Хорошо бы это зеркало было кривым.

Тогда можно было бы посмеяться над тем, что оно показывает, и вернуться к себе нормальной – тонкой, юной, не боящейся ни яркого света рампы, ни самых правдивых и прямых зеркал.

Стареющая и полнеющая женщина – что может быть хуже?

Пожалуй, бездетная стареющая и полнеющая женщина – ей не на кого перенести центр тяжести своей жизни, нечем оправдаться перед самой собой, не от кого ждать беспричинной, не зависящей от внешности любви.

А еще стареющая и полнеющая балерина – это вам как?

Мало того, что сама готова перебить все зеркала, потому что они не отражают того, что все еще живо у тебя внутри: она ведь там, та тоненькая, гибкая, радостно выходящая на поклон, не боящаяся яркого света танцовщица, это только снаружи ее почти не видно. Но это не все, с зеркалами она бы как-нибудь сладила, а вот как перенести эти взгляды?

Взгляды коллег и старых друзей: ах, как жаль, что с ней стало, а ведь какая была Жизель, какая Аврора!

Взгляды новых знакомых и учеников: да что вы, не может быть, чтобы она была балериной, неужели?!

Взгляды молодых хищниц, этих новых Жизелей и Аврор: с нами-то этого не случится, она сама виновата, надо следить за собой, а не распускаться, мы-то сумеем!

Взгляды мужа, останавливающиеся на ней все реже… и в них уже нет ни прежнего восхищения, ни… или это кажется?

Стареющая, полнеющая, бездетная, к тому же балерина – у Мельтем был полный набор причин, чтобы чувствовать себя отвратительно, нервничать и изводить себя и близких.

«Хорошо Нине, – в который раз думала она, глядя на входившую в зал пианистку. – У нее муж старше, и сам такой, что без слез не взглянешь: лысый, толстый, ни то ни се… а мой!»

Ее муж был красавцем.

Был и, что еще хуже, остался. Нет, конечно, возраст давал себя знать, но ни полноты, ни лысины, ничего отвратительного не появилось в Шевкете, и Мельтем нередко ловила себя на мысли, что ей это неприятно. Лучше бы он потерял весь свой лоск: в конце концов, «Красавица и Чудовище» – сюжет известный, это можно пережить. Но вот, перестав быть красавицей, жить с преобразившимся в принца чудовищем?

А вокруг, к тому же, постоянно вьются эти молодые Жизели и Авроры, им по определению положено виться вокруг главного хореографа – но разве ей-то от этого легче? Она полдня проводит в консерватории, муж либо в театре, либо в репетиционном зале, что там происходит, можно только догадываться… можно было бы и не догадываться, но куда деваться от якобы сочувствующих доброжелателей?

– Добрый день, – ответила она на приветствие пианистки, – ну как там дела?

– Да как! Плохо, конечно, – махнула рукой Нина. По-турецки она говорила, как почти все русские, пытающиеся выучить язык: не заботясь о склонениях и спряжениях и часто вставляя где-то услышанные жаргонные словечки. Получалось смешно, но понятно. – С утра чардаш репетировали, потом полиция пришла, после них какая работа?! Па-де-де делать пытались, но все взвинчены – и артисты, и наши… по-хорошему отменять спектакль надо, и все!

– Как отменять? – ужаснулась Мельтем. – Все же готово, декорации, костюмы, премьера через…

– Да все понятно, милая! Деньги потрачены, государству кто и как танцует – наплевать, лишь бы галочку поставить, правильно? А я говорю, что по-хорошему, по-человечески надо в театре траур объявить и премьеру отменить или хотя бы перенести. Так и в газете написано, между прочим.

– В газете? Я не видела… я с утра здесь. А что там пишут? К нам вроде никто не приходил, а Шевкет сказал, что полиция его специально просила ничего прессе не сообщать. Чтоб, если придут с вопросами, “no comment” и все.

– Не знаю, кто куда приходил, но вот статья, сама посмотри.

Мельтем взяла газету, сложенную так, чтобы эту статью было удобно читать. Мягкая бумага успела истереться на сгибах: наверняка Нина не ей первой ее подсовывает.

«Умирающий лебедь» – было написано крупными, трагически черными буквами. Что ж, вполне ожидаемо, на такой заголовок большого ума не надо, сам просится.

Она пробежала глазами текст: ничего особенного, «молодая талантливая», «невосполнимая потеря для искусства», «трагически оборвалась»… ага, вот оно – «руководство театра, несомненно, могло бы руководствоваться не только финансовыми, но и моральными принципами». Дальше бурлил поток риторических вопросов: как можно танцевать, когда? как можно отдать партию другой исполнительнице? как можно спокойно продолжать репетиции и рекламировать премьеру?

С фотографии, помещенной в центре статьи, призывно и эффектно улыбалась красавица Пелин. Это был портрет, сделанный для фойе, он всегда висел там во время балетных спектаклей, висел на самом почетном месте, и Мельтем привыкла ненавидеть это милое молодое лицо. Когда-то это место было ее зеркалом: там была ее собственная улыбка, и точно такая же, не приукрашенная никаким гримом, сияла на ее лице; потом фотографии стали меняться, и Мельтем до сих пор помнила тот первый шок, когда не увидела самой себя на привычном месте. Как будто она подошла к зеркалу, к обыкновенному, ежедневному зеркалу, и обнаружила там чужое отражение.

Потом она привыкла. Начала преподавать в консерватории, искренне пытаясь полюбить своих учениц и превратить эту работу в нечто похожее на смысл жизни.

Ведь должен же в ней быть какой-то смысл, правильно?

Какой, скажите на милость, смысл в том, чтобы много лет проводить по несколько часов в день у станка, изводить тело диетой и растяжкой, а душу завистью к более удачливым соперницам и вечной мнительностью, что что-то было не так и что Жизелью и Авророй станет другая?!

