Перевод М. Волковой
С кино на дому у нас ничего не вышло: перед самым антрактом вскочил Педро-Блоха и заорал, что на экране все равно ничего не разберешь, что все это сплошное надувательство и он хочет деньги назад. Остальные тоже начали вопить и грозили разломать все стулья. Тут явилась моя мать, велела всем заткнуться и впредь запретила устраивать подобные сеансы в подвале. Она унесла с собой корзинку, которую я держал в руках, — было условлено, что в перерыве я буду ходить между рядами и выкрикивать: конфеты, печенье, шоколад!.. Хотя в корзинке лежала лишь горсть леденцов.
— Ты в главари не годишься, — обратился мой брат к Манеко. — На какие шиши теперь ясли для Христа делать будем? Я же говорил, что проектор не работает!
Манеко был сыном Марколино, бродяги из нашего квартала. Худой, грязный, а волос чернее, чем у него, я в жизни не видел.
— Осталось купить только небо, — вскинулся Манеко. — Синюю бумагу для неба и серебряную фольгу для звезд; звезды я сделаю. В прошлый раз я не сделал, что ли?
— Ничего не знаю. Главный теперь я, и все.
— Это мы еще посмотрим. Может, выйдем? — надвинулся на него Манеко.
Они направились на улицу. Мы молча шли сзади. Драка произошла под деревом, неравная драка, потому что мой брат силен как бык; он тут же положил Манеко на обе лопатки и уселся сверху:
— Проси пощады! Проси пощады!
Как раз в это время и появился Марколино. Он схватил сына за волосы, тряхнул его в воздухе и влепил такую пощечину, что тот отлетел в сторону и растянулся посреди мостовой.
— Дома еще поговорим, — буркнул бродяга, подтягивая ремень. Вечер был темный, но даже в темноте мы видели, что он пьян. — Пошли отсюда. Ну, быстро!
Манеко отер рукой кровь под носом. Его смоляные волосы спускались до самых бровей наподобие черного шлема. Он стянул на груди разорванную рубашку и поплелся за отцом.
— Вы все пришли? — спросила моя мать, увидев меня в дверях.
— Они там в бочке моются.
Мать слушала очередную историю по радио и штопала носки.
— Чем вы сегодня занимались?
— Ничем…
— Манеко был с вами?
— Только сначала, потом ушел.
— Этот мальчик болен, и болезнь у него заразная, тысячу раз тебе говорила! Сколько раз можно повторять, чтоб не водились вы с ним? Мальчик заразный, нечистый…
— У нас небо от яслей сгорело, а он один умеет звезды вырезать. Только он, понимаешь?
— Никакого сладу с вами. Если так дальше пойдет, не знаю, будут ли у вас на этот раз подарки в башмаках.
Мы уже давным-давно знали, что рождественского Деда изображала она сама. Ну, или отец, если успевал вернуться из своих поездок до конца года. Но оба они упорно продолжали твердить нам о святом, который должен был якобы вылезти из камина, которого у нас, кстати, сроду не было. Поэтому мы почитали за лучшее не сопротивляться и участвовали в спектакле с самым серьезным видом. Я писал записки этому самому Деду, где просил у него все, что взбредет в голову. Мать внимательно изучала их, вкладывала в конверт и ничего не говорила. А мои нетерпеливые братцы заранее ходили вокруг комода с подарками, пытаясь сломать замок, совали кончик ножа в замочную скважину, обнюхивали щели, строили догадки насчет содержимого и прыскали со смеху, выдумывая всякую чепуху, чтобы вставить ее в свои послания. Зато уж накануне знаменательного визита они ходили тише воды ниже травы, с постными физиономиями и до блеска надраивали свои ботинки, потому что было известно, что рождественский Дед сунет таракана в башмак, который не будет сиять, как зеркало.
В это рождество мы решили подзаработать немного и начали крутить кино в подвале. Но проклятый проектор ни черта не показывал. Тогда оставался вариант с яслями: я должен был стоять в своем балахоне для религиозных шествий с крыльями за спиной, зазывать возможных посетителей и брать с них деньги за вход.
— А как же небо? — вдруг вспомнил мой брат, бросая недоверчивый взгляд в сторону Манеко. — Что с небом-то будем делать?
