Нефантасты в фантастике

Тендряков Владимир

Шефнер Вадим

Леонов Леонид

Берестов Валентин

Иванов Всеволод

ПОВЕСТИ

 

 

Владимир Тендряков

 

ОТ АВТОРА

Разговор пойдет о сказке.

Неправдоподобно, чтоб мужицкий сын Иванушка, презираемый дурачок-лапотник, стал царем. Досужий вымысел. Неправдоподобно, чтоб ковер мог летать по воздуху, чтоб Садко — богатый гость опускался на дно морское, возвращался оттуда живым и невредимым. Сказка не жизнь, а где-то над жизнью — так считали наши предки.

Впрочем, они часто верили в свои сказки. Иисус Христос после смерти остался жив и вознесся на небо, Иисус Христос прошел по воде «яко по суху», не замочив ног, первая женщина сотворена из ребра мужчины. Верили: так было, так могло быть, но человек тут ни при чем — все это сверхчеловеческое, некая непостижимая божественная сила. И опять не жизнь, а над жизнью. А сейчас…

Разрабатывается искусственный, электронный мозг, который будет иметь размеры меньше человеческой головы…

Двенадцатилетнему мальчику «пришили» правую руку, отрезанную поездом, в запястье стал ощущаться пульс — значит, рука живет…

Можно ли сделать Венеру обитаемой?

Это похоже на фантастику, не правда ли, пахнет сказкой? Нет, не сказка, это случайные выдержки, заготовки, взятые из современного серьезного журнала. Жизнь не только догоняет вымысел, а порой перегоняет его.

Однако это вовсе не значит, что сказка в скором времени исчезнет совсем, заменится трезвой былью. Просто она из недоступного, из области божественного перекочевывает в наше будущее. Бородатого сказочника начинает заменять научный фантаст. Древний сказочник, что мечтал летать по воздуху, создавал в воображении ковер-самолет, вряд ли надеялся, что он сам или его сын, внук, даже правнук полетят, как птицы. Он верит, что богом человеку предопределено ходить по земле, не летать. Современный фантаст, описывая путешествия к далеким планетам и звездам, рассчитывает, что они сбудутся. Безнадежность перестала быть уделом сказки.

И уж если сказка перекочевала в будущее, то к ней должны быть иные требования. Наше будущее, несмотря на свою фантастичность, реально. Поэтому и современная сказка должна нести реалистические черты.

Мало того, к будущему нельзя относиться безответственно, несерьезно. Описывать будущее как некий розовый рай, населенный блаженными, — значит обманывать самих себя. Наверняка среди грядущих поколений будут конфликты и противоречия, о которых сейчас мы лишь смутно можем догадываться. Марксистская диалектика учит, что не может быть общества без противоречий, застывшего, неразвивающегося, без поступательного движения вперед. Мечтать о неподвижности так же противоестественно, как психически нормальному человеку мечтать о могиле. Будут противоречия, столкновения — значит, в среде людей неизбежно будут гордые победы и горькие поражения, свои радости и свои несчастья, удачники и неудачники, рождения и смерти. В этом, наверное, и есть неспокойное счастье бытия.

Но стоп! Могут подумать: все, что здесь сказано, — крупная завязка к сказке, которая пойдет дальше. Нет, проблем будущего она не решает: слишком непосильная задача; просто хотелось бы представить далекие будни, не больше. Представить в силу своего ограниченного воображения.

Итак, сказка на современный лад.

 

ПУТЕШЕСТВИЕ ДЛИНОЙ В ВЕК

 

1

В Институте мозга шел странный мировой чемпионат.

С разных концов земного шара съехались феномены памяти. Одни декламировали пудовые телефонные справочники, как стихи, другие — антологии поэзии того же веса отбарабанивали, как телефонные справочники. Находились и такие, которые ради спортивного интереса заучивали от корки до корки технические энциклопедии.

Виртуозов запоминания телефонных справочников отмечали научным термином «ассоциативно недостаточны» и отправляли домой.

С особой тщательностью проверяли тех, кто обладал могучей избирательной памятью. Из трехсот человек без труда отобрали десятерых. Из этого десятка уже после двухмесячных упорных испытаний осталось трое. Из троих после некоторых колебаний выбрали одного, абсолютного мирового чемпиона памяти. Им оказался Александр Бартеньев, двадцатишестилетний кандидат физико-биологических наук из Москвы.

С верхушки молоденького деревца скворец, черный, как монах со старинной гравюры, глядел с чванливым высокомерием на долговязого человека. Неожиданно скворец сорвался в воздух…

По солнечной дорожке, на которой лишь кое-где расплескана жидкая тень, бежала девушка-лаборантка — трепещут полы слепящего халатика, трепещет по-майски яркая листва на деревьях, и блестят в улыбке плотные зубы.

— Он зовет вас… Скорей!

Он, директор Института мозга, прославленный академик Шаблин, звал к себе чемпиона памяти Александра Бартеньева.

Бартеньев поспешно зашагал к дверям главного корпуса. Рядом с ним нетерпеливо бежала лаборантка.

 

2

Журналисты описывали наружность Шаблина: «Атакующий лоб, остроотточенный, как клинок, профиль…» На портретах он выглядел худощавым брюнетом с обычным лбом, большим носом, зазывной хитрецой в узко посаженных глазах.

В просторном, даже чересчур просторном кабинете, куда ломилось умытое весной солнце, встал из-за стола поджарый человек в мятой рубашке, пузырящихся на коленях брюках — своего рода щеголь из признанных. Родоначальником этого щегольства — смирение паче гордости — по нечаянности стал Альберт Эйнштейн, носивший растянутый свитер и потертую кожаную куртку. Высокий, прямой Александр Бартеньев в своем новом, тщательно пригнанном костюме, от носков туфель до макушки начищенный, отутюженный, приглаженный, выглядел рядом со знаменитым ученым, как принц крови, — величественный, торжественный и… робеющий.

Цепкое пожатие сухой, крепкой руки, цепкий взгляд в самые глаза, в глубь их, на дно.

— Сядем.

За время, проведенное в этом институте, Александр видел его несколько раз, дважды слушал его лекции, но только сейчас его поразила энергия сухощавого, словно наэлектризованного лица.

При жизни возведенный в великого, в одинаковой степени физик и химик, физиолог и гистолог, глубокий теоретик и тонкий экспериментатор. Его «Исследование белка нервной клетки» потрясло весь научный мир, когда Бартеньева еще не было на свете, а Шаблину исполнилось едва столько же лет, сколько сейчас Бартеньеву.

Кабинет прост, пустоват, даже аскетичен. Рабочий стол, с перламутровым отливом телеэкран на нем, маленький круглый столик в углу, мягкий диван обнимает его…

Бартеньев разочарованно оглядывался.

О кабинете Шаблина ходили по белу свету легенды: будто бы здесь под своим личным присмотром ученый хранил искусственный человеческий мозг. Электронных мозгов создано достаточно, но мозг из выращенных в лабораториях нервных клеток — единственный экземпляр в мире.

— Вы любите путешествовать? — неожиданный вопрос.

— Не очень, — ответил несколько ошарашенный Бартеньев.

— Насколько я знаю, вы интересовались древними рукописями, океанской фауной, проблемой гравитации и еще чем-то…

Александр нахмурился.

— Сам знаю, это моя беда.

— Напротив, любознательность похвальна.

— Можно всю жизнь остаться в любознательности профессионалом, во всем остальном — дилетантом.

— А если я, соблазненный вашей любознательностью, предложу вам место в нашем институте?

— Вы же знаете, профессор, работать в вашем институте — для каждого большая честь.

— Отлично. Сообщите, что вы знаете о звезде Лямбда?

— Лямбда Стрелы?

— Именно о ней.

Вопрос не только легкий, но и до смешного наивный. Для жителей Земли после Солнца не существует на небе более знаменитого светила, чем эта слабая звездочка; любой школьник из первого класса подробно расскажет о ней. И потому, что детский вопрос задается ему, как-никак победителю в чемпионате энциклопедистов мира, Александр растерялся: «Подвох!» Как всегда, когда бывал озадачен или нужно слегка напрячь свою безотказную память, он бережно коснулся правого виска сложенными в щепоть пальцами. И этот привычный жест его успокоил, память сработала, перед глазами выросла страница астрономического справочника. И по этой «мысленной» странице Александр стал читать деловитым, бесстрастным, как стиль самого справочника, голосом:

— Лямбда Стрелы — звезда четвертой величины, спектральный класс «жэ ноль», расстояние от Солнца — 36 световых лет 150 световых дней, с допустимой ошибкой в ту или другую сторону на 35 световых часов. Температура на поверхности на 300 градусов больше, чем у Солнца. Светимость — в полтора раза больше. Масса…

— Хватит! Хватит! — замахал сухой рукой Шаблин. — Убьете меня своим профессиональным речитативом.

— Зачем вы это спрашиваете, Игорь Владимирович?

— Предлагается путешествие… Да, не удивляйтесь, к Лямбде Стрелы. Да, да, вам…

Расширяющееся от острого подбородка ко лбу в четких морщинах лицо, тронутые сединой жесткие волосы, темные, колючие глаза… Хочется вытянуть из этих глаз упрятанную искорку, уличить в насмешке, но взгляд прям, серьезен, даже суров. С ума спятил старик.

Александр передернул плечами.

 

3

Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова…

Жесточайшая война середины двадцатого века родила радар, радар родил мирный астрономический радиотелескоп. Человек не только стал видеть Вселенную, но и слышать ее. «Уши» оказались более чуткими, чем «глаза», космос на слух охотнее открывал секреты.

И появилась соблазнительная возможность подслушать, не бросят ли сигналы жители других звездных систем. Не одна же Земля во Вселенной укачивает племя разумных существ, наверняка не мы одни создали высокую цивилизацию.

В конце 1960 года Национальная радиоастрономическая обсерватория Соединенных Штатов Америки начала «прощупывать» две звезды, очень похожие на наше Солнце, — Тау Кита и Эпсилон Эридана, удаленные от нас на одиннадцать световых лет. Но звезды молчали.

В те же годы в Москве, в Государственном астрономическом институте имени Штернберга, стали прислушиваться к туманности Андромеды.

Слышен был шум и треск мертвой природы. Казалось, люди Земли одиноки в необжитом мироздании.

Одиноки?.. Примириться? Может, где-то страдающие от одиночества разумные существа тоже слушают и ждут клича. Так возьмем роль вселенских глашатаев на себя!

На разных материках начали строить грандиозные передаточные станции, распростертые к небу антенны открыли прицельный огонь по звездам, напоминавшим наше Солнце… Откликнитесь!

Взывать и ждать отклика от звезд — неблагодарный труд. Пока-то долетит весточка, пока-то вернется ответ, пройдут столетия, а может, тысячелетия, тот, кто спрашивает, будет лежать в могиле.

И шло время. Космические лайнеры прокладывали трассы за Марс и Юпитер, всюду искали признаки жизни. Марс разочаровал: жалкие мхи, несколько видов насекомых… В глубинах гигантской атмосферы Юпитера, в сумеречной, парной темноте, в океанах аммиака, похоже, таилась какая-то загадочная жизнь, ничем не напоминавшая земную.

Шло время. Земля взывала к звездам. Звезды молчали.

И вот старейшая Серпуховская радиообсерватория получила сигналы на волне в 21 сантиметр. Аппарат принял их, равнодушно записал на ленту колючие зубцы — именно так выглядит «голос» Вселенной, знакомый и уже надоевший голос мертвой природы. Но среди тесного частокола зубцов астрономы заметили едва уловимую неправильность, какую-то робкую накладку в виде тупых выступов. Как археологи из праха откапывают черепок по черепку, чтоб потом составить старинную вазу, которая расскажет о жизни давно исчезнувшего народа, так и астрономы штришок за штришком из мусора космических шумов вылущили сигналы: выступ на ровной линии, чуть дальше — два выступа вместе, потом — три, четыре, пять… до десяти, а затем снова — один, два, три… Странные сигналы! Но странные ли? Наоборот, привычные. Именно такие сигналы посылали люди с Земли, сообщая Вселенной свою десятизначную систему как позывные…

Их кто-то вернул, кто-то произнес земной пароль.

Не все сразу поверили в этот пароль. Раздались голоса: а не отражение ли земных радиоволн, не космическое ли это эхо?

Но сигналы продолжали идти, их уже улавливали почти все радиообсерватории мира. Простые позывные и более сложные сообщения, требовавшие расшифровки.

Сомнения рассеялись: из глубин Галактики слышен был осмысленный голос. Конец безмолвию, конец одиночеству.

Голос шел из созвездия Стрелы, от звезды, помеченной на астрономических картах греческой буквой «лямбда». Она была едва видима на ночном небе простым глазом, примерно так, как видна слабенькая звездочка на изгибе ковша Большой Медведицы.

Сразу же во всем мире была установлена «Служба Лямбды Стрелы».

Мгновенно родились две новых отрасли науки — астрономическое дешифрование и лямбдоведение.

Каждый день приносил открытия: в системе Лямбды Стрелы всего семь планет, жизнь процветает только на второй от светила. Эта планета кружится примерно на таком же расстоянии от своего «солнца», как и Земля, их год почти равен нашему, а сутки длиннее в два раза. Она заметно массивнее Земли, атмосфера ее гуще, климат немного жарче.

В сообщениях из космоса эта планета означалась двумя короткими импульсами, то есть «Вторая в системе», у людей же она сразу получила имя «Коллега», ее жители — «коллегиане».

Земля слышала Коллегу. Коллега слышала Землю, но об оживленной беседе нечего было и думать. На первых порах эта беседа напоминала разговор двух глухих. Что поделаешь: ответ на вопрос приходилось ждать больше семидесяти лет!

Но ответов и не ждали, приблизительно знали, что именно должно интересовать их, а потому сообщали, что могли, как могли. Сначала посылались и принимались примитивные сообщения, год за годом они усложнялись — от десяти точек, означавших десятичную систему, до радиуса Земли, от простейших уравнений до сложных формул, объяснявших высшее строение человеческого тела. В течение первого семидесятилетия создавались независимо друг от друга два звездных языка, два кода — наш язык и язык коллегиан. В течение второго семидесятилетия эти языки постепенно сливались в один общий, объемистый, которым можно было уже передать химический состав протоплазмы и конструкцию межпланетного лайнера, свойства электронных оболочек в атомах и экономическо-социальное устройство общества.

Сейчас шло третье семидесятилетие, или, как называли, третий «коллегианский век».

Связь с планетой Коллега казалась людям фактом, подернутым вековой пылью истории. Каждый из жителей Земли родился тогда, когда голос из созвездия Стрелы давным-давно звучал, к нему относились как к чему-то обыденному.

Время от времени вспыхивала «коллегианская мода». А так как рядом с новыми Пушкиными и Бетховенами еще существовали мастера поделок, то с эстрад кое-где можно было даже услышать и песенки: «Коллегианочку любить хочу…» Женщины носили прически «стрела в облаках», шили юбки «лямбда», мужчины брились бритвами «Коллега», тридцать шесть лет — расстояние от Солнца до знаменитой звезды — называли «небесный возраст».

Писатели-фантасты (и не только фантасты) посылали героев своих романов в гости к коллегианам, где они учились коллегианской мудрости, храбростью и находчивостью спасали благородных и кротких жителей славной планеты от всевозможных космических бед. Установилось ходячее мнение, что коллегиане отличаются необычайной добротой, миролюбием, душевной щедростью. Люди приписывали небесным собратьям то, что они больше всего ценили на Земле.

Писатели с легкостью перекидывали героев через пространство в тридцать шесть световых лет, ученые же признавали свое бессилие. Фотонная ракета! До сих пор она миф, чем дальше, тем несбыточнее. Нужны мощнейшие магнитные поля, которые бы смогли удерживать в себе, как в закупоренных бутылках, запасы антивещества, служащего топливом фотонной ракеты. Хранить его в огромных количествах практически невозможно, проще устроить завод по выработке антивещества. Целый завод! И нужно как-то поддерживать специальное, размерами в десятки километров газовое зеркало, которое бы отражало лучистую энергию, иначе она превратит всю ракету в пар. А особая защита от микрометеоритов и метеоритов!.. А защита от атомов водорода, рассеянных по всей Галактике, которые, налетая на корабль, становятся колоссальным потоком космических лучей, способных мгновенно убить все живое! Словом, масса такой ракеты равнялась бы массе целого континента, даже больше, и, чтоб разогнать этот «материк» до скорости, близкой к световой, нужна энергия, намного превышающая энергию всех электростанций энергетически высоко оснащенного земного шара.

Даже среди самых отъявленных фантастов, не говоря уже о скептическом ученом мире, идея фотонной ракеты начала терять своих сторонников еще в прошлом веке.

И самая ближайшая звезда Проксима Центавры недоступна, а что говорить о Лямбде Стрелы, путь до которой чуть ли не в десять раз дальше!

Все это Александр Бартеньев прекрасно знал и потому не столько с недоверием, сколько со страхом глядел сейчас на Шаблина. Что с ним?

 

4

Шаблин спокойно встал из-за стола, взял стул, сел напротив — колени в колени, глаза в глаза.

— Не пугайтесь, я не сошел с ума.

— Странная шутка, Игорь Владимирович.

— Это не шутка.

— Н-не по-нимаю…

— Для того и собраны были вы все сюда, чтобы подыскать подходящего космонавта. Выбор пал на вас.

— Космонавта!.. Ни больше, ни меньше — к Лямбде Стрелы?

— Ни больше, ни меньше…

Александр в смятении поглаживал висок, увиливая от негнущегося взгляда Шаблина, и все же старался мельком заглянуть в глубину его глаз, еще надеясь уловить насмешку.

— Фотонная ракета?.. Строилась в секрете?.. — спросил он.

— Фотонная?.. Гм… Неужели есть еще стародавние бароны Мюнхгаузены, замораживающие звук рожка, чтобы насладиться его пением на досуге?.. Нет, мы попробуем изобрести граммофон.

— Значит, граммофон изобретен?

— В какой-то степени да.

— Так на чем же я полечу?

— Верхом на радиоволнах. Удобно и довольно быстро — каких-нибудь тридцать шесть лет — и вы там.

— Ничего не пойму!..

— Собственно, полетите не вы, а ваша душа.

— Душа-а?!

Шаблин взял со стола обширный лист бумаги, протянул.

— Не догадываетесь, что это?

Весь лист сверху донизу занимала многоэтажная, со спадами и взлетами, с бесчисленным частоколом башен и контрфорсами — величественное архитектурное сооружение — химическая формула.

— Ну?..

— По-видимому, формула какого-то белкового соединения…

— Больше того, это формула клетки вашего мозга.

— Н-не понимаю…

— Как вы думаете, можем мы ее передать на Коллегу?

— Наверно.

— Передаем куда более сложные вещи. А если б они нам передали формулу клетки мозга какого-нибудь коллегианца? Смогли бы мы создать в своих лабораториях ее живую, функционирующую копию?

От оглушающей догадки Бартеньев почувствовал дрожь в коленях.

— Вы, кажется, собираетесь…

— Да, собираемся.

— Передать клетка по клетке состав человеческого тела?

— Попадание неточное. Весь человеческий организм? Двадцать тысяч миллиардов клеток?.. Многонько. Да и посудите, так ли уж нужно передавать почки, селезенки, легкие, скроенные по земной мерке. Там они будут плохо служить. А нам нужно, чтоб наш посол на планете Коллега не лежал в ватке, а действовал, ездил, изучал жизнь, влезал во все дырки. Нет, не собираемся передавать вас со всеми потрохами…

— Мозг?..

— Да, мы передадим только ваш мозг, ваш интеллект, вашу душу. А там пусть они всадят ее в тело какого-нибудь стройного коллегианина.

— И это возможно?

— А почему нет? Их жизнь держится на тех же двадцати столбах, на двадцати аминокислотах. У них та же левая ассиметрия…

Александр стискивал ладони коленями.

— Мозг! Но и это чудовищно много… Больше десяти миллиардов клеток в одной только коре…

— Ничего не попишешь, телеграммка получится несколько длинноватой. Не так уж и страшно. Справимся. А потом, зачем передавать все клетки, запрограммируем и передадим только то, что отличает вас, Александра Бартеньева, от всех других, ваши индивидуальные особенности, вашу память, ваши знания, привычки — все ваше без остатка, выраженное в молекулярно-химических изменениях ваших клеток.

— Что потребуется от меня?

— Только одно: натренироваться и предоставить свой мозг, чтобы мы его смогли сфотографировать со всеми подробностями.

— А потом?

— Потом эту фотографию переложим на математический код, отправим на радиостанцию, они запустят ваш интеллект в дальнее путешествие, так сказать, в радиоволновой упаковке.

— И я останусь с вами?

— Такой же невредимый, как и сейчас. Вас, поверьте, не убудет. Если я сниму мерку с этого стола, он не станет менее качественным.

— У меня окажется духовный двойник?

— Да, лет так через сорок, за биллионы километров, на планете Коллега.

— Невероятно!

— Но, согласитесь, удобнее путешествия не придумаешь.

— Почему именно мой мозг? Наверняка можно найти более достойных…

— Нужно, чтоб посол на Коллегу носил под своим черепом — простите за вульгарное сравнение — обширнейшее складское помещение, куда бы мог спрятать максимум сведений о жизненном укладе, об искусствах, о науках, о привычках коллегиан. Да и с Земли в подарок коллегианам тоже кое-что нужно захватить. Никаких записей, никаких дневников с собой не возьмешь — только память. А свойства памяти можно сохранить почти без потерь.

— Он вернется обратно?

— Разумеется. Командировка… Мы передаем, там восстанавливают, год живет среди коллегиан, с его нагруженного новыми информациями мозга снимают копию, пересылают нам, мы восстанавливаем и учимся от него живому разговорному языку коллегиан, слушаем лекции об их быте. Мы?.. К сожалению я-то уж, во всяком случае, не протяну еще семьдесят с лишком лет. Да и вам трудно рассчитывать на встречу…

Шаблин встал. До сих пор его лицо было насмешливо-воодушевленным. Чувствовалось, что прославленному ученому доставляет детское удовольствие наблюдать ошарашенность Александра Бартеньева. Сейчас черты лица отяжелели, в глазах пропал блеск.

— Знаете, кто самый страшный враг человеческого разума? — спросил он сурово.

— Отвечают обычно: сам человек.

— Ерунда. Внутрисемейные неурядицы по-семейному утрясем. Верю. Хотя я не социолог, на моей обязанности — воевать с внешним врагом, с окружающей природой.

— Кто же тогда враг? — спросил Бартеньев.

— Пространство! Нет ничего более неподатливого на свете.

— Как так?

— Человечество похоже на былинного богатыря, у которого высохли ноги. Чувствует силу — раззудись, рука, развернись, плечо, — мог бы показать свою удаль, а приходится сидеть сиднем на печке или ползать по горнице, в лучшем случае выползти во двор, по-стариковски погреться на солнце. Богатырю — по-стариковски!.. От дальней Галактики свет идет шесть миллиардов лет, а человечество и всего-то живет какой-нибудь миллион. Более или менее разумным оно стало всего шесть тысяч лет назад. Шесть миллиардов и шесть тысяч — век горы и век однодневки. Но за свой куцый век человечество узнало о существовании и этой Галактики и о масштабах пространства, а вместе с этим узнало и готовую истину — оно приковано к своей печке. Все можем победить, но только не пространство. Чем больше будет крепнуть наш разум, тем сильней станем ощущать отчаяние перед непобедимым, равнодушным, не замечающим нас врагом. Отчаяние…

В темных глазах угрюмо тлеет мрачный огонь, резкие морщины стали жесткими, неприятными. Бартеньев с удивлением разглядывал человека, страдающего оттого, что недоступно до бессмысленности сумасшедшее господство — господство над всем мирозданием. Прославленные историей великие честолюбцы Юлии Цезари, Александры Македонские, Наполеоны — жалкие щенки по сравнению с этим необузданным узурпатором, яростно сожалеющим о своем бессилии.

Шаблин протянул руку.

— До завтра… Завтра в десять утра быть у меня — ознакомлю с планом подготовки к космическому путешествию вашей души.

Бартеньев почтительно простился и вышел.

С высокого, крупитчато искрящегося сахарной белизной под ногами, институтского подъезда Александр окинул взглядом плоский парк. Институт молодой, деревья, главным образом дубки, посадили недавно, все они не толще руки у запястья. Вокруг института было немного неуютно, как в необжитой квартире. В центре пестрела громадная клумба…

За парком размашисто виляла река, на темной воде крошечные, яркие, как осыпавшиеся лепестки цветов, скутера. Сочная зелень вековых уютных рощиц, солнечного цвета крыши зданий и в синем небе напористо летящий энтомоптер — водяным радужным кольцом окружили прозрачные крылья кургузое тельце этого самолета-насекомого.

Завтра начнется подготовка к полету в немыслимые занебесные тартарары. И странно, что не нужно прощаться с этой обжитой Землей.

После того как Бартеньев ушел, Шаблин включил телеэкран на столе. Пожилая женщина с царственной осанкой, носящая белый халат, отвернулась от аппаратуры, загромождавшей стол.

— Сейчас беседовал с Бартеньевым, — заговорил Шаблин. — Приметил: он при разговоре постоянно хватается за висок. Что это! Быть может, некоторая недостаточность кровеносного питания?

Женщина спокойно покачала головой.

— Вы, Игорь Владимирович, если чем-нибудь озадачены, извините, лезете чесать затылок.

Шаблин рассмеялся.

— Осадили…

— Значит, он? — спросила женщина.

— Он. Известите об этом официально всех, кого нужно.

 

5

Александра Бартеньева готовили к «полету».

Нет, его не упрятывали в барокамеру, не закупоривали на недели и месяцы в тесные одиночки от мирского шума и суеты, не бросали какой-нибудь сверхмеханизированной катапультой…

В нескольких минутах ходьбы от института стоял коттеджик, на застекленные стены его напирала темная зелень густого сада — уютное гнездышко, мечта молодоженов. В нем лампы сами услужливо вспыхивали, ступеньки крыльца заботливо слизывали пыль с подметок, вешалки с поклоном подавали пальто и шляпу, и каждое утро сладчайший голос автомата «здравоохрана» произносил:

— Доброе утро, Александр Николаевич! Вы спали хорошо, пульс был нормальный, дыхание ровное и глубокое, деятельность мозга не превышала допущенного уровня. Приступайте к утренней зарядке…

Казалось, вырази Александр желание, чтоб ему почесывали перед сном пятки, немедленно бы появился автомат и исполнил все с машинным прилежанием.

Одна комната обставлена на сугубо деловой лад: кресло, стол, большой телеэкран, вмонтированный в стену, матовая доска густого зеленого цвета с набором мелков — почти не усовершенствованная правнучка классных досок, на которых когда-то дети, изнемогая от напряжения, писали: «Маша варит кашу».

Ровно в девять Александр садился за стол перед телеэкраном и ждал, когда его посетит какой-нибудь избранный «дух». И «дух» появлялся, телеэкран мягко вспыхивал. Плотный человек с властным взглядом неумолимого подвижника, для которого ничего не существует, кроме его науки, говорил сочным баритоном:

— Здравствуйте, молодой человек. Приступим… Тема сегодняшней лекции — «Абстрактный спектральный анализ». Попрошу вас подойти к доске и изобразить мне уравнение Шредингера…

И лекция начиналась.

Каждое утро — перед телеэкраном.

Рыхлая старушка, отдаленно напоминавшая по внешности гоголевскую Коробочку, великая бабушка мировой океанологии, исползавшая за свою долгую жизнь дно всех морей и океанов, сообщила о последних исследованиях морской флоры и фауны.

Профессор Эринато Марчарелли, неистовствуя на экране, потрясая кулаками, хватаясь в отчаянии за черную, встрепанную, как только что вылупившийся, не успевший обсохнуть вороненок, голову, прочитал курс Всемирной истории, бурно переживая при этом каждый социальный катаклизм.

Выдающийся архитектор Паниах, сухонький человечек, застегнутый на все пуговицы, с бронзовым лицом и кротким взглядом смолисто-черных глаз, разбросавший по свету сотни городов, обрисовал кратко состояние современного зодчества.

Математики и физики, конструкторы и астрономы, химики и биологи, энергетики и экономисты, литераторы и художники — что ни имя, то громкая глава современного человечества — проходили чередой перед экраном.

К концу каждого курса лекций Александр Бартеньев беседовал со своими преподавателями как специалист.

Ничего не разрешалось записывать, все нужно только запоминать. Лик планеты в прошлом и настоящем, лик планеты и дух человечества должен был вместиться под череп.

Однажды экран не вспыхнул, а вошел Шаблин.

— Прошу прощения, что запоздал на минуту. Итак, начнем…

Он тоже был в числе лекторов.

Его лекции частенько переходили в свободные беседы. И тут Шаблин начинал говорить не о победах, а о досадном бессилии науки, которая для ученого всегда трагедия.

— Мы можем только копировать мозг. Слепо! Всякие попытки усовершенствовать нарушали неуловимую для нас гармонию. Получалась каша из нервных клеток. Мы не боги, а жалкие плагиаторы матери-природы.

— Но если умеем повторять, значит, духовный мир каких-то людей можно сделать бессмертным! — возражал Александр.

— Увы! Для того, чтобы вырастить копию мозга, необходимо как основу использовать несформировавшийся мозг человеческого зародыша. То есть, чтоб дать вторую жизнь кому-то, пришлось бы перебежать дорогу другому человеку.

— Повторить, скажем, такой ум, как ум Эйнштейна, — стоит пойти на это.

— Вся беда, что Эйнштейны неповторимы.

— Как так?

— При всяком подражании неизбежны малейшие потери и отклонения. Передать привычки, характер, наконец, память мы можем, даже с ручательством. А гениальность, таинственную, почти неуловимую категорию мышления, — нет! Никакой гарантии, что получится второй Эйнштейн, с его привычками, его характером, но не гениальный, а просто заурядно способный. Словом, на бессмертие в широком масштабе не рассчитывайте. Человечество будет прибегать к копированию мозга только в таких исключительных случаях, как забрасывание посла в недоступные миры.

— Есть ли надежда, что коллегиане раньше пришлют нам своего посла? — спросил Александр.

— Навряд ли. Некоторые данные дают право предполагать, что они отстают от нас в этом вопросе… Хотя возможно всякое… Не будем обольщать себя праздной надеждой. До них еще не дошло наше сообщение, что посылаем душу землянина. Дойдет лет через тридцать, а там они будут готовиться к встрече… Словом, трезво рассуждая, я не жду их посла раньше, чем ваш дух вернется обратно.

— Через семьдесят лет?

— Возможно, и позже. Подводит нерасторопная природа-матушка.

— Они отстают, вы сказали?

— По свежим данным. А их свежесть — сорокалетней давности.

— Не получится ли так, что бросим душу во Вселенную, как в мусорную корзинку?

— Вас от этого не убудет, дружочек.

— Если б успех зависел от того, убудет меня или нет!..

— Оживет ваша душа, гарантирую.

— Даже гарантия?

— Да.

— Докажите.

— Душа-то ваша вырастет перед ними не сейчас. Через тридцать шесть лет прилетит. А это срок немалый, их наука шагнет вперед. Да еще наши данные, собственно, подсказывающие принцип материализации…

— Положим…

— Вы хотите сказать, что и это еще не гарантия?.. Что ж, допустим, и через тридцать шесть лет они окажутся невеждами. Маловероятно, но допустим. Однако данные-то будут записаны и наверняка сохранены как ценность. Пройдет еще лет десять, тридцать, сто — и рано или поздно секрет откроют, ваша душа обретет плоть. Правда, она будет старомодна немного, но даже при самых благоприятных условиях свеженькой ее не доставишь. Тридцать шесть лет путешествия — за это время мы не будем сидеть сиднем, ускачем вперед, переданные нами сведения, увы, покроются пыльцой.

Маленький коттеджик, упрятанный в густой зелени, стал самым маленьким университетом из всех, какие когда-либо существовали на Земле. Слушательский состав — один человек. Ни в одном из университетов мира не читало лекций столько светил. Ни в одном из университетов не было такой способной аудитории.

После рабочего дня к коттеджу подплывал лимузин. В нем сидели жизнерадостные, мускулистые ребята, они же — наблюдающие за Александром врачи. Тащили на велосипедные прогулки, на греблю. По воскресеньям компанией улетали к морю — погулять на яхтах. Распорядок прежде всего. Перегруженный мозг должен отдыхать. Иначе автомат «здравоохрана» своим сладеньким голосом подымет тревогу.

 

6

Вечером шел с реки. После двухчасовой гребли он выкупался, холодная вода прогнала усталость. Шагал по узкой тропинке, немного расслабленный, счастливый тем тихим, бессмысленным, почти биологическим счастьем, у которого нет иной причины: ты живешь, и тебе в эту минуту ничего больше не надо от жизни.

А вечер был темный — сказывалась близость осени, — и горели крупные косматые звезды. Среди них, нарядных, тянет свой долгий звездный век звезда Лямбда, галактическая старушка, еле видимая отсюда из-за своей ничтожности.

И не хотелось думать о неприветливой Вселенной с затерянными в холодной пустоте сгустками бушующей плазмы, жидкими разливами туманностей, снующими планетами, пригретыми чужими солнцами. Чего тебе не хватает на Земле, человек? К чему вся Вселенная, когда лучшего рая, чем твоя собственная планета, ты не найдешь?

И пугливо трогал ветерок лицо, и с обескураженным шепотом падал к кроне берез одинокий лист-неудачник, не дождавшийся листопада. И было немного печально и хорошо на душе, и как ни хорошо, а чего-то не хватало.

Тропинка подымалась по склону холма. Это был суровый и голый холм. Пыльный, угрюмый старик среди цветущих садов, зеленых рощ и тучных полей — место, отданное современниками прошлому.

Почти каждый вечер проходил Александр по этому холму. На его вершине, осевший в землю, торчком стоит изъеденный временем тупой каменный обелиск. На нем выбита пятиконечная звезда и старинным шрифтом вырублены три фамилии:

Рядовой ОСИПОВ П. Н.

Сержант КУНИЦЫН А. А.

Младший лейтенант СУКНОВ Г. Я.

Ниже надпись:

Пали смертью храбрых в боях за Советскую Родину 1. XII. 1941 года.

И Александр представил себе то далекое время: была зима, и в мерзлой земле темнолицые, обмороженные мужчины вырубали своими примитивными инструментами могилы, закидывали окоченевшие тела каких-то Осипова, Куницына, Сукнова, убитых другими людьми. Жутко и почему-то без причины стало стыдно перед этими предками, закопанными в мерзлую землю. Стыдно за себя, не знающего, что такое голод и холод, что такое боль тела, развороченного грубым куском стали. Стыдно перед теми, о которых сказаны эти варварски гордые слова: «Пали смертью храбрых».

Он не спеша поднялся.

Сверху, от старинного камня, донесся голос.

Этот голос был чист и ясен, а слова тяжелы и жестоки, как слова на старинном надгробии.

Женский голос в глухом месте, в навалившейся ночи читал:

Привыкли мы, хватая под уздцы Играющих коней ретивых, Ломать коням тяжелые крестцы И усмирять рабынь строптивых…

Старинное стихотворение — стихийная, необузданная мощь, угловатая, все презирающая гордыня, бесстрашный вызов жестокого человека к жестокости. Старинное стихотворение — строчки, оставляющие незаживающие раны.

Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет, И душный, тяжкий плоти запах… Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах?

Чистый, ясный и безжалостный голос.

Александр подошел…

Стиснутая ночью, невнятно белела узкая девичья фигурка. Александр сделал еще шаг вперед, и голос смолк.

В черном небе чиркнула падающая звезда. Они часто падают в это время. Тихо…

И девушка шарахнулась в сторону.

— Не бойтесь! Я не восставший из могилы.

Она остановилась.

— Кто здесь? — Голос придушен страхом, бледный голос.

— Человек, как и вы…

— Догадываюсь.

— Можно подойти? Не убежите?

— Попробуйте.

Он подошел.

Ночь смыла с ее лица все черты, темнели только глаза.

— А я вас знаю, — сказал Александр.

— И я вас…

Девочка-лаборантка. Это она пригласила его на первую беседу с Шаблиным.

— Откуда эти стихи?

— Из книг…

— Я их не знаю.

— Разве что-то знать — только ваша монополия?

— В таком месте — и такие стихи!

— В другом они так не звучат… Проводите меня, я боюсь.

И они пошли бок о бок. Хрустел песок под ногами, от ее тела, затянутого в тонкое платье, тянуло теплом, и в темноте был виден ее профиль, загадочный, древний, библейский в эту минуту. Смутной влагой блестели большие, выпуклые глаза.

А над головами лениво жила Вселенная, поеживались звезды, вколоченные в знакомые созвездия. И снова упала звезда — острый, более сильный росчерк заблудившегося метеорита. В ее глазах мелькнул колючий отсвет.

— Как сабля… — обронила она тихо.

— Что? — не понял он.

— Сверкнул, как сабля… «И ханской сабли сталь…» Какие сильные и страшные люди жили прежде! Мы теперь больше надеемся на свои сильные машины, и в нас самих сила умирает за ненадобностью…

Ее слова были не новы, они гуляли по свету как сомнительное утверждение: «Человек становится тепличным».

Такие утверждения когда-то питали человеконенавистнические теории: сила воспитывается в столкновениях; с прекращением войн у общества отнят такой решающий стимул развития, как внутривидовая борьба… А общество развивалось, преобразовывалась планета, заселялись океаны, шло освоение солнечной системы, жизнь опрокидывала теории, перечеркивала эти слова.

Но сейчас Александр не возражал: ночь, девушка, дух предков — какие тут теории! И самому хотелось бы стать грубым, «ломать коням тяжелые крестцы и усмирять рабынь строптивых».

— А они умели не только пугать, — произнесла она. — Они умели быть нежными… Не помните?..

И она тихо-тихо стала читать:

Имя твое — птица в руке, Имя твое — льдинка на языке. Одно-единственное движение губ — Мячик, пойманный на лету, Серебряный бубенец во рту…

Как налетевший дождь, прошумел с глухой тревогой тихий голос и оборвался.

Нет, он не помнил… Память его, прославленная по всему миру память, много прекрасного не увезет с Земли, много такого, чем можно гордиться. Богаты минувшие века, всего не захватишь.

— А как ваше имя? — спросил он.

— Галя…

И тем же голосом под дождевой шепот:

Камень, кинутый в тихий пруд, Всхлипнет так, как тебя зовут…

Они стали встречаться.

Ей было семнадцать лет, год назад перешла из школы в институт, работала и училась, готовилась стать биологом, старая русская поэзия — просто увлечение.

А липовые рощицы осветились призрачно-лимонным светом, а дубки в институтском парке стояли в ржавом наряде, молоденькие, неокрепшие, но уже солидные, себе на уме, как мужички из сказок.

Над рекой был переброшен паутинный мост. Сверху видно было, как на черной воде корчится от усилий луна — холодное, жидкое золото, — корчится, рвется и не может сорваться. Прикована.

Он смотрел и думал, что человеческая мысль похожа на это лунное отражение. Неистовствует, рвется вперед, хотя бы во враждебные глубины космоса, где господствует один лишь неприветливый бог — Пустота, облаченный в нищенские лохмотья материи. Сорваться вперед, в неведомое будущее! И постоянно неоправданное недовольство настоящим, даже если это настоящее приветливо, как сама Земля, укутанная синим небом.

В яркие лунные ночи Лямбда Стрелы была почти не видна на небе.

В лунные ночи рядом с Галей он забывал о своей миссии.

Она читала стихи, а он сразу запоминал их. Если и декламировал, то повторял даже ее интонации.

В полночь они шли знакомой тропкой мимо могильника. Она клала луговые цветы к камню. И это она делала со строгим и значительным лицом, словно исполняла жертвоприношение. Все-таки она была чуточку по-девичьи сентиментальна.

Там, где начинается институтский парк, они прощались. Он целовал ее, на губах после этого оставался чистый, молочный привкус. Потом стоял и слушал ее легкие, пугливо глохнущие в ночи шаги. И охватывала грусть пополам с радостью: ушла, но завтра-то снова встретятся… И никуда он не улетит, не расстанется с ней…

Он спешил к ней, подпрыгивая от нетерпения на каждом шагу.

На мосту темнела одинокая фигура. Ждет! Уже! Александр рванулся и, вбегая на мост, замер. Стояла не она, кто-то другой. Этот кто-то шевельнулся ему навстречу.

— Не правда ли, чудесная ночь?

Привалившись к шатким перильцам, стоял Шаблин.

Александр молчал.

— И луна, и звезды, и журчание воды… Вы, надеюсь, не откажете в любезности побыть со мной несколько минут?

— Да… Конечно…

— Помолчим, повздыхаем… Вы что-то оглядываетесь? Вы кого-то ждете?

— Нет… Впрочем, да, жду.

— Напрасно.

— Что?

— Я сказал: напрасно.

— Что-нибудь случилось, Игорь Владимирович?

— Просто она не придет сегодня.

Александр молчал, уставившись в притаившиеся под бровями глаза профессора.

— Не придет. Ни сегодня и ни завтра…

— Что это значит?

Шаблин крепко взял его за локоть.

— Вам никогда не приходилось болеть странной болезнью — ностальгией?

— Что с ней случилось?

— С ней — ничего, а вот с другим человеком могут случиться неприятности.

— С каким человеком?

— С ним…

— С кем — «с ним»?

— С Александром Бартеньевым номер два, который оживет на планете Коллега.

— Ну, знаете!..

— А вы все еще не принимаете его в расчет? Он для вас лишь отвлеченный научный эксперимент?

— Считать его человеком?.. Мне? Сейчас?

— Себя-то вы считаете…

— Не могу представить.

— А все-таки представьте. Он будет таким, как вы, точно таким. С вашим умом и с вашей впечатлительностью. А теперь представьте себе, что вы оживаете в чужом мире, среди непохожих на вас существ, по духу непохожих. Мало того, вы будете понимать, что никогда не встретите ни отца, ни мать, ни сестер, ни братьев. Ведь в то время, когда вы вернетесь обратно, все они будут лежать в могилах. Любовь, привязанности — все умрет. Забытый странник без родины. Вам это нравится? Вам не хочется за это попросить у него прощения?

— Да его же нет! Быть может, не будет совсем. Если и будет, то через сорок лет!

— Для вас — сорок. Для нас с вами. Для него — вчера.

— Но чем я мешаю, если встречаюсь?

— Очень сожалею, что я не успел помешать, узнал с опозданием. Не усугубляйте: чем дольше это будет продолжаться, тем страшнее. Оборвем сейчас!

— Страшнее?.. Не пойму.

— Лунные ночи, вздохи, нежные взгляды, маленькое божество и большая любовь. Он все это увезет с собой; сорок лет спустя он будет это помнить, как будто бы случилось вчера. И будут глодать мысли, что маленькое божество никогда не встретится, превратится в дряхлую старуху. Убийственные мысли для человека, напрочь оторванного от родины… Перед тем, как передать второму «Я» все свое, — влюбиться! Может, вы еще медовый месяц проведете?.. Давайте удесятерим впечатление земного счастья, память о котором он увезет с собой. Удесятерим, чтобы загибался от ностальгии, отчаивался от невозвратной потери, чувствовал себя несчастным. А нам нужен энергичный, полный сил посол, не растравленный хлюпик. Не скрою, беспокоюсь за эксперимент, но мне его и по-человечески жаль. Пожалейте и вы. Пожалейте, как самого себя.

— Что я должен сделать?

— Выбросить из головы милую девушку.

— Не могу!

— Должны смочь!

— Не волен в этом…

— Представьте, что вы сами летите. Сами!

— Я все понимаю.

— Не имеете права на такую роскошь сейчас.

— Понимаю… И все-таки не могу.

— Вы с ней не встретитесь.

— Как так?

— Ее здесь нет, не ищите. Сегодня утром по моему приказу улетела.

— Ссылка? Арест?

— Называйте, как хотите.

Александр молчал.

— Подумайте, взвесьте и постарайтесь не обижаться на меня… До свидания.

Шаблин кивнул головой, прямой, со вздернутыми плечами, стал спускаться к берегу.

Александр долго стоял, поглаживая пальцами висок.

Плясала луна на воде, пришептывала река, пресно пахло осокой, тронутой осенним тлением.

 

7

Зима, весна, лето — снова липовые рощицы залиты пронзительно-лимонным светом, и снова снег, и, наконец, зацвел северный апельсин за окнами коттеджа.

Александру обрили голову. Когда гляделся в зеркало, казалось, что его макушка пускает солнечные зайчики.

Появился Шаблин, не в обычной куртке, мягких брюках, — черный, торжественный костюм, начищенные ботинки, сам он замкнут и величав, словно юбиляр перед приемом высоких делегаций.

— Пошли, — скупо сказал он и озабоченно оглядел бритую голову Александра. Умеренно большой зал, залитый с потолка мягким зеленоватым светом. В этом зале, как в аквариуме, бесшумно плавали люди в белых халатах. Шаблин средь них в своем черном костюме — мудрый ворон, такой же чужой и, казалось, такой же обреченный, как Александр.

Он подвел Александра к круглому столику, выбросил на его плечо сухонькую легкую руку, властно нажал.

— Садись. Сейчас будет все готово.

Люди бесшумно двигались, словно исполняли слаженный танец. На столике перед Александром почему-то стояла рюмка. Александр оглядывался.

— Я тебе рассказывал обо всем этом устройстве. — Шаблин сегодня впервые обращался к нему на «ты».

Александр кивнул бритой головой.

— Знаю.

Посреди комнаты, как трон, массивное кресло. Над самым креслом с потолка свисает предмет, похожий на хромированную чашу с раздутыми толстыми стенками. Углубление в этой чаше специально подгонялось под череп Александра. Он сядет в кресло, чаша опустится на голову… Она — чувствительнейший экран, вернее, много тысяч тончайших экранов, один над другим, как слоеный пирог. Это своего рода объектив, способный проникать в глубь мозговых клеток. А где-то за стенами этого зала ждет молекулярное запоминающее устройство. Чаша-объектив передает каждую клетку, каждую молекулу в клетке мозга Александра на этот аппарат, и он запоминает. Он станет электронной копией мозга, точнейшим фотографическим негативом, но негативом непроявленным.

И если б человек стал «проявлять» этот негатив, клетку за клеткой, то прошло бы не одно столетие, поколение сменялось бы поколением, пока кропотливый труд был бы закончен. Электронную копию мозга станут допрашивать счетные машины по строгому плану с машинной педантичностью и скоростью многих тысяч операций в секунду. Одни машины — подсчитывать, другие — обобщать: одинаковые клетки — под одну рубрику, изменения, исключения — на заметку… Компактные математические выводы опять же машинами шифруются особым кодом на пленку, которая поступит прямо на астрономические радиостанции.

Человек только даст толчок, а дальше все станет делаться без его вмешательства. Человек даже при желании ничего не сможет изменить, усовершенствовать, как фотограф, проявляющий фотоснимок, не в состоянии изменить сфотографированное изображение.

Все это Александр знал. Знал он и то, что само по себе «фотографирование» мозга в общем не сложная операция, она займет от силы минуту. Сложен процесс «проявления» и обработки.

— Мы готовы, — раздалась в стороне.

На пульте управления призывно мигал глазок.

Шаблин пододвинул к Александру рюмку.

— Выпейте.

— Что это?

— Ничего особенного. Средство, возбуждающее нервную деятельность, особенно — коры головного мозга. Выпейте и почувствуете, как «прочистит мозги».

Александр выплеснул содержимое рюмки в рот, сморщился — не амброзия.

— К креслу!

Он встал и уже через пять шагов, пока шел к креслу, почувствовал какую-то кристальную, праздничную ясность в голове, движения стали четкими, скупыми, легкими.

Стоявшие вокруг кресла люди, само кресло — белое в зелень, при зеленоватом освещении, — крупные контакты, провода, чаша, свисающая с потолка, словно рефлектор лампы над операционным столом — все замечалось с особенной остротой, все имело свой значительный, потайной смысл.

Его усадили, обнажили запястья, грудь, прикрепили контакты. Умелые, тренированные руки хозяйничали над его телом.

У пульта управления стоял мужчина, на зеленовато-бледном лице — суровые брови. Он глядел пристально на Александра, а рядом с ним на пульте продолжал призывно мигать глазок.

И Александр подумал, что эти брови, этот мигающий глазок — последнее, что увидит, что запомнит, что увезет с Земли его двойник.

— Есть! — раздалось над ухом.

На голову сверху плотно легла чаша, ее прикосновение было нежным и теплым, как материнская ладонь.

— Есть!

Из-под бровей, вскинутых, как птичьи крылья в полете, — пристальный взгляд.

И тут потух свет — полный мрак, полная тишина. Сердце слишком громко стучало в груди.

Что-то щелкнуло. В темноте вспыхнул глазок. Он не мигал, он горел в темноте, словно маленькая луна.

А вслед за этим по комнате разлился свет. Умиротворяющий, зеленоватый, окрашивающий лица людей в бледный, потусторонний цвет.

И все засуетились, громко заговорили, кто-то сказал над ухом:

— Поздравляю вас.

И снова умелые, быстрые руки забегали по телу, отстегивая контакты. Обнимавшая голову чаша поднялась, стало холодно голове, словно снял меховую шапку.

— Можете встать.

Александр легко поднялся, соскочил на пол. Человек с разметанными бровями подошел, зачем-то ласково взял под руку, повел к столику, за которым, сгорбившись, сидел Шаблин. У столика Александр почувствовал усталость, ноги стали ватными.

— Ничего. Реакция после возбуждения. Составчик-то крепенький! — Шаблин ткнул рукой в пустую рюмку. — Через полчаса все пройдет. Усадите его.

Александр опустился в кресло. В зеленоватом свете, заполнявшем комнату, поплыли оранжевые пятна, похожие на спокойный глазок — маленькую луну.

Минут через двадцать он очнулся.

— Кажется, я в состоянии встать.

— Не спешите. Посидим еще, — сказал Шаблин. — А у меня вам подарок…

Тяжелая дверь мягко распахнулась. Солнце ослепило. Он шагнул вперед… Шагнул и замер. В светлом кремовом платье, оттенявшем смуглое в легком загаре лицо, стояла Галя, прижимала к груди букет цветов.

Кругом были люди, собравшиеся со всех концов института посмотреть на того, чей мозг был только что сфотографирован для небывалого зазвездного путешествия. Посмотреть на того, кого из века в век станет вспоминать история.

И они не обнялись. Он лишь взял ее под руку и повел через просторный двор, мимо людей. Галя послушно шла, зарыв подбородок в цветы.

 

8

Шаблин им сказал:

— Уезжайте, здесь не отдохнете: заедят корреспонденты. Я знаю один райский уголок, где можно спрятаться… Возьмите с собой акваланги.

Райский уголок…

В глуши Тихого океана, далеко в стороне от крошечной группы островов, когда-то торчали из воды рваные черные скалы — макушка давным-давно потухшего вулкана. Быть может, в течение столетий не раз буря заносила к нему случайные корабли, люди видели этот крохотный островок и равнодушно забывали… Несколько тощих кустов, чудом выросших на камне, несколько десятков ящериц, тоже бог весть как попавших на этот жалкий осколок суши. До середины двадцатого века этот островок не появлялся на морских картах, да и после он долгое время значился как риф, который следует обходить стороной.

На нем не было пресной воды.

Но в конце концов люди и его прибрали к рукам, установили электростанцию и агрегат-опреснитель, прозрачные ручьи потекли по скалам, скалы затянулись зеленью, не какой попало, а избранной: цветы и полезные травы, кокосовые пальмы и хлебные деревья, декоративные кусты и фруктовые насаждения. Павлины спесиво носили хвосты, полыхающие всеми цветами радуги, доверчивые лани паслись в живописных камерных долинках — воистину райский уголок.

О его существовании знали немногие, только те, кто время от времени хотел уединения.

На острове коротала свой век чета стариков, сморщенных, темнолицых, курчавых. Их сыновья и дочери давно разлетелись по свету, один из них работал в Институте мозга. Старики командовали автоматами, заботились, чтоб стол для гостей был разнообразен, чтоб комнаты сверкали чистотой.

Оглушающая тишина, узкий мирок, тесные границы, но эти границы разрывались, когда на лицо натягивались маски аквалангов и море смыкалось над головой. Коралловые сады, пестрые рыбы и ртутно-тяжелый потолок воды, о который вдребезги разбивается потустороннее солнце. Можно уплыть на десятки километров, открывать страшные провалы, на дно которых вряд ли опускались смельчаки, вынимать из расселин скал жестких лангустов, стрелять из примитивных ружей по тунцам, заигрывать с по-щенячьи жизнерадостными дельфинами.

Александр и Галя с утра до вечера пропадали в океане.

По утрам аппарат фотопочты выбрасывал на столик только что принятые по радио газеты и воскресные журналы. Обложки этих журналов были украшены портретами Александра — бритая голова, широкие скулы, почему-то сонливо-отсутствующий взгляд. Известные поэты посвящали ему стихи, в только что выстроенных городах улицы назывались его именем. Командиры лайнеров из космоса присылали ему поздравительные радиограммы. «Покоритель космоса номер один, звездный Гагарин», — не шути…

Александр был не прочь оставить тихий остров вместе со всем Тихим океаном, окунуться в шумиху. Но Галя читала газеты с неодобрением.

— Подвиг? Да?.. А ведь ты к этому подвигу не имеешь никакого отношения.

И тащила его в очередное подводное путешествие.

А где-то за тысячи километров отсюда шло другое путешествие по неоткрытому материку, площадь которого не превышала каких-нибудь двух с половиной квадратных метров. Шло путешествие по коре головного мозга Александра Бартеньева. Днями и ночами, ни на минуту не останавливаясь, лихорадочно работали счетно-электронные машины: каждая секунда — сотни тысяч операций. Кусочек за кусочком, клеточка за клеточкой открывался и исследовался необъятный материк.

Машины работали, люди терпеливо ждали результата.

Александр ждал весточки от Шаблина.

Однажды они плыли вдоль края подводной пропасти. Словно окисленные, зеленые, корявые скалы стремительно скатывались во мрак, таинственный и угрюмый — океанская преисподняя. Над черной бездной летали рыбьи стаи, иногда в глубине мелькало какое-то светлое пятно — и там была жизнь…

Они плыли дальше и дальше, а конца пропасти не видно. Казалось, в этом месте земля раскололась пополам до самого центра. Александр пытался остановить Галю: вернемся, пора. Она отмахивалась.

Наконец, дно начало уходить вниз, унося вместе с собой окисленные скалы и страшную пропасть. Да и вода над головой стала темнеть: близок вечер. Плыть вперед бессмысленно.

А Галя плыла и плыла. Сгустился мрак внизу… Он нагнал ее, обхватил ее талию, пошел вверх…

Перекатывались пологие волны. Красное, плоское — раскаленный блин — солнце садилось в них. И багровые отсветы облизывали темные волны, и все еще стояла перед глазами оставленная внизу мрачная пропасть, расколовшая планету пополам, и не видно острова. Волны, волны, перекидывавшие друг к другу холодное и багровое пламя уставшего солнца. И казалось, что попали в первобытный океан, а нем нет ни кусочка протоплазмы, из которой бы могла выпестоваться первая клетка, прапрабабушка всего живого. Они вдвоем. Они лицом к лицу с первобытным океаном и невозвратно тонущим солнцем.

Александр нажал кнопку на запястье, вскинул вверх руку. Аварийный аппаратик заработал, разбрасывая тревожные радиосигналы.

А через пятнадцать минут, скача с волны на волну, помигивая ослепительным маячком, подлетел спасательный катерок. На нем не было людей, он самостоятельно нашел заблудившихся в океане.

Они взобрались на него, когда солнце спряталось, оставив на небе скупое закатное зарево.

В темноте на берегу их встретил старик.

— Далеко заплыли? — спросил он буднично.

— Черт те куда…

— Ничего, случается… Случается, заплывают и дальше. Никто не потерялся… Давно уже люди не теряются.

Старик, позевывая, отправился спать.

А Галя проводила его шалым, остановившимся взглядом и вдруг сказала:

— Уедем завтра отсюда.

— Почему? — удивился Александр.

— Улетим скорей… Не хочу.

Уже в комнате перед сном она призналась:

— Мне кажется, что вокруг нас жизнь понарошку.

— Как так? — не понял он.

— В прошлом, чтоб съесть кусок хлеба, человеку нужно было вырубать лес, корчевать пни. Самому, своими руками вырубать и корчевать. Мы даже не знаем, как это тяжело…

— Есть чему завидовать!

— Не знаем тяжести труда, но не знаем и радости отдыха после такой работы. Не знаем, как вкусен этот кусок черствого, грубого хлеба. Недоступно нам!.. А путешествия?.. Для того, чтобы добраться от Москвы до Дальнего Востока, нужно было стать героем: шагать сотни километров пешком, ночевать в снегу у костра, мерзнуть, голодать… От Москвы до Дальнего Востока… А теперь — путешествие, присниться не может, куда-то к дьяволу в зубы за тридцать шесть световых лет! И этот путешественник нежится у моря, ловит лангустов, читает по утрам газеты о своем подвиге, спит в мягкой постели!

— Разве это плохо! Не пойму тебя.

— Мне хочется попадать в кораблекрушения, открывать необитаемые острова, где нет услужливых автоматов, тонуть и выплывать, голодать и выживать, глядеть смерти в глаза…

— Брось институт, поступай в экспедицию, улетающую на какой-нибудь спутник Юпитера, — там тебе и смерть в глаза и уж такие необитаемые острова среди космоса, о каких твои предки и помыслить не могли. Настолько необитаемы, что не встретишь простейшей бактерии.

— Смерть в глаза… А спят-то они все равно в мягких постелях, в комфортабельных каютах, а на необитаемые острова привозят механических лакеев; если и настигает их смерть, то борются с нею не они сами, собственными руками, а их машины… И умирают они большей частью от какого-то незримого облучения, не с пистолетом в руках, а на больничной койке от неудачной пересадки костного мозга.

— Странно, почему-то во все времена люди тянулись к романтике вчерашнего дня. Древние греки в самые счастливые для себя годы боготворили старину, называли ее золотым, безвозвратно ушедшим веком. Во время трансокеанских кораблей и пассажирских турбовинтовых самолетов пускались в плавание на первобытных плотах или же строили каравеллы Колумба, чтоб на них подплыть под сень небоскребов. Очнись, Галя! Что может быть романтичнее этой минуты? Я раздвоился, мне подарены две жизни. Одна покойная, другая невероятная — сплошное приключение. Где будни, а где героическая романтика — попробуй разберись, все смешалось! Плакать о том, что, увы, миновали чудеса прошлого, когда этих чудес куда больше приготовлено для нас в будущем. Плакать о прошлогоднем снеге!

— А все-таки мне жаль трудной молодости человечества, — упрямо повторила Галя.

— А мне жаль, что не смогу прожить еще тысячу лет.

Утром маленький энтомоптер, самолет-насекомое, снял их с острова.

В ближайшем аэропорту они пересели на межконтинентальный лайнер. Пассажиры уже в полете узнали по портретам Александра Бартеньева, оглядывались, кто посмелее, подходили, выражали восхищение, трясли руку. Александру же было совестно. Возражения Гали он считал минутной причудой, но все-таки — как не признать! — подвиг достается ему слишком легко. И слишком много о нем шумят.

Во время полета возле его кресла раздался мягкий гудок радиотелефона. Вызывали с земли.

— Алло! Сынок! — послышался голос Шаблина. — Очень хорошо, что ты летишь. У нас уже все готово.

 

9

Отпечаток «души» выглядел внушительно, шесть могучих грузовых машин подкатили к кибернетическим корпусам Института мозга. Их до отказа забили пластмассовыми коробками с лентами. Каждая коробка была строго пронумерована.

Шесть машин, шесть сухопутных кораблей — они могли бы за один рейс увезти разобранное по блокам любое здание института. Но сейчас везли только закодированный мозг, тот мозг, который носит под черепом, не ощущая его тяжести, Александр Бартеньев.

Машины мчались к аэропорту. Следом за ними скользил двухместный лимузин. В нем сидели Шаблин и Александр.

Четыре транспортных самолета ждали необычный груз. Они должны взять курс в разные концы земного шара, к четырем самым мощным передаточным астрономическим радиостанциям.

Шаблин решил лететь вместе с грузом на ту радиостанцию, которая первой начнет передавать необычную информацию к далекой звезде Лямбда Стрелы.

Высокие горы прижали к морю небольшой южный город — белые дома захлебнулись в зелени. У моря пляж, как цветник, пестреющий яркими тентами.

Горы наверху лысые, кое-где дыбится старчески сморщенное чело отвесных скал. В одном месте скала поставлена на попа, издавна она носит название «Перст дьявола». Снизу, с улиц уютного курортного городка, с пляжа эта скала действительно напоминала палец, с укоризной поднятый в небо. На самом деле палец высотой в добрых восемьсот метров. А несколько лет назад на нем расцвел серебристо-розовый цветок, его сетчатая тень покрывает не только весь палец, но и часть горы.

Жители города зовут его «Мальвочка», при виде вздыбленных гор нельзя к нему относиться иначе, как панибратски, снисходительно. Только словно невзначай оброненный домик у подножия цветка, робкое белое вкрапление среди камня, заставляет задумываться о размерах «Мальвочки». В ее розетке мог бы поместиться городской стадион на сто тысяч зрителей.

Это одна из четырех радиостанций, а сам цветочек — зеркало гигантского радиотелескопа, способного забрасывать сигналы в самое сердце Галактики.

Начинался вечер, город внизу тонул уже в сумерках, там кое-где зажигались редкие огни, а здесь скалы запекались в последних лучах солнца.

Над головой, загромождая почти все небо, висело сплетение легких балок и перетяжек, чудовищный ажурный хаос — так выглядела вблизи «Мальвочка». Она была повернута к горизонту, ждала появления неприметной звездочки, одной из тысяч различимых звезд — Лямбды Стрелы.

Старший по станции, смуглый, жгуче-черный человек, с горбоносым острым профилем и необузданным темпераментом южанина, хлопая себя по ляжкам и бокам, повел Шаблина и Александра к лифту.

— Все готово! Все готово! Прошлой ночью послали сигналы: начнем передачу через двадцать часов. Осталось десять минут. Ах, великий день! Великий день!

В круглом зале, похожем на диспетчерский пункт электростанции средней руки, старший не выдержал и, как спринтер, помчался по кругу, обнюхивая на ходу приборы.

— Все в порядке! Ах, все в порядке!

Ленты вставлены в аппаратуру, механизмы настроены на задание, проверять нечего, но кипучая натура старшего жаждала деятельности.

Неожиданно он споткнулся на бегу, застыл с трагическим лицом.

— Три минуты! Всего три минуты осталось!

Шаблин спокойно подошел к круглому, как выпуклый иллюминатор батискафа, окошечку. За толстым стеклом тянулась зеленая, дышащая полоска.

— Начали! — возопил старший.

Зеленая полоска подпрыгнула, заплясала. Заприплясывал на месте старший. Поеживаясь, с мученическим выражением черных глаз он зашептал Александру:

— Позывные. Понимаешь!.. «Коллега!», «Коллега!» — вот что передаем…

Шаблин взглянул на часы, бросил значительно:

— Две секунды!

— Ха! Каково? За орбиту Луны перескочили. — Подпрыгнул старший.

В распахнутых глазах хозяина станции разлитые зрачки, в них восторженный ужас.

— С Земли подымает голову змей! Понимаешь? — Срывающийся от волненья шепот. — Великий змей! Он будет расти целый месяц. Целый месяц со скоростью трехсот тысяч километров в секунду. Каково! И этот змей — ваш мозг. Ах, черт возьми! Ваш мозг!..

Минутное молчание. Плясала за круглым толстым стеклом голубовато-зеленая нить, окоченевшие стрелки приборов склонились вправо. Вокруг стояла тишина, всепобеждающая, величественная, гордая тишина, какая бывает только среди гор, вдали от людской суеты. И не верилось, что над их головами плещет в небо обильная река радиоволн — здесь ее исток, здесь берет она свое начало в черную бесконечность.

Старший по станции не выдержал тишины:

— Сейчас идет: «Чрезвычайно важно! Чрезвычайно важно!» Особые сигналы… Через тридцать шесть лет там, на Коллеге, вздрогнут от них. Ах, великая минута, дорогой мой!

— Две минуты пятьдесят секунд! — сообщил Шаблин.

— Марс! Наши позывные проскочили орбиту Марса! Понимаешь!.. Но не-ет, не скоро они еще выберутся за солнечную систему. Не скоро! Мы за это время, во всяком случае, успеем, не торопясь, распить бутылочку доброго вина…

Людям нечего было делать, автоматы сами передавали текст с запущенной ленты. Их работа надежнее, чем если бы за такое дело взялся этот импульсивный человек.

И потому Шаблин, отстранившись от приборов, сказал:

— Бутылочку доброго вина?.. Дело. Обмоем.

— А какое вино! А? Какое вино!.. Я вам не подсуну имитацию старости. К черту чудеса химии! Настоящее старое вино!.. Его, быть может, закопали мои предки, когда полетел Юрий Гагарин. А!..

— Ну уж…

— Хорошо, не Гагарин. Пусть нет. Когда первый человек ступил на Луну, устраивает?.. Опять не верите?.. Ну, хорошо, немного позднее, но только немного. Головой ручаюсь.

Они спустились вниз.

Вино было действительно хорошее, впрочем, Александр не особенно разбирался в старых винах.

Через шесть часов первые радиосигналы достигли орбиты Плутона, последней планеты в солнечной системе.

Примерно в это же время «Мальвочка» перестала посылать сигналы. Эстафету перехватила вторая радиостанция, находящаяся в Атлантике. Для нее взошла на небосклоне звезда Лямбда Стрелы.

Через шесть часов возьмется за передачу третья станция, потом четвертая, снова придет очередь сигналить «Мальвочке»…

Не прерываясь ни днем, ни ночью, эта передача будет длиться месяц с лишним. Секунда за секундой станет расти от Земли в космос великан, сотканный из радиоволн.

Уже его голова за пределами солнечной системы, а тело еще не родилось, хвост появится через месяц. А там короткая передышка — и снова повторение от начала до конца. Для контроля, для гарантии, чтоб ничего не было упущено.

И еще одна контрольная передача… Только тогда смолкнут радиостанции.

Обстоятельно, не спеша будет отрываться двойник «души» Александра Бартеньева от Земли, которую в веках называли бренной. И этот двойник человеческой души окажется таким же необъятным и величественным, как и все космические явления.

Шаблин в этот день решил отдохнуть. Он и Александр купались в море, жарились. на пляже, толкались по городу, обедали в курортных столовых, не спешили вылететь обратно.

Вечером в углу городского парка им удалось занять столик.

Столик-автомат, как скатерть-самобранка, угощал их освежительными напитками, местный городской оркестр любителей — танцевальной музыкой, а море, мягко шумящее внизу под дамбой, — прохладным ветерком.

— Что еще надо в жизни? — Шаблин сидел размякший, довольный, в сорочке с расстегнутым воротом; узкое лицо, тронутое за день загаром, разглажено. — Что еще надо? А?

— Быть может, музыку получше? — подсказал Александр.

— Только не это! Живо поставят какую-нибудь ультрарадиолу. А ты погляди, как стараются! Одно удовольствие. Вот та девочка со скрипкой — носик в поту. А их шеф!.. Зачес под Бетховена, а руки длинные, деревянные, никак не сладит с ними. Прекрасен род людской в своей наивной самоуверенности повторить великое.

В другом месте на них давно бы уже обратили внимание. В другом месте, но ни в этом курортном городе, где, как в солидном аэропорту, люди меняются каждый день, каждый час, прибывают и улетучиваются, внезапно возникают и, не успев проявить характера, растворяются в небе. В таких текучих муравейниках притупляется привычка присматриваться друг к другу.

Убивают время два субъекта — молодой и пожилой, благодушный дядюшка в непрезентабельной мятой рубашке и почтительный племянник с франтовато короткой прической а-ля звездный космонавт — мир им в их скромном уединении.

За соседним столиком тесная компания, не слушающая трудолюбивую музыку сборного оркестра любителей, шумно спорит. И, конечно, спор идет о «душе» Александра Бартеньева, которая сейчас отравляется в путь к планете Коллега. И, конечно, среди других раздается решительный ораторский глас, отстаивающий свою, сугубо «оригинальную» точку зрения.

— Для чего живет человек? Черт возьми! Нельзя же из века о век увиливать от этого саднящего душу вопроса. Для чего?! Не украшайте идеалистическими коленцами, и тогда ответ прост: живет, чтоб жить, чтоб существовать! Только для этого, никакой другой сверхвысокой цели нет, выдумки! А для того, чтобы жить безбедно, по возможности счастливо, вовсе не надо рваться куда-то в преисподнюю, к Лямбдам, Дельтам, Альфам, Вегам. Наоборот, нужно все силы бросить на устройство того насиженного места, где ты живешь. Еще не все довольны жизнью на планете, еще солнечная система не до конца обжита, а, поди ж ты, тянет на задворки созвездия Стрелы… Вынесем оттуда новые знания… Да на черта новые, когда старых, дедовских истин пока не реализовали!

Говорил крепкий парень с упрямо посаженной на широкие плечи крупной головой. Говорил напористо, с той силой убежденного в святой правоте фанатика, с какой, наверное, старообрядческие подвижники Древней Руси посылали в огонь верующих. И физиономия у парня не тупая и ожесточенная — открытое, грубоватое лицо человека, невольно подкупающее своей искренностью.

— Как он вам нравится? — кивнул Александр на оратора.

— Неплох, — ответил Шаблин. — Во всяком случае, свои доморощенные мысли нахально пролает любому в лицо. Хотел бы я схватиться с таким на кулачки.

— Этот из безудержных утилитаристов, а они, имейте в виду, упрямы, считают себя солью земли.

— Были ими, — подбросил Шаблин.

— Когда?

— В каменном или бронзовом веке.

— Почему именно тогда? — удивился Александр.

— Не настаиваю на точной датировке. Наука еще не указала на веху, по которой можно было бы определить, где кончается их царствование.

— А кончилось ли? Не будет ли оно продолжаться под разными названиями до скончания веков?

— Наши космические корабли рвутся к планете Плутон не за пряностями, не за золотом, как в свое время рвались каравеллы Колумба к Америке. Узнать, прощупать руками, что это за таинственная планета. Узнать — вот что важно, а уж приспособим ли мы ее под что-либо, там видно будет. Такие утилитаристы не царствуют, а влачат сейчас жалкое существование.