Раньше казалось, что смысл есть, и не просто смысл, а особенный, высокий смысл – успех, цветы, аплодисменты, выходы на поклоны, ради которых, собственно, и были эти часы однообразных пордебра, плие и тондю-батманов. Эти неизменные букеты, собственное разгоряченное лицо, которое спешно подправляет гример, эти злые взгляды девчонок из кордебалета… и удавшийся арабеск, и похвала балетмейстера, и поклон, на который прима всегда выходит последней, – ах, разве это не стоит забываемых в тот момент мучений, разве это не называется прекрасным словом «искусство», разве есть еще что-то, ради чего стоило бы жить?!

Первый аборт она сделала бездумно и решительно, не посоветовавшись ни с кем и не испытывая ни малейших колебаний и сомнений. Какие сомнения, когда через месяц она должна быть Жизелью, а потом Машей в «Щелкунчике», а потом очередные гастроли и престижный конкурс артистов балета? Она злилась на досадную ошибку, из-за которой неделю работала «в полноги», злилась на медицину и противозачаточные таблетки, злилась на врача, который попробовал отговорить ее, пугая какими-то мифическими последствиями, злилась на мужа, которому даже не сообщила о сделанном. Потом злость прошла, никаких страшных последствий не было, зато были новые роли, премия на том самом престижном конкурсе, ежедневные пордебра, жете и пассе, удачные гастроли и выходы на поклоны, ради которых только и стоило жить.

Вторая беременность окончательно убедила ее в лживости и некомпетентности медицины. Во-первых, как ее пугали бесплодием после первого аборта – и вот, пожалуйста! Во-вторых, вся эта контрацепция, не дающая стопроцентной гарантии – что это такое?!

Сплошной обман, замазанный гримом научных слов.

Тогда она все-таки решила все рассказать мужу: невозможно было держать это в себе, хотелось выплеснуть на кого-нибудь свое отчаяние и хоть упрекнуть его, в конце концов! Советоваться с ним она, разумеется, не собиралась – впереди были Аврора, и Золушка, и очередные гастроли.

Муж был озадачен и дипломатичен.

Сейчас, наблюдая, как он в качестве главного хореографа улаживал конфликты, принимал устраивающие всех решения и сводил на нет противоречия и театральные склоки, Мельтем всегда вспоминала тот разговор. С одной стороны, конечно… с другой стороны, понятно, что… решать, разумеется, тебе… риск, разумеется, есть, но…

Сейчас было совершенно ясно, что во всем виноват муж.

Если бы тогда он настоял, она сохранила бы ребенка, и не было бы потом ни долгого гормонального лечения, ни последовавшей за ним полноты, ни ощущения пустоты и бессмысленности оставшейся части жизни.

На поклон давно выходили другие, и Мельтем, как ни старалась, не могла заставить себя радоваться их успехам, даже если они были ее ученицами. И полюбить их она тоже не могла: маленькими они напоминали ей о неосуществленной возможности иметь собственных детей, подросшими превращались в соперниц.

Соперниц вдвойне – на сцене и в сердце мужа.

Каждое утро, выходя с ним вместе из дома, с тем чтобы расстаться на автостоянке до вечера, она изо всех сил старалась выглядеть как можно привлекательнее, натягивала модные пиджачки и неудобные длинные сапожки, пудрилась, красила глаза, причесывалась – как будто этим могла защитить свою жизнь от вторжения их молодости, свежести и наглости.

Их таланта. У Пелин, в отличие от многих балетных девчонок, которых она учила в консерватории, а потом передавала в театр, талант был. И было упорство, и трудолюбие, и честолюбивое желание быть первой, и все данные, чтобы это желание осуществить.

Мельтем выделила ее сразу, когда только начала преподавать. Тогда ей хотелось стать хорошим педагогом, вырастить этих девочек, заменив ими тех, своих, нерожденных.

И Пелин как нельзя лучше подходила на роль любимицы.

Господи, как же давно это было! С тех пор Мельтем успела возненавидеть эту девчонку, так возненавидеть, что сейчас с трудом заставляла себя делать печальное лицо и смотреть на ее фотографию.

– А почему вы здесь? – спохватилась она, отдавая пианистке газету. – Разве они закончили?

– Нет, конечно. Они под запись работать будут, Нелли нас с Цветаном отпустила.

Мельтем понимающе кивнула, постаравшись не выдать никаких эмоций.

Она прекрасно знала, что это означает. Ссоры Нины и Нелли были постоянной темой рассказов мужа о классах и репетициях. Пожилая дама была не очень хорошей пианисткой, разучивать новые для себя вещи не желала, играла по старинке, не подстраиваясь под требования педагога, и если со спокойным и философски равнодушным к работе Ринатом она еще как-то ладила, то после приезда Нелли положение ее пошатнулось.

Шумная Нелли рвала и метала, ежедневно жаловалась Шевкету, ругалась на глазах у всей труппы и говорила Нине по-русски что-то такое, что, судя по выражению лиц их обеих, не принято говорить в приличном обществе. Артисты откровенно наслаждались конфликтом; Ринат встал на сторону Нелли, потому что недолюбливал сплетницу Нину; Нелли все чаще просила играть болгарина, и Шевкет начинал опасаться, что скоро ему придется искать другого пианиста. Сначала он думал, что капризная Нелли преувеличивает, однако, услышав, как Нина пытается играть па-де-де, признал ее правоту.

«Мужа ее убрали, надо и от нее избавляться, – говорил он Мельтем по дороге домой. Мельтем любила эти поздние возвращения на ту сторону залива, когда муж наконец-то принадлежал ей одной. Нет, конечно, его мысли все равно в театре, но сам-то он здесь, с ней, а не с этими девчонками, и он ей все рассказывает, делится с ней своими заботами и проблемами, и скоро они приедут домой… может быть, и правда, у него никого нет и все хорошо… – Это старая школа, их по-новому работать не заставишь. И учиться ничему не хотят, и гонору столько! Нелли, конечно, ко всему тут у нас придирается, но в данном случае…»

Значит, и сегодня Цветан играл с самого утра, и Нелли его отпустила, отправив заодно с глаз долой и надоевшую ей Нину.

