Слободкин не узнал завода. Всюду еще были видны следы разрушений, но почти на каждом шагу попадались ему рабочие с носилками и лопатами в руках. Растаскивая завалы, засыпали воронки, ровняли дорогу. Слышался чей-то смех. Где-то сквозь шум работы попробовала было пробиться песня, правда, сил у нее не хватило, и она заглохла так же неожиданно, как началась. На покосившемся столбе колотился лист фанеры, по которому наискось углем было написано: Все на субботник!
— Разве сегодня не воскресенье? — спросил Слободкин каких-то парней, тащивших навстречу ему тяжелое бревно.
— Понедельник! — не очень приветливо отозвался один из них.
— А почему же субботник?
— Почему, почему… Ты что, с неба свалился? Точно, с неба! Васька, это ж парашютист из девятого! Гляди-ка, на пользу пошла больница!
Ребята сбросили с плеч бревно.
— Жив, значит?
— Оклемался.
— Ну, давно бы так. Заждались тебя в твоем девятом. Токарь все-таки.
— Что нового на заводе?
— Бомбить стал меньше. План перевыполнили. Вот и все новости, пожалуй. Ну, нам работать пора. Привет!
Ребята подняли бревно. Уже на ходу один из них обернулся и крикнул Слободкину:
— Крокодил вон возле главного корпуса вывесили, почитай, все узнаешь.
На фоне красной кирпичной стены Слободкин уже издалека заметил деревянный щит, игравший на солнце свежими сочными красками. Ускорил шаг, подошел вплотную. Среди множества рисунков особенно выделялся один: поднявшийся во весь рост крокодил в одной лапе держал букет цветов, другой крепко зажал отточенные вилы, три острия которых под кистью изобретательного художника образовали букву Ш в заголовке — Шагай вперед, к победам новым!. Рядом с рисунком — стихи:
Слободкин с интересом стал рассматривать рисунки. Это были дружеские шаржи на людей, среди которых встречались знакомые ему рабочие, мастера, инженеры. Он узнал братьев Николая и Алексея Грачевых, сборщиков из сто десятого, ветерана Сергея Сергеевича Степичева — лучшего на заводе регулировщика. И с особой радостью — своего мастера. Внешнее сходство было поразительным, несмотря на то что худая, тщедушная фигура Каганова была превращена художником в богатырскую, закованную в доспехи средневекового рыцаря. Бок о бок с этим богатырем, гордо подбоченясь, стоял другой — тоже в латах, в кольчуге и шлеме. Стихи, посвященные рыцарям, как и все предыдущие, были написаны красной тушью и выдержаны в приподнятом тоне:
Правда, Слободкин еще не знал, кто такой Ткачев, но человек он, судя по всему, уважаемый. А может, в нашем цехе работает? Надо будет обязательно спросить у Зимовца или даже у самого мастера.
Почти весь номер Крокодила был заполнен веселыми шаржами. Только в самом конце прочитал Слободкин несколько ядовитых строк. В них прозой, перемешанной со стихами, говорилось о том, что ночные смены до сих пор продолжают оставаться узким местом и надо наводить в них строгий порядок. Тут рисунка уже не было, и текст был написан не красной, а черной тушью, очевидно, для того, чтобы подчеркнуть отношение редакции к позорному явлению:
Вот это совсем толково! Молодцы все-таки заводские газетчики, — подумал Слободкин, — в сатире кое-что получается. Хвалят наивно, иногда без меры (он опять вспомнил заметку о своих злоключениях у холодильных камер), а стружку снимают неплохо!
Под всеми рисунками и текстами Слободкину бросилась в глаза старательно выведенная крупным курсивом строка — Орган парткома завода. Выходит по пятницам. Слободкин удивился. Каждую неделю выпускают Крокодил? Это же здорово! Значит, нормальная жизнь налаживается!
Слободкин зашагал по заводскому двору быстрей. Дойдя до своего девятого, он и вовсе повеселел. Сейчас увидит всех — Зимовца, Каганова, Баденкова. Соскучился без них. И без работы тоже. Кожа на пальцах стала до противности белой и тонкой. Белоручка! Поглядел бы сейчас на меня кто-нибудь из роты. Кузя или Брага, например! Или, еще того пуще, ротный поэт Калинычев. Что сорвалось бы с его пера? Наверно, что-нибудь вроде облетевшей всю бригаду, но слава богу, нигде не напечатанной частушки, сочиненной в тот день, когда я побоялся совершить свой первый прыжок с парашютом и был привезен обратно на землю.