— А все-таки рассчитываем приспособить, все-таки в глубине души надеемся — авось, пригодится даже Плутон.

— Конечно, и галактики в созвездии Лебедя могут многое подарить практике. Еще в старину говорили: «Нет ничего практичнее, чем хорошая теория». Но изучаем мы не только из практического расчета. В нас живет потребность познать новое. Потребность как голод, как сон, без нее нет человека. Когда люди насытятся знаниями и скажут: «Хватит!» — считай — смерть. Цель жизни, смысл ее — познай непознанное! Вот лозунг рода человеческого. Этому юному трибуну невдомек, что его утилитаризм — атавистическая отрыжка, наследство животных, самых законченных утилитаристов.

А юный трибун за соседним столиком потягивал спокойненько напиток, забыв, видно, о своем приговоре тем, кто неразумно рвется от Земли к звездам.

Александр молчал, а Шаблин снова расслабленно заулыбался.

— Славный вечер… Как, однако, хорошо побездельничать!

Сипло вздыхало море внизу под дамбой.

Дирижер оркестра с шевелюрой Бетховена, с горбатым носом ученого попугая выудил из кучи своих музыкантов хрупкую девицу с безучастным лицом.

— Дорогие друзья! — внушительно заговорила бетховенская шевелюра. — В честь исторического события — посылки человеческого интеллекта к звезде Лямбда Стрелы — наш коллектив подготовил новую песню…

— Скромничает! Наш коллектив… Сам состряпал… — ухмыльнулся Шаблин.

— Исполнит эту песню солистка нашего ансамбля Нонна Парк!

Дирижер повернулся спиной к обществу, вознес длинные руки. Рекламированная солистка с прежней фарфоровой безучастностью, округлив глаза куда-то, в затканный ночью морской простор, дождалась первой, въедливо вкрадчивой ноты из оркестра и запела тоненьким-тоненьким голоском:

Твоя душа, душа-а слетела С Земли, идущей на вираж…

Александр засмеялся. Шаблин вдруг помрачнел:

— Что смеешься!..

Помолчал вслушиваясь, обронил тихо:

— Это страшно, а не смешно.

Резко поднялся:

— Пошли отсюда.

Светлей, светлей, Чем луч от Веги-и, Ты чертишь путь В кромешной мгле…

Тоненький-тоненький, наивно бессмысленный голосок… Они вышли из парка.

— Тут уж на кулачки не схватишься, — заворчал Шаблин, морщась. — Глупость, как удушливый газ, ударом не отбросишь, на лопатки логикой не положишь. Ничего нет страшнее человеческой пошлости!

Александр, посмеиваясь про себя, спросил наивно:

— Когда-то вы, Игорь Владимирович, мне сказали: нет ничего страшнее пространства. Чему верить!

— Здесь тоже пространство. Между современностью и этим маэстро с львиной гривой — расстояние по крайней мере в пятьсот лет, не световых, обычных… Им уже не догнать наш век, а живут рядом — прискорбный парадокс, несусветная путаница.

 

10

Исчезли с обложек журналов портреты Александра Бартеньева. Его физиономия с глазами, спрятанными под лоб, с широким, несколько мясистым носом и плоскими скулами сменилась сначала ресницами и жемчужными зубками вырвавшейся на вершину славы киноактрисы, а затем нервным профилем драматического гонора.

Он с Галей поселился в том же коттеджике, в каком тренировал свою память к «полету». В комнате для занятий была устроена гостиная; вместо рабочего стола появился круглый стол, за которым по вечерам собирались гости, среди них — Шаблин. Роскошный телеэкран, откуда светила науки читали Александру лекции, остался на прежнем месте; теперь на нем появлялись лишь кинофильмы, театральные постановки, концерты — все то, что входило в программу обычных телепередач.

Институт мозга интересовался проблемой телепатии. Испокон веков легенды и мистика окутывали все, что было связано с этим словом. Уехавшая из дому дочь, неожиданно заболев, ложилась на операционный стол, а мать за много километров от нее испытывала непонятные для врачей приступы боли. Умирающий перед тем, как испустить последний вздох, слышал негромкий звон серебряной чайной ложки о стакан, а в ту же секунду этот же звон около себя слышит его приятель, находящийся на другом конце города. Все это граничило с чудесами, казалось сверхъестественным и, разумеется, сдабривалось изрядной долей низкопробного шарлатанства. Только в первой половине двадцатого века наука робко попыталась искать объяснения. Для начала была выдвинута гипотеза об излучении радиоволн мозгом.

В 1958 году американская атомная подводная лодка «Наутилус» взяла на свой борт некоего лейтенанта Джонса и отчалила от берега на две тысячи километров. С берега Джонсу делали «внушения», он дважды в день рисовал одну из пяти «загаданных» фигур. Итог — 70 процентов «угадывания». Обычные электромагнитные волны не смогли бы проникнуть сквозь толщу океанской воды и железный корпус лодки. Передача была, но как, через что, каким путем?.. В конце концов ученых стала волновать не столько сама передача, сколько те таинственные волны биологического происхождения, которые не удавалось уловить никакой аппаратурой.

Люди научились искусственно синтезировать белки, создавать в лабораториях живые ткани, вплоть до самых сложных — тканей коры головного мозга, а секрет странных волн оставался нераскрытым. Торжественно шествующая вперед наука здесь — увы! — уткнулась в тупик, застряла на столетия.

Давно была выдвинута гипотеза, что эта необычная способность досталась человеку по наследству от животных, даже больше того — от насекомых. Шаблин придерживался того же взгляда. Он предложил Александру Бартеньеву проверить эту гипотезу.

— Прежде всего, — заявил Шаблин, — выкинь из головы какую-либо романтику. И уж не рассчитывай, что быстро раскусишь орешек. Сотни ученых, и не такие, как ты, зубы сломали. Наскоком не возьмешь, нужно ползком. Долгий и неблагодарный труд. Неблагодарный потому, что никто не может гарантировать, увенчается ли он успехом. Никто!

Александр согласился взять эту работу на себя.

В одном из закоулков институтского городка был устроен обширный террариум, куда свезли безобидных ужей и ядовитых кобр, щитомордников, эф, гремучих змей, семиметровых анаконд.

Если способность испускать особые волны на самом деле досталась человеку от низших животных, то эта таинственная способность должна проявиться на змеях, недаром же за некоторыми из них с давних времен держалась прочная слава — гипнотизируют свои жертвы.

Человек, чье имя было связано с прославленным космическим «полетом», стал возиться с самыми земными из земных тварей.

Внешне жизнь шла размеренно и даже скучно. В восемь утра он уже шагал через институтский парк к своему террариуму, засиживался в лабораториях допоздна, вечерами дома изводил Галю разговорами о «ганглиозных клетках», «колбочках Краузе», о новом проявлении вторичной биосвязи у алмазной змеи.

Галя работала в одной из его лабораторий — готовила препараты, занималась классификацией, слушала рассуждения Александра и с нетерпением ждала, что вот-вот они ухватят кончик путевой нити, который приведет их к неразгаданной тайне.

Но шли дни, один на другой похожие: застекленный обширный террариум, разделенный на отсеки, змеи, змеи — то оставленные под наблюдением в условиях, близких к естественным, то помещаемые в сильные электромагнитные поля; змеи, змеи — живые и мертвые, препарированные и хватающие кроликов.

И не было видно конца работы, и неизвестно — закончится ли она успехом.

Весной вокруг их дома — снежная метель. Нет, не неистовствующая, а застывшая метель из сонного царства старой сказки. Белые хлопья под теплым солнцем, белые хлопья, повисшие над влажной землей, мечтающие упасть на нее и не падающие. Весной вокруг их дома цвел сад, и, казалось, не было на свете более уютного места.

А под крышей уютного дома — неуютная вязкая тишина, и радостная кипень цветущих деревьев кажется насмешкой.

День похож на день, не рассчитывай, что какое-нибудь событие нарушит однообразное течение времени. Течение времени… Слова, ставшие шаблоном. И Галя постоянно задумывалась: а куда оно, ее время, течет? Где цель? Куда идут дни, недели, месяцы, годы, десятилетия? Надо просто жить. И нет страшнее несчастья, чем счастье в покое.

А рядом жил счастливый человек, не замечающий дней. Счастливый, значит, не понимающий ее, значит, чужой. И по вечерам Александра встречали на пороге серые в синеву глаза, устремленные внутрь себя. И Александр сникал, съеживался, сразу же начинал ощущать вязкую тишину, которая затопила дом от подвалов до крыши.

«Быть может, любила не меня, а ту половину, которая улетела с Земли!» — думал он иногда.

Этот год, который должен бы считаться медовым, наверно, был самым тяжелым в их жизни.

Родился сын, и кончилась тишина в доме.

Родился сын. Его назвали Игорем в честь Шаблина.

Шаблин, заглядывая в гости, носил на руках своего тезку, неумело восхищался им, как и всякий мужчина, который боится, чтоб его не упрекнули в сюсюканье.

— Ошибка: не ученый — певец растет. Какой голос! А? Бас!

У Шаблина было два взрослых сына, оба работали на космических научных станциях, от обоих приходилось жить в отрыве, а мог бы из Шаблина получиться хороший дедушка.

Как-то вечером Галя завела свою обычную песню:

— Мне жаль прошедшей молодости человечества. Завидую тем, кто жил на неистоптанной планете… По-своему прекрасное время, создающее мужественные натуры…

Шаблин внимательно слушал, Александр с любопытством ждал, что он ответит. Он один из выдающихся героев современности, влюбленный в свой век, еще больше влюбленный в будущее, ему ли на девический лад восхищаться романтикой прошлого!

К удивлению, Шаблин не стал спорить, лишь усмехнулся и сказал:

— Я тебе, красавица, подарю одну старинную вещь. Кто-то мне преподнес ее, не помню… Обязательно подарю.

На следующий день он принес небольшой сверток, протянул Гале:

— Вот, держи.

Галя развернула:

— Что это?

В ее руках был грубый кусок металла, какой-то примитивный сплав, перелитый в не менее примитивную форму, — выщербленная полая ручка, короткий ствол с наростом на конце.

— Очень похоже по форме на пистолет, — сказал Александр. — Но не пистолет. В стволе даже нет отверстия.

— Правда, похоже… Я видела пистолеты в музее… — Галя с удивлением вертела в руках непонятную штуку.

— Пистолет, но не настоящий, — подсказал Шаблин.

— Не настоящий?.. Для чего же он?

— Какой-нибудь военный фетиш? — предположил Александр.

— Ладно, все равно не угадаете. Это детская игрушка. Когда-то очень распространенная…

Шаблин заглянул Гале в глаза, как он один мог заглядывать — в глубь глаз, на дно их.

И у Гали дрогнули губы.

— Детская?..

— Да, для мальчиков.

— Им разрешали играть в убийство?

Галя положила на стол перед Шаблиным исковерканный детский пистолет.

— Тебе, поклонница старины, почему-то не нравится мой подарок? — спросил Шаблин.

— Нет, не нравится.

— А я — то думал, ты сохранишь для своего сына.

— Возьмите обратно!

Галя подошла к кроватке Игоря. Он гугукал, пуская пузыри.

А где-то в межзвездной пустоте, растянувшись на целый световой месяц, мчались полки радиоволн, несли вперед законсервированную душу Александра Бартеньева, с недавних пор счастливого отца, будущего преуспевающего профессора.

С каждой секундой — триста тысяч километров; далеко позади семья планет, неторопливо плавающих вокруг Солнца… Далеко позади… А стройные полки радиоволн даже не прошли одной десятой пути, их путешествие только еще началось.

Когда оно кончится, сыну Александра Бартеньева, сейчас бессмысленно таращащему глаза на мир, исполнится тридцать четыре года, и, наверно, у него будет свой сын.

Полки радиоволн к звезде Лямбда Стрелы… И стремительно текущая жизнь на маленькой планетке Земля…

 

11

Игорь Бартеньев рос. У него была отцовская цепкая память. В четыре года он на лету, походя, схватывал стихи, которые читала мать:

Имя твое — птица в руке, Имя твое — льдинка на языке…

В двенадцать лет на конкурсе трудной задачи, устроенном местным клубом юных математиков, он занял первое место.

Увлекался астрономией и шахматами, рисованием и авиаспортом, геометрией и художественной фотографией. Мать беспокоилась: «Недостаточно целеустремлен». Отец при этом думал: «Весь в тебя». Думал, но не говорил вслух: побаивался отповеди. А Шаблин успокаивал: «Растет нормальный человек».

Невысокий, узкоплечий, девичья хрупкость в фигуре уживалась с мальчишеской пружинистой гибкостью; лицо тоже слишком нежное для мальчишки, на щеках под бархатистой смуглотой тлел ровный, здоровый румянец; глаза матери — большие, настороженные, постоянно чего-то ждущие. Эти глаза часто замирали на каком-нибудь привычном предмете, тысячу раз виденном. Пробегал по саду и вдруг застывал перед деревом, которое ничем не отличалось от других деревьев. Стоял, внимательно разглядывал, обходил кругом, даже щупал ветки, а после этого сыпал неожиданными вопросами:

«Почему каждое дерево растет по плану? Почему береза похожа на березу, дуб — на дуб, сосна — на сосну? Почему она не может вырасти комом, в виде скалы или в виде семечка, только большого?»

Объясняй ему после этого секреты наследственности, которые не до конца-то еще разгаданы наукой.

А в шестнадцать лет этот мальчик, способностями которого восхищались педагоги, сын известного Александра Николаевича Бартеньева, тот, к воспитанию кого приложил руку сам Шаблин, вдруг сбежал из дому. Он связался с компанией «незанятых».

Казалось, мир достиг совершенства. Вековая борьба за общечеловеческое равенство увенчалась успехом. Нет угнетения, нет насилия, даже само слово «демократия» давным-давно вышло из обихода. Кто станет говорить о жажде, если никогда не появляется потребность пить!

И прошли те времена, когда люди с некоторым содроганием глядели на быстро развивающуюся науку и технику: не вырвется ли раскрепощенная сила ядра, не покалечит ли жизнь?

Настала новая, своего рода рабовладельческая эра, только теперь рабами людей были не другие люди, а покорные машины. Что угодно человеку-господину — прикажи, любая прихоть будет исполнена.

Прикажи!.. И это самое важное и самое трудное человек-господин взял на себя. Мысль и воля, силы и нервы, бессонные ночи, глубочайшие изыскания и тончайшие опыты — все было направлено на то, чтобы отыскивать возможности, куда приложить железную силу подневольных машин. Каждый приказ машине должен нести новое, неоткрытое; повторить уже однажды сделанное машина, обладающая памятью, способна и сама, без человека. Приказ стал творчеством.

Казалось, мир достиг совершенства. Но абсолютного совершенства как такового не существует в природе. Совершенство, к которому ничего нельзя прибавить, — это застой, это смерть. Мир жил, развивался, значит, он мог стать еще совершенней.

Река течет меж берегов. Река течет от истока к устью, а никак не вспять. Но вместе с этим узаконенным течением вперед неизбежны завихрения; чем быстрей и напористей само течение, тем сильней завихрения, случаются и водовороты, случается, что брошенную в них щепку на какую-то минуту может понести вспять, в противоположную сторону от общего течения.

Человечество развивалось стремительно, и его движение было поступательным, движением вперед и… создавало свои завихрения.

Машина-раб к твоим услугам, за тебя она сделает черную работу, даже умственно черную! Казалось, нужно малое — сумей приказать ей, и она исполнит все. Но приказать нужно с умом, иначе машина повторит человеческую глупость, мало того — удесятерит ее с машинной педантичностью. Приказ стал творчеством!

Особые системы воспитания, сам дух творчества, который проник во все стороны жизни, развивал способности в таланты, таланты в гениев. Никогда еще планета не несла на себе столько проницательных, творчески разносторонних умов.

Но не все рождаются одинаково способными, не каждый от природы талантлив. Неодаренные люди, допущенные к машинам с их слепой покорностью, с их могучей исполнительной силой, могли стать опасны для общества. И общество, предоставляя им право жить в роскоши, доступной всем, ограничивало их деятельность.

Ум не признает совершенства; тот человек умней, кто непримиримо критичен к себе; глупость, как правило, самомнительна, самоуверенна, в претензиях не знает границ. И люди без дарований, но с непомерными претензиями хватались то за одну, то за другую творческую работу, срывались, негодовали: «Нас не понимают! Не ценят!»

В последнее время такие обиженные откровенно возвестили о себе: «Мы незанятые! Нас презирают, презираем и мы всех, весь мир, в том числе и саму жизнь. Зачем жить? Зачем плодить будущие трупы, жертвы неумолимой смерти?»

«Незанятые» не мылись, не причесывались, отращивали бороды: «Не желаем пользоваться благами жизни!» Большинство из них, однако, не собиралось расставаться с «постылой» жизнью, и только какие-то фанатики-одиночки выдерживали принцип.

Случалось, что молодой человек, способный, восприимчивый, чья жизнь могла стать подарком для общества, при первой неудаче впадал в отчаяние: «Не приспособлен, не знаю, что делать — один путь…» И уходил к «незанятым». А там проповедники житейской бренности задурманивали ему голову…

К ним-то и сбежал Игорь Бартеньев.

В течение двух месяцев его не могли разыскать. Мать слегла в постель.

Явился сам, как и полагается, встрепанный, опустившийся, в кричащей, живописной рванине. Опустившийся, но не одичавший, только взгляд перешедших от матери серых, чуть навыкате глаз чуточку тяжелей, да втянулись щеки, и в лице угловатость сменила прежнюю мягкость. Прогнали мыться. Мать плакала. Александр Николаевич решил устроить семейный суд, попросил прийти Шаблина.

Старому ученому шел семьдесят восьмой год, но держался он все еще прямо, седую голову носил высоко, лицо потемнело, сморщилось, а в каждой морщинке — прежняя наэлектризованная энергия.

Был осенний день, резкий ветер за слезящимися окнами срывал с деревьев последние, расквашенные дождем листья. В камине веселыми языками горели импровизированные поленья. Александр Николаевич по праву главы семьи взял на себя роль председательствующего. Все приготовились к суду долгому и обстоятельному. Но суд вышел короткий.

— Рассказывай, что толкнуло! — спросил отец.

Игорь, чистый, разрумянившийся, тщательно причесанный, но с каким-то непривычным выражением голода на возмужавшем лице, спокойно ответил:

— Удивительней, что никого из нас на это ничто не толкнуло.

Мать удивленно вскинула покрасневшие от непросыхающих слез глаза. Александр Николаевич, заметно раздавшийся за последние годы, затянутый в свой строгий профессорский костюм, скрипнул стулом и не нашелся, что ответить. Шаблин неожиданно хмыкнул, и глаза его молодо заблестели среди прокаленных временем морщинок.

— Коллегианами интересуемся, а под боком… Три человека здесь, всех троих уважаю. А никто из вас не бывал среди них. Даже вы, Игорь Владимирович.

Шаблин снова то ли хмыкнул, то ли кашлянул.

— Милый мой, — сказал он негромко, — тебе кажется, что открыл дверь в космос. Да, из нас никто не бывал, но многие из уважаемых нами людей бывали, интересовались, пытались исправить положение.

— И что?

Шаблин опять неопределенно хмыкнул, не ответил.

— Не в состоянии! Бессильны! Вы это хотите сказать, Игорь Владимирович?

— Нет, этого я не сказал. Что-нибудь придумаем. Но не всякий орех сразу раскусишь.

Игорь замолчал и насупился.

— А о матери ты подумал? — спросил сурово Александр Николаевич. — Ты погляди на нее!

— Мама должна простить меня… — И вдруг голос Игоря сломался, натянуто зазвенел: — Они же, в сущности, несчастны, как-то нужно ими заняться!.. Я это увидел и не раскаиваюсь!

У матери было измученное, всепрощающее, испуганное лицо. Александр Николаевич впервые видел ее испуг: «Вот и сын силу забирает».

— Хорошо, иди, — отпустил он с прежней натянутой суровостью. — Мы тут без тебя потолкуем.

Игорь не стал доказывать свое равноправие, не напомнил о том, что уже достаточно взрослый, поднялся, тонкий, легкий, со вскинутой головой, преисполненный сознания своей правоты, вышел.

— А что я говорил! — сказал не без торжества Шаблин. — Что я вам говорил всегда! Растет нормальный человек, качественный… Признаемся: всем нам было немного стыдно перед ним.

— Да, стыдно, — тихо ответила молчавшая Галя.

С этого дня Шаблин уже не как дед, а как товарищ сошелся с Игорем. Часто можно было их видеть вдвоем, друг против друга — стар и млад. У Шаблина из пухового ворота вязаной куртки торчит тощая, жилистая шея, сухие, темные руки брошены на острые колени, на спеченном лице величаво-серьезное выражение. У Игоря возбужденно-потемневшие глаза, румянец пятнами и в отточенном профиле напряжение.

О чем толковали они между собой? Наверно, о вечной теме — о жизни. Один о ней мог судить потому, что ее уже прожил. Другой судил по тому, что предстояло прожить. Не удивительно, что нашли общий язык.

Прошел год, и в этот год Шаблин неожиданно сдал. Та же вызывающе прямая выправка, та же твердая походка, но черные глаза опаливают нехорошим жаром, и при атом какое-то судорожное метание зрачков, словно старик каждую секунду ждет: кто-то его ударит сзади. И изрытое кремневое лицо, и глубоко ввалившиеся виски…

Возле Института мозга стал появляться кряжистый человек в безупречно гладком костюме, с плоским монголоидным лицом и плечами кулачного бойца. Эти был известный невропатолог. Шаблин стал прибегать к помощи тех, кто смотрел на него, как на бога. Бог ищет защиты у верующих в него — дурной признак.

 

12

Опыты над змеями, над насекомыми, над собаками, опыты при самой тонкой аппаратуре, экспедиции, поднятые архивы — осада велась по всем правилам современной науки почти восемнадцать лет, но крепость оставалась неприступной. А возможности все исчерпаны, пора ставить точку.

За это время Александр Николаевич Бартеньев стал видным профессором, старая слава «космонавта Лямбды Стрелы» как-то потускнела, его имя мало-помалу получало вторую известность.

Труд Бартеньева составил три объемистых тома — материал для будущих исследователей. Он, как классификация Линнея, будет ждать появления своего Чарлза Дарвина. Александр Николаевич с некоторой грустью листал свои опубликованные работы. Кто-то возьмется за них, какой светлый гений? Быть может, это будет юнец, обладающий не столько знаниями, сколько дерзостью мысли. Ох, эти знания!.. Александр Николаевич часто испытывал их тяжесть. Едва он задумывался над какой-нибудь проблемой, как его уникальная память услужливо подсовывала: а такой-то ученый авторитет по этому поводу говорит то-то, а другой — другое, третий — третье. И невольно становишься рабом чужих мнений…

Все-таки вышедший труд решили скромно отметить на семейном вечере.

На столе стояли вина с Кавказа, были открыты окна в сад, гости пили и спорили. Нет, спорили не о работе Александра Николаевича — ее обсудили, приняли, признали ценность. Некий Кальминус на другом полушарии опубликовал статью, где, почтительно адресуясь к открытиям академика Шаблина, утверждал, что в скором времени человечество окончательно победит смерть.

Шаблин обозвал Кальминуса кретином. Черные, узко посаженные глаза сегодня сильней обычного опаляли присутствующих мрачным огнем, сухое лицо отливало старой медью, голос был надтреснут, и в нем проскальзывала непривычная раздраженность.

— Ваш Кальминус, или как там его, ни черта не понял из моих выводов!.. Бессмертия не существует в природе. Вас это огорчает?.. А представьте себе мир, состоящий целиком из стариков. Мир, не обновляющийся, застывший. Это же стоп в движении материи! Это общая смерть. И смерть, извольте заметить, тягучая, медленная, как от проказы…

В это время в комнату вошла Галя с блюдом свежей клубники. На ней было просторное белое платье, открывающее тронутые легкой полнотой красивые руки. Вошла она плавной поступью, с той неуловимой горделивой осанкой цветущей женщины, у которой давно позади тревожные сомнения, — довольна своим обжитым миром. Гости невольно повернули головы в ее сторону, и она улыбнулась всем покровительственно и понимающе: «Что ж, знаю, что нравлюсь… благодарна вам…»

А Шаблин продолжал:

— Я старик, но при виде человека, находящегося в определившейся молодости… Вот при виде ее… ее… ее…

Глаза Шаблина беспомощно вспыхнули, как у затравленного кролика, он с подавленным ужасом глядел на Галю, держащую поднос с клубникой. У Гали медленно-медленно, как испаряющаяся роса с травы, исчезла улыбка с лица. Шаблин страдальчески сморщился.

— Что со мной?

Все молчали, переглядывались.

— Странно, очень странно… Представьте, я забыл ее имя… Ее… Ее…

Шаблин содрогнулся всем телом и отвернулся.

— Все ясно, — сказал он хрипло.

И, подняв опавшее, обмякшее лицо, попробовал пошутить:

— Вот вам и бессмертие… Мне весточка с того света…

Никто в ответ не обронил ни слова.

В полночь гости разошлись. Окна закрыли, так как из сада тянуло ночным холодом и сыростью. Шаблин не спешил уходить.

— Пусть придет Игорь, — попросил он.

Галя сходила за сыном.

Он пришел сонный, с румяным от нагретой подушки лицом, со спутанной шевелюрой.

— Ты меня звал, крестный?

Шаблин невесело улыбнулся:

— Не тревожься, ничего со мной не случилось. Просто хочу с тобой посидеть, С вами, со всеми…

Крестным Игорь величал Шаблина только наедине, впервые при родителях назвал его не по имени и отчеству. Шаблин оценил это.

— Налей мне еще вина.

Он пригубил рюмку и заговорил:

— Вот и день прошел… День… У человека в жизни каких-нибудь тридцать тысяч этих дней. Из них тысячи четыре уходит на зеленое детство да столько же на старость. Мир велик, а жизнь мизерна… Едва уловимая искорка во Вселенной — я! Блеснул — и нет. А во время этого мимолетнейшего блеска успевает родиться нечто такое громадное, которое может осознать и саму Вселенную, и самого себя, и ничтожную краткость собственного существования, и бессмыслицу в устройстве материи. Да, я, научившийся мыслить, вдруг должен превратиться в труху — бессмыслица! Какая-то неувязка в самой природе…

За окном тихо шумел сад. Шумел порывами, словно деревья вели вялую, необязательную беседу. Бросят ленивую, влажно шуршащую фразу и замолчат надолго.

Ссохшийся в суровую мумию старик бесцветным голосом говорил о проклятии, нависшем над каждым человеком. Об этом думал и библейский Экклезиаст в своих царственных покоях и какой-нибудь изможденный Иван Непомнящий родства, упавший на землю во время перегона каторжников. Думали миллиарды прошедших по планете людей. Их давно уже нет, и шумят сады под окнами, как прежде шумели, не радостно и не горестно, даже не равнодушно. Просто шумят, потому что существуют.

А перед стариком сидел юноша, красивый и здоровый, сидел, слушал, глядел с настороженным, недоверчивым страхом. Он не понимал этих речей, и они были страшны для него своей непонятностью. И те двадцать с лишним тысяч дней, которые суждено ему было еще прожить, — для него вечность, более необъятная, чем застойная, близкая вечность Вселенной.

— Мучает… Признаюсь… — ронял тихо слова Шаблин. — И лечишь меня от этой муки ты, Игорь.

— Как так?

— Взгляну на твою розовую физиономию, и становится стыдно: не имею права отрывать свое собственное «я» от тебя, от твоего сына, который еще не родился, от всех, кто есть и кто будет. Индивидуализм — патология человеческого мышления. Эх, если б это могли уяснить себе люди, насколько стало бы им проще жить!.. Ну, я пойду. Пора…

Александр Николаевич поднялся с места.

— Подзову машину.

— Не надо. Я пешком…

— Сыро на улице.

— Не беспокойся, мне не суждено умереть в подворотне.

Угрюмовато-спокойный взгляд через плечо, кивок головы. Дверь закрылась за стариком.

На столе осталась рюмка с недопитым вином.

Утром в спальне нашли его мертвым. На столе лежала тетрадка дневника со страницами, исписанными твердой рукой.

Первые листы ничем не отличались от научного исследования: цифры, химические формулы, выкладки со сносками, доказывающие невозвратимый распад нервных клеток в мозгу. Далее сухое, пространное доказательство, почему невозможно омолодить дряхлый мозг и почему человечество не имеет права искусственно повторять интеллект. Видно, что в последние дни Шаблин мечтал о бессмертии, исступленно искал его и пришел к выводу: невозможно.

В дневнике нашли краткое завещание:

«На выборах на должность директора института свой голос отдаю за Александра Николаевича Бартеньева.

Есть у нас более способные ученые, но они (быть может, по причине личной способности) недостаточно объективны, волей или неволей будут ограничивать растущие таланты, подавлять их самостоятельность. Возможно, этим существенным недостатком грешил и я в свое время. Бартеньев лишен его.

Маленькая, чисто сентиментальная просьба: похороните меня возле старой могилы на холме, рядом с солдатами. Каждый по-своему воюет за жизнь.

Шаблин»

В самом низу приписка:

«Игорь, милый мальчик, если ты свяжешь свою жизнь с нашим институтом, то запомни одно: ищи бессмертия не одного человека, а всего человечества. Фраза общая, даже тривиальная, но тривиальное-то обычно забывается».

Его похоронили на холме, вместо памятника лег упруго-горбатый, огромный камень, изборожденный извилинами, — монументальная копия мозга. Никакой надписи. Потомки и без того запомнят, кому принадлежит эта могила.

Со всех концов света летели люди, везли цветы. В цветах утонул не только каменный мозг, но и солдатский обелиск, покоящий под собой рядового Осипова, сержанта Куницына, младшего лейтенанта Сукнова. Не умолкала траурная музыка.

А пока на Земле совершались эти события, в глубине Галактики растянувшиеся полки радиоволн достигли середины пути.

 

13

Вымахали дубки в институтском парке. В жаркий полдень на дорожках — прохладная тень, при набегающем ветерке играют в пятнашки солнечные зайчики.

Каждое утро, в восемь часов, через парк к главному зданию института неторопливо вышагивал высокий, ссутулившийся человек. В том, как он выступал, в том, как он был одет — традиционный профессорский костюм, темный галстук по безупречно белоснежной сорочке, — сказывалась стариковская чопорность, которая у многих приходит преждевременно, вместе с высоким положением в обществе.

Александр Николаевич Бартеньев — бессменный руководитель Института мозга, капитан того корабля, на который поставил парус покойный Шаблин.

Неожиданно этот могучий корабль, вооруженный сотнями лабораторий, переменил паруса, взял несколько иной курс. И не капитан был повинен в том.

Случай, быть может, как-то предопределивший поворот, произошел еще при жизни Шаблина, когда шестнадцатилетний мальчишка сбежал из дому и два месяца бродил по городам в живописно пестрой рванине «незанятых».

Педагоги, руководители предприятий, вся общественность вместе с печатью, кино, телевидением действовали: разрабатывались новые методы воспитания, по-новому организовывались трудовые процессы, использовалось все, все, кроме насилия, многое было достигнуто, но никак не удавалось заставить природу, чтобы она щедро одарила каждого человека без исключения.

Игорь Бартеньев получил звание кандидата наук.

В один прекрасный день он явился в директорский кабинет, тот самый, в котором когда-то сидел Шаблин. Его теперь занимал Александр Николаевич. Игорь явился не один, за ним ввалилась целая компания таких же, как он, молодых ученых: спортивные костюмы, спутанные шевелюры, с затаенным вызовом поблескивающие глаза, и на лицах у всех одинаковое жестковато-упрямое выражение — соловьи-разбойники. А Игорь держится атаманом: невысокий, подобранный, одет со щеголеватой небрежностью, на челе — печать правдоискателя.

— Мы предлагаем новую программу научных исследований. Просим ознакомиться.

— Очень хорошо. Рассмотрим на ближайшем ученом совете.

— Нам необходимо, чтоб институт на своей территории построил детский сад.

— Детский сад?

— Да, вмещающий двести детей.

— Но вы ученые, а не воспитатели.

— Попробуем быть теми и другими. Попробуем воспитывать то, что не заложила природа.

— Вы хотите «перекроить» человеческий мозг?

— Да, так сказать, на ходу. Постараемся создать такие условия в детском организме, которые бы способствовали росту клеток, выполняющих функции ассоциативного мышления.

— А не кажется ли вам, молодые люди, что вы запели давно забытую песню социологов-пессимистов: человек несовершенен, его не исправишь, не перевоспитаешь самой жизнью, нужна грубая хирургия?

— Нет! — возразил Игорь. — Наше вмешательство как ученых бессмысленно без того воспитания, которое ведется сейчас в обществе. Мы хотим только одного: ускорить воспитание, сделать людей более восприимчивыми к воспитанию, воспитать способность к творчеству!

— Хорошо, посоветуемся…

— Ваш долг… — Игорь называл сейчас отца на «вы»: он не сын, а официальный представитель группы молодых ученых, отец — не отец ему, а директор института. — Ваш долг — отстаивать нашу точку зрения.

— А если при внимательном ознакомлении я не соглашусь с вами?

— Тогда будем считать, что вы забыли посмертное завещание Шаблина — помогать молодежи.

Шах королю, ничего не скажешь. Именем покойного Шаблина… Шаблин по-своему наметил русло научных работ, эти молодцы правят в сторону. Именем Шаблина… И все-таки…

И все-таки на том месте, где когда-то стоял застекленный террариум и Александр Николаевич колдовал над гадюками и анакондами, был разбит сквер, вырос развеселый теремок — новая лаборатория «Детский сад». В самом центре научного городка, где, казалось, сам воздух пропитан премудрыми таинствами, под детский визг завертелись пестрые карусели, закачались легкомысленные качели, и трехлетние карапузы с серьезностью ученых мужей стали лепить из песка пирожки.

Семь лет велась работа. За эти семь лет дети из детского сада перешли в школу. И тут-то группа Бартеньева-младшего решила выступить в печати.

Их коллективная статья напоминала революционную декларацию:

«Умственное неравенство людей, последнее неравенство в обществе, можно ликвидировать!

Это не значит, что все люди станут похожими друг на друга, как штакетник забора. У каждого останутся свои пристрастия, свой вкус, свои привычки, у каждого жизнь будет складываться по-своему и на свой лад формировать человеческую натуру. Если колосок пшеницы, выросший на одном поле, под одним небом, при одних и тех же дождях, что и другие колосья, имеет свои особенности, то что уж говорить о многообразной человеческой личности.

Начнется яростное, но благородное соревнование в творчестве. И это уже не будет борьба ума и косности. Понятия — победитель и побежденный — останутся в силе, но отщепенцы в обществе исчезнут навсегда!..»

И мир от этих слов загудел, как улей, на который упало яблоко. Никому не известные имена молодых ученых стали склоняться во всех концах земли. Старым профессорам пришлось потесниться за своим столом. И новые голоса раскололи чинную академическую тишину. Александр Николаевич прислушивался к ним. Попробуй-ка теперь не прислушаться!..

Капитан корабля!.. Ой ли… В лучшем случае — вымпел на ладье молодых аргонавтов.