– А что полиция? – пора заканчивать перерыв, но Мельтем не могла удержаться от вопроса. Она нервничала и боялась, ей надо было хоть что-нибудь узнать!

– А что они могут? – хмыкнула Нина. – Спрашивают одно и то же, а дело не двигается. Кстати, выяснили, с кем она из театра в тот день ушла.

– Выяснили? – ахнула Мельтем. Надо срочно позвонить, рука машинально потянулась к сумке, хотя никакой сумки у нее сейчас не было. Господи, сумка же в кабинете, и телефон там же, может, он уже звонил, и не раз, а она ничего не слышала, занимаясь с этими маленькими лебедями!

– Ну да, – наслаждаясь произведенным впечатлением, подтвердила Нина. – Говорят, Эрол наш сам признался.

– Эрол? – переспросила Мельтем, начиная сомневаться, что она понимает этот русско-турецкий язык. – Эрол признался? В чем?

– Ну, не в убийстве же, милая моя! – засмеялась пианистка, и Мельтем неприязненно посмотрела на заколыхавшееся полное тело и задрожавшие крупные бусы под вторым подбородком. Скоро и я буду такая же, лет десять – и… нет, ни за что, лучше умереть! – Разумеется, не в убийстве, что ты так взволновалась? Эрол признался, что они вместе из театра вышли и что она от мужа своего пряталась, представляешь? Так что, скорее всего, это муж ее сумасшедший… больше некому!

– Эрол так и сказал? – снова уточнила Мельтем, не веря собственным ушам и боясь обидеть Нину. Не спросишь же ее: а вы правильно поняли? Она уверена, что турецким владеет, и чуть что – обижается.

– Я сама не слышала, но мне потом девочки рассказали. Сыщик этот сначала с нами поговорил, потом к артистам пошел, тогда Эрол и признался. Побоялся врать, наверно. Сообразил, что кто-нибудь мог их увидеть, вот и решил опередить. Наверно, муж ее выследил…

Мельтем почти не слушала. Вернее, не слышала из-за стука сердца, которое вдруг оказалось везде – в ушах, в груди, в горле.

Опередить – очень правильное слово. Вот только как?!

Телефон в кабинете, ее ждут ученики, рядом постоянно кто-нибудь есть. Одна Нина чего стоит, вечно высматривает и подслушивает! И потом – что она может? Позвонить предупредить? Договориться о ложных показаниях? Подождать и промолчать, если полиция явится сюда?

– Ты что, Мельтем? Что-то случилось? – заинтересованно засверкала глазами Нина.

Ну нет, как бы не так. Для чего иначе были все эти годы станка и растяжки с неизменной улыбкой – чтобы не совладать с собой на глазах у этой стервы?

– Ничего, Нина, все в порядке. Мне пора уже, заболталась я с вами, – Мельтем быстро пробежала несколько метров до репетиционного зала и распахнула дверь: – Девочки, по местам, продолжаем! Быстро, пожалуйста… куда она вышла? У вас было десять минут, вполне достаточно… не надо никуда бежать ни за кем… встали, начинаем… заходи, что за манера опаздывать!

Танец маленьких лебедей, известный даже совсем далеким от балета зрителям и потому всеми любимый, должны были танцевать ученицы консерватории. Во-первых, в труппе не было четырех балерин одинакового маленького по сравнению с остальными роста, во-вторых, на этом настаивал Гинтарас, уверявший, что в России и мышей в «Щелкунчике», и маленьких лебедей всегда исполняют подростки из хореографического училища и, как правило, имеют успех. Однако одно дело училище в России – и совсем другое здешняя консерватория; темп короткого танца был быстрым, синхронность движений должна быть идеальной, Мельтем билась над ним вторую неделю и начала приходить в отчаяние.

Интересно, почему Нинин муж, вечно борющийся за главенствующее положение среди консерваторских педагогов и гордящийся своим опытом, не показывается? Сколько он рассказывал о своих знаменитых учениках, послушать его – так он всех учил, всех, вплоть до самой Плисецкой, вот и применил бы свой опыт на практике в кои-то веки! Так нет же: приходит только на свои классы, а к «Лебединому» и близко не подходит.

Вот сейчас взять бы да и попросить эту вездесущую Нину: поиграйте нам, пожалуйста, что вам стоит, с пианистом лучше, чем под запись. Но Мельтем прекрасно понимала, что сделать это можно только с намерением поссориться: Нина моментально усмотрит в этом желание усомниться в ее способностях, покушение на ее свободное время, которое она не обязана тратить на уроки в консерватории, или еще что-нибудь такое, что нормальному человеку и в голову не придет.

Дверь распахнулась, и за спиной запыхавшейся, тараторящей извинения ученицы Мельтем увидела их обоих – Нину и ее полного невысокого мужа Эльдара. Они смотрели ту же газету; вернее, смотрел Эльдар, а его жена преданно заглядывала ему в лицо, а лицо это, как сразу заметила готовая к любым неожиданностям и опасностям Мельтем, выражало полное удовлетворение и самодовольство.

«Это он все подстроил! – со странной для себя проницательностью сообразила она. – Он же знаком с этой журналисткой… как ее? Им писать о чем-то надо, а тут такой повод! В театре всех специально предупредили, чтобы прессе ни слова, кто же еще мог?! Ладно, сейчас я вам устрою! Не зря Нелли с вами воюет!»

– Эльдар! – сладким голосом окликнула она. – Вы мне не поможете? Что-то у меня ничего не получается.

