вдруг отчетливо представил себе за этой кирпичной стеной вереницу бомбардировщиков и истребителей, лишенных возможности оторваться от земли без приборов. Вот на какой участок поставила его судьба! Он почувствовал себя сильным из сильных в эту минуту. И события стали подчиняться ему, Слободкину, а не превратностям судьбы. Он ощутил несокрушимую мощь в себе, в своих руках сразу, как сорвал шинель и заткнул ею пробоину в стеклянной дверце морозильной камеры. Он сделал это с каким-то дьявольским наслаждением и сперва даже не почувствовал, как холод набросился на него со всей своей яростью. Он продолжал стоять у дверцы морозилки в пилотке, в куцей гимнастерке и радовался, что выход найден, испытания будут доведены до конца. Он так и скажет мастеру, когда тот явится: все в полном порядке. И еще он подумал о шинели. Как все-таки хорошо, что ему попалась именно кавалерийская! Простой, пехотной нипочем не хватило бы на эту дырищу. Так что зря он жаловался в свое время. Ему чертовски повезло, чертовски! Он настойчиво продолжал заталкивать серое непослушное сукно в каждый угол пробоины — конопатил так, чтоб ни одной щелочки не осталось. Порезанные стеклом руки кровоточили.
Холод сковывал тело все крепче, все туже. Зловещая немота поползла по ногам.
Бомбежка кончилась. Вокруг наступила тишина, только сквозь дверцы камер было едва слышно, как выли разогнанные до больших скоростей роторы автопилотов. Но этот звук мог лишь усыпить, и тут Слободкин по-настоящему испугался. Он попробовал потопать ногами, чтобы как — то согреть их, и сник еще больше: ноги больше не слушались и неизвестно как еще держали его. Он утратил вдруг даже ощущение высоты. То ли он в яме стоит, то ли на огромных ходулях — шатких, зыбких, готовых вот-вот увязнуть в бездонном балете…
Уже впадая в забытье, Слободкин услышал не то над самым ухом, не то откуда-то издалека хорошо знакомый и бесконечно чужой голос:
— Ты что? Ты что, с ума спятил? Да?..
Это был Каганов. Мастер, к счастью, пришел не один. Вдвоем с военпредом они оттащили Слободкина от камеры, с трудом напялили на него задубевшую на морозе шинель и под руки, как пьяного, поволокли в цех.
Выбежавший им навстречу Баденков не мог понять, что произошло с новым контролером — Каганов и военпред рассказывали сбивчиво, перебивая друг друга. Не дослушав их, начальник цеха кинулся к какому-то шкафу, извлек оттуда стеклянную колбу и сам плеснул спирт в полуоткрытый рот Слободкина.
Слободкин поперхнулся, закашлялся, посинел еще больше, потом вдруг тихо простонал:
— Еще…
Вздох облегчения вырвался у всех, кто присутствовал при этой сцене. Не на шутку перепуганный Каганов сказал:
— Дайте ему, он заработал честно.
Баденков распорядился послать за доктором. Через несколько минут по телефону ответили:
— Обойдитесь пока своими средствами.
Спорить, кому-то что-то доказывать было некогда, и Баденков позвонил парторгу ЦК Строганову:
— Товарищ парторг! Или я начальник девятого, или…
Все прекрасно понимали, что важнее девятого нет цеха на всем заводе. А Баденков — во главе всей проверки, стало быть, главный из главных. Но своим преимуществом он никогда до сих пор не пользовался. Об этом все знали и уважали Баденкова за скромность. И вдруг такой звонок Строганову. Парторг сам появился па пороге цеха буквально через пять минут после того, как Баденков положил на рычаг трубку:
— Что у вас тут случилось? Баденков коротко, по-военному доложил.
Белое, без единой кровинки лицо Строганова вспыхнуло.
— Что же вы стоите, как истуканы? Растирайте его, растирайте! — и сам принялся стаскивать шинель и гимнастерку со Слободкина.
Несмотря на все принятые меры, к ночи пришлось отправить Слободкина в больницу, которая находилась неподалеку от завода, в крохотном городке Анисьеве.