Мы сидели на ступеньках паперти. Братья зашли за мной после урока по катехизису, и теперь мы обсуждали наши дела. Разомлевшие от жары, мы почти не шевелились, как и мухи, облепившие всю паперть. Они сидели так неподвижно, что казалось, любую можно было просто взять за крылья, но мы-то знали, что никому из нас не удалось бы захватить их врасплох в их кажущейся отрешенности.
— Я же сказал, что сделаю звезды, — откликнулся Манеко, скребя ногтями длинные ноги, на которых виднелись следы шрамов. — Я уже и песку на стройке достал, дома в ящике стоит; там песку навалом.
— А бумагу? Бумагу дашь?
— Я даю фольгу, звезды из фольги надо делать. Остальное за вами, я и так много дал.
Мы еще поспорили, и было решено завтра отправиться в один из пустующих особняков на Авенида Анжелика. Однако Манеко не пришел. Мы ждали его три дня.
— Испугался, — сказал мой брат. — Трус он и скотина.
Полакиньо запротестовал:
— Болен он, не может встать. Отец Фрико говорит, что он, может, даже умрет…
— Это никого не интересует. Он обещал и не исполнил, значит, струсил. Пошли без него.
Мы влезли в окно особняка, посовали в сумку все лампочки и дверные ручки, которые смогли отвинтить, и успели смотаться раньше, чем сторож вернулся с обеда. Дома мы, не мешкая, направились в подвал и сразу же раскрыли сумку. По правде говоря, вне стен особняка, вдали от сверкающего хрусталя и резных дверей, наша добыча потеряла весь свой блеск: ручки были потертыми, а лампочки, казалось, вообще уже больше никогда не загорятся. Я потер ладонью самую темную: а вдруг это волшебная лампа? Что бы я тогда попросил у джинна с золотым кольцом в ухе?
— Скорее! Бежим скорее! Там настоящий рождественский Дед, у лавки Селима, — с криком ворвался в подвал Мариньо, он совсем запыхался. — Давайте скорее!
— У Селима? Рождественский Дед? Хватит врать…
— Ничего я не вру, пошли, сами увидите, ей-богу, не вру!
Рождественский Дед в лавке Селима, в самой захудалой лавке квартала?
— Ну, если это вранье, ты мне заплатишь. — Полакиньо поднес кулак к самому носу Мариньо.
— Чтоб я ослеп!
Так же, впрочем, он клялся и когда нес самую отъявленную ложь. Но нам уже надоело стоять перед открытой сумкой, не имея ни малейшего представления, что делать с ее содержимым. Пора было менять занятие.
Едва мы завернули за угол, как тут же застыли с раскрытыми ртами: под сияющим взглядом Селима перед лавкой важно прохаживался взад и вперед огромный рождественский Дед собственной персоной. Мы подошли ближе. Тряся колокольчиком, человек поглаживал ватную бороду и ласково обращался к сыну какого-то типа, у которого, похоже, водились деньжата:
— Ну, что ты хочешь попросить у Дедушки? А? Ну, деточка, подумай хорошенько… Мячик? А может, машинку?..
— Этого мужика я знаю, — процедил Полакиньо, прищуривая глаза. — Я его уже где-то видел…
Почувствовав, что за ним наблюдают, человек повернулся к нам спиной, раскладывая игрушки перед мальчишкой. Но мы описали полукруг и опять оказались перед ним. Он тотчас снова отвернулся, делая вид, что поправляет товар, вывешенный над дверью. Эта вторая его увертка нас насторожила. Мы подошли еще ближе с таким видом, будто нам на все это вообще наплевать. Рот и подбородок человека были скрыты ватной бородой. Красная шапка закрывала всю голову. Но эти сутулые плечи и эта походка?.. Мы его знали, сомнений не было. Но кто он? И почему избегал нас? Чего боялся?
Сейчас я думаю, что, если бы он так от нас не прятался, мы бы ничего не заподозрили: в конце концов, это был всего лишь очередной рождественский Дед, десятки их ходили по городу. Но это явное стремление не попасться нам на глаза — оно-то его и выдало. Нами овладело страшное возбуждение — он нас боялся. Никогда еще мы не чувствовали себя такими могущественными.