Она знала, что само обращение по имени выводит старика из себя.

Когда-то они, Мельтем и Шевкет, действительно были его учениками и обращались к нему только с почтительным «ходжа» или «учитель». Однако это было совсем недолго: то ли они перешли в другой класс, то ли Эльдар тогда ушел из консерватории в театр. Мельтем была совсем юной, педагоги менялись часто, и то короткое время, какой-то месяц, когда они занимались с Эльдаром, попросту вылетело у нее из головы.

Настолько, что, когда она стала танцевать в театре и встретила вновь приехавшего из России Эльдара, она не сразу узнала его, а узнав, стала обращаться с ним как с равным, а не как со своим наставником и учителем.

Шевкет, в отличие от нее, политес соблюдал, был почтителен и подчеркнуто вежлив, хотя в глубине души – Мельтем знала точно! – не уважал старого хореографа и не признавал его мнимых или действительных заслуг в деле совершенствования турецкого балета.

Нина одно время и намеками, и прямо давала Мельтем понять, что та ведет себя неприлично, Эльдар, как доносили ей доброжелатели, периодически сетовал за ее спиной на неблагодарность и короткую память учеников, муж – как всегда, не очень настойчиво – советовал ей не вредничать и – что тут такого трудного? – называть Эльдара «учитель».

Мельтем и сама понимала, что, упорствуя, смешно преувеличивает совершенно неважные вещи и наживает врагов из-за ерунды, но слово было сказано, и ничего поделать с собой она не могла. Уступить означало теперь признать поражение, дать Эльдару и его жене, которых она считала бездарностями, случайно зацепившимися за возможность работать в Измире, повод торжествовать и злословить – и Мельтем с каким-то подростковым упрямством стояла на своем.

– Нам скоро на сцену, на прогон, а у нас… – она беспомощно развела руками, зная, что Эльдар, с его самомнением, не упустит возможности вмешаться.

– А что же ваш литовец знаменитый вам не поможет? – ехидно усмехнулся пожилой хореограф, важно, с всезнающим видом оракула входя в класс. – Разве его не для этого выписывали? Платят сумасшедшие деньги – и за что?! За имя на афише?! Как будто мы сами не могли тут «Лебединое» сделать! Все равно все делаем мы да Нелли, а эти приезжие зачем? Ну, давайте, девочки, показывайте.

«Во-первых, деньги не сумасшедшие, – мысленно возразила Мельтем, включая музыку, – очень даже смешные деньги для человека с мировым именем. К тому же, их еще придется с Романом этим делить… и что он ничего не делает, неправда. И это «мы» прекрасное – а кто больше всех возражал против постановки? Если бы не Нелли с ее энергией да не ее муж, никто бы к нам не приехал и никакого «Лебединого» не было бы! «Мы все делаем!» Наглость какая! Интересно, он уже знает, что Шевкет начал кого-нибудь на его место присматривать?»

– Стоп! Стоп! – закричал Эльдар, прервав ее сердитые размышления. – Что это у вас такое вот здесь? Ну-ка, еще раз! Дверь закройте, пожалуйста! Сколько раз говорить, чтобы во время класса никто…

– Эльдар, это… ты извини, но… – залепетала суетившаяся у двери Нина, – это из полиции… господин Кемаль, вот…

– Извините, пожалуйста, – вежливо, но решительно сказал вошедший за ней мужчина, – я отниму у вас совсем немного времени. Речь идет об убийстве…

«А оно важнее вашего балета, и ваших репетиций, и амбиций, и всяких па-де-де! – мысленно позволил себе договорить Кемаль. – Можно подумать, этот их спектакль – самое главное в жизни! Мне еще этого красавца принца поймать надо и с главным их потолковать, так что через час надо вернуться в театр, потом собрать все их показания и привести в пристойный вид… подумаешь, урок балета у подростков – дело какое!»

– Господин Эльдар, вы говорите по-турецки, да? Не будете возражать, если мы обойдемся без переводчика?

– Конечно, обойдемся! – тут же вмешалась мадам Нина, с которой он столкнулся в коридоре. Как она успела добежать под дождем до консерватории быстрее, чем он доехал на машине, озадачило Кемаля, и он, увидев ее, в первый момент даже подумал, что обознался и что все пожилые иностранки носят такие пушистые серые шали. Однако сладкая улыбка быстро развеяла его сомнения, Нина под предлогом помощи приклеилась к нему намертво и довела до класса. Теперь надо как-то от нее избавиться, а это, судя по всему, не так просто. – Эльдар прекрасно знает язык, даже лучше меня, да, милый? Мы столько лет в Измире работаем, все здесь знаем… но с таким ужасом еще не сталкивались! Все как нарочно… просто кошмар!

– Почему «как нарочно»? – либо она не так хорошо владеет турецким, как хочет изобразить, либо это нельзя пропустить: то ли случайная и не простая оговорка, то ли предназначенное ему, хитро оформленное послание. – Что вы имеете в виду?

– Ах, для вас это неважно, но мы, артисты, люди творческие, суеверные… для нас все эти знаки…

– Какие знаки, Нина, что вы несете? – видимо, это и есть жена главного хореографа – одна из сторон любовного многоугольника, услужливо вычерченного для него любезной сплетницей.

Что ж, возможно: дамочка явно из тех, кто усиленно молодится и своего не упустит, вон как вышагивает, несмотря на полноту, глаз не отведешь. Миловидное лицо было старательно заретушировано тональным кремом, брови выщипаны, на веках как минимум три оттенка теней, форма губ создана ярким карандашом – среди бела дня, на работе, ради чего? Или это сцена и привычка к гриму так на них действует?

– Не говорите глупостей, Нина, их после этой статьи и так будет выше крыши!

– Мельтем, ты бы повежливей со старшими! – недовольно поджал губы Эльдар.