Как вместительна человеческая жизнь! Как она концентрирует время! Великая армия радиоволн, запущенная к Лямбде Стрелы, уже неслась за пределами солнечной системы, когда Игорь бессмысленно таращил из пеленок глаза, пускал пузыри. И вот он уже вырос, возмужал, стал видным ученым, а полки радиоволн, выстроенные до его рождения, все еще мчатся по пустыням Галактики.

Сквозь рассеянную холодную пыль, сквозь разреженные до неощутимости газы, мимо обжигающих звезд, омывая планеты, недостойные их внимания, летит невидимая душа молодого Александра Бартеньева. Теперь уже близок обетованный край, скоро конец затянувшегося похода.

Александр Николаевич знакомился со свежими данными, поступившими из одной лаборатории. Раздался вкрадчивый гудок телеэкрана. Кто-то просил о встрече…

Молодой человек с добродушной складкой рта и выражением дежурного благоговения отрекомендовался как репортер широко известкой газеты.

— Вы, наверно, знаете, почему мы осмеливаемся вас потревожить?

Да, Александр Николаевич знал. Ровно через неделю первые радиоволны, несущие его тридцатишестилетней давности интеллект, должны — по расчетам — упасть на планету Коллега. Он знал это и был спокоен: ну и что ж, ведь опять ждать у моря погоды еще по крайней мере столько же, а практически наверняка больше. Не дожить… Зато его собеседника интересовало это, вопросы сыпались, как горох.

— А как по-вашему: примут коллегиане информацию или нет?..

— А сколько времени у них займет восстановление мозга?..

— А не пошлют ли они встречную информацию такого же типа?..

Кто бы смог ответить на эти вопросы?

— Тогда скажите от себя несколько слов нашим читателям.

— Пусть молодые читатели вроде вас, милый мой, лет сорок спустя гостеприимно встретят моего заблудшего двойника, а читатели моего возраста пусть смирятся с тем, что никогда не узнают ответов на те вопросы, которые вы мне задали.

— Хотелось бы услышать что-нибудь оптимистическое, Александр Николаевич.

— А разве я сказал недостаточно оптимистично?.. Нет? Тогда извините. И прощайте. Мне нужно работать.

Такие разговоры он вел каждый день по нескольку раз. И вот день…

Прозрачное, остро свежее осеннее утро, с инеем на курчавящейся травке, с костисто застывшими ветвями голых деревьев в бледном небе… В этот ли день или в следующий? Но если и случится, то только на рубеже этих двух дней.

Попадут ли волны на антенны коллегиан, или они обметут их планету, как и те, что встречались раньше на пути, обметут и умчатся вдаль без возврата! Блуждай тогда в бездонном мире, неприкаянная душа, блуждай, пока не рассеешься, не исчезнешь, так и не воплотившись в самое совершенное в мироздании вещество — человеческий мозг. Сама по себе душа мертва, ибо только материя может быть живой.

И, как всегда по утрам, Александр Николаевич вынул из аппарата фотогазету. На первой странице — два портрета, два лица, молодое и старое, наголо бритое и с седой шевелюрой. Портрет двадцативосьмилетнего парня и портрет старца на седьмом десятке — един в двух лицах. А рядом крупно сообщение:

«СЕГОДНЯ КОЛЛЕГИАНЕ НАЧАЛИ ПРИЕМ ИНФОРМАЦИИ МОЗГА АЛЕКСАНДРА НИКОЛАЕВИЧА БАРТЕНЬЕВА!»

«Начали прием…» Никаких сомнений. Впрочем, эти слова писал молодой оптимист.

Галя, родная, привычная, со знакомыми до боли морщинками у голубеющих глаз, вошла к нему, улыбнулась. И морщинок на узком лице стало еще больше.

— Не знаю даже, поздравлять тебя или нет!

— Поздравь на всякий случай. Будем верить.

Кивнула головой.

— Будем… Если нет, то мы с тобой вряд ли узнаем. Будем верить! Поздравляю. Надень черный костюм, в институте сегодня торжественный вечер.

— До вечера еще далеко… Да и зачем парад?

— Все равно надень, пусть знают, что ты веришь.

Он надел.

А вечером выступал с воспоминаниями. И его выступление передавали по телевидению. И на него смотрели из зала жадные молодые глаза, жадные от нетерпеливого желания. Эти молодые люди, быть может, даже больше него самого желали победы, так как рассчитывали дожить до возвращения. Эта уверенность заразила его. Рассказывая о подготовке к «полету», о «запуске души», он был почти убежден: первая половина дела сделана, информация принимается. И он говорил:

— Тридцать шесть лет назад, в ту минуту, когда передавались позывные «Чрезвычайно важно!», — один человек мне сказал: «Придет время, и там содрогнутся от этих сигналов». Время пришло, товарищи! Быть может, именно в эту минуту испытывает восторженный ужас радиоастроном планеты Коллега!

И зал грохотал аплодисментами.

А дома он снял с себя торжественный черный костюм и вместе с ним уверенность, словно черный костюм, как военный мундир, призывал к долгу — верить.

Все пошло по-старому. Каждое утро, в восемь часов, неторопливой, стариковской походкой под заматеревшими дубами к институту.

Сокрыто непроницаемым мраком то, что делается за пропастью шириной в тридцать шесть световых лет. Во всяком случае, для него. Молодым счастье. Да, счастье: узнают неведомое.

И так прошло еще пять лет. Пять неторопливо-спокойных лет…

 

14

«Противоположность зла — добро, а противоположность жизни — смерть; противоположность человека благого — нечестивец, а противоположность света — тьма; взгляни на деяния бога — все они по два находятся друг против друга…»

Светил ночничок над изголовьем; за окном начиналась непробиваемо темная мартовская ночь, а стены хлестала метель, быть может, последняя метель этой зимы. И ветер снаружи завывал по-древнему, по-деревенски; под такие завывания, должно быть, складывались когда-то при свете лучины тягучие старые русские песни.

Александр Николаевич перед сном любил полистать какую-нибудь книгу. В этот вечер он открыл «Премудрости» Бен-Сира, довольно-таки давнее издание с обширными комментариями.

Ветер проносился мимо, не в силах хоть чуть-чуть нарушить теплый и покойный уют просторной спальни, со стенами, задрапированными тяжелыми шторами, с полом, устланным толстым ковром, и ночником, парящим в полумраке синей птицей. Несмотря на завывания, здесь стояла застойная тишина, шелест пожелтевшей страницы казался слишком громким.

Приятно было с высоты современности наблюдать, как копошилась человеческая мысль две тысячи с лишним лет тому назад, как беспощадно и слепо нащупывала истину, как в бессильном отчаянии взывала к богу. Приятно… Наверно, в представлении этих древних такое удовольствие мог получать только сам всемогущий господь, наблюдавший из своего недоступного поднебесья людскую суету. Приятно на минуту ощутить себя богом.

Вдруг Александр Николаевич вздрогнул — без причины. Так иногда вздрагиваешь, когда погружаешься в сон. Может, он уже засыпал? Нет. Только что прочитал слова: «…все они по два находятся друг против друга…» Тело почему-то охватил легкий жар, испарина проступила на лбу. Неожиданно в темноте спальни раздался странный нежный квакающий звук. Стало страшно… Тишина. Воет ветер за стеной, и стонет голый сад. Ощущение такое: он словно переродился за эту секунду, стал иным, новым, чем-то непохожим на себя.

Сбросил ноги с постели на ковер. Скрытые под потолком лампы, как всегда, услужливо осветили просторную комнату. На подвижной вешалке висит, спадая мягкими тяжелыми складками, халат, ночной столик, тапочки на ковре, часы на стене показывают без пяти одиннадцать. Нет, ничего кругом, что могло бы издать квакающий звук. Да и звук этот ни на что не похож. Александр Николаевич мог бы поклясться: никогда в жизни не слышал такого.

«Нервишки пошаливают!..» Ничего себе объяснение для ученого, который почти всю жизнь занимался проблемами нервной деятельности. Но другого объяснения не придумать.

Александр Николаевич снова лег в постель, верхний свет потух, снова запарил ночничок синей птицей.

Взял в руки книгу, нашел прочитанное место:

«Противоположность зла — добро, а противоположность жизни — смерть; противоположность человека благого…»

Странно… Его охватывает какое-то беспокойное нетерпение, почему-то тянет встать с постели, куда-то идти, что-то делать… Куда? Зачем? Что случилось? Может, в институте беда? Может, Галя почувствовала вдруг себя плохо?! Она побаливает последнее время…

На ночном столике несколько кнопок. Александр Николаевич нажал одну. Аппарат у постели Галины Зиновьевны бесстрастно, вкрадчивым голосом начал докладывать:

— Сон глубокий. Пульс нормальный. Деятельность мозга…

Александр Николаевич выключил аппарат. У Гали все благополучно, да и в институте ничего не может случиться.

По-прежнему тянет встать, какое-то непонятное нетерпение.

Звук… Нежное кваканье, но какое-то осмысленное. Длилось всего секунду…

И ударила в голову сумасшедшая мысль: «А что, если!.. Мой мозг и его мозг одинаковы. Если и возможна связь… Что, если там, на Коллеге, сейчас начал жить он!»

Стало холодно от этой мысли.

А потом стыдно…

Кто он — мнительный неврастеник или ученый? Он же прекрасно знает, что святой дух не может переносить ощущения, их переносит что-то материальное — электромагнитные или какие-то другие волны. Но какие бы они ни были, эти архитаинственные волны, не могут же они двигаться быстрее обычных радиоволн. Даже если предположить невероятное: двойник жив, сообщает о себе, — то услышишь его через те же тридцать шесть лет, ни больше, ни меньше. Ожил сейчас — дудки! Но тогда, что с ним?

И нет ответа, кроме обывательски убогого: «Нервишки пошаливают…»

Он встал с постели, накинул халат, прошел в другую комнату, сел за стол и записал все: ощущения, звуки, год, месяц, число, время — двадцать два часа пятьдесят пять минут — время первого толчка.

На следующий день Александр Николаевич попросил сделать самую тщательнейшую проверку его здоровья. Для виду жаловался на головные боли. Научные сотрудники посмеивались: «Наш дед стал мнительным». Исследования показали: сердце не в очень хорошем состоянии, слегка пошаливает печень, можно желать лучшего от кроветворной системы, но нервная система совершенно здорова, память по-прежнему необычно емкая, цепкая. Память, вошедшая у людей в пословицы.

Все время он испытывал какое-то возбуждение, все время его тянуло куда-то ехать, что-то делать, появился прилив молодой энергии, а по ночам он плохо спал.

Как-то раз проснулся от парной духоты. Жара и вязкая влага окутывали тело. Скинул одеяло, сел: в спальне, как всегда, было прохладно, воздух чист и легок.

Он попробовал и сам вызывать эти ощущения.

Шел рабочий день. Александр Николаевич сидел в институте один, в кабинете. Солнце косо било в обширные окна, перечеркивало пластикатовый паркет. Стол, заваленный бумагами, фотографиями, пленками, на подвижной подставке экран телеаппарата, кресла, диваны, а с улицы доносится весенний крик грачиной стаи. За последние десять лет грачи густо заселили институтский парк, навешав на подросшие дубы тяжелые шапки гнезд. Обстановка, не способствующая галлюцинациям.

Положив руки на стол, глядя перед собой в бесстрастную поверхность выключенного телеэкрана, Александр Николаевич заставил себя думать только о своем двойнике, о планете Коллега. Прошла минута, другая… Матовый, ничего не выражающей экран, крик грачиного базара за окном, но в то же время настойчиво возникают в воображении какие-то неожиданные гигантские призраки, окутанные плотной мглистостью. И он словно окунулся во мглу. Мгла не обычна, не серая — какая-то очень светлая, перенасыщенная светом, напоенная им. Темные громады размыто правильной формы чем-то напоминают однообразно чередующиеся колоссальные кристаллы, их ломаная линия двигается в одну сторону. Александр Николаевич скорее угадывал, чем чувствовал, густоту воздуха, его влажную липкость, но это было даже приятно, он как бы купался в ней. Гиганты утонули в сияющей мгле, растворились, но снизу поползла какая-то сумрачная, угрожающая, тяжелая туча. Ползла от почвы, ширилась и росла, растрепанная, бесформенная… Нет, не туча, похоже — заросли, можно разглядеть широкие, почти черные листья с мокрым блеском, можно услышать их жесткое, клеенчатое шуршание… И нет неба, нет далей — золотистый тумак над головой, золотистый туман над вершинами странных растений, атмосфера, в которой, кажется, как в воде, можно плавать. И Александр Николаевич вздрогнул: знакомый квакающий звук!

Матовый телеэкран, солнце, наискось хлещущее в кабинет, загроможденный бумагами и пленками стол, и с воли — земной из земных — взбудораженно весенний грачиный переполох.

Может, матовая поверхность телеэкрана и вызвала в воображении туманные картины. Но эти кристаллы-колоссы, эти деревья с их жестким, кожаным шумом, наконец, этот уже знакомый звук. Никогда прежде ничего подобного не приходило в голову…

Среди бела дня — бред с сокрытыми глазами. Бред, вызванный по желанию… Он сам не верит. Однако странный бред.

Он хотел посоветоваться с Игорем. Но Игорю некогда интересоваться небом, он слишком увлечен Землей.

Совсем недавно Бартеньев-младший, профессор Института мозга, стал стучаться в двери киностудий, в мастерские видных художников, к режиссерам театров, к известным поэтам.

В разных концах земли живут два человека. Один счастлив, другой несчастен. И если счастливому сказать: с таким-то стряслась беда, тот-то страдает, — счастливый чаще всего останется равнодушным. Трудно проникнуться тем, что далеко, незнакомо, не проходит перед глазами, и никаким увеличением количества «мыслительных» клеток под черепом не сделаешь его отзывчивее. Разве не случается, что видный ученый менее отзывчив, чем самый заурядный человек?

Но вот между счастливым и несчастным встает художник. Он способен заразить и счастьем, и несчастьем. Чем талантливей он, тем сильней его влияние, — гений добивается того, что чужая беда становится твоей собственной. А переживший беду, привнесенную художником, человек меняется, становится тоньше, внимательнее. Говорят: искусство — форма общения. Если так, то самая наивысшая, какая только доступна человечеству. С помощью искусства можно сродниться с тем, кто живет на другом полушарии. С помощью его становятся близкими занесенные из средневековья страдания Гамлета. Пространство, время, разница характеров не помеха.

Игорь Бартеньев считал, что если б древнюю идею справедливости с ученым видом объясняли только философы, то мир выглядел бы гораздо непригляднее.

Пришло время буквально каждого из людей Земли заставить жить искусством, дышать им. Ум воспитывается, нужно воспитать и душу, и уж тогда сопереживающее друг с другом человечество освободится от каких бы то ни было болезней, зашагает в бессмертие.

Игорь Бартеньев стучался в двери режиссеров и художников, музыкантов и писателей. И эти режиссеры, художники, писатели выдвинули идею «Театра без зрителей». Идея эта не родилась, она была поднята из праха веков, как неудавшаяся в свое время, отвергнутая, напрочь забытая.

Театр без зрителей…

Сценой этого театра выбрали громадный кусок казахских степей. Здесь будут играть полтора миллиона актеров. Большинство из них никогда не ступало ногой на сцену, даже на любительскую.

Три недели без перерывов и антрактов, три недели днем и ночью должно длиться эпохальное представление «Гражданская война в России».

Массовое творчество началось задолго до «поднятия занавеса».

Все должно быть так, как было в минувшее время — время героев и злодеев, бескорыстных фантазеров и корыстолюбивых узурпаторов, высоких идей и низменного политиканства, время «Интернационала» и разухабистого «Эх, яблочко!..», время тифозных вшей, голодного брюха, взведенного курка и страстно-возвышенных декретов на оберточной бумаге.

Историк критиковал художника, художник советовался с инженером. Философ объяснял актеру мировоззрение его героев, а сам учился у актера актерскому мастерству. Изобретатели ломали головы над тем, как устроить, например, снаряды, которыми можно было бы стрелять из пушек, чтобы взрывались, но не могли никого ранить.

Среди степей воздвигалась часть старой Москвы с мощеными булыжником тесными улочками, обшарпанными стенами дряхлых особняков, разломанными заборами, лохматящимися плакатами, требовательно взывающими: «Ты! Записался добровольцем?» Часть старой Москвы с Красной площадью без привычного Мавзолея Ленина под торжественной кирпичной стеной Кремля. Легендарный Ленин жил и работал за этой стеной в скромном кабинетике, у дверей которого стоял часовой-рабочий…

Ленина должен был играть всемирно известный режиссер Фогт-Дантон, а Герберта Уэллса, фантаста-скептика, — артист Гаврилов.

С того и должна начаться эпопея, что Герберт Уэллс под охраной безупречно услужливого матроса едет через всю взбаламученную, растерзанную Россию в Москву. Впереди у него встреча с Лениным…

А для того, чтобы затянутый благополучным жирком писатель-фантаст ехал, строится старомодная железная дорога. Специально воссозданы паровозы. Прокопченные, мазутно-грязные, расхлябанные машины-ископаемые, выплевывая из труб угарный дым, потянут обшарпанные вагоны-теплушки мимо загаженных станциюшек с копотно-красными водокачками. Станции будут забиты пестрым народом: бабы с сидорами и мужики с сундуками, тяжелыми, как атомные реакторы, обросшие, голодные, грязные, озлобленные солдаты с винтовками, слинявшие дворяне, выгнанные революцией из родовых имений, угрожающе-анархистского вида матросня, увешанная маузерами, гранатами, пулеметными лентами. И завяжутся драки у вагонов, и на крышах поедут одетые в рванину люди, и недоступные воображению беспризорники станут цепляться за буфера.

А кругом будет жить молодая Советская Россия. В специально скопированных бревенчатых избах, с изгородями у околиц, с коровами, телегами, лошадьми, собаками, мужиками дремучего вида и бабами. Деревни тех времен — нищета и затаившееся сытое благополучие, забитость от темноты и волчья ненависть от страха за свою шкуру, батраки и кулаки, спрятанный хлеб и отряды продразверстки, заседания комбедов и выстрелы из-за угла, брат, на брата подымающий топор во имя классовой ненависти.

А по полям пойдут окопы, и обутые в лапти красноармейцы станут бросаться в штыковую атаку на таких же мужиков-лапотников, одетых в английские шинели. Комиссары в кожаных куртках и офицеры в золотых погонах, полководцы, выросшие из рядовых, и опустившиеся, дегенеративные генералы царских времен, кавалерийские атаки и многокилометровые переходы, полевые пушки и тачанки с пулеметом на задке… В тачанках будет разъезжать и шайка батьки Махно, разудалая и озлобленная.

Из этой клокочущей жизни, собственно, и свяжется такая же пестрая и клокочущая постановка Театра без зрителей, распадающаяся на сотни, а может, тысячи конфликтов, связанных только одним — осмыслением отдаленных веками тектонических сдвигов в обществе.

Видные писатели, философы, историки создали обширный сценарий, своего рода грандиозную задачу, ставящую исполнителей перед необходимостью образного анализа событий. Этими событиями будут двигать режиссеры, они участвуют в игре, как люди, облеченные властью, — революционные вожди и видные белогвардейские генералы, комиссары и контрреволюционные организаторы. Они обязаны придерживаться лишь общего развития действия, частности сами собой должны проявляться.

Все должно быть так, как было, — быт, одежда, нравы людей… И прошла дискуссия: а как с питанием? Три недели актеры Театра без зрителей должны играть голодный народ. Тут хотели сделать уступку, но актеры дружно взбунтовались. Играть, так играть всерьез. Проникать в дух времени, так проникать до конца — никаких компромиссов. Три недели! Страна голодала годами!

И специалисты стали выяснять, как печь ржаной хлеб с мякиной, чтоб оставался непропеченным…

Красноармейцев, солдат, казаков, мужиков, просто представителей деклассированных элементов играло множество кинооператоров, вооруженных неприметно маленькими, сверхпортативными кинокамерами. Они обязаны были схватывать эпизоды игры, как схватывают хроникеры-документалисты. Наверняка окажутся заснятыми сотни километров пленки. Смонтированные операторами фильмы поступят на конкурс. После того, как жюри конкурса определит лучший фильм и удачливый оператор получит признание, ему предоставят право назвать имя любого кинорежиссера. Вместе с этим кинорежиссером он, оператор-победитель, должен составить, пользуясь материалами всех фильмов, один общий фильм.

И этот фильм пойдет по экранам всех континентов, его будут показывать по телевидению. Театр без зрителя получит миллиардного зрителя. Театр ли? Эхо песни нельзя же назвать песней.

Весь мир был увлечен этой затеей. Желающие играть составили целые армии, по своей численности, пожалуй, превосходящие те, что когда-то сражались в гражданскую войну. Седовласые профессора выражали желание стать мешочниками, капитаны космических лайнеров готовы были работать кочегарами допотопных паровозиков.

Игорь Бартеньев выбрал для себя роль матроса-большевика с крейсера «Аврора».

Уже много дней в казахских степях рвались импровизированные снаряды, скакали конники, носились тачанки. А каждое утро в восемь часов Александр Николаевич Бартеньев шагал к институту, нес в себе не остывающее ни на минуту ощущение потайной связи с легендарной планетой, кружащей возле далекой звезды Лямбда Стрелы.

Миражи находили на него во время бодрствования, только в покойные минуты. Во время сна ему снились обычные, земные сны.

Как-то он присел на скамейку перед домом. Был тихий предвечерний час, солнце, налитое усталостью и ленью, спадало к горизонту.

Он сидел и водил прутиком под ногами, старался ни о чем не думать, наслаждаться отдыхом. И неожиданно для себя он заметил, что прутик в его руках вывел на утоптанном песке четыре отчетливые буквы, складывавшиеся в странное слово:

ИМЯТ

Что это такое? По привычке пальцы потянулись к виску. Александр Николаевич напряг память: «Имят?..» Знает ли он это слово? Но память на этот раз — быть может, впервые в жизни — отказывалась ответить. Такого слова он не помнил. Но тогда почему ему взбрело в голову написать именно эти четыре буквы?

Решительные шаги. По дорожке шел странный человек в плотной, черной, слишком теплой, не по сезону, одежде. Широкие штанины мели песок, на голове шапочка блином, на туго затянутом грубом кожаном поясе плоская коробка неправильной формы, она била человека по ляжке.

— Здравствуй, отец!

И тут только Александр Николаевич узнал — Игорь в старинной одежде моряка, небритый, помятый, потемневший от солнца и пыли.

На осунувшемся лице незнакомое, пугающе суровое выражение, запавшие глаза загадочны. Обдав каким-то кислым запахом, Игорь осторожно обнял отца, тяжело опустился рядом.

— Как это в наше время говорилось: укатали сивку крутые горки, — сказал отец.

Игорь с силой провел ладонью по грязновато-рыжей, словно подпаленной щетине на щеке.

— Расстрелян белогвардейцами час назад.

— Вот как… Рад видеть воскресшим.

— В теплушках вповалку ездил, на угле в паровозном тендере спал, жрал конину, сваренную на костре.

— Конину! Ну, это слишком.

Из дому выбежала мать.

— Ого! Серьезный воин!

Рядом с поднявшимся сыном, выглядевшим сейчас кряжистым и сильным в своей воинственно грубой одежде, мать выглядела слишком сухонькой, какой-то воздушной.

— Не заболел ли?

Отец подсказал:

— Расстреляли его. Не может пережить.

Игорь махнул рукой:

— Пройдет… Ванна, а потом постель… Минутку еще посижу возле вас и пойду.

У Галины с возрастом ссыхалось лицо, а глаза становились больше и ярче. Сейчас в синеве ее глаз — пытливое, озабоченное внимание. Неожиданно мягко попросила:

— Ты же что-то хочешь рассказать. Рассказывай.

Игорь словно ждал этой просьбы, стал рассказывать откуда-то с середины, отрывисто и путано:

— Нас повели к оврагу… Двадцать пять человек… Жара… А мы до этого сидели в каком-то хлеву. Да, да, в хлеву не в переносном смысле, — в буквальном… Грязь, смрад, навоз. Четыре стены, обмазанные рыжей глиной. Пять шагов на пять, а нас — двадцать пять человек, один на другом, ни лечь, ни сесть, стоишь на одной ноге. Пить не дают… Вывели, начали прикладами толкать. До оврага километра четыре, босиком, по колючкам… Выстроили вдоль оврага. Выстроили, а напротив меня — казак, рыжий, плечистый, борода от самых глаз растет. Взглянул я в эти глаза над бородой и, знаете, поверил! Вот такой подымет ружье и убьет. Понимаете, поверил! Овраг… Трава жесткая, в пыли, осыпавшаяся глина — этакий кусок планеты, оставшийся с сотворения мира. Подымет на меня винтовку — и конец. Тут, у оврага. Одного казака играл знакомый гистолог, как-то на симпозиуме в Варшаве беседовали. Встретились мы с ним глазами. Я на него гляжу, он — на меня. И не выдержал он. Вижу, морщится, морщится, как ребенок, вдруг — хвать об землю свое ружье и закричал: «Ко всем чертям! Почему я должен корчить из себя эту сволочь!» Погоны с плеч рвет. А командир их, подъесаул, что ли, называется, — какой-то профессиональный актер. Он отвечает за игру. Он обязан пустить нас в расход, то есть расстрелять… Что вы думаете, не растерялся, сукин сын, ткнул издалека пальцем, крикнул: «Взять!» Набросились, руки заламывают, а мой гистолог рвется, пена на губах… И вдруг слышу кто-то за мной хрипло так, пересохшей глоткой: «Вставай, проклятьем заклейменный!..» И все запели… И я тоже… «Вставай, проклятьем…» И ненависть, ненависть во мне. Какая ненависть! Никогда такой не переживал. Особенно к этому проклятому подъесаулу. И чувствую, всерьез чувствую, что я и есть проклятьем заклейменный… Что у меня прежде была такая сволочная жизнь, что и смерти-то не боюсь…

Игорь вытер пот с лице рукавом бушлата, облизал потрескавшиеся губы.

— Я, наверно, долго еще буду удивляться…

— Игра порой врезается в память сильнее, чем жизнь.

— Нет, не игра, а именно жизни удивляться, нашей, этой вот… Летел сюда и глядел, словно у меня новые глаза… — Игорь помолчал с минуту, подумал, сообщил: — Об этом подъесауле думаю. Тот актер, когда снимет его шкуру, станет, наверно, годами душу свою чистить… От брезгливости… Хотя актер, им это привычно…

По узкому околышу тусклым, как древняя инкрустация, золотом надпись — «Аврора». Ленточки спадают на плечи. Тяжелый пистолет в деревянной колодке, свисая на ремнях, касается полустертого подметками слова «имят». И шероховатая жесткость сукна и дикарски неуклюжие, грубые швы на одежде. И пахнет от Игоря потом, полынью, здоровым немытым телом, так, наверно, остро плотски пахли дикие степные кони.

— Да-а… Проклятьем заклейменный… Надо идти к себе…

Игорь поднялся с усилием, неуверенно двинулся, заметая следы непомерно широкими штанинами, — невысокий, но прочно сшитый грубыми швами.

Отец и мать молча проводили его глазами.

О странном слове Александр Николаевич вспомнил снова только перед сном, в постели. «Имят…» Что бы это могло значить?

От двери донесся шум.

— Ты не спишь?

Стремительно вошла Галя — лицо розовое, глаза круглые.

— Ты ничего не говорил сейчас?

— Нет.

— Не читал ничего вслух?

— Да нет же. В чем дело?

— Значит, мне послышалось…

Она уселась у него в ногах — лицо все еще было неестественно, по-молодому разрумянено, мелкие морщинки разглажены, в глубине потемневших глаз — взбудораженный огонек.

— Я вдруг вспомнила… Совсем, совсем забытое… Не знаю, помнишь ли даже ты… Вспомнила реку, мостик и почему-то отражение луны на воде. Жидкое такое, беспокойное, прямо на течении… Ты помнишь это?

— Помню.

— Вспомнила, как я тебе читала стихи… И вот слышу… Совсем явственно, просто нельзя ошибиться — твой голос. Ты повторяешь: «Имя твое — птица в руке…»

— Имя твое! — подскочил в постели Александр Николаевич. — Имя-т! Вот оно что!

— Значит, ты читал все-таки!

— Не-ет.

— Думал о нем?

— Нет.

— Но что же! Право, я слышала…

— Это он! — вырвалось у него.

— Кто он?

— Галя! — Александр Николаевич схватил жену за руку. — Тебе покажется нелепым, но это он! Я его чувствую! Постоянно!.. Он там ожил.

Александр Николаевич ждал испуга, ждал, что она забеспокоится: «Ты нездоров. Тебе нужно лечиться». Но она лишь тихо сказала:

— Вот как…

— Но пойми — это невероятно!

— Да, невероятно, — без убеждения согласилась она. По голосу же чувствовалось: очень хотела этой невероятности, готова сразу верить ей.

— Сегодня, перед тем, как явился Игорь, ну, всего за секунду до его прихода, я сам для себя неожиданно написал на песке четыре буквы: «ИМЯТ». Имя т-вое… Написал и ломал голову: что бы это значило?.. Нет, чушь! Ерунда. Невероятно!

— Да, да, невероятно.

— Луна под мостом! Как я ее хорошо помню! А он! Галя! Он ведь тоже должен любить!

И глаза Гали потухли, и лицо сразу спало, стало старым.

Она поднялась.

— Пожалуй, нам пора спать… Нет, не меня уже, а ту… Мне-то теперь шестьдесят лет… Спокойной ночи…

Она ушла, унося на поднятых острых плечах легкий ночной халатик, спадавший прямыми складками вдоль ее бесплотно сухонького тела.

Ушла, но верила и не слишком удивлялась.

 

15

Прошел год с того момента, когда Александр Николаевич ощутил первый толчок вечером в спальне. По условию — только год должен находиться на планете Коллега его двойник.

Год прошел, а Александр Николаевич продолжал его чувствовать.

Быть может, эта своеобразная реакция вызвана лишь умозаключением, что примерно в такое-то время должен «ожить» двойник.

Быть может, ощущения его вовсе не космического происхождения, а земного.

Он его продолжает чувствовать, но разве это доказательство, что связи не было?

Мог же посол Земли по каким-нибудь причинам задержаться там?

Мог и просто остаться навсегда. С его мозга лишь снимут информацию и пошлют на Землю. Живи спокойно до самой смерти среди коллегиан.

Стояла снежная зима с незлыми морозными перепадами. И деревья обрастали пышным инеем, и в черных переплетениях ветвей раскидывались гравюрно-чеканные сады, и верхушки берез, как окоченевший на морозе дым, и утоптанные дорожки вкусно хрустели, и по ним в багряных мундирчиках прыгали снегири. Александр Николаевич не спеша шел по кружевной заиндевевшей аллее и радовался, что хотя ему уже пошел семьдесят первый год, но силы еще есть — наверняка это не последняя в его жизни зима. Он еще увидит счастливую путаницу опушенных ветвей, колючую искристость по голубым сугробам.

Прожитая долгая жизнь казалась значительной, но в ней был один недостаток — занятость. Некогда было оглянуться кругом, заметить радостные мелочи — хотя бы этих надутых снегирей на снегу. Он скоро откажется от директорствования в институте — хватит, стар! — станет свободнее и уже не пропустит те маленькие подарки, которыми жизнь оделяет ежедневно. И будут лопаться почки весной, и придут еще ласково-теплые вечера созревшего лета, и осенью — ясная грусть, лимонно-чистый свет липовых рощиц. Хороша жизнь, черт возьми!

Внезапно, словно от поворота ключа, тоской сжалось сердце. Оглушающая тоска сразу, без переходов после легкой радости. И захотелось вдруг упасть на заснеженную землю, кататься по ней, исступленно ласкать и плакать от великой любви к деревьям в инее, к расколовшемуся на искры солнцу на взбитых сугробах. Только что минуту назад все это казалось собственностью. Твое! Никто не отнимет! Теперь — утрата.

Это он! Опять его власть!

Как просто странные и невероятные вещи объясняются его влиянием. Тот, Второй, тоже чувствует его, земного Александра Николаевича. До него донеслась радость: березы в белом кружеве! А кругом чужая, беспросветно туманная, парная планета! И мощный приступ ностальгии полетел в ответ.

Дома Галя угадала по лицу:

— Снова?

Он кивнул:

— Да.

— Что-нибудь страшное?

— Он там очень несчастен, Галя… Нечеловечески…

— Значит, ты теперь веришь в него?

— Нет… Не смею… Я, наверно, просто схожу с ума.

— Почему бы не предположить, что это возможно?

— Запрещает…

— Кто?

— Наука, Галя. Вся наука во главе с Эйнштейном.

— В свое время Ньютон многое запрещал Эйнштейну.

— Если б я мог доказать! Если б мог!.. Ты понимаешь, получается — я… я… должен уничтожить пространство!

— Эйнштейн объявил, что при скорости света время останавливается. Значит, при каких-то обстоятельствах время как таковое перестает существовать, и этому давно никто не удивляется.

— Ты хочешь сказать, что может уничтожаться и пространство?

— Почему бы и нет, при особых обстоятельствах, — спокойно сказала она.

«Почему бы и нет» — просто, ясно. А это значит — мир из слаженного, понятного, станет снова туманным, загадочным, пугающим. Это значит — потрясение, революция в сознании человека. Это значит — хаос в науке.

А если все-таки Земля вертится!.. Если дерзнуть… Почему бы и нет, как предположение, как до поры до времени туманная гипотеза…

Долгое время человек открывал лишь законы мертвой природы: движение тел, взаимное притяжение излучения, электромагнитные поля. А так ли давно под пристальное изучение попала живая материя, так ли давно заглянули в глубь клетки, открыли секреты белка, поняли тайну размножения! А самая сложная, самая высшая материя — мыслящая — за нее только что взялись всерьез. Уж наверняка она огорошит ученых какими-то сногсшибательными неожиданностями, наверняка откроются новые дали, а вместе с тем и новые, мучительные для науки загадки.

— Почему бы и нет?..

Но если так, то и нет предела величию человека, величию разума. Расстояния между звездами в десятки тысяч световых лет, расстояния между галактиками в миллионы, в сотни миллионов, даже в миллиарды световых лет, возможно будет укладывать в короткую человеческую жизнь. Пространство — самая неприступная крепость — выкинет белый флаг. Мыслящие существа объединятся, в неторопливо ленивом укладе Вселенной забьется новый темп жизни, и, кто знает, быть может, ему-то и суждено господствовать в далеком будущем.

Шаблин мечтал об этом. Мечтал, но не верил.

Страшно от этой вселенской дерзости, но почему бы и нет?..

Через три дня, сидя дома за своим рабочим столом, Александр Николаевич почувствовал легкую дурноту, уронил голову на бумаги…

Спал он не больше часа. Проснулся, удивленно оглянулся кругом.

— Однако… Что бы это могло значить?

Он не чувствовал себя больше больным, дурнота прошла, но вялость ощущалась в теле, словно вынули какую-то пружину.

На столе неоконченные записи. Он стал их перечитывать. Они уже не волновали его, как прежде.

Он попытался внутренне сосредоточиться на своем двойнике и почувствовал, что вместо того, странного, таинственного четвертого измерения, — стенка.

Александр Николаевич впервые ощутил себя очень старым.