Слободкин думал сейчас об этом спокойно. Потому что тогда же, вскоре после своего позора, прыгнул все-таки и больше уже никогда не трусил. Пересилил себя. Во всяком случае, никому не показывал своей слабости. Даже самому себе не сознавался больше, что дрейфит, выходя на крыло самолета. Но Калинычев, конечно, силен! Классика в перелицовку пустил, лишь бы похлеще разделать товарища. Наверняка были бы нынче зарифмованы белые ручки! И опять справедливо. Все воюют, все работают, а Слободкин то ранен, то болен, то лечится, то выздоравливает…
— Ага, попался! — Холодные, цепкие пальцы плотно, как противогазная маска, залепили щеки и глаза Слободкина, запрокинули назад его голову.
— Зимовец, ты, что ли?..
Слободкин еле вырвался из объятий друга.
— А ты ничего, Слобода! Округлился. Сколько мы не виделись? Месяц? С гаком? И сколько в гаке?
— Мне сам гак показался длинней месяца.
— Молодец, что духом не пал.
— А зачем падать? Я могу еще пригодиться кому-нибудь.
— Еще как! Здесь такие дела, Слобода! Вчера на митинге директор говорил. Знамя ГКО нам присудили. Государственного комитета обороны! Такими знаменами зря не бросаются. Как черти вкалывали все это время — в каждом цехе, в каждой бригаде. А теперь и подавно дадут духу: знамя!..
Зимовец схватил приятеля за руку, повел в цех. Первым попался им на глаза Каганов.
— Слободкин?.. Здравствуй! Ну, как оно? Приступаешь? Второй раз в мое распоряжение и второй раз вот как вовремя)
— Опять в морозилку?
— Что ты! Мы с этой проблемой теперь по-другому расправились. У главного технолога сто совещаний прошло, сто заседаний. Полная техническая революция! А станок твой опять ржавеет… Кого только не приспосабливали к нему, кого только не сватали!
— Совсем, наверно, разладили? Хуже всего, когда много хозяев.
— Теперь один будет. — Каганов осмотрел Слободкина со всех сторон и даже похлопал его по плечу. — Читал газеты? Как тебя расписали-то! А? Подвиг Слободкина…
— В газетах или в газете? — мрачно переспросил Слободкин.
— Именно в газетах: и в нашей заводской, и даже в Комсомолке.
— А я про вас в Крокодиле прочел, — сказал Слободкин. — Хороший стих сочинили. И нарисовали — копия! Кто там с вами рядом, забыл?
— Как кто? Ткачев Лева! Лев Иваныч, инженер-технолог. Только не он со мной рядом, а я с ним, — поправил Каганов, — это не одно и то же. Понял?
— Не очень, — сознался Слободкин.
— О Ткачеве когда-нибудь узнает весь мир. Он тут под бомбами до такой штуки додумался, закачаешься! Изобретение века!
— Теперь уж совсем непонятно.
— Эх, Слободкин, Слободкин, темный ты человек. Пробуешь, стараешься, но еще темный. Ну, как получше объяснить тебе самую суть? Видел ли ты, чтоб в плохую погоду во время ночной бомбежки навстречу юнкерсу, несущему бомбы, поднимался истребитель?
— Видел. ЯК-1.
— Правильно, отдельные случаи есть, не спорю. Но при нынешнем уровне техники истребитель, даже самый первоклассный, ночью почти беспомощен. Все гироскопические приборы, какой бы идеальной конструкции они не были, обладают существенными погрешностями. Давно уже возник вопрос, может ли летчик без ориентации на небесные светила и земные ориентиры получать точные показания горизонта, азимута, скорости, местоположения своего самолета? Оказывается, может! Но как? Только комплексное использование полной инерциальной информации, говорит Ткачев, позволит получить навигационную информацию — надо искать и направление вертикали, и азимут, и скорость, и местонахождение самолета — все вместе, сразу, а не порознь! Ты понял что-нибудь, Слободкин! А ты, Зимовец!
— Только самую малость, — сказал Слободкин. Зимовец промолчал.