– Что за статья? – напрягся Кемаль. – В утренних газетах вроде бы ничего не было.

– Как же не было? Вот, пожалуйста, не на первой полосе, конечно, но…

Так, интересно. Не местная газетка, не бульварная пресса, приложение к очень солидному изданию, когда же они успели?

– Вы позволите? – завтра это будет подхвачено и растиражировано всеми, журналисты со своими камерами и диктофонами притащатся в участок и будут путаться под ногами, потом примутся за всех артистов и родственников жертвы, потом начнут обвинять полицию в тупости, лени и непрофессионализме, начальство взбесится и будет требовать ежедневных отчетов, дергая всех по пустякам… как будто это может на что-то повлиять или что-то изменить.

Странный ритмичный топот заставил его оторваться от примитивно рассчитанной на эффект статьи и оглянуться.

Четыре девушки, почти девочки, сцепив руки, как играющие в лошадок дети, быстро и слаженно перебирали ногами и переводили головы то вправо, то влево, становясь от этого похожими на настоящих нетерпеливых лошадок, постукивающих копытами-пуантами. Видимо, им было сложно поймать ритм без музыки, и они шепотом считали – «раз, два, три, четыре».

– Подождите, девочки, – отмахнулся от них педагог. – То никого ничего не заставишь, а то самовольно начинают тут… вы видите, что мы разговариваем!

– Вы можете продолжать, – любезно предложил Кемаль. – Я сначала с госпожой Мельтем поговорю, а потом с вами. Или наоборот – как вам удобнее.

– Вообще-то, мы с Эльдаром уже свободны, так что можете с нас начать, – немедленно проявила инициативу Нина. – С этими девочками Мельтем работает.

– Нина, господин полицейский сам решит, с кем ему разговаривать, правильно? – по-турецки Эльдар говорил неплохо, но с тем неискоренимым акцентом, который бывает у людей, владеющих азербайджанским, или узбекским, или другим тюркским языком.

«Дело в том, – когда-то объясняла Кемалю Айше, – что другие иностранцы учат турецкий с нуля, с чистого листа, и, разумеется, копируют произношение своих учителей. А те, кто знает родственный язык, невольно произносят знакомые слова так, как они привыкли, и им кажется, что очень похоже. Им, конечно, легче строить фразы, и слов они знают больше, но вот разницы в произношении многие из них просто не улавливают и так и остаются со своим акцентом».

Кажется, они из Баку, вспомнил Кемаль, поэтому и турецкий неплохо освоили.

– Честно говоря, мне все равно, с кого начинать, – решил проявить демократизм Кемаль. Пусть думают, что он тоже осознает важность синхронного постукивания ножками и странных движений, которые прилежно делали, держась за специальную палку-поручень, предоставленные самим себе ученицы.

– Вы можете продолжать урок, – предложил он Мельтем, – только не уходите, пожалуйста, не поговорив со мной. И покажите мне, если можно, какой-нибудь кабинет или просто тихое место, чтобы мы вам не мешали.

– Вообще-то, я как раз попросила Эльдара меня заменить, – быстро проговорила Мельтем. – У него больше опыта, а у нас тут сложности с этими лебедями… и я вам открою свой кабинет, если хотите. Чтобы они нам не мешали, – поменяла акценты она.

– Хорошо, – легко согласился Кемаль и, чтобы не терять времени, сразу же двинулся к выходу из зала, подчиняя своему движению Мельтем и отметив недовольную гримасу Эльдара и обеспокоенные взгляды его жены.

– У вас здесь тоже лебеди? – оказавшись за дверью, он решил поддержать балетную тему. – А я думал, это лошадки.

– Какие лошадки? – удивленно приостановилась бывшая балерина. – Ой, вы про девочек?! Это же маленькие лебеди, неужели не знаете?! – она засмеялась, и Кемаль подумал, что, если бы смыть с нее всю эту косметику, она была бы куда милее. – Танец маленьких лебедей, а не лошадки!

Он развел руками, признавая свое невежество, и тоже засмеялся.

– Я, если честно, ничего не понимаю в балете, – интересно, сколько раз еще придется повторять эту фразу? Впрочем, она действует безотказно: все его сегодняшние собеседники проникались снисходительным презрением к недалекому полицейскому и, осознавая свое превосходство, не слишком следили за лицом и речью. – Они были похожи на лошадок, а не на лебедей.

– Только вы этого никому не говорите, засмеют! – Мельтем открыла крошечный кабинет и жестом (ах, какие у них жесты, даже у бывших и располневших!) предложила ему войти и сесть. – Извините, я сейчас…

Она принялась рыться в стоящей на столе сумке, извлекла из нее телефон, недовольно посмотрела на экран, быстро потыкала в какие-то кнопки, сунула его обратно и вытащила сигареты.

– Не возражаете? – уже чиркнув зажигалкой, с опозданием спросила она. – Воспользуюсь случаем, раз перерыв образовался.

– Нет, конечно, я там, у ваших, весь насквозь продымился, по-моему. Никогда бы не подумал, что балерины столько курят.

– Почти все курят! – подхватила Мельтем. – А в полиции разве нет? У вас, по-моему, тоже работка та еще. Сплошные нервы!

– У нас – да, – согласился Кемаль, – а вам-то что жаловаться? У вас красота: сцена, лебеди, волшебники всякие. Как в сказке живете, разве нет?

– Ничего себе сказка! Скажете тоже! Впрочем, вы сами сказали, что ничего в балете не смыслите. А у нас муштра, как в армии, нагрузки, как в профессиональном спорте, у многих к тридцати годам ни здоровья, ни личной жизни, а балету любимому ты уже не нужен… да ладно! – она махнула рукой, в которой держала сигарету, и легкие, невесомые частички пепла закружились над столом. – Вы ведь о Пелин пришли поговорить… она, кстати, не курила.