Встал, волоча ноги, прошел в комнату жены.

— Галя, его нет…

— Умер?

— Не знаю… Сам умер, покончил самоубийством, просто исчез… Ему было очень плохо в последнее время. Очень плохо… — С горькой сморщенной улыбкой добавил: — Ну вот, я опять нормальный человек.

Перед ним сидел сын. Коротко подстрижен, по-спортивному подтянут, и только некоторая округлость в плечах да еще горделиво независимое выражение лица говорили о зрелом возрасте: Игорю исполнилось уже сорок лет. Сейчас он слушает отца, и в глазах сочувствие и настороженность.

Игорь должен поверить, и поверить настолько, чтоб взять на свои плечи исследования, подтверждающие возможность мгновенной биологической связи на бесконечно далекие расстояния. Он, Александр Николаевич Бартеньев, слишком стар, ему не под силу возглавить громадную работу.

Но настороженность в глазах…

— Скажи прямо, — наконец рассердился отец, — слишком странно, сногсшибательно. Не так ли?

— Странностями живет наука, — возразил Игорь. — Не странно — сложнее.

— То есть?

— Твои наблюдения или должны совершить революцию в науке, или…

— Или они не имеют никакой ценности, просто старик сходит с ума.

— Да, будет выглядеть примерно так, — спокойно согласился Игорь. — Но до революции наука просто не созрела, не изболелась, чувствует себя здоровой. Слишком мало фактов, которые нельзя объяснить, скажем, теорией относительности.

— Поставим широкие эксперименты — появятся новые факты.

Игорь заговорил мягко, но в его мягкости — негнущийся железный скелет:

— Отец, ты же знаешь, что такое широкие эксперименты… Надо хотя бы в миниатюре повторить то, что произошло с тобой. Воссоздать не одну, а несколько копий мозга, забросить их в разные концы солнечной системы. Уж не говоря о том, что наш институт придется увеличить вдвое, потребуется еще новая отрасль промышленности… И все это потому, что люди должны безоговорочно верить ощущениям одного человека. Ощущения, которые никто, кроме тебя, не может пока подтвердить.

— Подтвердить может только о н. Тогда меня уже не будет на свете, — невесело сказал Александр Николаевич.

— Он — это ты. Тебе, быть может, выпадет необычное счастье — возродиться после смерти. Счастье, которым люди осмеливались наделять лишь богов.

— Что-то грустно, сын, мне становится от этого счастья.

— А я бы его хотел для себя.

Александр Николаевич понимал: Игорь по-своему прав. Что он может привести в доказательство? Лишь личные, весьма туманные впечатления, в которых сам не уверен. Замахиваться на революцию в науке… А потом ему уже идет восьмой десяток, в его годы трудно рассчитывать на победу.

Остается только уверовать, что появится тот, второе его «я». Тому, второму, когда он приобретет плоть на Земле, исполнится всего двадцать девять лет, он будет полон молодой энергии. И доказывать ему станет легче, на его вооружении — свои собственные наблюдения и наблюдения земного Александра Бартеньева.

Да сбудется небывалое счастье, да возродился он!

 

16

Зеленые дубы в парке стоят счастливые своей зрелой силой: корявые стволы, сплетающиеся толстые ветви, внизу у корней сырость, тянется молодая лопушистая поросль.

В центре парка, у полыхающей цветами клумбы, — укромное тенистое место с тяжелыми каменными скамьями под деревьями. Лет двадцать назад прошла мода на монументальное, резное, под старину. Мода изменилась, а каменные скамейки остались. Они позеленели, обветрились, приобрели вид неподдельной старины. Такие тенистые углы, наверно, встречались в королевских садах XVII—XVIII столетий. В жаркие летние дни здесь можно видеть сухонькую старушку и ширококостного старика в мягкой шляпе.

Галина Зиновьевна болела. Она никогда-то не отличалась крепким здоровьем, а в последние годы перенесла несколько тяжелых операций, частенько теперь повторяла со вздохом:

— Ах, как хотелось бы дожить до его возвращения! Нужно дотянуть до девяноста пяти лет, ну, чуть больше… Тогда бы я умерла спокойно.

Александр Николаевич слушал ее и думал, что, пожалуй, и на самом деле она всю жизнь больше любила ту его половину, которая улетела с Земли. И это не огорчало его.

Весной, на восемьдесят первом году своей жизни Галина Зиновьевна окончательно слегла.

Цвел сад за окном — метель снежно-белых цветов застывше висела над распаренной землей. А дом был погружен в сумрачную тишину. Люди старели, а мир за окном оставался по-прежнему молодым.

Приехал Игорь, бледное лицо, сжатые челюсти, глаза кажутся черными. Быстро прошел в комнату, где лежала мать.

В Америке в этот день собирался международный конгресс ученых и общественных деятелей. Бартеньев-младший должен был открывать его. Неподалеку от дома, сложив невесомые крылья, как приготовившийся к прыжку большой серебряный кузнечик, ждал энтомоптер. А в межконтинентальном аэропорту дежурил скоростной самолет, готовый перебросить через океан знаменитого ученого.

Александр Николаевич, четыре ночи проведший без сна, сидел в кресле в углу гостиной, напротив экрана телевизора, не в силах пошевелиться. Мысли в ужасе шарахались от главного, от неизбежного, кружились, как мухи, вокруг случайных вещей… Вот телеэкран… Давным-давно висит он в этой комнате… Давным-давно — Александр Николаевич был молод — видные ученые приветствовали его и; этой потускневшей теперь рамы: «Доброе утро… Тема сегодняшней лекции…» В те годы такой экран считался новинкой, последним словом техники, сейчас, увы, старомоден, другие бы хозяева выбросили его на свалку… «Доброе утро… Тема сегодняшней лекции…» Тогда-то и познакомился с Галей…

Вошел Игорь. Глаза пугающе тусклы, губы слинявшие, безжизненные. Подошел к отцу, погладил плечо, хотел сказать что-то — и… отвернулся. Александр Николаевич ничего не спросил.

Сутулая спина Игоря, острые лопатки, седина в волосах. Вот и дожил Александр Николаевич до того дня, когда увидел седину в голове сына. Все можно побороть, но только не беспощадность времени.

Игорь, тяжко согнутый, словно седеющая голова тянет к земле, подошел к экрану, набрал номер. Экран медленно, медленно заполнился светом, сначала размытым, ничего не выражающим, затем проступили тени, вызрели цветные пятна; они крепли, приобретали четкий рисунок.

Зал — огромная чаша, накрытая прозрачным куполом, на который навалилось темное небо. Здесь утро, там вечер. Люди, люди, люди в пестрых одеждах, сидящие ряд над рядом.

— Алло! — хрипло бросил Игорь. — Говорит Бартеньев.

Зал исчез, появилось изображение человека с профессорской голубовато-седой шевелюрой.

— Игорь Александрович, как у вас?..

— Я не смогу явиться… У меня…

Молчание.

— Извинитесь за меня перед всеми.

Человек с экрана смотрел подавленно.

— Все поймут ваше горе, — сказал он тихо.

И снова зал, гигантская чаша, заполненная до краев лучшим из лучших, что есть на свете, — выдающимися умами мира.

Вдруг ряды колыхнулись; все люди, все до единого поднялись с мест. Тишина…

Всемирный конгресс почтил вставанием память женщины, самой обычной из обычных. Она не сделала ни одного открытия, не удивила народы ни взлетом дерзкой мысли, ни всплеском яркой фантазии. Единственная заслуга ее жизни — родила одного из самых достойнейших членов этого высокого собрания, кого ждали, в ком нуждаются.

Тысячи выдающихся людей почтительно стояли, подавленные тишиной и величием минуты.

С этого дня в парке, возле клумбы, на каменной скамье, он стал сидеть вечерами один. Несколько громоздкий, не лишенный старческого величия, часами оставался наедине со своими мыслями, перебирал день за днем долгую жизнь, в общем-то счастливую.

Однажды к нему подсел молодой человек. Легкий костюм плотно облегал широкие плечи; сдержанной раскраски галстук под тон сорочки — вкус к одежде — и крепкий румянец, растворенный в густом южном загаре, говорили, что этот человек дорожит маленькими прелестями жизни. Но в его цветущем лице застыло какое-то несолидное птичье раздражение.

Он обратился:

— Я должен бы начать с того, с чего все начинают, — представиться. Но мое имя ровным счетом вам ничего не скажет.

И старик приподнял шляпу.

— Чем обязан?

— Я очень недоволен собой, — сообщил незнакомец.

— Бывает…

— Мне двадцать пять лет, а ничего еще не сделано в жизни.

— Двадцать пять лет — это не так и много, смею вас уверить.

— Самое главное — не надеюсь что-нибудь сделать.

— Напрасно.

— Я спортсмен. У меня железное здоровье.

— Охотно верю.

— У меня к вам предложение.

— Слушаю.

— Потребуйте, чтобы ваш интеллект пересадили на меня.

— Зачем? — спросил старик без удивления, почти равнодушно.

— Затем, чтоб получился полноценный человек. Не уносите ваш интеллект в могилу.

— Вы же знаете, что это невозможно. Вместе с моим одряхлевшим мозгом ваш организм получит и мою незавидную старость. Вы только на шестьдесят лет станете ближе к могиле.

— Я это знаю, — нетерпеливо дернул плечом незнакомец. — Но в архивах института лежит запись вашего мозга, сделанная тогда, когда вам было всего двадцать восемь лет.

— Положим…

— Попросите, чтоб перенесли его на меня. Я же готов.

Старик не сразу ответил, смотрел в землю, сложив на коленях сцепленные пальцы со вздутыми суставами.

— Вы согласны? — переспросил незнакомец.

— Нет.

— Почему?

— По многим причинам.

— А именно? Ведь это же будете вы? Вы, а не я? Молодой и сильный, способный снова работать.

И снова старик задумался, вздернув плечи, опустив к земле голову.

— Как скучно было бы на Земле, если б люди повторялись, — сказал он.

— Разве плохо, если будет повторяться хорошее?

— Стереть все, что я нажил, все эти десятилетия труда, счастья и горя, эти знания и опыт. Просто стереть, а потом начинать скачала, да еще со старомодным, отсталым больше чем на полстолетие мозгом. Бессмысленно, молодой человек.

— Стереть! Простите, но смерть все равно сотрет.

— Но вместо меня появится на земле кто-то новый, ни на кого не похожий.

— А если вместо вас появится какой-нибудь бесполезный болван?.. Вроде меня…

— Не считайте людей по единицам, считайте их поколениями. Я же верю; поколение от поколения рождается умнее.

— Умнее, потому что со временем копятся человеческие знания!

— Нет, не только поэтому. Мозг младенца-неандертальца качественно был более восприимчив, чем мозг младенца-питекантропа, так же как мозг современного младенца отличается весьма заметно от двух предыдущих… В общем и целом вместо меня появится человек, чуточку превышающий меня по своим природным данным.

— Значит, вы не согласны?

— Нет. Вы обратились не по адресу. Вполне возможно, через некоторое время появится второй Александр Бартеньев… С Коллеги… Такое возрождение имеет смысл, тут уж я не протестую. Посудите, стоит ли плодить на свет еще одного Александра Бартеньева. Не многовато ли их будет?

— Вы не согласны?

— Нет.

— Прощайте.

— Всего вам хорошего, мой друг. Старайтесь быть не похожим ни на кого. Цените свою индивидуальность.

Незнакомец ушел, а старик глядел в землю, изредка покачивал головой.

 

17

Он скончался девяноста двух лет.

Его похоронили в институтском парке, посреди клумбы, в окружении могучих дубов. На монолитной плите была краткая надпись:

БАРТЕНЬЕВ АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ

Он не бог, но он возродится!

Через восемь лет астрономические радиообсерватории, работающие на связи с планетой Коллега, приняли сообщение:

«Информация коры головного мозга жителя солнечной системы принята полностью».

И после этого из года в год по нескольку раз однотипные сообщения: «Работы по воссозданию мозга посланца солнечной системы ведутся успешно».

Один год, другой, третий — пять лет: «Работы по воссозданию мозга ведутся успешно».

Люди ждали…

По истечении пяти лет в разгар лета на северном полушарии дежурные аппараты многих ветростанций просигналили: «Внимание! Чрезвычайно важно!» И хотя автоматы космической связи могли бы без помощи людей принять депешу, астрономы бросились к контрольным лентам.

На лентах появились какие-то странные знаки, совсем непохожие на тот сложный код, по которому велись переговоры с коллегианами. Точки, тире, тире, точки… И сразу узнали: «Да ведь это же азбука Морзе!»

«Мои братья! Мои сестры! Люди Земли!
Александр БАРТЕНЬЕВ».

Говорит Александр Бартеньев! Говорит Александр Бартеньев с планеты Коллега системы звезда Лямбда Стрелы!

Мне дана жизнь. Никаких отклонений от нормы не наблюдается. Восхищаюсь искусством коллегиан, горжусь своей наукой. Коллегиане радуются вместе со мной. Пока общаюсь с ними через звездный код. Изучить их языки не представляет трудности.

Хотел бы обнять каждого из вас.

А вслед за этим снова звездный код. Взяли слово коллегиане. И впервые от планеты Коллега летели не сухие научные сведения, не деловитые запросы, а эмоции. Система кода не слишком-то была приспособлена к их передаче.

Весь год шли сведения от Александра Бартеньева — научные сведения. Только изредка всплеск наболевшей души, скупо переданный все той же азбукой Морзе:

«Очень скучаю по Земле. Часто вижу ее в тихие минуты».

В конце назначенного срока — год с момента возрождения — новое сообщение:

«Снята копия с моего мозга, ведется обработка. Информация начинает передаваться в самое ближайшее время. Коллегиане мне предлагают остаться у них. Можно будет держать постоянную связь. Намерен согласиться».

Через месяц — сигнал:

«Чрезвычайно важно!»

В радиоастрономические обсерватории начали поступать первые сведения из обширной радиограммы о мозге Александра Бартеньева, нагруженном новыми знаниями, новыми впечатлениями.

Институт мозга получил обработанные данные…

Институт мозга разослал объявление:

«Нужен доброволец для прививки интеллекта Александра Бартеньева. Непременные условия: возраст — 25 лет, идеальное здоровье…»

Подробное описание: группа крови, классификация нервной ткани и т. д. и т. п.

И добровольцы, пожелавшие забыть свое собственное «я», превратиться в Александра Бартеньева, взяли в осаду Институт мозга.

Из первой же сотни придирчивая медицинская комиссия отобрала некоего Георгия Миткова, атлетически сложенного гимнаста из Софии.

С планеты Коллега от Александра Бартеньева была принята неожиданная, странная радиограмма:

«Меня пытаются лечить, уничтожив память о Земле. Не хочу! Не могу! Знаю, что скоро умру… Надеюсь, что возрожусь…»

Несколько дней спустя новое, еще более странное сообщение: «Видел зиму. Кончено. До встречи на родине!»

Это была последняя весточка от космического Александра Бартеньева. После нее с Коллеги передали математическим кодом сухое сообщение, что посланец солнечной системы перестал существовать.

А в спортивном зале Института мозга молодцевато вертелся на брусьях Георгий Митков, статный парень с худощавым лицом, украшенным суровыми бровями. Он с хладнокровием тренированного спортсмена ждал, когда его позовут на операцию, после которой он забудет свое имя, свои привычки, свой характер и станет Александром Николаевичем Бартеньевым.

Целых четыре года сотни лабораторий Института мозга, более тысячи научных работников создавали комочек вещества, объемом едва достигавшим 1 500 кубических сантиметров. Десятки заводов и фабрик, конструкторских бюро по первому требованию разрабатывали, поставляли новую аппаратуру.

Целых четыре года — не так уж и много. Природа бы выращивала такой мозг почти три десятилетия.

Все эти годы Георгий Митков жил в институте, у него постоянно брали анализы, его изучали со всей скрупулезностью, на какую только была способна современная наука. Ткань нового мозга должна быть подогнана под его ткань, иначе организм подымет бунт, со всей энергией, усиленной железным здоровьем этого человека, чужое, инородное тело будет отвергнуто, белые кровяные тельца атакуют мозг, череп превратится в воспаленный гнойник.

Когда Георгий Митков вошел в операционный зал, ему исполнилось двадцать девять лет, примерно столько же, сколько прожил во плоти Александр Бартеньев номер два.

Все случилось по заранее рассчитанному плану: четыре года подготовки, сорок пять минут — операция… После операции больного накрыли прозрачным футляром, совершенно изолировавшим его от внешней среды. Он лежал под простыней, в пластмассовом шлеме, со спокойным лицом, как сказочная спящая царевна в хрустальном гробу.

А вокруг этого странного саркофага неподвижно стояли люди в халатах — молодые и старые, мужчины и женщины, с одинаковым выражением напряженности и подавленного ожидания на лицах. Они стояли и смотрели на приборы, показывающие дыхание, ритм сердца, состав крови, деятельность уснувшего мозга. Стояли десять минут, полчаса, час, ждали, не начнется ли воспалительный процесс.

Профессора молчали.

Наконец поджарый, морщинистый старичок с молодцеватой выправочкой и властным взглядом голубоватых невылинявших глаз произнес: «Пока все в порядке».

И люди облегченно вздохнули.

Прозрачный саркофаг вместе с аппаратурой мягко двинулся с места, беззвучно распахнулись перед ним двери операционной.

Люди в халатах несколько минут шагали следом, потом стали расходиться по коридорам.

Саркофаг въехал в темную комнату и остановился. Двери плотно прикрылись. Двери прикрылись на две недели. Целых две недели больной будет спать, заботливые аппараты станут кормить его, прибирать за ним, следить за малейшими отклонениями в организме, сообщать о них людям. А людям вход запрещен.

Директор института, тот самый сухонький старичок с гладко зализанными седыми волосами на черепе и покоящимися средь морщинок властными невылинявшими голубыми глазами, включил телеэкран. На нем проступил прибор — ритмично выплясывала зеленая ломаная линия, указывающая, что мозг пациента возбуждается.

— Открыть шторы! — приказал директор.

— Не будет ли шока? Солнце на улице. Слишком большая неожиданность, — возразил кто-то невидимый.

— Солнце? Тем лучше. Пусть радуется возвращению. Я сам войду к нему.

В изолятор через широкое окно вливалось солнце, дробилось на зеркальных частях аппаратуры.

Прозрачная крышка саркофага откинута в сторону. Над ложем больного поднята рука, она ловит солнечные лучи.

— Вы проснулись? — негромко спросил директор, не отходя от порога, и сразу же строго одернул: — Не ворочаться!

Сначала раздался странный квакающий звук, потом голос:

— Речь! Своя речь!.. Нет, нет, я не повернусь… А вы подойдите.

Директор, мягко ступая, подошел.

— Как чувствуете себя?

Рука ловила солнечный свет.

— Солнце! Солнце!.. Там было очень туманно. Ни разу не видел их светила… Я на Земле?

— Да.

— И рука… У меня человеческая рука.

Рука сжалась в кулак, согнулась в локте, вздуваясь пробежали под кожей мускулы.

— Ого! Мне судьба ходить в роскошных мундирах. И там меня нарядили отменно. По их вкусу, правда…

Рука начала ощупывать плечо, выпуклую грудь.

— Богатыря раздели… Что я буду делать с такой горой мускулов?

Счастливый смех.

— Скажите, кому я обязан этим? — Рука погладила поверх простыни тело.

— Его звали Георгий Митков.

— Георгий Митков?.. Спасибо тебе, брат.

На подушке под шлемом суровые брови Георгия Миткова, худощавое лицо с крепкими челюстями и крупным носом. Но в этом знакомом лице случилась уже какая-то перемена, что-то неуловимо иное легло на черты.

— Профессор, мне вас плохо видно. Встаньте поближе… Вот так…

Профессор, что это? Почему вы плачете?.. Все хорошо, профессор. Ах, как хорошо оказаться дома!

 

18

Высокий, статный, с горделивым разворотом широких плеч, из просторного ворота сорочки — крепкая, как столб шея. А походка не прежнего Георгия Миткова, не упругая, легкая, а более вяловатая, вдумчивая. Знакомая походка…

— Воробьи! Глядите, воробьи! Ах, черт!

Он удивлялся всему: воробьям, облакам на голубом небе, косой тени от здания.

— Это что ж… те самые дубы?.. — Сразу же погрустнел: — Когда улетал с Земли, они были чуть выше меня.

Но грусть на минуту.

— Бабочка!.. Ай-яй! Вы не представляете, как у нас здесь красиво! И зима впереди. Зима! Снег увижу!

Последнее, что он видел в прошлый раз на Земле, — бледное от зеленого света крупное лицо со вскинутыми, как птичьи крылья, бровями да мигающий глазок аппарата. А потом на секунду тьма, только на секунду, и снова свет — рассеянный, дымчато-мягкий, уже не земной.

Тот человек с крупным лицом и вскинутыми мрачными бровями уже давно умер. Умерли, пожалуй, все, кого он знал, умер Шаблин, умер и… Не стоит об этом думать. Прошло восемьдесят два года.

Этот старичок, что ведет его к себе домой, — директор Института мозга Игорь Александрович Бартеньев. А его же самого зовут Бартеньев Александр Николаевич. Этот старичок, по сути, его сын.

Над прямыми острыми плечиками — морщинистая шея, жалкие косички волос из-под круглой профессорской шапочки, — восемьдесят лет ему. И двадцатидевятилетний Александр Бартеньев вглядывается в того, кто может считаться его сыном.

— Заходите. — Сын-старик распахнул дверь. — Пройдемте в кабинет. Нам нужно кое о чем поговорить. До открытия пресс-конференции есть еще время.

В кабинете Александр Бартеньев стал оглядываться.

— Вы знаете, — произнес он, — мне кажется, я здесь бывал.

— Вы не могли здесь бывать. Дом этот выстроен, когда мне было двадцать пять лет. То есть после вас.

— И все-таки я здесь многое помню… Этот стол, это окно… И вас, как ни странно, помню. Не юношей, но еще достаточно молодым. И почему-то вы вспоминаетесь в какой-то старинной одежде: мятый черный костюм, кожаный пояс, пистолет на боку, плоская шапочка с лентами. Даже швы у одежды помню — грубые, неуклюжие. Могло это быть?

Морщины на подвижном лице Игоря Александровича натянулись, стали четкими и жесткими.

— Одну минуточку.

Старик вышел из комнаты, чеканя по паркету скупые шажочки.

А Александр продолжал оглядываться. Он многое узнает, чего не должен бы знать. Он вспоминает худенькую женщину с большими удивленными глазами и с мягкими морщинками на лице. Она появлялась там перед ним в покойные минуты, и покой всегда кончался. И уж тогда хватали за душу другие воспоминания, реальные, на которые он имел право.

Вспоминался мост над рекой, корчащаяся, рвущаяся с места луна на черной воде. Вспоминался жиденький парк, молоденькие деревца и она в слепяще белом халате, сверкающая плотными зубами… И запах ее волос, и блеск ее глаз в темноте, и колючий отсвет падающей звезды в зрачках… «Ханской сабли сталь».

Игорь Александрович вернулся с толстым альбомом, обтянутым потертой кожей. Альбом стар, как сам семейный уклад. Александр протянул к нему руки.

— Батюшки! Альбом-то бабушкин.

— Отец привез…

— А-а…

— А вот это узнаете? — Игорь Александрович протянул фотографию.

— Да… Именно таким и представлял.

На фотографии — старомодный матросик в лихо посаженной на одно ухо бескозырке, с маузером на боку.

— Именно таким.

— Играл в Театре без зрителя матроса с «Авроры». Это было. Это было… Да-да, как раз в тот год, когда вы разъезжали по Коллеге.

— Он вам сообщал что-нибудь? — спросил Александр.

— Мой отец?

— Да.

— Вот для этого-то я вас и пригласил.

Игорь Александрович достал из стола папку.

— Заметки отца. Его завещание… Просил передать вам. Если вы подтвердите то, что он записал, на научном небосклоне грянет гром. Возьмите.

Александр принял папку.

— Хорошо… А сейчас… Я бы попросил…

— Все что угодно.

— Я бы попросил показать фотографию вашей матери.

Игорь Александрович вскинул взгляд — голубой, острый, понимающий, вскинул и опустил, порывшись в альбоме, достал большую карточку.

Цветной портрет, снятый недюжинным художником-фотографом. Тонкая рука свисает с подлокотника, сдержанно-серые глаза и успокоенно-вдумчивый взгляд в себя. Нет, не та, которая когда-то читала варварски сильные стихи у старого солдатского памятника.

Имя твое — птица в руке, Имя твое — льдина на языке, Одно-единственное движение губ, Имя твое — пять букв…

Для него только год назад читались эти стихи. Год назад всего! Помнил их, повторял про себя. Что знал, открыл коллегианам, все отдавал с радостью. Великое счастье поделиться тем, что знаешь. Но эти слова он прятал, это было его, личное, вряд ли чужой мир понял бы их, как он понимал.

Камень, кинутый в тихий пруд Всхлипнет так, как тебя зовут…

Год назад, а ее давно уже нет в живых… И все люди теперь кругом новые. Все знакомое, все родное отошло в прошлое. Вернулся на родину. А на родину ли? Его родина на восемьдесят с лишним лет позади, не вернуть ее. Странник, заблудившийся во времени.

Нет ее в живых, а она была единственная, она-то не повторится!

Александр глядел на портрет, пальцами, сложенными в щепоть, поглаживал висок.

Игорь Александрович невольно содрогнулся: «Отцовский жест!» Не умом, а всем нутром он только теперь почувствовал, что перед ним стоит его, им похороненный отец, с другим лицом, в другом теле, но его отец, моложе старика сына на пятьдесят лет.

Он включил телеэкран. В узкой рамке — сад, заполненный крикливо-веселыми цветами и солнцем.

— Галочка, где ты? — спросил Игорь Александрович.

— Здесь, дедушка.

— Приготовила — я просил?

— Да, дедушка.

— Неси.

Через минуту озорно-звонкий стук каблуков под дверью, робеющий голос:

— Можно?

— Входи, входи.

Сначала в дверях огромный букет цветов, жаркие астры, от них влажно-землистый запах по всей комнате. Из-за букета вынырнуло лицо — мягкий овал подбородка, тонкий нос, тень от потупленных ресниц, под ними влага глаз, таящая непобедимое любопытство.

— Да что ж ты стоишь? Отдай!

Ресницы вскинулись, глаза открылись — и куда же делось любопытство зверька? — постновато-доверчивые глаза, без хитрости, вся душа нараспашку, читай в ней.

— Возьмите.

Обронила слово, уронила ресницы, смущенный румянец пополз по щекам.

— Спасибо.

Неуклюжие, широкие, сильные руки задели ее пальцы. Оба одновременно вздрогнули.

— Спасибо, — повторил он, не зная, что сказать, как поблагодарить.

— Иди, Галя. И мы сейчас выйдем.

Галя… Мелькнули темные волосы, плечи, покрытые загаром, захлопнулась дверь. Остался оглушающий своим горячим цветом букет и сложный залах влаги, земли, травы, той потайной ароматной прохлады, которая всегда держится у корней. Эта не похожа на ту. Ну и что ж! Нет повторения, но прекрасное не умирает на Земле. Ничто не теряется совсем.

А старик-сын от житейской мудрости не заметил смущения своего слишком молодого отца, сказал деловито:

— Возьмите этот букет, он вам пригодится сейчас.

Столетние дубы, корявые, в тупых наростах стволы — наглядное воплощение пролетевшего времени. Столетние дубы и массивные скамейки, густая тень и нервно дрожащие солнечные пятна.

Под деревьями в этом глухом углу парка людно; вооруженные до зубов фоторепортеры, операторы кино и телевидения, ученые.

Посреди пестрой цветочной клумбы — могильная плита. Александр остановился над ней:

БАРТЕНЬЕВ АЛЕКСАНДР НИКОЛАЕВИЧ

Он не бог, но он возродится!

Александр опустил букет горячих астр на гладкий, нагретый солнцем камень, на могилу, в которой, собственно, лежал он сам. А со всех сторон щелкали нацеленные на него аппараты.

Постоял, кивнул головой и пошел к институту, где с разных материков собрались ученые, корреспонденты, общественные деятели слушать его первую лекцию.

 

Вадим Шефнер

 

ОТ АВТОРА

Родился я в Петрограде в январе 1915 года. Предки мои с парусных давних времен служили на флоте. Некоторые из них достигали крупных чинов, командовали кораблями на Балтике и Тихом океане. И только отец, Сергей Алексеевич Шефнер, был пехотным офицером; служил он в Московском гвардейском полку, а после революции стал помощником командира полка в Красной Армии.

Смутно помнится раннее детство, когда отец был на фронте, а я с матерью жил в Петрограде. Помню траву между булыжниками на линиях Васильевского острова, серые корабли на Неве, запыленные пустые витрины Гостиного двора на Шестой линии, своды Андреевского собора, куда водила меня мать молиться за отца. Помню, дома на подоконнике долго лежала железная стрела, короткая и тяжелая, — ее привез кто-то с фронта; такие стрелы в самом начале войны немецкие авиаторы вручную сбрасывали со своих самолетов, бомб еще не было. Тупым концом этой стрелы я колол косточки от компота. Позже, когда стало голодно, мать увезла меня в деревню к няне, в Тверскую губернию. Место было глухое; помню, зимой няня держала собаку в сенях, а меня и днем не выпускали на улицу одного: волки забегали в деревушку средь бела дня. Керосину не было, по вечерам жгли лучину — помню это не только «умственно», но и чисто зрительно. Лучину вставляли в каганец — довольно конструктивный прибор из кованого железа; огарки падали в корытце с водой. Теперь, в век атома, странно сознавать, что я видел это своими глазами, что это было именно в моей, а не чьей-то другой жизни. Так обыкновенный письменный стол, за которым пишу эти строки, превращается в машину времени. Жизнь фантастична и странна.

Что натолкнуло меня на писание фантастики? Очевидно, ощущение странности, фантастичности жизни, сказочности ее. А может быть, стихи. Всю жизнь я пишу стихи, а фантастика ходит где-то рядом с поэзией. Они не антиподы, они родные сестры. Фантастика для меня — это, перефразируя Клаузевица, продолжение поэзии иными средствами. Если вдуматься, то в поэзии и фантастике действуют те же силы и те же законы — только в фантастике они накладываются на более широкие пространственные и временные категории. Но когда я здесь веду речь о фантастике, я подразумеваю под этим словом не так называемую научно-техническую фантастику, а ту фантастику, которая вытекает из понятия «фантазия». Сказочность, странность, возможность творить чудеса, возможность ставить героев в невозможные ситуации — вот что меня привлекает.

А что касается научно-фантастических романов, где речь идет только об открытиях и изобретениях, то они для меня не интересны. Для меня не столь важен фантастико-технико-научный антураж, а та над-фантастическая задача, которую ставит себе писатель. Поэтами я очень люблю Уэллса. Его «Машина времени» никогда не устареет, ибо, в сущности, каждый из нас ездит в этой машине.

Никогда не устареет и «Борьба миров». Написана эта вещь в конце прошлого века, когда на Земле еще не было авиации и тем более не было атомного оружия. Высадись эти марсиане на Землю в наше время — их бы земляне разгромили за сутки. Казалось бы, вещь устарела. Ан нет! По своей над-фантастической сути она накладывается не только на войну с марсианами. Эту вещь я часто перечитываю. Однажды я перечитал ее, лежа в госпитале, в блокаде, в марте 1942 года. А перед этим я перечитал «На Западном фронте без перемен» Ремарка. И странно — все ужасы войны Ремарка не произвели на меня тогда большого, прежнего, довоенного впечатления, а вот «Борьба миров» не потускнела. Описание безлюдного Лондона, зарастающего красной марсианской травой, описание исхода колоссальных человеческих толп из обреченного города взволновали меня также, как в дни детства, когда я прочел книгу впервые. Еще я очень люблю его рассказ «Зеленая калитка», очень поэтический и грустный рассказ.

В чем тайна обаяния Уэллса? Быть может, отчасти и в том, что у него на любом фантастическом фоне и в любой фантастической, порой страшной, ситуации действуют обыкновенные, вовсе не фантастические люди со всеми их достоинствами и недостатками. Действуют глупые и умные, герои и трусы, добрые и злые, но все в человеческих нормах ц пределах. И вот автор вталкивает этих людей в фантастические события и смотрит, что из этого получится. А получается вот что: люди остаются людьми. В сущности, это очень человечный писатель.

Еще мне нравятся Рэй Брэдбери и Станислав Лем, хоть это совсем разные фантасты. Еще мне нравятся Стругацкие.

Романов на технически-космические темы сейчас пишется очень много и у нас, и за рубежом. В них почти нет живых людей, в них действуют схемы, манекены. Космическая фантастика из искусства превращается в промышленность. Будущее фантастики лежит, на мой взгляд, в ее смыкании со сказкой.

 

ДЕВУШКА У ОБРЫВА, ИЛИ ЗАПИСКИ КОВРИГИНА

 

ПРЕДИСЛОВИЕ К 338-МУ ЮБИЛЕЙНОМУ ИЗДАНИЮ

Семьдесят пять лет назад, в 2231 году, впервые вышла из печати эта небольшая книжка. С тех пор она выдержала 337 изданий только на русском языке. По выходе в свет она была переведена на все языки мира, а ныне известна всем жителям нашей Объединенной Планеты, а также и нашим землякам, живущим на Марсе и Венере. За 75 лет о «Девушке у обрыва» написано столько статей, исследований и диссертаций, что одно их перечисление занимает девять больших томов.

Выпуская в свет юбилейное издание, мы хотим вкратце напомнить читателям историю возникновения «Записок Ковригина» и пояснить, почему каждое новое поколение читает эту книжку с неослабевающим интересом.

Надо сказать, что причина нестареющей популярности «Девушки у обрыва» кроется отнюдь не в художественных достоинствах этой книги. Не ищите здесь и обобщающих мыслей, широких картин эпохи. Все, что выходит за ограниченный круг его темы, автора просто не интересует. Да он и не справился бы с таким самозаданием, — ведь по профессии он не был Писателем. Автор «Девушки у обрыва» Матвей Ковригин (2102—2231), работая над книгой, отнюдь не претендовал на литературную славу. Будучи по образованию Историком литературы и изучая XX век, он ждал славы или хотя бы известности от своих историко-литературных компилятивных трудов, которых он издал довольно много и которые не пользовались популярностью уже при жизни Автора, а ныне совершенно забыты. А эта небольшая книжка, вышедшая после смерти Автора, принесла ему посмертную славу, и слава эта не меркнет с годами. Ибо в ней Ковригин рассказывает об Андрее Светочеве, а каждое слово об этом величайшем Ученом дорого Человечеству.

Еще раз напоминаем: «Записки Ковригина» — повествование узконаправленное. Автора очень мало занимает бытовой и научный фон. О технике своего времени он упоминает только в тех случаях, когда сталкивается с нею лично или когда от нее зависит судьба его друзей. Порой по ходу действия он довольно подробно описывает некоторые агрегаты, существовавшие в его время, но в этих описаниях чувствуется не только глубокое равнодушие к технике, но и непонимание, граничащее порой с обывательщиной и технической малограмотностью. О Космосе, о полетах Человека в пространство он даже и не упоминает, словно живет в эпоху геоцентризма. И даже великий научный смысл открытия своего друга Андрея Светочева он понял только к концу своей жизни, да и то чисто утилитарно.