— Честно говоря, я сам не сразу сообразил. А ведь специалист, в одном вузе с Ткачевым учился. Теперь разобрался и вижу: Ткачев на пороге большого открытия. Будут наши истребители летать и драться в любую погоду, в любых условиях! Ткачев уже разрабатывает систему уравнений пространственной ориентации в слепом полете, нашел однозначную связь между комплексом инерциальных параметров движущейся системы и комплексом навигационного состояния этой системы. Колоссально! Штука эта, понятное дело, строго секретная. Так что сугубо между нами, — Каганов внимательно посмотрел на приятелей — сперва на одного, потом на другого.
— Усвоили?
— Это понять в состоянии, но не больше. Верно, Зима? — спросил Слободкин.
— Вы хорошо объяснили, научно, — серьезно сказал Зимовец.
— В любую погоду летать и драться — это здорово! Мечта каждого летчика, по-моему. Вы не слышали, как они зубами скрипят?
— Кто? — удивленно спросил Каганов.
— Ребята с ястребков. Со мной лежал один в госпитале. Все мне спать не давал по ночам. Растолкаю, бывало, его: Не скрипи, — говорю, — страх берет. Он полежит, полежит тихо, и опять, как ножом по сердцу. Утром белый, разбитый, словно его только что привезли, а уж месяц со мной валяется, с лишком. Врачи головами качают, понять ничего не могут. Что, — говорю, с тобой, кореш? — Сон, — отвечает, — страшный видел. Будто подняться никак не могу. Я ему в ответ: Плюнь ты на все, подымайся, ходи, тебе ясно сказано — можно! А он: Встать-то дело не хитрое. Покурю вот и встану. Взлететь не могу, понимаешь? Они в любую ночь надо мной бомбы волокут на Москву, а я к земле приколочен. Командир полка сам решает, кого выпускать и в какую погоду…
— Вот, вот, — оживился Каганов, — таких приколоченных сколько угодно. Летчики-то они прекрасные — техника от них отстает. Сейчас на заводе все это поняли. Заработала мысль, как никогда. Одних рацпредложений — гора! Разбирать не успеваем в БРИЗЕ. Двое рабочих на сборке новый способ нанесения светмассы придумали — поразительный! Ни ударов, ни воды не боится, никакая коррозия не берет. Простые рабочие.
— Жоголев и Ручьев, — уточнил Зимовец.
— Правильно, Николай Васильевич Жоголев и Николай Емельянович Ручьев. Два Николая. Их теперь все на заводе знают. Сам директор при встрече земной поклон отвешивает. Из главка телеграмма пришла — поздравляют, премируют, желают новых успехов. И армия Жоголевых и Ручьевых растет с каждым днем. Говорю без всяких преувеличений — сам в БРИЗЕ работаю. Что же касается Ткачева, то он вообще далеко пойдет. И пошел уже. В мировую науку. Когда-нибудь это все узнают и оценят. Но вернемся, что называется, с небес на землю. На чем мы остановились? Ах, да, на заметках в газетах… Зимовец перебил Каганова:
— Теперь Слобода письма начнет получать от девчат. Со всего Советского Союза! Получаешь уже? Признавайся.
— Письма?.. — переспросил Слободкин и посмотрел в глаза приятеля.
Зимовец понял, что брякнул явно не к месту. Ничего не подозревавший Каганов рассмеялся:
— Какая-нибудь энтузиастка уже ходит сейчас вокруг завода. Берегись, солдат, опомниться не успеешь, в женихи попадешь.
Зимовец, видя, что Слободкин помрачнел, перевел разговор на другую тему:
— Савватеев справлялся о тебе несколько раз. Ты ему кружок парашютный обещал организовать?
— Обещал.
— Желающих, говорит, накопилось много. И ребята и девчата записываются. И комсомольцы и беспартийные…
— Я свои обещания привык выполнять, — хмуро сказал Слободкин.
— А ты не злись. Все, что было в моих силах, я сделал. Весь обком на ноги поставил. Весь сектор учета. Ищут.
— Так как же все-таки? Обком? Или сектор?
— Я сказал уже тебе: злиться не на кого. — В кружок-то хоть записался, по крайней мере?
— Запишусь.
— Вы о чем, братцы? — спросил ничего не понявший Каганов.
— Кружок парашютистов будет у нас на заводе. Слободкин — руководителем.
— А… Ну что ж, неплохо, отлично даже…
— Товарищ мастер! Вас главный диспетчер вызывает, — крикнула какая-то девушка, выбежавшая им навстречу из-за штабелей ящиков. Каганов устало вздохнул.