– Вот как? Почему же? – какая теперь разница, почему она не курила, но собеседница Кемаля явно привыкла сама направлять разговор, а он всегда охотно позволял подобным людям вести себя так, как они привыкли. Им так проще, они расслабляются, а задаваемое ими направление иногда само по себе говорит о многом.

– Слишком себя любила, я бы так сказала. Ну и чтобы выделиться как-то, отличаться от всех. Она и замуж-то поэтому выскочила, не подумав. Вы, конечно, можете сказать, что сейчас нехорошо так говорить и надо только хорошее…

– Да ничего подобного! – совершенно искренне отмахнулся от ее реверансов Кемаль.

Как все, кому приходилось сталкиваться с расследованием насильственных смертей, он больше всего ненавидел это лицемерное aut bene, aut nihil. Кажется, в театральном мире тоже не очень уважают народную мудрость.

– Вы ведь ее давно знали, да? – предположил он, рассудив, что его собеседница вряд ли собирается сообщать ему сплетни последнего времени, поскольку – справедливые или нет – они так или иначе задевали бы ее мужа. Значит, дела давно минувших дней.

– С самого начала, – подтвердила его догадку Мельтем, и Кемалю показалось, что в ее голосе прозвучало облегчение. Может быть, от того, что разговор повернул туда, куда ей хотелось и где ее не подстерегали никакие опасности. Правда, ни лицо, ни поза, ни жесты женщины не изменились и не выдали ее – только голос.

Им они не владеют, подумал Кемаль. Жаль, что я поздно это понял и все утро смотрел во все глаза.

На них нельзя смотреть – их надо слушать. Только так можно уличить их во лжи.

– Я как раз начинала преподавать, когда она к нам поступила, – рассказывала Мельтем, и Кемаль заставил себя слушать, хотя был уверен, что ничего интересного не услышит. – Я тогда, конечно, совсем неопытная была, я имею в виду как педагог, но ее сразу заметила. Да любой бы заметил! И физические данные, и растяжка неплохая, и слух… но это у многих было. А у Пелин еще было лицо… они же все, когда маленькие, если хотят понравиться, улыбаются да кокетничают, как умеют, а у этой – губы сжаты, брови нахмурены, глаза внимательные, злые. «Только попробуйте меня не взять! Сто раз повторю, и буду лучше всех!» – что-то такое в ней было, вы понимаете? Сразу видно: непростая девчонка, самолюбия выше крыши, такая работать будет, как зверь, лишь бы лучше других быть. Я ее сразу взяла… но и намучилась с ней потом, разумеется, – Мельтем улыбнулась и сделала паузу, словно предлагая ему сделать нужные выводы и вставить вопросы.

– Тяжелый характер? – понимающе вступил он. – Мне сегодня это многие говорили… не прямым текстом, конечно.

Пусть знает, что ее коллеги уже успели позлословить, – интересно, встревожится или нет?

– Да нашим только дай повод, такого наговорят! – презрительно фыркнула она. – Хотя Пелин… это особый случай. Я, наверно, поступаю неэтично, но все-таки скажу: ее в театре не любили. Или слишком сильно любили, если вы меня понимаете. А от такой любви до ненависти, как известно…

– Я понимаю, – кивнул Кемаль. – Мне сегодня все на что-то такое намекали: и муж, мол, у нее ревнивый, и ваши балетные юноши в нее все влюблены, и карьеристка, мол, она…

– Все правильно, – согласилась Мельтем и вздохнула. – Думаю, вам и про меня наговорили, да? Если даже еще не успели, я сама скажу: я тоже ее не любила. Вы представьте себе: я ее взяла, выделила, возилась с ней… почти как с дочерью, сколько уроков ей давала – отдельно, бесплатно… не ради благодарности, нет! Она талантливая девочка, я это делала с удовольствием, я гордилась, что у меня такая ученица, ее и в театр наш только благодаря мне сразу взяли. Тогда у нас был другой директор, я ходила, просила… да ладно, что уж теперь! Я все это говорю, чтобы вы поняли: Пелин умела наживать врагов. И вы меня извините, но такое не с каждым случается, правильно? То есть я хочу сказать…

– Я понимаю, – поддержал ее Кемаль, хотя подобные рассуждения всегда были ему не по душе. Черт его знает, может, и правда, лучше следовать простому bene или nihil, чем доказывать самим себе, что жертва сама во всем виновата? Конечно, так всем приятнее и спокойнее: мы-то не такие, мы лучше, с нами ничего не случится по определению. «Ах, если бы!..» – сказал бы этим хорошим людям любой, даже недолго проработавший полицейский. – Вы, наверно, в чем-то правы, некоторые прямо притягивают всякие несчастья, – Кемаль давно перестал воспринимать эти уступки как ложь: разве иначе он сможет добраться до истины?

– Вот именно! Вы с ее мужем уже говорили? Это же совершенно сумасшедший тип, совершенно! В медицинском смысле слова. Ее все предупреждали, все! Как можно было за него замуж?! Кто она – и кто он! Такие браки, если и случаются, долго не держатся. Балет – это ведь совсем особый мир… как бы вам объяснить?..

– Да я понял уже, – сказал Кемаль. – Может, и не все, но кое-что про ваш мир я, кажется, понял. А как вам эта статья? – он резко переменил тему, потому что время продолжало убегать, и большая секундная стрелка висевших на стене кабинета дешевых часов отстукивала каждый его шаг… и этот мерный, ритмичный стук почему-то напоминал быстрое постукивание пуантов, которое издавали маленькие лебеди, похожие на лошадок.

И раз-два-три! Четыре-пять! И раз-два-три! Четыре-пять!

Странный мир, лживый насквозь мир, в котором все условно: нарисованное озеро, прыгающие, как лошадки, девушки-лебеди, не любящие девушек прекрасные принцы, завистливые, неблагодарные принцессы…

– Статья? Вы уже видели? Безобразие, по-моему, а не статья!