Узкая направленность автора сказывается и в том, что Андрея Светочева он изображает вне его творческого окружения, только со своих узко личных позиций. Нигде почти не упоминает он ни о Сотрудниках Светочева, ни о его Учителях и предшественниках. По Ковригину получается, что Светочев все делал один, а ведь на самом-то деле он был окружен талантливыми единомышленниками, многие из которых (Иванников, Лемер, Караджаран, Келау) были крупнейшими Учеными своего века. Сам Андрей Светочев никогда не ощущал себя одиночкой в науке и отлично понимал, что век Ученых-одиночек давно канул в прошлое. Не только в XXII веке, когда жил и творил Светочев, но уже задолго до этого, в XX веке, наука стала столь сложной и многогранной, что все крупные и великие научные открытия могли возникать и осуществляться только в результате напряженного коллективного труда Ученых. Быть гениальным в науке — не значит быть одиноким в науке. Это было ясно и для Светочева, и для его современников. И только Ковригин, придерживаясь некоторых литературных штампов XX века, пытается сделать из Светочева некоего алхимика-одиночку.

Стиль книги архаичен, несовременен. Будучи специалистом по литературе XX века, автор, не найдя своей творческой манеры, подражает писателям XX века, причем писателям отнюдь не перворазрядным. К этому недостатку надо добавить и еще один. Даже повествуя о своих юных годах, Ковригин говорит о себе, как о пожившем, солидном, многоопытном Человеке. Но не надо забывать, что книгу свою Ковригин создал на закате жизни.

К автору «Девушки у обрыва» Матвею Ковригину разные Исследователи относятся по-разному. Ковригин — фигура противоречивая. Наряду с искренностью, добротой, безусловной личной смелостью и готовностью всегда прийти на помощь, в нем уживаются мелкий педантизм, брюзжание, отсутствие самокритики, граничащее с самовлюбленностью. Но не будем забывать, что именно Ковригину мы обязаны наиболее полным описанием жизни Андрея Светочева.

Так как многие понятия, наименования, агрегаты, приборы и механизмы, о которых упоминает автор, давно устарели, забыты, заменены другими и молодое поколение уже не знает о них, мы взяли на себя смелость снабдить текст сносками, поясняющими историческое значение этих понятий и предметов.

 

1. ВСТУПЛЕНИЕ

«…Девушка стояла у обрыва на берегу реки. Это было осенью, когда идут затяжные дожди, когда размокает береговая глина и на ней так четко отпечатываются следы. Девушка стояла у обрыва и задумчиво смотрела на осеннюю реку, по которой плыли желтые листья.

Мимо проходил юноша, и увидел он девушку, стоящую у обрыва, и полюбил ее с первого взгляда. И она тоже полюбила его с первого взгляда — так полагается в сказках.

Этот юноша жил у реки, и когда девушка вызвала аэролет и улетела в большой город, пообещав вернуться весной, юноша остался один в избушке на берегу реки и стал ждать ее возвращения. Зачем он жил один на берегу реки и кто он был — не спрашивайте, ибо это сказка.

Каждый день приходил юноша на обрыв, где когда-то стояла девушка. Он протоптал в глине узкую тропинку рядом с ее следами. Он не наступал на ее следы, и каждый раз ему казалось, что девушка невидимо идет рядом с ним к обрыву и рядом с ним смотрит на осеннюю реку, по которой плывут желтые листья.

Потом пошли большие дожди, и следы от туфелек девушки наполнились водой, и в них отражалось небо поздней осени. Потом ударил мороз, и следы стали льдом.

И однажды юноша вынул один след и принес его в свою избушку. Он положил его на стол, а когда проснулся утром, то увидел, что след растаял. И юноша очень удивился и огорчился. Не удивляйтесь — в сказках люди дивятся самым обычным вещам.

Огорчился юноша и подумал: „Следы моей возлюбленной достойны вечности. Но лед не вечен. Не вечен и металл, ибо он ржавеет; не вечно и стекло, ибо оно бьется; не вечен и камень, ибо он выветривается и трескается от жары и холода. Я должен создать такой материал, который отливался бы в любую форму и не боялся бы ни огня, ни холода, ни времени“.

И пришел день, когда он создал вещество, которое заменило нам камень и металл, стекло и пластмассу, дерево и бетон, бумагу и лен. Он создал Единый Материал, который называется аквалидом. Из этого материала люди стали строить города на земле и под водой, делать все машины и все вещи. И это уже не сказка, ибо мы живем в этом мире.

Вот куда привели следы девушки, которая однажды стояла у обрыва в осенний день, когда по реке плыли желтые листья.

Но однажды девушка, которую ждал юноша…» И т. д., и т. д.

Вы и сами, дорогой мой Читатель, с детских лет знаете эту сентиментальную историю — ведь ее даже в школе проходят. Сочиненная досужим Поэтом и посвященная Андрею Светочеву и Нине Астаховой, эта полулегенда-полусказка почему-то считается весьма поэтичной и трогательной, и, быть может, некоторые не в меру наивные Люди склонны думать, что именно таким путем и пришли мы к современной аквалидной цивилизации.

Действительно: девушка на берегу стояла. А все остальное было не так, не так. Все придумал от себя досужий сочинитель.

— А как же все было? — спросите вы, почтенный мой Читатель.

Сейчас я начну свое повествование, и вы узнаете, с чего все началось, что привело Андрея Светочева к его открытию, где и как он встретил Нину Астахову. И еще вы узнаете многое другое.

Я прожил свой МИДЖ с избытком, жизнь моя клонится к закату, и недалек тот день, когда мой пепел легким облаком упадет с Белой Башни на цветы, растущие у ее подножия. Но я еще успею поведать вам правдивую историю о Нине Астаховой, об Андрее Светочеве, другом которого я был, и о себе, ибо когда-то моя жизнь была тесно связана с жизнью этих двух Людей.

 

2. СЛУЧАЙ НА ЛЕНИНГРАДСКОМ ПОЧТАМТЕ

Я начну с давних-давних времен. Рассказ мой начинается в тот день, когда отменили деньги. В книгах вы все читали об этом дне, а я помню его сам и знаю, что в книгах он сильно приукрашен. В сущности, ничего особенного в тот день не произошло. Дело в том, что процесс отмирания денег шел уже давно. Деньги не погибли внезапно — они тихо скончались, как Человек, проживший свой МИДЖ с избытком. Последнее время они имели скорее значение статистическое, нежели ценностное. Если вам не хватало денежных знаков на покупку какой-либо нужной вам вещи, вы просто вырывали из своей записной книжки листок и писали на нем «15 коп.», или «3 рубля», или «20 рублей» и платили им Продавщице или ПАВЛИНу. Или вы могли попросить деньги у любого прохожего, и он давал вам требуемую сумму и, не спрашивая вашего имени, шел своей дорогой.

В день отмены денег у нас в Университете состоялось небольшое собрание в актовом зале, а затем все разошлись по своим делам. Помню, я шел с Ниной Астаховой к зданию филологического факультета, и разговор у нас был вовсе не об отмененных деньгах, а об «Антологии Забытых Поэтов XX века», над которой я тогда работал. Нина (она училась на втором курсе) была прикреплена ко мне, Аспиранту, в качестве Технического Помощника и помогала мне в составлении этой «Антологии». Она была добросовестна, много времени проводила в библиотеках и архивах, выискивая стихи и данные о забытых ныне Поэтах XX века, но мне не слишком нравилась в ней некоторая строптивость и чрезмерная самостоятельность. Так, например, Нина настаивала, чтобы в «Антологию» я обязательно включил стихи некоего Вадима Шефнера (1915–1984?), я же противился этому. Мне не нравились нотки грусти и меланхолические размышления в его стихах. Я предпочитал Поэтов с бодрыми, звонкими стихами, где все было просто и ясно. Я считал, что именно такие Поэты должны войти в мою «Антологию», чтобы Читатель имел верное представление о поэзии XX века. Нина же продолжала упорствовать, желая включить этого Шефнера — дался он ей! При этом она горячилась, даже сердилась. Она никак не могла понять, что я составляю научный труд, а наука требует бесстрастия.

Вообще же Нина мне нравилась. Часто мы вместе ходили с ней под парусами на яхте — она очень любила море. А иногда мы брали такси-легколет и летели куда-нибудь за город. Там мы гуляли по аллеям. Мне нравилось быть с ней вместе, но меня несколько отпугивал ее странный характер. Иногда она была смешлива и даже насмешлива, а то вдруг становилась молчаливой и задумчивой. Подчас ее лицо принимало такое выражение, будто она ждет, что вот-вот произойдет что-то необыкновенное, какое-то чудо.

— Нина, о чем ты думаешь сейчас? — спросил я ее однажды в такую минуту, когда мы шли по загородной аллее.

— Так… Сама не знаю о чем… Знаешь, мне иногда кажется, что в моей жизни случится что-то очень-очень хорошее. Будет какая-то радость.

— Ты, очевидно, имеешь в виду тот факт, что скоро я закончу «Антологию», и, когда она выйдет из печати, твое имя будет упомянуто в предисловии как имя моей Помощницы? — сказал я. — Это действительно большая радость. И заслуженная.

— Ах, ты совсем не о том говоришь, — досадливо возразила она. — Я и сама-то не знаю, какого счастья я жду.

Меня несколько удивили эти ее слова, и даже огорчили. Как можно ждать счастья, не зная, какого именно счастья ждешь? Где тут логика?

— Тебе нужно развивать в себе научное мышление, — посоветовал я ей. — Ты не прожила еще и четверти МИДЖа, впереди тебя ждет большая жизнь — научная и личная. Когда-нибудь ты выйдешь замуж, муж твой, может быть, будет Ученым, и твой уровень мышления должен быть не ниже его уровня. Ты об этом думала?

Но Нина сделала вид, будто не поняла моих слов. Ничего она мне не ответила, а подпрыгнула и сорвала со свешивающейся ветки листок и стала сквозь него смотреть на солнце.

— Сегодня зеленое солнце! — объявила она мне. — Вот забавно!

Я не стал убеждать ее, что солнце сегодня, как и всегда, самое обыкновенное, а вовсе не зеленое. Я просто терялся, когда она говорила такие странные вещи.

Тем не менее Нина мне нравилась. Но только не думайте, что она была такой красавицей, какой ее изображают теперь Художники и Скульпторы. Нет, красавицей я бы ее не назвал. Это была стройная, подвижная девушка, с очень легкой походкой, с лицом выразительным и даже привлекательным, но вовсе не было в ней той красоты, которую приписывают ей сейчас.

Но вернусь ко дню отмены денег.

Как я уже говорил, после собрания в актовом зале мы с Ниной отправились на филфак. Нина пошла на лекцию, я же засел в библиотеке и долго работал над своей «Антологией», а затем направился в университетскую столовую. Когда ко мне подошел САТИР, я, как обычно, заказал себе щи, синтет-печенку и компот. Отобедав, я по привычке подозвал САТИРа, чтобы расплатиться, и хотел было уже сунуть монеты в отверстие на его пластмассовой груди, но вдруг увидел, что это отверстие заклеено бумажкой.

— Обед бесплатен. Обед бесплатен, — равнодушно сказал САТИР.

— Не «обед бесплатен» надо говорить, а «обед отпускается бесплатно», — поправил я САТИРа. — Идите и вызовите ко мне САВАОФа.

Вскоре к моему столику подошел громоздкий САВАОФ. Я сказал ему, чтобы он исправил фонозапись в подчиненных ему САТИРах — они выражаются не вполне грамотно. Стыдно, ведь здесь Университет, центр культуры.

— Встревожен. Взволнован. Приму меры, — ответил САВАОФ. — Есть еще замечания?

— К сожалению, есть. Мне подали пережаренную синтет-печенку. Неужели вы предполагаете, что если все теперь бесплатно, то можно кормить людей пережаренной печенкой?

— Встревожен. Взволнован. Приму меры, — ответил САВАОФ. — Есть еще замечания?

— Нет. Можете идти.

Пообедав, я вышел на набережную и пошел к Первой линии. На набережной все было почти так, как в обычные дни, только на судах виднелись флаги расцвечивания да у гранитного спуска толпилось множество мальчишек и девчонок. Они останавливали всех прохожих и просили у них денег. Получив просимое, дети бежали по ступенькам к воде и бросали монетки в воду. А из бумажных купюр они делали маленькие лодочки и пускали их по волнам. В школах по случаю отмены денег занятий в этот день не было, что, на мой взгляд, едва ли способствовало укреплению дисциплины.

Когда я свернул на Первую линию, то увидел Чепьювина. Приплясывая и что-то невнятно напевая, он шел по пластмассовым плиткам мостовой, мешая движению элмобилей, которые почтительно его объезжали. Люди с интересом и удивлением, а некоторые и с явным испугом глядели на него. Я и сам остановился поглядеть на редчайшее зрелище, — в последний раз я видел одного Чепьювина в детстве, когда мне было лет девять.

Я постоял немного, надеясь, что Чепьювин выругается и мне удастся записать какое-либо новое для меня бранное выражение. Но Чепьювин только напевал — и все. Я пошел дальше, несколько огорченный тем, что мне не удалось пополнить составляемый мной СОСУД. Дело в том, что я с двенадцати лет начал составлять словарь, который назвал СОСУДом (Словарь Отмерших Слов, Употреблявшихся Древними). Мой СОСУД состоял из четырех разделов: 1) Ругательства, 2) Воровские термины, 3) Охотничьи термины, 4) Военные термины. Если второй, третий и четвертый разделы СОСУДа я мог пополнять за счет старинных книг и архивов, то первый раздел пополнялся очень скудно, так как ругань на Земле давно вышла из обихода, а письменных источников не было. Приходилось собирать этот раздел по крупицам, и составление его подвигалось весьма медленно.

На Большом проспекте было людно. Здесь чувствовался праздник. Из открытых окон и с балконов летели бумажные деньги и, планируя, падали под ноги прохожим. Проходя мимо сберкассы, я заглянул туда. Там толпились дети. Они смеялись, прыгали и бросали друг в друга распакованными пачками денег. Весь пол покрыт бумажками. Время от времени ребята подбегали к столу, и сидящая за столом ФЭМИДА выдавала им новые пачки.

На углу Большого проспекта и Шестой линии я встретил своего друга Андрея Светочева. Да-да, того самого Светочева, имя которого ныне известно каждому Человеку на Земле. Но тогда он был еще ничем не знаменит. Впрочем, среди Ученых он и тогда уже был известен.

Андрея я знал с детских лет — мы жили с ним в одном доме и учились в одной школе. Потом учебные пути наши разошлись — Андрей всегда интересовался техникой и после школы был принят в Академию Высших Научных Знаний, я же поступил на филологический факультет Университета. И хоть мы могли жить дома, потому что родители наши находились в Ленинграде, но мы разъехались по общежитиям — так удобнее было учиться. Однако мы остались друзьями и часто встречались. Со школьных лет в нас сохранилась страсть к коллекционированию марок, и это тоже сближало нас. Встречаясь, мы хвастались своими коллекциями и толковали о жизни вообще, о своих планах и надеждах. А планы и надежды были у нас очень разные.

Последние месяцы Андрей был мрачен, молчалив. Однажды, когда я заглянул к нему в общежитие, он признался мне, что задумал одно очень важное открытие, но дело не клеится. Он мечется от одного опыта к другому — и все без толку.

Я тогда посочувствовал ему и дружески посоветовал взять какую-нибудь менее сложную работу и не стремиться к недостижимым целям. Ведь недостижимое — недостижимо и невозможное — невозможно. Надо намечать ближние цели и шагать от вехи к вехе.

Но Андрей остался недоволен моим дружеским советом и указал на картину, которая висела над его рабочим столом. Там был изображен Геракл, догоняющий Кирнейскую лань. Геракл бежал за ланью по снежным горным вершинам.

— Видишь, как он бежит? — сказал Андрей. — Он бежит по самым высоким вершинам, а тех вершин и скал, что пониже, он не касается ногой, он перепрыгивает через них. Поэтому он и догнал лань.

— Он мог и не нагнать ее, — резонно возразил я. — Он мог упасть и разбиться. И потом Геракл — это Геракл, а ты — простой смертный.

— Ну, это уж другое дело, — сухо ответил Андрей и перевел разговор на марки.

В тот день я ушел от него с ощущением, что он избрал какой-то ложный путь в науке и не хочет сойти с него из упрямства. Мне даже жалко его стало. Мне давно казалось, что он топчется на месте, в то время как я шаг за шагом неуклонно иду вперед. Моя «Антология» и комментарии к ней были не так далеки от завершения, и я уже подумывал о следующей работе: «Писатели-фантасты XX века в свете современных этических воззрений». Кроме того, я неустанно работал над своим СОСУДом. Как я уже упоминал, это был весьма кропотливый труд. За каждым бранным словом для первого раздела СОСУДа мне приходилось буквально гоняться с пеной у рта, как говорилось в старину. Дело осложнялось и тем, что свою Помощницу, Нину Астахову, щадя ее девическую стыдливость, к этой работе привлечь я не мог.

В целом же я медленно и верно продвигался вперед, в то время как Андрей топтался на месте, поставив перед собой невыполнимую, как мне тогда казалось, задачу.

Но вернусь к описываемому мною дню. Итак, я встретил Андрея на углу Большого проспекта и Шестой линии. Андрей опять был мрачен.

— Куда ты спешишь, Андрей? — спросил я его.

— На Почтамт, — хмуро ответил он. — Ты ведь знаешь, что марки отменены. Прежде мне хоть в марках везло, а теперь и марки отменили.

— Отменили? — удивился я. — Как же так? А наши коллекции?

— Ты плохо слушал сообщение об отмене денег. Там сказано: отменяются деньги, а также всякие знаки оплаты. А марки — это и есть знаки оплаты.

— Действительно, — догадался я. — Раз нет денег, то и марки отпадают… А как же быть филателистам?

— Никак! — буркнул Андрей. — Едем к Почтамту.

Движением руки он подозвал проходящий мимо такси-элмобиль, и мы сели в него.

— Везите нас скорее к Почтамту, — сказал я АВТОРу.

— Понял. Везу к Почтамту. Оплата отменена, — произнес АВТОР, склонив над приборами металлическую голову с тремя глазами. Четвертый глаз — большая затылочная линза — смотрел на нас.

— Поедем с перепрыгом, — сказал Андрей. — Мы спешим.

— Предупреждаю об опасности, — сказал АВТОР. — К Почтамту сегодня большое движение. Перепрыгивание опасно. Вести с разговором? За разговор надбавка отменена.

— Везите с разговором, — сказал я.

— До вас вез к Почтамту седого старика, возраст приблизительно МИДЖ и сорок лет. Старик имел огорченный вид. На куртке у него Гуманитарный знак. Старик был очень сердит.

— Он не ругался? — с надеждой спросил я.

— Нет, он не делал того, о чем вы упомянули. Но у него был огорченный вид.

— И не надоела вам эта болтовня! — сердито сказал Андрей. — Не пойму, что за удовольствие разговаривать с механизмами.

Мы замолчали.

До Почтамта было довольно далеко, он находился в новом центре города, который сместился по направлению к Пушкину. Элмобилей было в этот час много. Когда впереди, за несколькими машинами, намечался просвет, наш элмобиль выпускал подкрылки и перелетал через идущие впереди машины, занимая свободное место. Наконец мы подъехали к Почтамту — небольшому двадцатиэтажному зданию, стоящему среди площади.

На площади толпилось довольно много народу. Здесь были и школьники, и люди среднего возраста, и совсем пожилые люди. Некоторые пришли с альбомами для марок и «Справочником филателиста». У всех был очень недовольный вид. Все смотрели на гигантский телеэкран, который был вделан в стену Почтамта.

Мы с Андреем тоже стали смотреть на экран и вскоре увидели Москву. Площадь перед Московским Почтамтом тоже была полна филателистов. Потом на экране появился Почтамт в Буэнос-Айресе. Там была уже ночь, и толпа филателистов стояла с факелами. Некоторые держали в руках какие-то дудки и дудели в них. Потом возник Почтамт в Риме. Здесь тысячи филателистов сидели на пластмассовой мостовой, не давая двигаться транспорту. Затем Рим померк, и на экран наплыл небольшой городок — где-то в Черноземной полосе. Здесь перед зданием Почты стояли школьники и взрослые, держа в руках плакаты с надписью: «Почтовики! Людям нужны марки!».

Затем экран погас, и Диктор сказал:

— В Женеве непрерывно заседает Всемирный Почтовый Совет. Вопрос о марках будет решен в ближайший час. Включаем Женеву.

— Идем в зал, — сказал мне Андрей и стал пробираться к подъезду Почтамта.

Я пошел за ним, вслушиваясь в разговоры Людей и надеясь услышать какое-нибудь ругательство, дабы пополнить свой СОСУД. Но, к сожалению, никто не ругался, хоть все и были возбуждены.

В зале Почтамта народу было много, однако меньше, чем я ожидал. Мы подошли к окнам, где еще вчера продавались марки. Теперь здесь висел аншлаг: «В связи с отменой денег марки отменены. Письма пересылаются бесплатно».

Девушка-почтовичка терпеливо объясняла какому-то старичку, МИДЖей двух, что раз деньги отменены, то и марки не нужны и его письмо дойдет по адресу безо всякой марки. В ушах девушки покачивались серьги. Они были очень простые — два металлических шарика на тонких цепочках, но все-таки сразу бросались в глаза: в наше время эти ушные украшения давно вышли из моды. Впрочем, девушка была хороша собой, и серьги ей шли.

— Собирание марок — это историческая традиция, — сказал Андрей, подойдя к окошечку. — И не вам, Почтовикам, ее отменять.

— Марки отменены не Почтовиками, а временем, — скромно возразила девушка с серьгами. — Собирание марок — ненужный, отживший предрассудок.

— Раз есть люди, интересующиеся марками, значит, марки должны существовать, — громко и сердито сказал Андрей.

— Как вы смешны со своими марками! — вспыхнув, ответила девушка.

— А вы глупы со своими рассуждениями о марках и со своими допотопными серьгами! — воскликнул Андрей. — Вы просто сущая кикимора!

Девушка с испугом и обидой посмотрела на Андрея.

— Андрей! До чего ты дошел! — сказал я. — Ты произнес ругательство! Мне стыдно за тебя!

— Простите меня, — обратился Андрей к девушке с серьгами. — Никогда еще со мной не бывало такого. Простите, что я вас обидел.

— Я прощаю вам, — сказала девушка. — Вы просто очень чем-то взволнованы… А что это такое — кикимора?

— Не знаю, — ответил Андрей. — Так говорил мой прадедушка моей прабабушке, когда был сердит.

— Под кикиморами в глубокой древности подразумевались некие лесные мифические существа, — сказал я. — В дальнейшем же слово «кикимора», утеряв свое первоначальное значение, стало употребляться в фольклоре как бранное слово, применяемое по отношению к сварливым и не обладающим внешней привлекательностью женщинам. Могу вас заверить, что на кикимору вы не похожи, и с этой точки зрения мой друг ошибся.

— Очень интересно! — сказала девушка. — И откуда вы все это знаете?

— Я знаю не только это, но и много больше этого, — скромно ответил я. И далее я пояснил, что Словарь Отмерших Слов, Употреблявшихся Древними, сокращенно именуемый СОСУДОМ, вмещает в себя очень много слов, понятий и идиоматических выражений. Далее я сказал, как меня зовут и кто я такой. Девушка слушала меня с интересом, а затем сказала несколько слов о себе. Ее звали Надей. Впоследствии Надя стала моей женой, но сейчас речь не о том.

Когда мы с Андреем вышли из зала Почтамта, то на гигантском телеэкране увидели Диктора, который сообщил следующее:

1. Всемирный Почтовый Совет считает коллекционирование марок пережитком, не приносящим Человечеству никакой пользы.

2. Всемирный Почтовый Совет считает коллекционирование марок пережитком, не приносящим Человечеству никакого вреда.

3. Поскольку коллекционеры хотят, чтобы марки существовали, пусть они существуют, но не как знаки оплаты.

4. Впредь каждый Человек получает право выпускать свои марки, для чего выделяются типографии и прочая техника.

5. Каждый Человек за свою жизнь имеет право выпустить три марки общим тиражом не более 1 000 000 экземпляров.

— Вот видишь, — сказал я Андрею, — все кончилось очень хорошо. И не следовало тебе обижать девушку и присваивать совсем не идущее к ней определение «сущая кикимора». Ты оскорбил Человека. Тебе придется искупить свою вину.

— Я и сам это знаю, — ответил Андрей. — Я вел себя недостойно. И дело тут не в марках, а в том, что мне очень не везет. Одно время мне казалось, что я близок к великому открытию, а теперь начинаю думать, что шел по ложному пути…

— В наш век не может быть великих открытий, — возразил я. — В наш век возможны только усовершенствования.

Андрей промолчал в ответ, и мне показалось тогда, что внутренне он со мной согласен, но из ложной гордости не высказывает этого.

Но я ошибался. В Андрее было много непонятного для меня. А ведь я его знал с детства.

 

3. ДЕТСТВО

В самом раннем детстве я жил с родителями в доме на Одиннадцатой линии Васильевского острова. Отец преподавал литературу в школе, мать же работала Модельером на фабрике женских украшений. Там отливали кольца и всевозможные украшения из химически чистого железа (золото давно вышло из моды). Там же изготовлялись перстни и диадемы с марсианскими камешками. На этой фабрике мать моя подружилась с Анной Светочевой, матерью Андрея. Потом подружились и наши отцы, и мы съехались в одну квартиру в Гавани, в дом на самом взморье. В то время начался процесс так называемой вторичной коммунализации жилья. Дело в том, что когда-то многие Люди вынуждены были жить в больших коммунальных квартирах. Так как в этих больших квартирах жили Люди разных характеров, профессий и привычек, то между ними порой возникали ссоры, недовольство друг другом. Тем временем темпы жилищного строительства все нарастали, и вот все, кто хотел жить в отдельных квартирах, стали жить в них. Но прошло еще некоторое время — и отдельные Люди и семьи, дружившие меж собой, начали съезжаться в общие квартиры уже на новой основе — на основе дружбы и расположения друг к другу. Это было учтено, и снова часть новых зданий стали строить с большими квартирами. Люди в таких квартирах жили как бы одной семьей, внося деньги в общий котел, независимо от величины заработка. Сейчас этот естественный процесс продолжается, все ускоряясь, — тем более что деньги отменены и все стало гораздо проще.

Дом, куда мы въехали со Светочевыми, обменявшись с какой-то большой семьей, был старый, кирпичный. По сравнению с новыми домами из цельнобетона, которые стояли рядом с ним, он казался старинным. В нашем доме, в дверях, выходивших из квартир на лестницу, были даже замки, и мне очень нравилась эта старина. Двери закрывались, конечно, просто так — ключи давно были потеряны или сданы в утиль, — но само наличие этих странных приспособлений придавало квартире какую-то таинственность.

Жили наши семьи очень дружно. Отец Андрея, Сергей Екатеринович Светочев, был добродушный, веселый Человек. Он работал на бумажной фабрике и очень гордился своей профессией. «Все течет, все меняется, а бумажное производство остается, — говаривал он. — Без нас Людям не прожить». Мог ли он предполагать, что сын его сделает такое великое открытие, что даже и бумага будет не нужна!

Нас с Андреем поместили в одну большую комнату — детскую, и наши кровати стояли рядом. Квартира была невелика, но уютна, — да кто из вас, уважаемые Читатели, не побывал в ней! Ведь дом сохранен в неприкосновенности в память об Андрее Светочеве, и все в квартире такое, как в старину. Только настил пола там меняют теперь дважды в год — его протирают ноги бесчисленных экскурсантов со всех материков нашей Земли. Посетителям дома-музея квартира эта кажется скромной, но мне в детстве она казалась очень большой. В ту пору еще не было такого изобилия жилой площади, как сейчас, и норма — комната на человека — еще была в силе. Это теперь, когда за одни сутки воздвигаются гигантские дома из аквалида, вы можете, если вам в голову придет такая нелепая идея, заказать для себя личный дворец. В Жилстрое удивятся вашей причуде, но заявку удовлетворят — и через день вы въедете в свой дворец, а еще через неделю сбежите из него от скуки.

Но возвращаюсь к Андрею. Итак, мы с ним жили в одном доме и ходили в один детский сад, а затем вместе поступили в школу. Жили мы с ним дружно и всегда поверяли друг другу свои тайны и планы на будущее. В учебе мы помогали друг другу: я неплохо шел по родному языку, Андрей же был силен в математике. Однако никаких признаков гениальности у него в ту пору не было. Это был мальчишка как мальчишка. В начальных классах он учился, в общем-то, средне, а тетради вел хуже, чем я, и меня нередко ставили ему в пример. Должен заметить, что хоть мы и очень дружили, но были в характере Андрея черты, которые мне не очень нравились. Мне казалось, что как мы ни дружны, но Андрей всегда чего-то не договаривает до конца, точно боясь, что я не смогу его понять. Обижало меня и его стремление к уединению и молчанию, овладевавшее им порой. Он мог просидеть час-другой не шевелясь, уставясь в одну точку и о чем-то думая. На мои вопросы он отвечал в таких случаях невпопад, и это, естественно, сердило меня. Еще любил он бродить один по берегу залива, там, где пляж. Осенью пляж был безлюден, и, когда мы возвращались из школы, я прямиком шагал домой, а Андрей иногда зачем-то сворачивал на этот пустынный пляж, где нет ничего интересного.

Однажды я, как часто бывало, вернулся домой без Андрея, а тут его мать послала меня за ним. «Ведь сегодня день рождения Андрюши, — сказала она, — неужели он забыл об этом?» Я пришел на берег. Было в тот день пасмурно, сыро. Шел мелкий дождик. Вода была неподвижна, только иголочки дождя тихо втыкались в нее и исчезали. Андрей в дождевике стоял у самой кромки залива. Смотрел он не вдаль, а прямо под ноги, на воду.

— И охота тебе торчать на этом пляже! — сказал я. — Ведь сейчас не лето. Иди домой, тебя мама зовет. Или ты забыл, что тебе сегодня исполняется десять лет? И о чем ты думаешь?

— Я думаю о воде, — ответил Андрей. — Вода — очень странная, правда? Она ни на что на свете не похожа.

— Чего странного нашел ты в воде? — удивился я. — Вода — это и есть вода.

— Нет, вода — странная и непонятная, — упрямо повторял Андрей. — Она жидкая, но если по ней плашмя ударить палкой, то руке больно, такая она упругая. Вот если сделать воду совсем твердой…

— Настанет зима — вода превратится в лед и станет твердой, — прервал я Андрея.

— Да я не о льде, — с какой-то обидой сказал он.

Мы молча пошли домой.

Дома мать Андрея обняла его и подарила пакетик с марками, а моя мама подарила ему «Справочник филателиста».

— Ура! Никарагуа! Никарагуа! — закричал мой товарищ, рассмотрев марки. Он запрыгал от радости и стал бегать по всем комнатам, выкрикивая: «Никарагуа! Никарагуа!»

Когда он пробежал мимо дивана, я сделал ему подножку, и он упал на диван. Я тоже плюхнулся на диван, и мы стали бороться, а потом схватили по диванному валику и начали бить друг друга. Конечно, все это делалось в шутку.

— Бей зверинщиков! — кричал я, замахиваясь нитролонным валиком на Андрея.

— Бей портретников! — кричал он, опуская мне на голову валик.

«Портретниками» в нашем школьном филателистическом кружке называли тех, кто собирал марки с портретами. Я, например, подбирал марки с изображением знаменитых Людей. Андрей же принадлежал к «зверинщикам» — он собирал так называемые красивые марки; особенно он любил изображения разных экзотических зверей. Вкус у него был странный: ему нравились самые яркие, аляповатые марки, нравились пестрые птицы и звери, изображенные на них. Коллекцией своей он очень дорожил, но если кто-нибудь из ребят просил у него даже самую яркую марку, он отдавал ее. Сам же он редко обращался к кому-нибудь с просьбами, и из-за этого некоторые считали его гордецом. Но гордецом он не был, просто он был сдержанным, и с годами эта сдержанность росла.

С годами росла в нем и некоторая тяга к отвлеченным рассуждениям. Рассуждения эти, признаться, нагоняли на меня скуку.

Так однажды, когда мы учились в четвертом классе, у нас состоялась экскурсия в старинный Исаакиевский собор — вернее, на его колоннаду. В тот день на плоскую крышу нашей школы сел средний аэролет, мы быстро прошли в его салон и вскоре подлетели к Исаакию. Остановившись в воздухе у верхней колоннады собора, аэролет выдвинул наклонный трап, и весь наш класс во главе с Учителем сошел под колонны. С вершины собора нам виден был весь город и Нева с ее четырнадцатью мостами, и «Аврора», стоящая на вечном причале, и залив, и корабли на нем.

— Как красиво! — сказал я Андрею. — Правда?

— Очень красиво, — согласился он. — Только все кругом из разного сделано. Из камня, из железа, из кирпича, из бетона, из пластмассы, из стекла… Все из разного.

— Чего же ты хочешь? — удивился я. — Так и должно быть. Одно делают из одного, другое — из другого. Так всегда было, так всегда и будет.

— Надо делать все не из разного, а все из одного, — задумчиво сказал Андрей. — И дома, и корабли, и машины, и ракеты, и ботинки, и мебель, и все-все.

— Ну, это ты ерунду говоришь, — возразил я. — И потом вот из пластмасс очень многое делают.

— Но не все, — сказал Андрей. — А нужно такую пластмассу, что ли, изобрести, чтобы из нее все делать.

— Не строй из себя умника! — рассердился я. — Мы с тобой в школе учимся, и незачем нам думать о том, чего не может быть.

После этой моей отповеди Андрей обиделся и долго не разговаривал со мной на отвлеченные темы. Зато он начал таскать домой всевозможные научные книги, в которых речь шла главным образом о воде. Когда мы перешли в следующий класс, Андрей стал почти все вечера проводить в Вольной лаборатории — такие лаборатории и сейчас имеются при каждой школе. Там было много всяких машин и приборов, и он возился около них, забывая даже о еде. Как это ни странно, но ни мои, ни его родители не принимали никаких мер против этого увлечения. Когда я намекал им, что Андрею это ни к чему и только идет во вред здоровью и общей успеваемости, они мягко отвечали мне, что я чего-то недопонимаю. Однако для своего возраста я был совсем не глуп, и успеваемость моя была совсем неплохая. Что касается Андрея, то, чем дальше, тем все выше были его успехи в области точных наук, в то время как по остальным предметам он шел весьма посредственно. А некоторые уроки он вообще пропускал ради своих опытов, и, как ни странно, Педагоги ему это почему-то прощали. Так, на физкультуру он ходил очень редко, а на уроки плавания в школьный бассейн — еще реже. Только подумать — он так и не научился плавать!

Несмотря на некоторые странности своего характера, Андрей был хорошим товарищем. Иногда мы с ним спорили, но почти никогда не ссорились. Раз только он вспылил из-за пустяка и даже обидел меня. Когда мы в седьмом классе проходили Теорию Эйнштейна, мне не все было в ней понятно, и дома я прибег к помощи ЭРАЗМа. Я знаю, что сейчас этот агрегат не применяется, он признан непедагогичным и давно снят с производства, но в мои юные годы некоторые ученики прибегали к его помощи. Андрей же к ЭРАЗМу относился неуважительно и даже дал ему грубую кличку «Зубрильник».