— Никогда не дадут поговорить спокойно. Так вот, Слободкин, кружок-дело все же десятое. Во-первых, станок, во-вторых, станок и в-третьих, тоже он. Это я совершенно серьезно.
Откровенно говоря, Слободкину показались обидными эти слова.
— Неплохой человек Каганов, да узковато смотрит на некоторые вещи, проворчал Сергей, когда мастер ушел.
— У каждого своя забота. Первое место, которое завоевал цех, у него вот тут сидит, — Зимовец похлопал себя по загривку. — Его художник в рыцарских латах изобразил, а рыцаря этого на каждой летучке знаешь как драют? Из-под доспехов тех только перья летят! Ощиплют как куренка, снова латы напялят и до следующей летучки-вздрючки. Так что ему парашютом голову не забивай пока.
— А тебе?
— Запишусь, запишусь, сказал ведь. Не знаю только, сам-то найдешь ли время для занятий? Спины разогнуть не дадут, учти. Вот, полюбуйся на своего красавца!
Они подошли к закоулку цеха, в котором посредине черной лужи стоял станок Слободкина. Многие его части были снова густо покрыты ржавчиной. Ключ торчал прямо в патроне. Дверца тумбочки висела на одной петле. Слободкин выругался.
— Я же сказал тебе, работенки хоть отбавляй, — Зимовец нарисовал пальцем на ржавчине какую-то замысловатую фигуру.
— Разве о работенке речь? Станок до чего довели!
— Кругом протекает. Крыша продырявлена, — как бы оправдываясь за кого-то, сказал Зимовец. — Решето, а не железо. Ты же сам знаешь, почти каждую ночь были бомбежки. И так подряд много месяцев. Спасибо, до конца не спалил. И еще хорошо, что теперь чуть потише стало.
Слободкин слушал Зимовца и словно не слышал. Он туго провел намасленной тряпкой по самому ржавому месту суппорта — металл посветлел, в нем отразились голубые квадраты неба.
— Ну, ладно, я потопал, — сказал Зимовец, — в обед увидимся. Кстати, столовка теперь не то, что тогда. Справляется. Город дровец подкинул.
Не успел Слободкин привести в порядок станок, со всех концов цеха потянулись к нему бригадиры с нарядами. На углу каждой бумаги размашистым почерком Баденкова было начертано — срочно…
Слободкин вбил в крышку тумбочки дюймовый гвоздь и на него стал накалывать бланки нарядов, чтобы не сбиться, не напутать чего-нибудь.
Стопка бумаг росла и росла, работа, наоборот, едва двигалась. Резцы то тупились, то вовсе ломались, то никак не хотели закрепляться в нужном положении. Руки за время болезни совсем отвыкли от работы, не желали слушаться, дрожали. Слободкин понял, что с треском проваливается, не справляется с возросшим темпом работы цеха. Шел час за часом, голубые квадраты неба на суппорте давно стали серыми, едва различимыми, а Зимовец все не появлялся. Бригадиры же народ замотанный, с ними не поговоришь, не посоветуешься. Слободкин, привет! Давай, давай, Слободкин! — и дальше всяк по своим делам. Каганов тоже как ушел, так больше и не вернулся. Только сквозь шум мотора из глубины цеха иногда доносился до Слободкина пронзительный девичий голос:
— Каганов, к начальнику! Каганова к директору! Срочно в партком Каганова!..
