С печи уставилась провальными глазницами больная старуха, время от времени она роняла сдавленный стон:
— Ос–по–ди! Что деется!
С полатей торчала мочальная голова мальчишки. Евдокия у шестка сморкалась в фартук.
Адриан Фомич, только что вернувшийся с молотьбы, сидел за столом с умытым, спокойным лицом, сивая бородка лопаточкой еще мокра после умывания и аккуратно расчесана гребнем. Он хлебал щи и выговаривал Женьке:
— -Ты зря это, парень, на рожон прешь. Добро бы — своя корчажка вдребезги, да моя квашня цела, а то ведь пользы–то никакой.
— Имеет право. Корчажку свою в огонь сую! — Кирилл в нательной рубахе, в темно–синих галифе, заправленных в шерстяные носки, вышагивал от стола к порогу, и половицы постанывали под его плотным телом.
Адриан Фомич с досадою повел плечами на его слова:
— Ты небось свою корчажку в горячее не сунешь.
Кирилл густо крякнул.
— Я тут гость нынче, а он при власти ходит. Позиции наши не одинаковы. Вот я к себе приеду, там я хоть и не в больших чинах, но фигура. Доступ имею. Я там нажму на педали. Уж будьте уверены.
— Ты, Евген, — продолжал старик, — еще ведь не жил, только на первую приступочку ногу заносишь. И на–ко, на первом шагу тебя пихнут. А за–ради чего? Да сторониться не захотел, напролом лез. Напролом–то, парень, не ездют, любая дорога с изгибочками.
— А ежели сторониться в привычку войдет? — хмуро спросил Женька.
— Аль только привычкой человек живет, не рассудком? Рассуди прежде — есть ли нужда прямиком лезть? Не к робости да оглядке зову — к пониманию. Силен медведь, но и его свалить можно при сноровке, жидка тень, да ее не сковырнешь со стены. С тенями не воюй. Какая мне польза от того, что тебя гонять станут?
— Оспо–ди! Оспо–ди, что деется!
— Не–ет, отец, не–ет — возмущает! — опять загудел Кирилл. — Перегибчик с тобой сотворили. Ежели б это зерно у тебя в закутке нашли, тогда и я слова бы не сказал, — хоть и отец ты мне, но ответь по всей строгости!
Светила лампа сквозь туманное, со ржавой заплатой стекло. Всхлипывала и сморкалась в конец платка Евдокия. Торчали с полатей мочальные космы мальчишки. Маячили над печью черные глазницы старухи. Беда движется к этому дому, она близко, она рядом.
Женька гнется на лавке и думает. Адриан Фомич пытается сейчас решать за него. Вчера, пожалуй, и послушался бы его. Сегодня стариковская доброта настораживает. Чуется в ней еще невнятная, еще не ущупанная фальшь.
— Сколько тебе лет, Фомич? — спросил Женька.
— Э–э, милый, под метку дотягиваю. Через три годика семь десятков стукнет.
— А сколько тебе дадут — год, три, пять, может?
— Это уж все едино. Даже год… Разве выдюжу?
Евдокия, тихо давившаяся от слез, пропричитала в голос:
— Кормилец ты наш! Не свидимся!…
И Женька вскинулся:
— О жизни и смерти вопрос! Человек гибнет, а ты подпишись! Если б ты сделал такое — простил бы себе? Нет, всю бы жизнь себя клял. На клятую жизнь толкаешь!
Адриан Фомич ничего не ответил. Сдавленно подвывала у шестка Евдокия.
— Что деется! Ос–по–ди! — глухой стон с печи.
Кирилл остановился посреди избы, громадный, всклокоченный, растерянный.
Адриан Фомич отодвинул от себя миску с недоеденными щами, поник над столом лицом.
— Да–а, — выдавил он. — Совесть зла… С ней не поладь — заест. Что ж, может, ты прав, парень.
Женька не поддался, решил по–своему. Кистерев был бы им доволен сейчас. Горькая гордость от ненужной победы.
А утром, до рассвета, при стынущих звездах, Адриан Фомич, как всегда, побежал сзывать баб на работу. Оставался недомолоченным последний омет…