Я вложил книгу в отверстие агрегата, включил контакт, и механические пальцы начали листать страницы. ЭРАЗМ стал читать книгу вслух, пояснять ее зрительно на экране и давать свои, упрощенные и доходчивые пояснения.

И вдруг Андрей, который до этого тихо сидел за своим столом, ничего не делая и уставясь в одну точку, сказал сердитым голосом:

— Да выключи ты этот несчастный зубрильник! Неужели ты не понимаешь таких простых вещей!

— Андрей, ты груб! — сказал я. — Этот прибор называется ЭРАЗМ, а никакой он не зубрильник.

— И кто придумывает названия всем этим агрегатам! — буркнул Андрей. — Тоже мне — «ЭРАЗМ»!

— Названия всем агрегатам придумывает Специальная Добровольная Наименовательная Комиссия, состоящая из Поэтов, — ответил я. — Поэтому, оскорбляя агрегат, ты тем самым оскорбляешь Поэтов, которые добровольно и безвозмездно дают названия механизмам. А поскольку я пользуюсь услугами ЭРАЗМа, то оскорбляешь и меня.

— Прости, я вовсе не хотел обидеть тебя, — проговорил Андрей. — Дай мне книгу, я поясню тебе эту главу.

Он стал втолковывать мне смысл Теории, но пояснения его были какие-то странные, парадоксальные и совсем непонятные мне. Я сказал об этом Андрею, и он искренне удивился.

— Но ведь все это так просто. Эта книга случайно попалась мне, когда мы учились еще во втором классе, и я ничего непонятного в ней не нашел.

— Ты не нашел, а я вот нахожу! — ответил я и вновь включил ЭРАЗМ.

Но эта размолвка не нарушила нашей дружбы. И когда нам исполнилось по шестнадцати лет и мы получили право пользоваться Усилительной Станцией Мыслепередач, мы с Андреем взяли общую волну и стали «двойниками» по мыслепередачам. Вскоре это пришлось очень кстати — моя помощь понадобилась Андрею.

Случилось это так. Ранней весной родители наши взяли отпуск и улетели на Мадагаскар, предварительно дав нам соответствующие наставления. Андрей, пользуясь отсутствием родителей, стал до глубокой ночи пропадать в Вольной лаборатории. Он приходил туда один и проделывал опыты с водой, на которой он, как в старину говорилось, совсем помешался. Как потом выяснилось, некоторые из этих опытов были отнюдь не безопасны, и ДРАКОН не раз делал Андрею замечания и даже выключал электропитание в лаборатории, дабы прервать эти опыты. За это Андрей невзлюбил ни в чем не повинного ДРАКОНа и даже дал ему нелепую кличку Дылдон.

Однажды Андрей задержался в лаборатории что-то очень уж надолго, но я не слишком беспокоился о нем, так как был уверен, что, поскольку он производит свои опыты в присутствии дежурного ДРАКОНа, ему ничто не угрожает. И я спокойно лег спать.

Я начал уже засыпать, как вдруг услышал мыслесигнал Андрея.

— Что случилось? — спросил я.

— Состояние опасности, — сообщил Андрей. — Иди в лабораторию. Все. Мыслепередача окончена.

Я тотчас оделся и выбежал на улицу. У ворот меня окликнул дежурный ВАКХ:

— Вы встревожены? Поручений нет?

— Благодарю вас, поручений нет, — ответил я и побежал по самосветящейся пластмассовой мостовой к школе. Улица была пустынна, только на скамейках бульвара кое-где сидели парочки. Навстречу мне попался ГОНОРАРУС. Он нес в своей пластмассовой руке букет розовых цветов, а во лбу его горела розовая лампочка. Розовый цвет означал, что родилась девочка, — ГОНОРАРУС шел извещать об этом отца. Я едва не сшиб с ног этот агрегат, так я торопился.

Но вот и школа. На площадке перед ней днем всегда висела статуя Ники Самофракийской, причем голова ее была восстановлена с помощью точнейших кибернетических расчетов. Она была отлита из нержавеющего металла и с помощью электромагнитов висела в воздухе над невысоким постаментом, как бы летя вперед. На ночь электромагниты выключались, и статуя плавно опускалась на постамент. А утром, когда луч солнца касался включающего устройства, Ника плавно подымалась в воздух, продолжая свой полет. В дни моей молодости было немало таких висящих в воздухе статуй. Теперь, к сожалению, от электромагнитов отказались, считая это дурным вкусом, и вновь вернулись к обычным пьедесталам. А жаль. Не слишком ли усердно нынешняя молодежь зачеркивает творческие достижения прошлого?

В окнах большого здания Вольной лаборатории горел свет. Я вошел в технический зал. Здесь, среди множества приборов и машин, я увидел Андрея. Он сидел на пластмассовой табуретке, и с руки его стекала кровь. Над ним, неуклюже наклонясь, стоял ДРАКОН и давал ему какие-то медицинские советы. Андрей был очень бледен. Я кинулся к аптечному шкафу, достал необходимые медикаменты и занялся оказанием помощи. Андрей был ранен в плечо и потерял много крови. Рана была небольшая, но довольно глубокая. Я залил ее Универсальным бальзамом и сделал перевязку, а затем вызвал по телефону Врача.

— Что здесь произошло? — спросил я Андрея.

— Небольшой просчет, — ответил он. — Я думал, что будет совсем другой эффект. Понимаешь, мне нужно было узнать поведение воды при некоторых особых условиях. Я переохладил ее под давлением и вбрызнул в раскаленную золотую трубу. Я думал, что перепад температур…

— А вы что смотрели? — строго обратился я к ДРАКОНу. — Ведь вы должны прерывать опасные опыты!

— Опыт безопасен, — бесстрастно ответил ДРАКОН. — Опыт целесообразен, нужен, необходим, обязателен, полезен, безопасен.

— Как же он безопасен, если человека ранило! — рассердился я. — И посмотрите, что здесь делается!

Действительно, на полу лежали какие-то разбитые циферблаты, осколки плексигласа, обломки металла, лопнувшая искореженная золотая труба с довольно толстыми стенками…

— Дылдон не виноват, — сказал вдруг Андрей. — Если кто виноват — так это я. Я доказал Дылдону, что опыт безопасен.

— Значит, ты обманул его! Пусть это не Человек, а механизм, но все равно ты совершил обман. Обманывая механизм, ты обманываешь Общество!

— Я не обманул его, я убедил. Я внес поправки в его электронную схему. Он даже помогал делать опыт.

— Опыты не напрасны, безопасны, оправданы, обоснованы, объективны, перспективны, — глухо забормотал ДРАКОН.

— Ну, с вами толковать — что воду в ступе толочь! — сердито сказал я.

— Воду в ступе? Толочь? Новый опыт? — заинтересовался ДРАКОН.

— Никаких опытов мы делать не будем, — ответил я. — Лучше наведите здесь порядок.

ДРАКОН поспешно нагнулся над люком мусоропровода, выдвинул из своей ноги пластмассовую лопаточку и, пританцовывая, стал сбрасывать туда осколки и обломки. Столкнув остатки искалеченной золотой трубы, он захлопнул люк.

— Все. Могу выключаться?

— Да, — ответил я. — И скажите Людям, чтобы вас заменили. Вы неисправны.

В это время подоспел Врач.

Рана Андрея скоро зажила, остался только шрам. Самое странное, что за свою проделку Андрей, в сущности, не понес никакого наказания. Его только на короткий срок отстранили от опытов, а потом он опять принялся за свое. Уж чего-чего, а упрямства у него хватало.

 

4. ИЗ ЮНОСТИ

Однажды ранней осенью мы шли с Андреем по берегу залива. Поравнявшись с лодочной станцией, Андрей сказал:

— Возьмем лодку. Давно мы с тобой не катались на лодке.

Мы взяли шлюпку и стали выгребать в залив. Мимо нас проходили яхты, прогулочные электроходы, а мористее видны были не спеша идущие морские пассажирские корабли, грузовые суда и большие парусники. Эти парусники были очень красивы — совсем как на старинных гравюрах. Только на них не было команды: паруса поднимались и убирались специальными механизмами, которыми управлял КАПИТАН. Парусники эти перевозили несрочные грузы и вполне себя оправдывали. Правда, иногда из-за чрезвычайной сложности управляющего устройства с некоторыми из этих парусников происходили странные вещи. Они вдруг начинали блуждать по морям, не заходя ни в какие порты. Такие блуждающие корабли были опасны для мореплавания, и их старались выследить и обезвредить, что было не так-то просто. У КАПИТАНов вырабатывался эффект сопротивления, и они норовили уйти от преследования.

Мы с Андреем гребли все дальше в залив. Двухпалубный атомоход прошел недалеко от нас, подняв большую волну. Андрей замешкался с веслами — греб он плохо, но я успел поставить шлюпку носом к волне. Нас тряхнуло, немного воды перелилось через борт, но все обошлось благополучно.

— Могло кончиться и хуже, — сказал я Андрею. — Мы могли очутиться в воде, а ты ведь до сих пор не умеешь плавать. Как это странно: изучаешь воду, делаешь с ней опыты, а плавать не умеешь. Может быть, ты хочешь усмирить бури и штормы?

— Нет, бури и штормы останутся. Но вода, по моему убеждению, со временем станет слугой Человека. И время это, быть может, не так уж далеко.

Я промолчал. Я давно знал, что вода — пунктик Андрея, и не хотел с ним спорить.

— К такому выводу можно прийти не только исследовательским, научно-техническим путем, но сама логика жизни говорит об этом, — продолжал Андрей. — У Человека есть друзья: металл, камень, дерево, стекло, пластмассы — друзья верные и испытанные. Но Человечество растет, ему нужен новый сильный Друг и союзник. Такого друга у него пока нет. Зато у него есть враг — вода. Вода — враждебная стихия, вода антистабильна.

— Вода — это и есть вода, и ничего с ней не сделаешь, — вставил я словечко.

— Но когда Человек подчиняет себе сильного и опасного врага, то именно этот сильный и опасный враг становится самым верным и надежным союзником. А Человеку нужен сейчас великий новый союзник. Только подчинив себе воду, Человек станет полным властелином планеты.

— Мели, Емеля, твоя неделя, — сказал я Андрею, выслушав его слова.

— Какой Емеля? — удивился Андрей.

— Просто есть такая старинная поговорка. Не буду тебе ее расшифровывать.

В то время я уже серьезно интересовался историей литературы и фольклором XX века и имел на этом пути несомненные успехи. В старинных книгах я выискивал древние поговорки, пословицы, прибаутки и выписывал их в отдельную тетрадь. Кроме того, я изучал Поэтов XX века, надеясь со временем написать о них историческое исследование. Одновременно я работал над моим любимым детищем — СОСУДом.

Одиннадцатые и двенадцатые классы в нашей школе были специализированные, и после окончания десятого класса я пошел на гуманитарное отделение. Андрей же — на техническое. Мы по-прежнему отправлялись в школу вместе, но, придя в нее, расставались до конца учебного дня. Мы, как и прежде, были с Андреем дружны, вместе ходили в театр и кино, а во время летних каникул вместе путешествовали то по Америке, то по Австралии, то по Швеции. Но лучше всего сохранились в моей памяти наши совместные прогулки по родному городу. Мы бродили и по старинным улицам, сохранившим свой вид в неприкосновенности с XX века, и по Новому городу, где высились новые здания, казавшиеся мне тогда очень высокими, — ведь аквалидного строительства еще не было.

Раз, проходя мимо одного здания, я заметил у входа надпись:

«ОРФЕУС (Определитель Реальных Фактических Естественных Умственных Способностей)».

Я давненько уже хотел проверить свои умственные возможности, в широте которых я, при всей своей скромности, не сомневался. Поэтому я шутливо предложил Андрею:

— Давай зайдем сюда, узнаем, на сколько баллов тянут наши умы.

— Зайдем, если тебе хочется, — согласился Андрей. — Только я не очень верю в точность этого агрегата.

— Может быть, ты боишься, что кто-то из нас окажется потенциальным идиотом? — поддразнил я его.

— Все возможно, — ответил Андрей. — Иногда я чувствую себя таким глупцом…

Мы вошли в помещение, и вскоре нас повели каждого в отдельную комнату, обставленную какими-то приборами. Ассистент подвинул мне кресло, надел мне на голову какой-то пластмассовый шлем с проводами.

— Думайте о том, что вас больше всего интересует и о чем вы чаще всего размышляете, — сказал Ассистент.

Я стал думать о своем любимом детище — СОСУДе, и вскоре на приборах задвигались стрелки, вспыхнули лампочки. Затем Ассистент подошел к какому-то экрану, поглядел на него — и выключил всю механику.

— Готово, — сказал он. — У вас уклон к систематике.

— А сколько у меня баллов?

— Четыре балла. Совсем неплохо.

— Как, всего четыре балла?! — возмутился я. — Это при десятибалльной-то системе! Это ошибка. Очевидно, ваш ОРФЕУС нуждается в ремонте.

— Четыре балла — совсем не плохая оценка, — возразил мне Ассистент. — Есть много людей, которым ОРФЕУС дает гораздо меньшую оценку, и они работают в области науки, искусства и литературы и считаются умными людьми. А Режиссеры и Сценаристы зачастую имеют по ОРФЕУСу оценку «единица», однако вы смотрите их фильмы, да еще похваливаете.

— Это ваше утверждение лишний раз убеждает меня в неточности вашего агрегата. Если Кинорежиссер ставит картины, а Критик пишет о них статьи, то это одно уже доказывает, что ОРФЕУС ошибся, поставив им единицу.

— Это ничего не доказывает, — возразил Ассистент. — Можно быть глупым Ученым и можно быть мудрым работником ассенизационной системы.

— А дает ваш ОРФЕУС кому-нибудь высокие баллы? — поинтересовался я. — Ставит он восьмерки, девятки, десятки?

— Десяти баллов со дня его изобретения ОРФЕУС никому не присуждал. Десять баллов — это состояние гениальности. Гении не так часто рождаются. Уже девять баллов — преддверие гениальности… Вы знаете историю жизни Нилса Индестрома?

— Я знаю Теорию Недоступности. Мы ее проходили в восьмом классе. Неужели вы думаете, что если ваш ОРФЕУС поставил мне четверку, то я настолько туп, что не знаю ТН Индестрома!

— Никто не сомневается, что вы знаете ТН, — успокоил меня Ассистент. — Я просто хочу напомнить вам историю его жизни. Тридцать лет назад в маленьком шведском городке Ультафиорде на сетевязальном заводе работал наладчиком станков молодой Рабочий. У него было минимальное земное образование — двенадцатилетка с техническим уклоном. В свободное от работы время юный Ниле посещал теоретические курсы общей физики, а также читал книги по квантовой теории, космографии и сопромату. Кроме того, в уме он мог делать столь сложные и быстрые подсчеты, что обгонял кибернетическую машину среднего класса. Он готовился в вуз, но, отличаясь крайней скромностью, не спешил подавать туда заявление. Однажды товарищи, зная его чрезмерную скромность и необычайные способности, чуть ли не силком затащили Нилса к ОРФЕУСу, который присудил ему девять баллов. Вскоре Индестром был принят на второй курс Академии Высших Научных Знаний. Через два года он создал Теорию Недоступности. Памятники, воздвигнутые ему, стоят во всех крупных городах мира.

— Я все это знаю, — сказал я. — Но мне всегда казалось странным, что ставят памятники творцу негативного закона.

— Мудрость может быть и негативной, — возразил Ассистент. — Тем более что ТН, при всей своей негативности, играет положительную роль. Она предостерегает Человечество от напрасных попыток прорваться к Дальним Звездам. Индестром спас много человеческих жизней. Так что памятники свои он заслужил.

Я вышел в приемный зал и стал ждать Андрея. Он почему-то задержался в своей испытательной комнате. Мне пришлось ждать его чуть ли не час. Наконец он вышел в сопровождении своего Ассистента и еще каких-то двух пожилых Людей профессорского вида.

— Идем, — сказал он мне. — Кончилась эта пытка.

Мы попрощались с работниками испытательной станции, и мне показалось, что все они прощаются с Андреем чересчур уж почтительно, не по его возрасту. Один из Профессоров даже проводил его до подъезда.

— Что это тебя так долго испытывали? — спросил я Андрея.

— Давали разные дополнительные задания и анкеты. Совсем замучили. И вели зачем-то переговоры с нашей школой. И еще звонили во Всемирную Академию Наук.

— Видно, их ОРФЕУС очень несовершенен, вот они и берут дополнительную информацию, — сказал я, чтобы утешить Андрея. — Мне этот ОРФЕУС дал всего четыре балла, это явная ошибка.

— Да, это очень несовершенный агрегат, — согласился Андрей. — Мне он дал десять баллов. Я этого, конечно, не заслуживаю. Иногда я чувствую себя безмозглым щенком.

Окончив школу, я поступил в Университет на филологический факультет, Андрей же был принят в Академию Высших Знаний, сразу на третий курс. Жили мы теперь в разных общежитиях, но встречались довольно часто.

 

5. ЗАСЛУЖЕННОЕ НАКАЗАНИЕ

Но возвращаюсь к тому, с чего я начал свое повествование.

Через несколько дней после «марочного бунта» Андрей пришел ко мне в гости. Вид у него был грустный.

— Говори, что такое случилось? — спросил я его. — Опять очередной неудачный опыт? Пора бы тебе привыкнуть к неудачам. Ты в них как рыба в воде.

— Нет, неприятность другого рода, — ответил Андрей, пропустив мою шпильку мимо ушей и не оценив скрытого в ней каламбура. — Ты понимаешь, на общем собрании я рассказал о своем поступке, о том, что обругал девушку…

— Ну еще бы ты умолчал об этом! Скрывающий плохое — лжет… Что же решило общее собрание?

— Решили наказать меня охотой. Я должен отправиться в Лужский заповедник и убить одного зайца. Их там развелось очень много, и они портят плодовые сады в окрестностях заповедника.

— Неприятное дело, — поморщился я. — Но это заслуженное наказание. Только подумать — объявить девушке, что она — кикимора!

— Ты не полетел бы со мной туда, в заповедник? — спросил Андрей. — Как-то тоскливо идти на это дело одному. Задание я, разумеется, сам выполню.

Я вспомнил, что один Студент рассказывал мне, будто Смотритель этого заповедника — глубокий старик, знает старинный фольклор, древние заклинания, прибаутки и бранные слова. «Может быть, мне удастся пополнить мой СОСУД», — подумал я и согласился сопровождать Андрея. Андрей ушел, обрадованный моим решением.

В тот же час я сообщил Нине, что завтра улетаю на один—два дня, и попросил ее не прерывать работы над сбором материала для «Антологии». Но, узнав, что я отправляюсь в заповедник, Нина тоже захотела лететь со мной.

— Как, ты хочешь видеть, как убивают зверей? — удивился я. — Вот уж не ожидал!

— Да нет, что ты! — возразила Нина. — Просто я хочу побыть среди природы. И лишний раз посмотреть на живых зверей.

— Ну это другое дело, — сказал я. — Тогда завтра утром я зайду за тобой.

В глубине души я был очень рад, что Нина решила отправиться со мной в заповедник. Я решил, что дело тут не в природе, а во мне. Быть может, она ждет от меня объяснения… И ради этого она даже согласилась отправиться на охоту.

Охота для Людей давно перестала быть удовольствием и превратилась в неприятную обязанность, которая возникала время от времени, когда зверей в заповедниках становилось слишком много. С тех пор как на Земле навсегда прекратились войны и исчезли нищета и социальное неравенство, нравы Человечества смягчились и преступность сошла на нет. Перестав быть жестокими друг к другу, Люди изменили и свое отношение к животным. Еще задолго до моего рождения вышел всемирный закон, запрещающий производить опыты над животными, — их теперь вполне заменяют электронно-бионические модели. Держать зверей в неволе, в так называемых зоологических садах, было признано жестоким, и зоосады были раскассированы. Это никого не огорчало, так как совершенство и быстрота путей сообщения позволяли каждому увидеть зверей в местах их естественных обиталищ — в заповедниках. Человек уже не нуждался в охоте — ни ради мяса, ни ради шкур, ни даже ради мехов. Звериные меха давно заменила синтетика, и синтемы (синтетические меха) были теперь гораздо красивее и теплее естественного меха. Таким образом, экономическая нужда в охоте давно отпала, а морально она теперь Человеку претила, как всякое насилие и убийство. Помню, когда мы в школе проходили старинных классиков, мы всегда с удивлением читали превосходно написанные сцены охоты. Нам казалось странным это любование жестокостью.

На следующее утро я направился к Нине. Она жила не в общежитии, а дома, вместе с матерью. Отец Нины погиб во время подводной экспедиции, и хоть произошло это давно, но у Нининой матери порой бывал такой вид, будто это произошло только вчера. Однако в доме у них было уютно, мне нравилось бывать там. В то утро и Нина и ее мать встретили меня, как всегда, приветливо. Это утро запомнилось мне хорошо, потому что именно с этого дня в моей и Нининой судьбах начались большие изменения.

— Вам надо поесть как следует перед дорогой, — сказала мне Минина мать. — Там, в университетской столовой, вы едите то, что предлагает вам САВАОФ, а у него фантазия небогатая. Я же сама программирую наш ДИВЭР, и он накопил уже большой опыт.

— Я с удовольствием поем домашней еды, — согласился я. — Закажите, пожалуйста, ДИВЭРу две синте-бараньих отбивных.

— Заработайте своим трудом эти отбивные, — засмеялась Нинина мать. — Спрограммируйте агрегат сами. Идемте, я вас научу. Ведь когда-нибудь на ком-нибудь вы женитесь, и это вам пригодится.

Она повела меня в кухню. При нашем приближении ДИВЭР вышел из ниши и протянул нам подобие металлической ладони, на которой была видна клавиатура с изображением цифр, букв и значков.

— Вот баранина для вас, — сказала Нинина мать, нажимая на какие-то значки и буквы, — а вот телячья отбивная для Нины. Все это так просто.

ДИВЭР опустил руку и застыл в позе готовности.

— А это не опасно — лететь на охоту? — спросила Нинина мать. — Я так боюсь за Нину, она такая неосторожная, вся в отца.

— Не беспокойтесь, я не взял бы ее с собой, если бы это было опасно, — ответил я.

— Да-да, вы правы. Когда она с вами, я за нее спокойна. Вы Человек выдержанный и рассудительный…

— К этому меня обязывает моя профессия, — скромно ответил я.

— Я хотела бы, — призналась Нинина мать, — чтобы у Нины был муж безопасной профессии, вроде вашей… Однако покинем кухню, а то мы не даем ДИВЭРу работать.

Мы вышли из кухни, и ДИВЭР принялся за работу. При людях работать он не мог, ибо был снабжен эффектом стыдливости. За все минувшие века женщинам настолько надоело возиться в кухне, приготовляя обеды и моя посуду, что теперь это дело считалось неэстетичным, и при Людях ДИВЭР не действовал, дабы не портить им настроения. Если вы входили в кухню, он прерывал работу в ожидании ваших указаний. Получив же их, он почтительно ждал, когда вы уйдете, чтобы приняться за дело.

Мы вернулись в комнату, и Нина завела разговор об «Антологии забытых Поэтов» и о том, что надо включить стихи Вадима Шефнера.

— А что он за Человек был? — спросила Нинина мать. — Он не был Чепьювином?

— Этого я сказать точно не могу, — ответил я. — Вот Чекуртабом он был определенно: у него в стихах где-то упоминаются папиросы. Но вполне возможно, что он был и Чепьювином. От этих забытых Поэтов Двадцатого века всего ожидать можно.

— О Людях нужно судить по их достоинствам, — а не по их недостаткам, — заявила вдруг Нина.

— Это ненаучный подход, — возразил я. — Для меня и моей науки важно не только то, что Писатель написал, но и то, как он вел себя в быту.

— Как вы правы! — воскликнула Нинина мать. — А скажите, этот Светочев, с которым вы отправляетесь на охоту, — уравновешенный Человек? Ведь от Человека, которого так строго наказали, можно ожидать самых неожиданных поступков.

— Андрей — хороший товарищ, — успокоил я ее. — Он никого никогда еще не подводил. Кроме самого себя.

— Ты, мама, не беспокойся, — вмешалась Нина. — Я хоть никогда не видала этого Андрея, но вполне представляю его по рассказам Матвея. Это, по-моему, неплохой Человек, только он из породы неудачников. Все ищет чего-то и все ошибается. Мне его почему-то жалко.

— Да, он хороший Человек, — добавил я. — Звезд с неба он не достанет и пороху не выдумает, но это не мешает ему быть хорошим Человеком и моим другом.

 

6. ПО ПУТИ В ЗАПОВЕДНИК

Вскоре мы с Ниной вышли из дому и направились к авиастоянке, расположенной на крыше высотного дома. Поднявшись лифтом на крышу, мы встретили здесь Андрея. Я познакомил его с Ниной, и мы сели в четырехместный легколет. Я занял место рядом с ЭОЛом, а Нина и Андрей расположились на задних сиденьях.

— Полеты бесплатные, — сказал ЭОЛ. — Дайте курс и закажите нужную вам скорость: прогулочную, деловую, ускоренную или экстренную.

Мы задали курс и выбрали прогулочную скорость. Погода стояла хорошая, и лететь было одно удовольствие. Город медленно плыл под нами, затем показались огромные белые кубы заводов синтетических продуктов, башни зерновых элеваторов. Вскоре потянулись зеленеющие поля; через равные промежутки среди полей возвышались башни дистанционного управления электротракторами. Через поля, уходя вдаль, тянулись прямые дороги дальнего следования, крытые желтоватыми и серыми пластмассовыми плитами; видны были лаковые спины многоместных элмобилей. То параллельно этим дорогам, то отбегая от них в сторону, то совсем уходя в лес, петляя вдоль берегов речек, вились неширокие грунтовые дороги для всадников. Возле этих дорог кое-где стояли небольшие гостиницы, где каждый всадник мог отдохнуть сам, накормить и напоить своего коня и показать его дежурному ФАВНу, если конь заболел. Хоть население Земли росло и множилось, но с переходом на синтетическое мясо высвободилось столь много земли, что Человечество могло позволить себе роскошь ездить на верховых конях. Впрочем, Ученые доказали, что это, в сущности, даже не роскошь, а выгода. При мне начали создаваться конные клубы, начались массовые состязания всадников. Многие теперь предпочитали ездить на недальние расстояния верхом. Молодые Люди бросали свои элциклы и в свободное время овладевали конным делом. Некоторые всадники ходили в суконных шлемах с красными звездами и длиннополых кавалерийских шинелях с поперечными нашивками, воскрешая форму Буденовцев. Старики предпочитали механические средства передвижения и были недовольны этим, как они говорили, парадоксом развития транспорта. Однако число коней и всадников росло и сейчас продолжает увеличиваться.

Сидя рядом с ЭОЛом, я толком не слышал, о чем разговаривают Нина с Андреем. Но разговаривали они весьма оживленно, и до меня порой доносились обрывки их фраз и иногда даже смех. Смеялась не только Нина, но и Андрей.

«Странно, как может Андрей смеяться, — думал я. — Ведь он наказан, направляется на такое неприятное дело — и вдруг этот смех!»

— Что смешного рассказала тебе Нина, что ты так смеешься? — спросил я его, перегнувшись через спинку сиденья.

— Ничего особенного, — ответила за него Нина. — Просто я вспомнила, как однажды ради шутки вставила в рукопись «Антологии» пять четверостиший из Омара Хайяма, а ты прочел их и совершенно серьезно сказал, что эти упадочные стихи не отражают Двадцатого века.

— Я в этот момент думал о чем-то другом и ошибся, — ответил я. — Я отлично знаю, когда жил Хайям. Но разве Андрей знает его стихи?

— Представь себе, знает, — ответила Нина.

— Сейчас ему нужно думать не об Омаре Хайяме, а о том наказании, которое он заслужил. И тебе, Нина, совсем незачем настраивать его на веселый лад. Ведь всякий наказуемый должен не только понести наказание, но и внутренне осознать свою вину.

После этого моего совершенно справедливого, кстати, замечания смех на задних сиденьях прекратился. Однако разговаривать они продолжали, только стали говорить тише.

Вскоре мы приземлились у границы заповедника. ЭОЛ, получив задание вернуться в город на стоянку, поднял машину в воздух и лег на обратный курс.

Здесь, в районе заповедника, запрещалось строить современные сооружения, и мы перешли через речку по бревенчатому мостику и пошли по лесной дороге. Нам нужно было найти жилище Лесного Смотрителя, у которого Андрей должен был взять орудие убийства, чтобы выполнить задание.

Андрей шагал впереди, а я с Ниной шел несколько поодаль за ним. Порой через дорогу перебегали зайцы; в одном месте лисица воровато глянула на нас из подлеска и побежала дальше своим путем. На ветвях пели лесные птицы, и наше приближение их ничуть не пугало.

— Знаешь, я представляла твоего друга совсем другим, — сказала вдруг Нина. — Он лучше, чем ты рассказывал о нем.

— Я никогда не говорил тебе о нем ничего плохого, — возразил я. — Не понимаю, чего тебе еще надо!

— Ты говорил о нем слишком мало хорошего, — ответила Нина. — По-моему, он не совсем обыкновенный Человек. Ты плохо знаешь его.

— Как ты можешь так говорить, Нина, — спокойно сказал я. — Я его знаю всю жизнь, а ты знакома с ним полтора часа.

— И все-таки он не похож на других.

— Каждый Человек чем-то не похож на других.

— В нем чувствуется устремленность к какой-то высокой цели.

— Можно ставить себе большие цели и оставаться неудачником, — резонно возразил я.

— Что ж, может быть, он и неудачник, — задумчиво сказала Нина. — Но ведь большая неудача лучше маленьких удач.

— Не понимаю тебя, Нина. Удача — это всегда удача, а неудача — это всегда неудача.

— А по-моему, не так. Один Человек, скажем, решил подняться на вершину горы, а другой — стать на болотную кочку. Человек, не дошедший до вершины горы, поднимется все-таки выше того, кто стоит на болотной кочке.

Я не стал продолжать этого бесцельного спора, тем более что мы уже подошли к дому Лесного Смотрителя. Здесь жил тот самый старик, о котором мне сказали, что он знает старинный фольклор. Поэтому я включил свой карманный микромагнитофон, надеясь потом использовать запись разговора со Смотрителем для пополнения своего СОСУДа.

 

7. СТАРЫЙ ЧЕПЬЮВИН

Жилище Лесного Смотрителя стояло на зеленой поляне у ручья. Это была настоящая деревянно-пластмассовая изба конца XX века — со старинной телевизионной антенной на крыше, с крылечком и завалинкой. Возле избы стоял древний мотоцикл. В стороне, под деревьями, видны были зимние кормушки для лосей и оленей и маленькие ящики на столбах — кормушки для птиц. Все здесь так не походило на город!

Из избы, приветливо улыбаясь, вышел навстречу нам статный старик, учтиво поздоровался и повел нас в свое жилище. Комната, куда он ввел нас, была весьма уютна. Все в ней дышало стариной — и дряхлый телевизор в потрескавшемся футляре, и древний диван невиданной конструкции, и высокий деревянный стол, и кресла с плетеными спинками. Довершая это впечатление, на отдельном столике с мраморной крышкой стоял блестящий электросамовар, а на стене висело два ружья.

— Как у вас тут интересно! — сказала Нина. — Хотела бы я пожить здесь.

— А кто вам мешает! — ответил Смотритель. — Приезжайте и живите, мы со старухой потеснимся. Мы всегда рады гостям.

— Видите ли, — вмешался Андрей, — мы по делу сюда прилетели. — Нам, то есть мне, надо убить одного зайца.

— Да, я давал заявку на убийство, — подтвердил старик. — Зайцев много развелось. Тут садоферма есть в десяти километрах, так они стволы грызть начали… А за что же вам такое наказание?

Андрей объяснил, за что он наказан, и старик сказал с добродушной насмешкой:

— Строго у вас в городах! Мы с женой тут в глуши нет-нет да и поспорим. Если б мне за каждую «дуру» зверя убивать, тут в заповеднике живности бы не осталось… Ну, бери, что ли, ружье. Идем к сараю, стрельбе тебя обучу, — закончил он свою речь.

Старик и Андрей вышли из избы и направились за одну из пристроек. Вскоре оттуда послышался выстрел, потом другой. Затем старик вернулся, за ним Шел Андрей с ружьем.

— Понятливый парень, — похвалил Андрея Смотритель. — Ружье в первый раз в руки взял — и все понял. Сразу в яблочко попал.

— Ну, я пойду зайца убивать, — сказал нам Андрей. — Надо скорей покончить с этим неприятным делом… А что потом с ним делать? — спросил он у старика.

— Сюда принесешь, не пропадать же добру. Съедим — и вся недолга.

— Можно, и я с вами пойду? — обратилась вдруг Нина к Андрею.

— Нет, Нина, что вы! Зачем вам-то видеть все это? Я уж один.

Он ушел в лес, а Нина вышла из дому и села на скамейку. К ней подошел олененок и начал тереться мордой о ее колени, а она стала гладить ему спину. Я смотрел на нее в окно, и в эти минуты она показалась мне даже привлекательнее, чем обычно.

— А славная девчонка, — сказал вдруг Смотритель, словно угадав мои мысли. — Девчонка что надо.

— Она не девчонка. Она уже на втором курсе, — поправил я старика.

— А по мне хоть на двадцать втором. Передо мной она девчонка. Мне сто восемьдесят семь через неделю стукнет.

— Стукнет, — значит, исполнится, — понимающе сказал я. — На вид вы моложе. Только подумать — МИДЖ плюс семьдесят семь! Вы, наверное, обращались в Комиссию продления жизни?

— Никуда я не обращался. Я сам себе жизнь продлеваю. Мы, Лесники, долго живем.

— А как вы себе продлеваете жизнь? — заинтересовался я. — Может, вы знаете какие-нибудь старинные лекарства, травы?

— И лекарство одно знаю, и о смерти и всякой ерунде не думаю, вот и продлеваюсь. А как тебя величать-то?

— Величать — значит звать, — сказал я. — Меня зовут Матвей Людмилович.

— А меня — Степан Степанович. Я этих материнских отчеств не признаю, — добавил он с доброй стариковской усмешкой. — Завели новые моды — женские отчества, корабли с парусами, на конях по дорогам скачут… Нет, мне, старику, к этим новинкам уже не привыкнуть.

Окончив свою речь, Смотритель выдвинул ящик стола и вынул оттуда кожаный мешочек и пачечку бумаги.

— Что это такое? — заинтересовался я.

— Это кисет, а в кисете — махорка. Самосад.

— Как, неужели вы Чекуртаб? — изумился я. — И еще в такие годы!

— Никакой я не Чекуртаб, а просто курящий. Напридумывали словечек!

Он ловко загнул край одной бумажки, положил туда табаку, затем свернул бумажку в трубочку — и закурил. Тяжелый синий дым пополз ко мне, и я расчихался. В это время в лесу послышался выстрел.

— Был заяц — нету зайца, — затягиваясь сказал старик. — Твой приятель не промахнется. А ты — цирлих-манирлих.

— Что это такое — цирлих-манирлих? — спросил я. — Что означает эта фольклорная идиома?