Кажется, никогда в жизни не ждал Слободкин обеда с таким нетерпением, как сегодня. Есть ему вовсе не хотелось, хотя за полдня во рту еще крошки не было. Просто надо было отдышаться, прийти в себя, потом попробовать как-то по-иному организовать свой труд. Даже в десанте, во время изнурительных маршей — бросков не мечтал он об отдыхе так, как сегодня. Там иной раз в болота падал от усталости. На замшелую кочку, как на подушку, головой. Тут посреди нефтяной лужи готов был растянуться и не двигаться. Там командир, бывало, только глазом поведет, силы сами откуда-то являются. Здесь командира рядом не было. Цеховому начальству не до него, а Зимовец пропал без следа — несознательный элемент. Да и что он смыслит, Зимовец, в токарном деле? И Каганов вместе с ним. Посочувствовать только могут, в положение войти. Больше всего на свете он не любил, когда его жалели. Из-за этой жалости он с Кузей один раз чуть не поссорился, с первейшим другом своим по роте. Это случилось, когда никак не мог заставить себя перебороть страх перед первым прыжком, а Кузя полез со своими утешениями. Со всей ротой едва не переругался, когда она, рота, за Кузей вслед поглядела на него слишком сочувственно. Никто не знал тогда, какая злость закипала в сердце Слободкина. В первую очередь на самого себя, разумеется. Какой же он ничтожный, какой прижатый к земле, если любой может покровительственно похлопать его по загривку! И сказать еще при этом что-нибудь вроде — оно конечно…
Сейчас перед непослушным станком он стоял такой жалкий в своей беспомощности! Оставалось только благодарить судьбу, что нет пока свидетелей его позора. Он и благодарил. Земные поклоны отвешивал. Нагнется за вырвавшейся и укатившейся черт ее знает куда деталью, а сам шепчет: Слава тебе, Господи, ни одна живая душа, кажись, не видела. Нагнется за другой, опять про себя бормочет: Подольше бы вас, чертиков, де было! Не показывайтесь еще хоть часок. Еще полчасика. Еще минутку…
Это так думал Слободкин, но когда за спиной его раздался голос Зимовца, рассердился совсем по-другому:
— Ну, где тебя носит нелегкая столько времени?
— Неблагодарная душа. По твоим делам бегал во все концы, а ты…
— По каким еще?
— УДП оформлял. На, держи! — Зимовец сердито сунул в руку Слободкина пеструю бумажку.
— Что это?..
— УДП, говорю. Усиленное, дополнительное питание. Дали как бывшему фронтовику.
Слободкин повертел перед глазами непонятный листок.
— А у тебя есть это УДП?
— Было, когда чувствовал себя плохо.
— А кто знал про твое самочувствие? Ты, что, жаловался? К врачам ходил?
— Нет, не ходил. Просто подошел ко мне как-то парторг Строганов и говорит: Зимовец, на тебе лица нет.
— Ну, ладно, допустим. Дальше?
— Дальше спрашивает: Фронтовик? Фронтовик, говорю.
— Уже не сходится, — не без ехидства заметил Слободкин.
— Что не сходится?
— По фамилии знает, а что фронтовик, запамятовал? Да и форма на тебе, он же видит.
— Про фронт это он для других сказал. Он фронтовиков всегда в пример ставит.
— И что же, сам взял и выдал тебе УДП?
— Зачем сам? Он мне записку дал в завком, а там уж оформили по всем правилам.
— Но меня он вообще видел одна раз за все время, твой Строганов.
— Но знать о тебе знает. И не вздумай артачиться. Это же смешно и глупо в конце концов!
Зимовец начал сердиться по-настоящему. Поймав его взгляд, Слободкин отступил:
— А!.. Пусть будет по-твоему. Только с условием.
— С каким еще условием?
— На нас на двоих. Как фронтовику, тебе половину прописываю.
— Немного ли лишних слов вокруг такого пустяка? Если бы ты знал, что это за штука УДП, ты бы, ей-богу, не тратил пороха попусту. Не слышал, как заводские остряки это дело расшифровали?
— Нет, не слышал.
— Умрешь Днем Позже.
— Действительно, остряки!
— С шуткой оно все-таки веселей как-то. Ты сам говорил.
— Это верно. Ну, ладно, идем, отпробуем твоего усиленного. А то мутит даже.
Зимовец был прав. По талону УДП Слободкину плеснули еще один неполный черпак зеленой жижи. Она так густо дымилась, что не успела остыть, пока Слободкин донес миску до стола и разделил порцию надвое.
— Ну вот, а ты отказывался, — заметив, как торопливо Слободкин работает ложкой, сказал Зимовец.
— Ты тоже хвалил УДП не особенно, — ответил ему Слободкин, — а за тобой не угонишься.
— Просто мне в цех надо скорей.
— И мне туда же. Вот и навертываю!
Работа после обеда пошла по-иному. Слободкин почувствовал это с первых минут, с первых оборотов патрона. Мотор загудел ровнее, увереннее, приводной ремень вдруг перестал хлопать. Позднее Слободкин узнал, что во время обеденного перерыва ремень починил шорник, но сейчас готов был отнести и это за счет общего улучшения погоды, как назвал он для себя ту обстановку, которую застал на заводе после возвращения из больницы.