– А что в ней такого? – конечно, безобразие, но что в ней не устраивает эту дамочку? Разве артистам и вообще театру не выгодна любая реклама? Наверняка выгодна, вот кто-то и позаботился, несмотря на предостережения полиции.

– Как это – что такого?! А все эти завывания по поводу отмены спектакля? Ах, безнравственно, ах, как можно! А что теперь делать, сами подумайте?! Сейчас уже невозможно ничего отменить: все спектакли на весь сезон расписаны, тут и финансирование, и спонсоры… и потом, разве вы не просили, чтобы никто не давал никакой информации прессе? Мой муж даже делал специальное объявление, так нет же! Обязательно надо кому-то высунуться!

– А может, журналистка эта сама написала? В полиции сводку происшествий им обычно предоставляют, узнала имя жертвы, сложила два и два, только и всего.

– А вот и нет! – с непонятным огнем в глазах воскликнула Мельтем. – Тут без кого-то из наших не обошлось! Смотрите, какие подробности – про постановку, про технические сложности всякие, про приглашение Гинтараса. Ну, что сначала не он должен был ставить, что «Лебединое» даже начиналось со скандала – кто это, по-вашему, знает? Только наши, театральные!

– А вы в тот день когда ушли из театра? – все, кажется, знают, что полицейские любят задавать неожиданные вопросы, и тем не менее действуют они безотказно. Особенно если перед этим разговор благополучно завязался, тема его не предвещала ничего плохого, а в руке сигарета, и полицейский смотрит так, что хочется перестать бояться и видеть в нем не врага, а обычного человека…

– Я?.. Я не помню точно, меня вчера уже спрашивали, – пальцы, красиво держащие сигарету, не дрогнули, рука, лежащая на подлокотнике дешевого офисного кресла, не сжалась и не напряглась, предателем, как и ожидал Кемаль, оказался голос. Он сначала отказал совсем, потом зазвучал на октаву ниже, потом сбился на сдавленный кашель, а когда выровнялся и взял нужный темп и тон, было уже поздно. – Мы ушли вместе с мужем, я для этого и в театр заходила, чтобы его дождаться.

Три оттенка тени на веках в будний день – привычка к гриму или ко лжи?

Кемаль прекрасно помнил, что в показаниях главного хореографа было записано совсем другое. Неужели они не могли договориться? Тем более что Мельтем официальных показаний не давала и попала в легион тех, кто ничего не видел, ничего не заметил, ничего не знал. Значит, Шевкет не рассказал жене, что именно он сообщил полиции? Интересно, почему? Не придал значения в силу абсолютной невиновности? Не хотел обсуждать с ней эту тему? Вообще не разговаривал из-за какой-нибудь глупой семейной ссоры?

Придется выяснять и это.

– Госпожа Мельтем, – грустно (сколько раз ему приходилось говорить одно и то же!) начал Кемаль, – я не знаю, зачем вам это нужно, и готов поверить, что вы делаете это из лучших побуждений. Но, поверьте моему опыту, правда все равно выйдет наружу, и положение вашего мужа от этого лучше не станет. Вы ведь его защищаете, не себя?

Бывшая балерина молчала, опустив глаза.

Интересно, женщины представляют себе, как выглядят их накрашенные веки, когда они смотрят вниз?

– Не думаю, что он нуждается в вашей защите, – продолжал он свою атаку. Быстрее, быстрее, постукивали ему стрелки, держи темп: и раз-два-три! Четыре-пять! – Иначе он сказал бы то же самое, что и вы, правильно? И это было бы куда выгоднее и проще. Но ваш муж сказал правду, а вы… вы, по-моему, солгали. Вы ведь не уходили вместе, так? Это все равно выяснится, неужели вы не понимаете? Или вы всерьез опасаетесь, что господин Шевкет мог задушить Пелин?

– Да вы что?! – вскинулась Мельтем. – Даже если… нет, что вы себе позволяете?! Ничего я не опасаюсь, у меня и мысли подобной не было! Шевкет никого не убивал, что за ерунда! Вы не можете, не имеете права подозревать нормальных, уважаемых людей! Если у вас по городу разгуливает маньяк – его и ловите, а театр оставьте в покое! Мы и так все в шоке, и премьера у нас на носу, муж день и ночь из театра не выходит, а тут еще вы с вашими подозрениями! Лучше бы преступника искали, а не…

– Мы ищем, – остановил ее Кемаль.

Возмущение было вполне натуральным, неплохо сыгранным – для балерины. И ритм, и темп, и напор, и страсть… только вот «и мысли подобной не было» и «даже если» чуть портят картину. Балерин, наверно, не учат драматическому искусству – и слава богу, что не учат!

– Мы ищем, и поэтому я здесь. Итак, еще раз: вы утверждаете, что в тот вечер ушли вместе с мужем и поехали домой? И я могу занести это в протокол? Или мы согласимся, что вы перепутали дни недели, ничего подобного не произносили, и я задам вам вопрос еще раз? Обещаю вам, что, если то, что вы хотите скрыть, не имеет отношения к убийству, об этом никто не узнает, даже мои коллеги. Я просто скажу, что у вас есть алиби, и этого будет достаточно, но я должен быть уверен, что вы говорите правду.

– Ну, хорошо, – решительно выдохнула Мельтем, – только вы должны мне кое-что пообещать взамен.

– Конечно, если это…

– Да-да: не противозаконно, не имеет отношения к убийству и так далее! Я все понимаю. Я не знаю, что законно, что нет, но… словом, я в тот вечер… господи, как все это глупо! Вы должны пообещать мне две вещи. Во-первых, что мой муж не узнает… ну, того, что я вам расскажу, а во-вторых, – голос снова сбился с ритма, выдав волнение и какую-то сердитую нервозность, словно его обладательница злилась сама на себя за то, что решилась все это произнести, – во-вторых, вы должны будете мне сказать, было у него что-нибудь с Пелин или нет.