— Этот сукин сын из нашего квартала, — прошипел мне брат. — Голову даю на отсечение, что из нашего.
Полакиньо между тем внимательно изучал его ноги, стоптанные башмаки под клеенчатыми крагами, имитирующими сапоги. Ах эти башмаки! Огромные, съехавшие набок, совсем как у Чарли Чаплина, они были как бы вторым лицом их владельца. Никогда еще ни одни башмаки на свете не были до такой степени образом и подобием своего хозяина — отца Манеко.
— Марколино!
Он обернулся, как будто его ударили. И мы тут же покатились со смеху. Марколино — рождественский Дед! Пройдоха Марколино!..
— Марколино! Марколино! Снимай свою бороду!
От нашего открытия мы совсем ошалели: носились, скакали и, взявшись за руки, хором пели: «Мар-ко-ли-но! Мар-ко-ли-но!» Напрасно он пытался сохранить достоинство и продолжать свою роль. Борода и шапка больше не защищали его, и мы чувствовали его стыд. И его ярость. Две старухи в соседних домах выглядывали из окон и смеялись.
— Грязные воришки! — заорал Селим, бросаясь на нас с кулаками. — Прочь отсюда, бездельники! Прочь!
Мы кинулись врассыпную. Но тут же вернулись, еще более возбужденные, агрессивные, вместе с псом Фирпо, который носился вокруг с бешеным лаем и, как слепой, тыкался нам в ноги. Во всю мощь наших легких мы скандировали:
— Мар-ко-ли-но! Мар-ко-ли-но!..
И тогда он сорвал бороду. Сорвал халат и швырнул его на землю. И начал топтать их с таким бешенством, что Селим даже не пытался ему помешать. Это уже не была просто пьяная злоба, это была настоящая ярость, такая неудержимая, что мы вдруг испугались, особенно когда увидели его белое как бумага лицо. Страх заставил нас замолчать, и тут я впервые заметил, что Манеко бывает удивительно похож на своего отца, когда так же злится, что у него точно такой же смоляной шлем, спускающийся до самых бровей. Утихомирившись, Марколино повернулся и пошел прочь в своих стоптанных башмаках, с выбившейся из брюк рубашкой. Окна в соседних домах закрылись. Фирпо умчался, зажав в зубах красный колпак, а ветер тем временем разметал по всей улице остатки ватной бороды. Полакиньо подобрал несколько кусков ваты и, послюнив, прилепил к подбородку, но никому уже не было смешно. Мы снова вернулись к нашей сумке с лампочками и дверными ручками.
На следующий день перед лавкой Селима прохаживался другой рождественский Дед. Незнакомый нам. После обеда мой брат влез на дерево и устроился на самой верхотуре. Раздвинув листву, он поглядел оттуда на нас.
— Печка, а печка!
— Печка! — откликнулись мы хором.
— Хочешь пирожка?
— Пирожка!
— Сделаете все, как прикажу?
— Сделаем, как прикажешь!
Он немного подумал. И улыбнулся.
— Хочу, чтобы вы пошли в подвал к Манеко, крикнули два раза: Мар-ко-ли-но! Мар-ко-ли-но! — и прибежали обратно. Быстро!
Мы бросились на улицу. Дверь в дом, населенный беднотой, была едва прикрыта. Две толстые негритянки беседовали, развалившись на стульях, выставленных на тротуар. Мы осторожно толкнули обшарпанную дверь, но тут же застыли, потрясенные нищетой и беспорядком, царившими в комнатенке с почерневшими стенами и наваленными по углам старыми матрасами. Манеко был один. Он лежал на одном из матрасов; из дыр торчала солома. Он едва успел сунуть что-то под одеяло. В руках у него были ножницы. При неверном свете масляной плошки он показался нам совсем желтым, а черный шлем его волос был еще более непроницаем. Таким мы видели его в последний раз.
— Предатели! — крикнул он хриплым голосом. — Что вам здесь еще надо, предатели?
Мы вышли, опустив головы. Прежде чем закрыть за собой дверь, я оглянулся. Манеко судорожно всхлипывал, пытаясь спрятать под одеяло острый конец серебряной звезды.