Что же тут, собственно, произошло в его отсутствии? В чем секрет перемен? Кто все это наладил, отрегулировал, привел в порядок? Был ведь почти хаос, от которого у людей порой опускались руки. Было так плохо, что Слободкин не знал, долго ли он, ко всему привыкший человек, выдержит. Теперь уже можно в этом признаться. А сейчас? Может, это весна все наладила? Осветила солнцем, обогрела теплом, родила надежды. Да, и она, конечно. Но главное было несомненно в том, что дела на фронте стали лучше. Вот и здесь все пошло по иному.
Он говорил так с самим собой, и ему чудилось в эти минуты, что ой слышит биение железного сердца. Железного и в прямом и переносном смысле слова. Да, да, железного. Вот оно гремит сейчас и в его станке. А там, за штабелями желтых ящиков для автопилотов, оно пульсирует в установках, проверяющих приборы на вибрацию. Слободкин отчетливо представил себе большие, сотрясаемые вибраторами столы, на которых закреплены приборы. Ритм их вибрации был ритмом сердца завода. Не слишком частым и не слишком редким — ритмом крепкого, здорового организма. Перенесшего болезнь, но одолевшего ее доблестно и ставшего еще сильнее, еще жизнеспособнее.
Люди, работающие вокруг, показались Слободкину действительно чудо-богатырями из сказки. Не только Каганов, не только Ткачев. Они-то уж само собой. А тот, что в сандалиях по снегу? А Вася Попков, гордо именующий себя бригадой? А Баденков? А дружок его закадычный? Все, все, решительно каждый богатырь! Если б Каганов выполнил свою угрозу и в самом деле продал бы его в газету, он так и написал бы обо всех этих людях — богатыри. Ни холод, ни голод им не страшен, ни тиф, ни бомбежка их не берет. То есть, берет, конечно, и еще как берет! Прямо за жабры. Но они не сдаются, лапок к верху не тянут — в этом и есть их сила. Железное сердце в железных людях. Подумать только! В таких условиях ни на минуту не остановили выпуск приборов и постепенно все наращивают и наращивают темп работы. Приборы конвейером идут на фронт. Сплошным потоком. Не остановятся ни на миг колеса и пропеллеры России!
Хорошо на душе у Слободкина становилось от этих мыслей. К нему постепенно приходило ощущение, что и сам он среди этих людей что-то значит, чего-то стоит в конечном счете. Вместе с ними, среди них он, пожалуй, способен на большее, чем может показаться на первый взгляд.
Длинным или коротким был этот день? Трудным или легким? Уже ночью, на койке барака, вспоминая весь его, час за часом, минута за минутой, Слободкин не мог ответить ни на один из этих вопросов. День был бесконечно длинным. И пролетел мгновенно. Руки ныли от усталости. И дрожали от счастья. Им удалось, наконец, совладать со станком, справиться с его норовом! Вот и сейчас дрожат.
Слободкин поднес к лицу свои пальцы. Он не видел их в этот миг, но ему вдруг показалось, что они снова распухли, как тогда в больнице, после обморожения. Непослушные, чужие, они беспомощно перебирали темноту перед глазами.
В глубине барака кто-то чиркнул зажигалкой. Слободкин растопырил пальцы навстречу свету и удивился — руки как руки. Натружены только, намучены. Отвыкли от работы. Но сила в них вон какая! В сто раз больше, чем раньше. Он сжал кулаки и, пока желтое пламя зажигалки стало синим, тусклым и, наконец, совсем исчезло, успел увидеть отражение своих рук на противоположной стене барака. Их огромные тени заняли все пространство от пола до потолка. Это же лапы гиганта! Ручищи богатыря!
— Эй! — крикнул Слободкин неизвестному курильщику.
— Чего тебе? — полусонно отозвался тот.
— Горючее есть?
— Давай, двигай сюда, прикуривай.
— Да нет, мне просто свет нужен. Засвети еще разок. А?
Еще на короткое мгновение озарились зыбким светом стены барака. На одной из них, сверкавшей инеем, снова мощно и гордо распростерлись две косые пятипалые тени…
Через несколько минут Слободкину уже снился сон. Такой же удивительный, как это виденье с тенями. Он лежал на травяной росной поляне — спиной к земле, лицом к небу. За его плечами было все — вся Россия, вся Земля. Перед глазами бесконечное синее небо с горячим солнцем в зените. И вот он уже не на поляне, а распластан под форштевнем несущегося вперед корабля. За его спиной всплески весел, шелест парусов. Прямо перед ним — только облака и волны. Он, Слободкин, на самой передней точке этого парусного полета. И как все-таки замечательно, что у него такие огромные и сильные руки! Вот они становятся крыльями. Вот распахнуты над простором и со свистом рассекают воздух. Взмах, другой, третий…
— Ты что, Слобода, размахался? Хочешь совсем меня скинуть? Да? — голос Зимовца, спросонья сердитый, охрипший, гудит над самым ухом Слободкина.