Выговорив то, что, по-видимому, казалось ей самым неприятным, Мельтем с облегчением прислонилась к спинке кресла.

– Вы же это выясните, правильно? И я хочу знать. Вы можете сказать, что теперь это уже неважно, но это не так. Вот вы ищете правду, да? И я хотела, поэтому и… ладно, сейчас я попробую по порядку. Я не знаю точно, когда это началось… если началось, – она нервно сглотнула и схватилась за очередную спасительную сигарету. – Наверно, несколько месяцев назад… или полгода? Нет, больше. Словом, я стала что-то такое замечать: то Шевкет звонит Пелин, то она ему, то они кофе пьют вместе, то обедают… вы меня понимаете? С одной стороны, главный хореограф и ведущая балерина – все понятно, я не сумасшедшая ревнивица, у моего мужа такая работа, что всегда вокруг девушки, но она… тут все дело в Пелин. Она же ни одного мужчины не пропустит! Не пропускала… то с Тайфуном крутила, то с пианистом этим, то с Эролом, и вообще! Замуж выскочила, а толку? Русский постановщик приехал – начала ему глазки строить, потом еще один – за него принялась. Не могла она спокойно видеть, что кто-то к ее чарам равнодушен, понимаете? Вот и Шевкет… я не знаю точно, что между ними было, я же целый день здесь, а они там…

– А в тот вечер? – решился ускорить события Кемаль. Что страсти вокруг этой самой Пелин разгорались нешуточные, он уже понял. Поводов для убийства – хоть отбавляй, у кого хочешь найдется. Значит, надо как можно тщательнее проверять алиби и возможности и ждать результатов всяческих экспертиз: криминалисты теперь не те, что раньше, не оставить следов на месте преступления практически невозможно. Что там отпечатки пальцев – теперь эксперты такие чудеса творят, поверить трудно.

– В тот вечер… вернее, еще не вечер, часа в четыре, я пришла в театр. У меня работа закончилась, мы обычно домой вместе ездим, на пароме, – пояснила она. – Я пришла, Шевкет был занял очень, что-то там с костюмами, Гедиминас нервничал, Шевкет говорит: ты меня не жди, я не знаю, когда приеду. Я и пошла, но меня кто-то остановил, с одним поговорила, с другим… сами знаете, как это бывает, а потом слышу… это на лестнице было, и они меня не видели. Словом, слышу: Пелин спрашивает «Когда?», а мой муж говорит «Попозже, когда здесь закончим» или что-то в этом роде. Ну, я и не ушла никуда! Решила: сама посмотрю, что вы будете делать «попозже». Шевкет думает, что я дома, вот я и посмотрю!

– И посмотрели?

– Да какое там! – махнула рукой Мельтем. – Не знаю я, как вы, сыщики, за кем-то следите! Ни места не найдешь, ничего! А я ведь даже не знала, собираются они куда-то или в театре останутся. Полчаса вокруг театра бродила, как идиотка… то к главному входу, то к служебному… дождь идет, холодно, а я хожу – представляете?

Кемаль кивнул, изобразив сочувствие и понимание.

– Потом, – она помедлила, то ли подбирая слова, то ли еще раз просеивая то, что она собиралась сказать, через частое сито своих представлений о том, что именно она готова отдать – пусть не на всеобщее обозрение, но постороннему человеку. – Потом я увидела Шевкета. Одного. Я так обрадовалась, что даже хотела сразу к нему подойти, но тут же подумала, что, может быть, они нарочно выходят не вместе и сейчас где-нибудь встретятся? А если и нет – то как я буду выглядеть? Скажу: вот, стояла тут, под дождем, тебя дожидалась? И я пошла за ним. Господи, как глупо! Если бы вы только знали! Я вас очень прошу: ничего ему не говорите, ладно? Я потому и солгала сначала… вернее, не совсем солгала. Мы, и правда, вместе возвращались, только Шевкет этого не знает, понимаете? Мы в тот день без машины были, он сразу на пристань пошел, я за ним, он на паром, и я туда же, за людей прячась. Он даже раньше меня домой приехал, потому что мне пришлось автобус пропустить, чтобы он меня не заметил. Вот такие дела.

Это был выход на поклон. Не совсем уверенный, пока не раздались аплодисменты, с подавляемым тяжелым дыханием и желанием вытереть пот, но с чувством выполненного, завершенного дела – может быть, не всего спектакля, а просто удачного па.

– Спасибо за откровенность, госпожа Мельтем, – их нельзя оставлять без аплодисментов, пусть даже па оказалось не таким уж удачным.

А, впрочем, почему нет? Не подкопаешься: и мужа выгородила, и себе алиби обеспечила. Все предусмотрела и объяснила: и то, что показания мужа не совпадают с ее собственными, и тот факт, что ее не было дома, когда он вернулся, хотя она ушла из театра раньше, и то, что она что-то скрывает и нервничает.

Нет, что ни говори, а аплодисменты она заслужила.

В ее версии была та идеальная слаженность и синхронность, с какой девочки-лошадки (все равно лошадки, а никакие не лебеди!) должны были перебирать стройными ножками и постукивать пуантами, та продуманность, выверенность и точность, то самообладание и самопожертвование, без которых нет и не может быть классического балета, с его особенным языком движений, с его условностями, волшебниками и маленькими лебедями.

«У нас то же самое, – вдруг подумал Кемаль, – куда им до нас? У нас тоже команда, и свои приемы и роли, и грим с притворством, и терпение, и точность, и слаженность… Так что, милая дама, все это я проверю – и камня на камне не оставлю от вашей прелестной и лживой истории!»