Через минуту, засыпая снова, Зимовец успевает сказать приятелю:
— Тарас Тарасыч велел тебе завтра раньше на час выйти. Ты спишь или не спишь?
— Какой еще Тарасыч? Ты сам-то спишь, как суслик.
— Нет, серьезно, Слобода. У Каганова сменщик такой, тоже мастер, я тебе не рассказывал?
— Чего ему нужно от меня?
— Не знаю. Сказано, на два часа раньше, значит, на два.
— Сказано: на час, — уточняет Слободкин.
— Правильно! Теперь вижу, что не дрыхнешь, а притворяешься. Могу спать, не забудешь?
— Ладно. А зачем я ему все-таки сдался, твоему Тарасычу?
Зимовец не отвечает. Слободкин больше не спрашивает. Одно место для сна у дружков на двоих. Сон тоже, кажется, один, общий. Теперь Слободкин ворчит откуда — то из охватившей его дремы:
— Ты чего мечешься, Зимовец? Локтищи у тебя, как штыки. Поаккуратней, слышь?
— А?..
Короткая ночь. Раннее, незаметно подкравшееся и тоже короткое утро. У Слободкина настолько короткое, что он, торопясь в цех, не успевает даже с другом двух слов сказать. В конторке девятого его дожидается немолодой человек с прямыми, торчащими, как щетки, бровями.
— Люблю точность! — воскликнул он, глянув сперва на Слободкина, потом на часы. — Так вот, товарищ Слободкин, имею ответственное поручение организовать твою статью для областной газеты.
— Как — мою статью? — недоумевающе посмотрел на него Слободкин.
— Так. Ты фронтовик. Хотят люди твое слово слышать — об успехах завода и вообще…
— Какие люди?..
— Народ, товарищ Слободкин. Массы.
— Вы, очевидно, что-то напутали…
— Ничего не напутал, все точно: в воскресном номере Волжанки должна быть твоя статья. И не волнуйся, пожалуйста, писать тебе не придется. Я уже все подготовил. Вот — от первой до последней строки, — Тарас Тарасович развернул веером перед Слободкиным целую пачку листков, сверху донизу исписанных мелким кудрявым почерком.
— Читать будешь? Или доверяешь? Ты учти, я в этом деле собаку съел. За кого хочешь могу! За рабочего? С хода! За колхозника? Пожалуйста! За директора нашего скажут — и за него напишу. Писал уже один раз…
— А за себя? — холодно спросил Слободкин. Тарас Тарасыч слегка покраснел, но тут же нашелся:
— Я, дорогой, хоть и являюсь одним из передовиков производства, но все-таки, как говорится, пока не та фигура. Им все имена подавай! Симуков величина, видите ли, еще малая, фигуры не имеет. Но без Симукова ни туды и ни сюды. Так что не ты первый, Слободкин, не ты последний. Давай, подписывай. Я должен еще самому показать.
Какому самому, Симуков не сказал, но было в этом слове столько многозначительности, что упрямый Слободкин должен был тут непременно дрогнуть и сдаться. Но он смотрел на Тараса Тарасовича широко открытыми, удивленными глазами и молчал.
— Не понимаю, ничего не понимаю… — устало и как-то равнодушно сказал Слободкин после паузы.
— Чего не понимаешь? Чего? — с трудом сдерживая себя, чуть не крикнул Симуков.
— Кому и зачем нужно такое?
— У нас все на энтузиазме народа держится. И мы обязаны энтузиазм раздувать любыми средствами, любыми силами. И печатью тоже. Разве это так трудно понять?
— Я, наверно, никогда не пойму такого. Энтузиазм, говорите? Но зачем же его раздувать? Да еще любыми средствами! Тут уж не энтузиазм получится, а ерунда какая-то…
Слободкин был убежден в своей правоте и пытался хоть в чем-то убедить Симукова. Но тот чем дальше, тем становился упорнее. Видя, что все его доводы не производят впечатления, Тарас Тарасович пустил в ход самый главный, на его взгляд, самый веский:
— Тебе, Слободкин, такое доверие оказано, такая забота проявлена, а ты не ценишь хорошего отношения.
— Вы о чем?
— Подумай как следует.
— Станок доверили? Спасибо. Огромное.
— Не притворяйся дурнем. УДП получил? Ты знаешь, кто и как его выхлопотал?
С этой минуты Слободкин перестал слышать, видеть и даже понимать, что происходит. Вот Симуков уже назвал его дураком. Да, да, самый настоящий кретин. Идиот! Ведь не хотел же брать этого чертова УДП. Чувствовал, плохо может обернуться. Так и есть! Куда же хуже?..
Слободкин отстегнул клапан кармана гимнастерки, вытащил ненавистный талон и швырнул его на стол перед опешившим Симуковым. Слова при этом были сказаны самые простые, самые сдержанные. Рассказывая потом о случившемся Зимовцу и ругая его за то, что тот вверг его в неприятности с этим талоном — пропади он пропадом! — Слободкин ясно дал понять другу, что не унизился, сохранил чувство собственного достоинства в перепалке с Симуковым.
— Что же ты сказал ему все-таки?
— Сказал, что работать иду. Что некогда тратить время на всякую чепуху.
— Ну и правильно. Он выслуживается, по-моему, этот Тарас. Вот тебе два человека — Каганов и он. На одном заводе, в одном цехе, в одинаковом положении, а присмотришься — два полюса. У одного действительно о фронте все думы, другой только тем и занят, что вприсядку перед начальством пляшет.
— А зачем?
— Спроси его.
— Я таких не встречал еще.
— Считай, тебе повезло. Сколько хочешь их. Посмотри вокруг повнимательней. Вот знамя мы получили, да? Прекрасное дело. Но люди, подобные Симукову, видят в этом только повод для треска и шума. А что шуметь? Что галдеть? Нажимать дружней надо, а не звонить в колокола.
— И работает он так же?
— Да как тебе сказать. Дело свое знает, опыт есть, но больше всего любит, чтоб его другим в пример ставили. Для этого у него все средства хороши. Не прочь и чужие заслуги себе приписать. Вот ты тогда в морозилке отличился. Он сказал на совещании у директора, что это наш, мол, девятый цех таких людей воспитывает. И еще себя в грудь при этом не забыл постучать.
— Зимовец, ты мне друг?
— Ну допустим.
— Как друга, последний раз прошу — про морозилку больше ни слова. Надоело, ей-Богу!
— Ладно, усвоил. Я тебе еще об Устименко хотел сказать. Это тоже своего рода Тарас Тарасыч.
— Устименко оставь в покое.
— К тебе-то он подкатился, будь здоров! И пилотка, и мыла кусок, и все такое прочее. Но посмотрел бы ты, как он с другими обращается, с ремеслом, например. Ребята неделями в баню попасть не могут, а он во всех инстанциях рапортует: полный порядок, мол. Такой лисы я еще не видел. Вот тебе уже два экземпляра? Два. А в целом что получается? Черное за белое часто выдаем. Слободкин задумался. Помолчав немного, сказал:
— Я от матери письмо получил. Пишет, что все хорошо у нее. Послушаешь, выходит, так хорошо, словно лучше никогда и не было.
— Это разные вещи. Мать тебя огорчать не хочет, только и всего. С Устименкой, а тем более с Симуковым, ее не равняй.
— Что ты! Но в ответ я все-таки знаешь какое ей письмецо накатал? Прочитал бы — ахнул!
— Ну и правильно. Была бы у меня мать, я б своей то же самое написал. Дескать, ничего мне, мамаша, не нужно, все у меня имеется, даже валенки.
— Почему именно валенки? — удивился Слободкин.
— Она о них больше всего убивалась. Отец у нас с гражданской без ног пришел. Отморозил. Мать потом всегда говорила: пойдешь, сынок, служить, я тебе валенки с собой дам. В Сибири скатают.
Зимовец посмотрел на свои измызганные, заштопанные проволокой кирзовые сапоги, потом на такие же сапоги Слободкина, потом опять на свои.
— Не довелось старой собирать меня в армию, чужие люди провожали. Ты чего скис, Слобода?
— Я? Нет, что ты! Тебе показалось…
— Не показалось. Вижу ведь, скис. Не горюй, у тебя-то все в порядке пока. — Зимовец посмотрел в глаза друга — пристально, внимательно. Грустно-грустно.