— Так, ничего, — ответил старик. — Это я просто так. Дядя шутит.

— Может быть, это ругательство? — обрадовался я. — Не стесняйтесь, пожалуйста, обругайте меня еще как-нибудь.

— С чего же мне тебя ругать, ты плохого мне не сделал. Да и не под градусом я. Вот лекарства своего приму — тогда, может, поругаюсь. Идем, я тебе аптеку свою покажу, где лекарство мое варится.

Он повел меня на кухню, а из кухни — в небольшую пристройку. Там сильно пахло чем-то. Запах был какой-то странный — и неприятный, и в то же время чем-то приятный. На старинной электрической плите стояли объемистые баки, тянулись трубки. Из одной трубочки в пластмассовую миску капала пахучая жидкость.

— Что это? — спросил я. — Химическая лаборатория?

— Она самая, — бодро ответил старик, отливая из миски в стакан жидкость и протягивая мне.

Я медлил, начиная подозревать самое худшее.

— Да ты бери, пей. Как слеза! К своему будущему дню рождения гоню. Выпей ты, а потом и я хватану!

— Вы — Чепьювин! — воскликнул я. — Как несовместимо это с вашим почтенным возрастом!

— Пей, — ласково повторил старик. — А то обидишь меня.

— А вы скажете мне бранные выражения?

— Скажу, скажу. Только пей. Все скажу.

Решив пожертвовать своим здоровьем для науки и не желая обижать старика, я сделал несколько глотков. Сперва мне было противно, но затем это чувство начало проходить.

— Пей да закусывай! — отечески сказал Смотритель, сунув мне в руку кусок сыра.

Я закусил и, чтобы не обижать старика, выпил стакан до дна. Мне стало совсем хорошо и весело. Это было новое состояние души и тела. Затем выпил и старик, и мы вернулись в комнату.

— Нейдет что-то охотничек-то наш, — сказал Смотритель. — И девчонка куда-то делась, верно, в лес побежала… А парень он, видать, с головой. Отобьет он ее у тебя. Я-то заметил, как она на него поглядывает. Даст она тебе отскоч.

— Что это такое «отскоч»? — спросил я.

В ответ старый Чепьювин запел нетвердым голосом:

Эх, сама садочек я садила, Сама, как вишенка, цвела, Сама я милого любила, Сама отскоч ему дала.

И закончил так:

— Отошьет она тебя — вот что. Забудет — и вся недолга.

— Вы мне обещали обругать меня некоторыми фольклорными словами, — напомнил я старику.

— Это пожалуйста, это мы за милую душу, — ответил Чепьювин. — Этого добра я много помню. Бывало, дед мой как начнет загибать, а я запоминаю.

И Смотритель действительно стал произносить бранные слова, а я их повторял, — и мой карманный микромагнитофон записывал. СОСУД пополнялся.

Но в это время в комнату вошел Андрей, а за ним Нина, и наша беседа со старым Чепьювином прервалась. Андрей поставил ружье в угол, отдал убитого зайца Смотрителю, и тот понес его на кухню.

— Неприятно было его убивать, — сказал Андрей. — Они совсем ручные… А что это с тобой? — спросил он, пристально поглядев на меня.

— Со мной ничего, — ответил я и неожиданно для себя самого запел:

Эх, сама садочек я садила, Сама, как вишенка, цвела…

— Что с тобой творится? — засмеялась Нина. — Никогда я тебя таким не знала.

— Э, да он выпил! Он стал Чепьювином! — догадался Андрей. — Вот тебе и будущий Профессор.

— Только для пользы науки! — заплетающимся языком сказал я. — Только ради пополнения СОСУДа!

В этот миг появился старый Чепьювин, неся полный стакан своего «лекарства». Он преподнес его Андрею.

— Выпей половину, а потом девчонке передай, — сказал он. — Не выпьете за мой будущий день рождения — обижусь. Вот только обеда хорошего нет, старуха моя в Австралию улетела кенгуровые заповедники осматривать. А ДИВЭР наш испортился — я его хотел научить самогон гнать, а он возьми да и сломайся. Несознательный агрегат! — С этими словами Смотритель поставил на стол несколько банок консервов и начал их открывать старинным охотничьим ножом.

Андрей отпил половину стакана и протянул его Нине.

— Нина, Нина, что ты делаешь! Опомнись, Нина! — воскликнул я, ибо хоть я и был в состоянии опьянения, но все-таки сознание еще не покинуло меня.

— Э, чего там! — засмеялась Нина и, к моему ужасу, выпила стакан до дна.

— Правильно! — вскричал старый Чепьювин. — Молодцы ребята! Знаете, какая примета в старину была? Если парень с девушкой из одного стакана выпили — быть свадьбе.

Мне почему-то стало очень грустно, и я заплакал. Но старик принес мне еще стакан напитка, и, выпив его, я вновь развеселился. Тем временем старый Чепьювин вытащил откуда-то старинный дедовский магнитофон, включил его — и стал плясать под какую-то странную музыку. Андрей и Нина присоединились к нему. Я же сидел и улыбался. Все вокруг казалось мне очень милым и приятным, но с места встать я не мог. Потом голова у меня закружилась, и больше я ничего не помню.

 

8. МОСТ БЕЗ ПЕРИЛ

Утром я проснулся оттого, что белка прямо из открытого окна прыгнула на старинный диван, на котором я спал. Голова у меня болела, но Старый Чепьювин дал мне выпить какого-то снадобья, и я вновь почувствовал себя здоровым.

Все давно уже встали. Смотритель накормил нас завтраком, дал еды на дорогу, и мы втроем отправились к лесному озеру. Дорогу туда нам объяснил он же, сказав, что там очень красиво.

Мы не спеша — Андрей и я с рюкзаками, а Нина налегке — зашагали по лесной дороге, потом свернули на тропку и шли по ней километра три — сперва лесом, потом через моховое болото. Затем начались невысокие холмы, поросшие вереском и можжевельником. Солнце поднималось все выше, было уже тепло, даже жарко. Вскоре с одного из холмов нам открылись озеро и небольшая река, впадающая в него.

— Пойдемте на тот берег, — сказала Нина. — Смотрите, как там хорошо!

Тот берег действительно был очень красив. На пологом берегу виднелись серые валуны, немного подальше начинался лес. На берегу стояла маленькая бревенчатая избушка. Однако все это было довольно далеко.

— Стоит ли идти туда? — сказал я. — Разве плох этот берег?

— А тот лучше! — возразил Андрей.

Я примкнул к большинству, и мы пошли под изволок к реке. Мост через нее никак не походил на то, что мы обычно подразумеваем под этим словом. Просто в двух местах были вбиты сваи, и с берега на берег были перекинуты три связи из бревен, по два бревна в каждой. Никаких перил не было.

Андрей первый ступил на этот мост, за ним Нина, я же замыкал шествие. Мы шли осторожно. Вода внизу была темна от глубины, она бурлила у свай, здесь чувствовалась сила течения. Слева от моста река сразу расширялась — там был омут. Маленькие водовороты тихо двигались по его поверхности.

— Как хорошо! — сказала Нина, остановясь и заглядывая вниз в глубину. И вдруг, потеряв равновесие, испуганно вскрикнув, она упала вниз, в эту темную от глубины воду.

И в то же мгновение Андрей кинулся за ней с моста. Он забыл снять рюкзак, и я понял, что он может утонуть — ведь плавать-то он так и не научился. Тогда, скинув с плеч свой рюкзак, я положил его на бревна, затем быстро снял ботинки и швырнул их на берег. После этого я нырнул в воду. Когда я вынырнул, то увидел, что Нину уже далеко отнесло течением, и она плывет к берегу. Я за нее не боялся, так как знал, что она хороший пловец. Андрея же нигде не было видно. Я стал нырять и наконец нашел его под водой. Сорвав с него рюкзак, я вытащил своего друга на поверхность и поплыл с ним к берегу. Вскоре ноги мои коснулись дна. Я вынес Андрея на берег — на тот самый, куда мы направлялись, — и тут ко мне подбежала Нина.

— Что с ним? Что с ним? — крикнула она. — Это я во всем виновата!

— Ни в чем ты не виновата, — успокоил я ее. — Просто ему не следовало кидаться за тобой. Не зная броду — не суйся в воду, — так говорит старинная пословица. Ведь он плавать не умеет! А ты, чем попусту плакать, лучше окажи ему помощь.

Мы сняли с Андрея куртку и рубашку. Он не шевелился и не дышал, тело его было совсем бледное, и только у плеча синел небольшой шрам — след взорвавшейся золотой трубы, когда он производил опыты в Вольной лаборатории.

Мы стали делать ему искусственное дыхание, но он оставался недвижим. Поняв, что дело серьезное, я решил вызвать Врача. Я никогда не снимал с запястья Личного Прибора, и теперь он пригодился. Я нажал кнопочку автокоординатора и кнопочку с красным крестом и восклицательным знаком — срочный вызов Врача.

— Нина, я буду делать ему искусственное дыхание, а ты беги вон на ту полянку и маши руками. Или, еще лучше, сними свою блузку и размахивай ею. Тогда Врач из экстролета скорее обнаружит нас.

Я взглянул на Личный Прибор. Рядом с кнопкой вызова уже засветилась зеленая точка — знак, что вызов принят. Но я продолжал делать Андрею искусственное дыхание, хоть от этого и было мало толку.

Вдруг из лесу послышался хруст валежника, шум раздвигаемых веток — и на берег выбежал Человек. Вид у него был такой, будто он спрыгнул с ленты старинного фильма. Рукава его рубашки были засучены по локоть, в правой руке он держал опущенный дулом вниз старинный дуэльный пистолет. На запястье одной руки его блестел Личный Прибор, — что было вполне современно, — но на запястье другой виднелось нечто напоминающее ручные часы. «Болен потерей чувства времени, бедняга», — успел подумать я.

Человек бросил пистолет на песок и, подбежав к лежащему без движения Андрею, положил руку с приборчиком, который я принял за часы, ему на лоб. Тогда я догадался, что никакие это не часы, а просто ЭСКУЛАППП. Значит, Человек этот был Врач.

Едва Врач приложил ЭСКУЛАППП ко лбу Андрея, как на приборе засветилась тонкая зеленая черточка. Затем ЭСКУЛАППП негромко, но внятно заговорил:

— Семьдесят восемь болевых единиц по восходящей. Летальный исход предотвратим. Внутренних повреждений нет. Состояние, по Мюллеру и Борщенко, — альфа семь дробь восемь. Делать искусственное дыхание типа А три. Делать искусственное дыхание. Летальный исход предотвратим.

— Ну, это уж я сам знаю, — сказал Врач, обращаясь не то к прибору, не то к нам, не то к самому себе, — и стал делать Андрею искусственное дыхание по всем медицинским правилам.

Вскоре Андрей начал подавать признаки жизни. Врач снова приложил ЭСКУЛАППП к его лбу. Зеленая черточка на приборе теперь не дрожала, она стала шире. Прибор снова заговорил:

— Летальный исход предотвращен. Одиннадцать болевых единиц по нисходящей. Данные, по Степанову и Брозиусу, — бета один плюс зет семь. Больному нужен полный отдых четверо суток. Питание обычное. Летальный исход предотвращен.

Андрей тем временем совсем ожил. Он только был очень бледен после пережитого.

— Пусть он полежит еще немного, — сказал Врач. — Потом отведите его в ту избушку, и пусть он отоспится. А затем его надо как следует накормить. Моя помощь больше не нужна. Сейчас мне предстоит куда более неприятное дело, пойду убивать зайца. Понимаете, я только прицелился — и вдруг ваш вызов…

— А вас-то за что наказали охотой? — спросил я Врача.

— Меня? А разве вы не слыхали об этом ужасном случае в районе Невского? Там умер Человек девяноста шести лет от роду. Не дожил до МИДЖа целых четырнадцать лет! А я — Врач-Профилактор, я отвечаю за длительность жизни Людей в этом районе. Я сам на собрании Врачей потребовал себе наказания.

— А почему вы избрали такое неудобное орудие убийства? — спросил я. — Ведь из ружья легче попасть.

— У меня есть друг — Смотритель Музея Старинных Предметов, он дал мне этот пистолет и научил из него стрелять. Пистолет легче носить.

Врач поднял свое оружие и направился в лес, а мы с Ниной остались возле Андрея. Вскоре он почувствовал себя настолько хорошо, что смог передвигаться. Я навьючил на себя рюкзак, затем мы с Ниной взяли моего друга под руки и речным берегом повели его к озеру, где среди валунов виднелась старинная деревянная избушка в одно окно.

— Постойте! — спохватился я и, быстро вернувшись к месту происшествия, разделся и нырнул в омут, где довольно быстро отыскал рюкзак Андрея.

Вскоре мы добрели до избушки. Она была очень старая. Внутри там были печь, стол, стул, а на полу толстым слоем лежало сено — оно здесь хранилось для зимней подкормки лосей. На чердак вела лестница. Там тоже лежало сено.

— Чур, я на чердаке ночую! — крикнула Нина. — Здесь так уютно.

— О ночлеге думать еще рано, — резонно возразил я. — Прежде всего нам надо обсохнуть и поесть. Ты, Нина, иди на ту сторону избушки и раздевайся там, а мы расположимся по эту сторону.

Вскоре мы с Андреем уже лежали голышом на песке, а наша одежда была расстелена рядом. Я лежал на спине и смотрел на небо. Оно было светло-голубое, даже белесоватое, как всегда в жаркие безоблачные летние дни. Я думал о том, что это легкое, невесомое небо, как бы состоящее из ничего, всегда остается самим собой, а вот на прочной вещественной Земле все меняется.

— Пока ты бегал вытаскивать мой рюкзак, Нина мне рассказала, как все произошло, — прервал мои размышления Андрей. — Мне обязательно надо выучиться плавать…

Я знал, что Андрей благодарен мне, но в наше время выражать благодарность было уже не принято. Ведь если А благодарит Б за то, что тот поступил как должно, то этим самым А как бы предполагает, что Б мог поступить и иначе.

Из-за избушки послышался смех Нины. Потом она закричала:

— Он бежит к вам, он мой платочек утащил!

— Кто бежит? — крикнул я. — Никого тут нет.

— Ежик! Подошел и платочек унес! Такой хитрый.

Действительно, из-за угла избушки показался еж. На его иглы был наколот платочек. Я взял этот платочек, еж сердито зафыркал.

Вскоре у всех у нас одежда просохла, и мы втроем принялись за еду. Рюкзак Андрея промок, но в нем, к счастью, лежали консервы, а им ничего не сделалось. Хлеб же и дорожная посуда находились в моем рюкзаке. Лесные птицы летали и прыгали возле нас, собирая крошки, которые мы им бросали.

 

9. ДЕВУШКА У ОБРЫВА

Утром я проснулся поздно, очень хорошо было спать на сене. Когда я открыл глаза, то увидел, что Андрей сидит у окна за столом и что-то пишет. Он почувствовал мой взгляд и обернулся ко мне.

— Ничего, что я взял из твоего рюкзака тетрадь и разнял ее на листы? — спросил он. — В моем рюкзаке была бумага, да она вся промокла.

— Работай, работай, — ответил я. — Только там у меня записаны кое-какие мысли по поводу «Антологии», ты не вздумай делать поверх них свои записи.

— Нет, что ты! — сказал Андрей. — Я пишу на другой стороне.

Я встал и подошел к нему. Весь стол был покрыт исписанными листками.

— Только цифры, формулы, знаки и значки и ни одного человеческого слова, — сказал я. — И давно ты встал?

— С рассветом, — ответил Андрей. — Я спал очень крепко, но потом меня словно что-то толкнуло. Я проснулся и сел сюда.

— Ты уже хорошо себя чувствуешь?

— Физически — не очень. Есть еще какая-то слабость, усталость. Но голова работает хорошо. Знаешь, я, кажется, прихожу к важному решению.

— Ты уже много раз приходил к разным важным решениям, а потом оказывалось, что это — ошибки.

— Нет, теперь — нет. Кажется, на этот раз я поймал черта за хвост. Совсем неожиданный вывод. Я даже сам не понимаю, как я мог до этого додуматься.

— По-моему, тебе надо как следует выспаться, отлежаться. А потом, на свежую голову, ты опять можешь заняться этим делом, — осторожно посоветовал я.

— Ты, кажется, думаешь, что я свихнулся? — засмеялся Андрей. — Если я и свихнулся, то со знаком плюс. Ты знаешь, если взять сто электронных машин и перед заданием расшатать их схемы, то девяносто девять машин впадут в технический идиотизм, а сотая может впасть в состояние гениальности и дать какое-то парадоксальное, но верное решение…

— Не буду спорить с тобой, — мягко ответил я. — А Нина все еще спит?

— Нет. Она на озере. Вот она стоит.

Я выглянул из окна. Нина стояла на невысоком песчаном обрыве и смотрела куда-то через озеро, вдаль. Ветер чуть шевелил ее платье. Солнце освещало ее сбоку, и она была очень хорошо видна.

— Девушка у обрыва, — сказал вдруг Андрей. — Как в одном стихотворении.

— Что за стихотворение? — поинтересовался я.

— Просто там девушка стоит у обрыва и смотрит вдаль. Перед ней озеро, кувшинки в воде; за ней — лес и утреннее солнце. А она стоит и смотрит вдаль. И кто-то смотрит на нее и думает: «Вот девушка стоит у обрыва и смотрит вдаль. Теперь я ее буду помнить всегда. Она уйдет в лес, а мне все будет казаться, что она стоит у обрыва. И когда я состарюсь, я приду к этому берегу и увижу: девушка стоит у обрыва и смотрит вдаль…»

— Не понимаю, чего хорошего нашел ты в этом стихотворении? Не люблю этих сантиментов… В Двадцатом веке и то лучше писали.

Андрей что-то пробормотал в ответ и уткнулся в свои записи, а я пошел на озеро. У самого берега росли в воде водяные лилии и купавы. Я прошел по шатким деревянным мосткам к открытой воде и долго умывался. Затем я пошел к Нине. Она все еще стояла на невысоком песчаном обрыве и бесцельно смотрела куда-то через озеро.

— Нина, ты хорошо спала? — спросил я.

— Очень хорошо. Вначале мне мешали летучие мыши. Они все влетали в окошечко и вылетали. Но они совсем бесшумные. Сейчас они там спят вниз головой — такие забавные. А ведь когда-то Люди боялись их.

— Нина, а ты не забыла об «Антологии»? — напомнил я. — Нам надо возвращаться в город.

— Нет, я останусь здесь на четыре дня, — спокойно ответила она. — Андрею нужно четыре дня покоя. Я буду готовить ему еду.

— Ну, не так уж он слаб, чтобы ему нужно было готовить еду, — возразил я. — Больной Человек не встанет с рассветом и не сядет за стол, чтобы выводить какие-то бесконечные формулы. Если Человек болен, он лежит и не рыпается.

— Что-что? — переспросила Нина. — Лежит и что?..

— Не рыпается, — повторил я. — Это такое идиоматическое выражение Двадцатого века.

— Но я все-таки останусь, — сказала Нина.

— Что ж, поступай так, как считаешь нужным, — ответил я. — Как-никак, мы живем в Двадцать Втором веке и знаем, что разубеждать решившегося — недостойное дело. Если зрячий идет к пропасти — останавливающий его подобен слепцу.

— Ах, не читай мне школьных прописей, — досадливо ответила Нина. — И к пропасти я пока что не иду. — Она спрыгнула с невысокого обрыва на береговой песок и, сбросив туфли, вошла в воду и стала рвать кувшинки.

— На тебе! — крикнула она, бросая мне цветок. — И не делай строгого лица.

Я вернулся в избушку. Андрей все корпел над своими формулами.

— Вот смотри, — сказал он, когда я подошел к нему. — Вот она.

Он показал мне одну из страниц, всю исписанную и исчирканную. Внизу, обведенная жирной чертой, видна была какая-то формула, очень длинная.

— Ну и что? — спросил я.

— Я нашел то, что искал. Теперь надо только проверять, проверять и проверять себя.

— Ладно, проверяй себя, а мне нужно возвращаться в город. Нина останется тут.

— Нина приносит мне счастье, — задумчиво сказал Андрей. — Никогда я не верил в такие вещи, но она приносит мне счастье.

Вскоре я отправился в город. Дойдя пешком до границы заповедника, я вызвал легколет и вскоре был в Ленинграде.

 

10. САПИЕНС СКАЗАЛ «ДА»

Вернувшись в Ленинград, я так погрузился в работу над «Антологией Забытых Поэтов XX века», что на время позабыл все и вся. Правда, мне не хватало Нины — ее помощь была бы весьма ощутимой, но тем не менее работа моя двигалась. Целые дни я проводил в трудах и лишь изредка покидал свой рабочий стол, чтобы подышать свежим воздухом.

Однажды я поехал на Острова. Я шел по аллее и вышел на площадку, где стоят памятники Победителям рака Иванову и Смиту, Экипажу «Марс-1» и Антону Степанову — одному из крупнейших Поэтов XXI века. Здесь же возвышается памятник Нилсу Индестрому, автору Закона Недоступности. Вы все знаете этот памятник: на черном цоколе стоит гигант из черного металла; простертая его рука как бы застыла в повелительном жесте, пригвождающем все земное к Земле, вернее — к Солнечной Системе. В те годы на цоколе памятника виднелась бронзовая доска со словами Индестрома: «Путь к Дальним Мирам закрыт навсегда. Тело слабее крыльев». Под этими словами была начертана формула Недоступности — итог жизни Нилса Индестрома. Формулу эту мы все знали со школьной скамьи. Она доказывала, что, если даже человек создаст энергию, достаточную для проникновения за пределы Солнечной Системы, ему никогда не создать такого материала, который не деформировался бы во время полета. Мне никогда не нравился этот памятник. Мне вообще казалось странным, что люди поставили его Ученому, который доказал нечто отрицательное.

Я присел на скамью и поделился своими мыслями с Человеком, сидящим рядом. Судя по значку на отвороте куртки, это был Студент технического направления. Он не согласился со мной и сказал, что своим отрицательным законом Ниле Индестром спас много жизней. Далее он добавил, что памятник этот должен стоять вечно, если даже Закон Недоступности будет опровергнут.

— Закон потому и закон, что он неопровержим, — возразил я.

— Сейчас он неопровержим, но под него уже подкапываются, — сказал Студент. — Вся специальная техническая пресса пестрит статьями о том, что мы накануне технической революции. Человечеству нужен единый сверхпрочный универсальный материал. Человечеству тесна его металло-каменно-деревянно-пластмассово-керамическая рубашка. Она трещит по швам.

— Не знаю, меня эта рубашка вполне удовлетворяет, — возразил я. — Да и где в наш век найдется такой Человек, который сможет создать материал, о котором вы говорите?

— В этой области работает много ученых, — ответил Студент. — В частности — Андрей Светочев и его группа. Правда, они идут очень трудным путем, но Светочев утверждает…

— Разве у него есть какие-нибудь реальные достижения? — перебил я своего собеседника.

— В обычном понимании — нет. Но если…

— Если бы да кабы, да во рту росли грибы, — ответил я старинной пословицей, после чего мой собеседник замолчал, ибо ему, как в старину говорилось, крыть было нечем.

Я ведь тогда еще не знал, что формула Светочева в скором времени обратится в техническую реальность.

На следующий день, когда я работал над своей «Антологией», ко мне явилась Нина. Я сразу же заметил, что у нее какой-то праздничный вид и что она очень похорошела за эти дни.

— Тебе пошел на пользу воздух заповедника, — сказал я, и она почему-то смутилась.

— Я пробыла там вместо четырех дней целую декаду, потому что Андрей был так занят… — каким-то извиняющимся тоном произнесла она. — Я готовила ему еду. Если его не накормить, он сам не догадается поесть. Но он очень продвинулся в своей работе. Он проверил свою формулу, и она…

— А еды вам хватило? — спросил я. — Ведь в заповедник нельзя вызывать транспорт.

— Я два раза ходила к Смотрителю. Это такой славный Человек. А его жена вернулась из Австралии, и…

— Нина, меня интересует не Австралия, а «Антология», — мягко сказал я. — И хоть твоя помощь сводится только к чисто технической работе, но все же твое участие весьма желательно. Но договаривай об Андрее. Итак, он проверил свою формулу, и она, как и все у него, оказалась ошибочной? Ведь так?

— Пока что ничего не известно. Он сдал материалы в Академию, а там их отдали на проверку САПИЕНСу

Но расчеты, представленные Андреем, настолько сложны и парадоксальны, что САПИЕНС бьется над ними уже сутки и не может ни опровергнуть их, ни подтвердить их правильность. А ведь обычно САПИЕНС уже через несколько минут решает, прав или не прав Исследователь.

— Я хоть не электронный САПИЕНС, а простой гомо сапиенс, но и я могу предвидеть результат, — пошутил я. — Опять будет неудача.

Нина промолчала, сделав вид, что погружена в чтение материала для «Антологии».

— Мне не очень нравится твой подбор авторов, — сказала вдруг она. — Ты обедняешь Двадцатый век. Он был сложнее, чем ты думаешь. Так мне кажется.

— Меня удивляет твое замечание! — сказал я. — Не забудь, что «Антологию» составляю я, а ты только моя Техническая Помощница.

Этот выпад Нины против моей работы так расстроил меня, что в тот вечер я долго не мог уснуть. Уснул я только в два часа ночи, а в три часа был разбужен мыслесигналом Андрея.

— Что случилось? — спросил я. — Нужна помощь? Сейчас выхожу.

— Помощи не нужно, — гласила мыслеграмма Андрея. — Поздравь меня. Три минуты тому назад САПИЕНС подтвердил правильность моей формулы.

— Поздравляю, рад за тебя, — ответил я. — Все?

— Все. Мыслепередача окончена.

Я был очень рад, что Андрею наконец-то повезло. Правда, меня несколько удивило, что он не сообщил мне это известие каким-либо другим способом. Ведь в наше время к мыслеграмме прибегали только в случае крайней необходимости. Только много позднее я понял, какие огромные перемены в наш мир внесло открытие Андрея.

 

11. АНТРОПОС ПРЕДСКАЗЫВАЕТ…

На следующее утро, когда я работал над своей «Антологией», ко мне опять пришла Нина. Прямо с порога она мне сообщила новости:

— Ты не представляешь, что у Андрея в Академии творится! Туда спешно прилетел Глава Всемирной Академии Наук, прибыла целая делегация от Института Космонавтики! Андрею и андреевцам выделяют специальный институт, лаборатории, им дают право набирать любое количество помощников. Андрей…

— Ты уже успела побывать у него? — спросил я.

— Да, — ответила она. — А что?

— Так, ничего. Я спросил просто так.

— Можно подумать, что ты не рад успеху своего друга! — сказала Нина.

— Я очень рад его успеху, — ответил я. — Но меня несколько беспокоит эта обстановка сенсации, которая создается вокруг Андрея. Можно подумать, что мы вернулись в Двадцатый век.

— В нашем веке тоже возможны великие открытия, — возразила Нина.

Я не стал с ней спорить, зная, что это бесполезно. Вместо этого я напомнил ей, что начинаются каникулы, и предложил отправиться вместе на Гавайские острова.

— Нет, это лето я хочу провести в Ленинграде, — ответила Нина.

— Что ж, вольному воля, спасенному рай, — отпарировал я старинной поговоркой. — Сейчас я пойду в Бюро Отпускных Маршрутов.

— Я тебя провожу, — сказала Нина. Она, видимо, хотела хоть чем-то загладить резкость своего отказа.

Мы вышли на улицу. Когда мы проходили мимо станции метро, я обратил Нинино внимание на солидно-скромную медную дощечку с надписью АНТРОПОС.

— Давай узнаем свое будущее, — предложил я. — Ты никогда не была в гостях у АНТРОПОСа?

— Нет, не была, — ответила Нина. — Пойдем, если хочешь.

Мы спустились в метро, но не стали садиться в поезд, а пошли вниз, в сторону от платформы, по наклонному коридору. АНТРОПОС помещался значительно ниже уровня тоннелей метро. Это был агрегат настолько точный и чувствительный, что мог работать только глубоко в земле, где отсутствуют колебания почвы и всегда царит единая ровная температура.

Мы долго шли по наклонному коридору. Затем перед нами, беззвучно уйдя в стену, раскрылась дверь и столь же беззвучно закрылась за вами. «Снимите жесткую обувь, наденьте бесшумные туфли», — вспыхнула надпись на стене, и к нам подошел автомат и подал нам какие-то очень мягкие тапочки из синтетического пуха. Когда мы сменили обувь, перед нами бесшумно ушли в стену другие двери, и мы вошли в приемный зал. К нам подошел Ассистент и провел к столу. Мы сели в кресла, и Ассистент дал нам прочесть табличку с правилами. Правила были такие:

1. Главное назначение АНТРОПОСа — предупреждать Людей о неудачах, несчастьях и катастрофах — с той целью, чтобы Люди могли избежать их.

2. Сам Испытуемый не должен видеть изобраения своего будущего на экране АНТРОПОСа.

3. Право на это имеет только Посредник — то есть Человек, выбранный Испытуемым, которому Испытуемый доверяет вполне.

4. Посредник, увидев на экране будущее Испытуемого, должен затем пересказать Испытуемому то, что он узнал о его будущем. Но только то, что считает нужным сообщить, не причинив Испытуемому горя.

5. О длительности жизни и обстоятельствах смерти Испытуемого Посредник сообщать Испытуемому не имеет права, дабы не ввергнуть Испытуемого в состояние безнадежности. Тактичными намеками и дружескими действиями Посредник должен способствовать устранению причин несчастья, если оно угрожает Испытуемому.

6. Испытуемый не может быть Посредником тому Человеку, который был Посредником ему.

7. Лица, находящиеся в ближайшей степени родства, не могут быть Посредниками друг друга.

8. АНТРОПОС — агрегат не вполне совершенный. В двадцати трех случаях из ста он дает неверные прогнозы.

9. АНТРОПОС работает на международном языковом коде, основой которому служит латынь и древнегреческий язык. Поэтому порой он дает только приблизительные зрительные толкования. Посредник должен мысленно подбирать синонимы на своем родном языке.

10. АНТРОПОС не дает последовательной картины жизни Испытуемого, а только узловые моменты.

— Значит, согласно этим правилам, только один из вас сегодня может узнать свою судьбу, — сказал я.

— Не судьбу, а картины будущего, — поправил меня Ассистент. — Судьбу свою Человек делает сам. АНТРОПОС как бы дает ряд кинокадров из этого будущего.

— Что ж, Нина, раз я тебя «втравил в это дело», как в старину говорилось, то я согласен быть твоим Посредником.

— А что мне нужно делать? — спросила Нина Ассистента.

— Идемте, — сказал ей Ассистент.

Он открыл дверь и ввел Нину в комнату, всю уставленную какими-то приборами. На одной стене был виден большой матово-белый экран. Затем дверь за Ниной закрылась, а Ассистент вернулся и сел рядом со мной.

— Долго она там пробудет? — поинтересовался я.

— Приблизительно полчаса. АНТРОПОС исследует ее здоровье, наследственность, узнает ее почерк, услышит ее голос, расспросит о прошлом — одним словом, узнает о ней тысячи вещей. Узнает даже то, чего она сама о себе не знает. На основании всего этого путем очень сложных расчетов и сопоставлений АНТРОПОС даст прогноз будущего вашей знакомой. Но только приблизительный — имейте это в виду.

— Скажите, а если поручить эту работу не одному, а, скажем, четырем таким АНТРОПОСам, — ведь тогда точность прогнозов была бы выше? — задал я вопрос Ассистенту.

— Вы, очевидно, Человек не технического направления, — улыбнулся Ассистент, — иначе бы вы не задали такого вопроса. Знайте: АНТРОПОС — это агрегат агрегатов. Он состоит из тысячи двухсот самостоятельно работающих электронных агрегатов. Все эти агрегаты неодинаковы: все они принимают одинаковые данные, но решают их по-своему. Каждый из тысячи двухсот агрегатов создает свою картину будущего. Затем они автоматически подключаются к спормашине, то есть к машине спора. Они начинают безмолвно спорить между собой, и каждый агрегат путем логических доказательств отстаивает свой вариант будущего и в то же время, в процессе спора, вносит в этот вариант некоторые поправки. Постепенно некоторые агрегаты, подавленные логикой других, начинают выходить из игры. Когда останется только десять спорящих, в дело вступает агрегат-судья. Пока агрегаты спорили между собой, этот судья как бы слушал их, не вмешиваясь в спор, но все мотая на ус. Он вырабатывал свое мнение. От каждого побежденного в споре агрегата он брал частицу его правоты. На основании того, что он знает, судья вступает в переговоры с оставшимися десятью агрегатами и присуждает победу тому, чье мнение считает наиболее совпадающим со своим. Теперь, как понимаете, остаются два агрегата: победитель в споре и судья. Их прогнозы поступают в примирительное устройство, где вырабатывается основной прогноз. Этот прогноз идет в преобразователь, где преобразуется в зрительные образы и записывается на видеоленту. Звуковой, речевой записи АНТРОПОС не дает. Видеолента поступает в корректировочный агрегат, где из нее вычеркиваются зрительные моменты, носящие интимный характер. После этого Посредник может идти к экрану. Видите, все это довольно просто.

— Ничего себе просто! — воскликнул я. — Сплошная абракадабра.

— Что? — удивился Ассистент. — Сплошная что?..

— Абракадабра, — повторил я. — Этим словом в старину определяли непонятные речи и явления… Знаете, все-таки мне неясно, на основе чего агрегаты составляют свои прогнозы.

— На основе знаний, — ответил Ассистент. — Они напичканы миллионами сведений. Они знают самые неожиданные вещи: сколько миллиметров осадков выпадает в июне в городе Армавире; на сколько миллимикрон снашивается подошва человека, весящего столько-то, за километр пути; как повлияет ближайшее противостояние Марса на точные навигационные приборы; сколько метеоритов упадет в такой-то день в Тихий океан; как повлияет ближайшая Олимпиада на моду…

— Спасибо, — сказал я. — С меня довольно. Сыт по горло этой премудростью.

Вскоре Нина вышла из комнаты, где властвовал АНТРОПОС.

— Теперь вы увидите на экране АНТРОПОСа некоторые события будущего этой девушки, — обратился ко мне Ассистент. — Идемте.

Он ввел меня в комнату, где до этого находилась Нина. Затем он вышел, и двери бесшумно закрылись за ним. Я сидел в кресле в абсолютной тишине. Затем на стене вспыхнула надпись: «Соблюдайте молчание! Если смешно — не смейтесь. Если грустно — не плачьте. Клавиатура справа от вас». Надпись на стене погасла.

В темноте обозначился голубоватый прямоугольник экрана. Затем зеленоватым фосфорическим светом замерцала клавиатура, она была по правую руку от меня. Клавиш было много. На первой было написано: «В этом году», на следующей: «В будущем году», а затем: «Через два года» — и так до ста девяти лет.

Я нажал первую клавишу — и на экране возникла Нина. Она стояла рядом со мной на улице, и мы о чем-то говорили. Потом она потупилась и что-то сказала с решительным и смущенным видом. Затем взяла руками меня за голову, поцеловала в лоб, и я пошел в одну сторону, а она — в другую. Вслед за этим экран подернулся туманом, а потом я снова увидел Нину, но уже с Андреем. Они шли по взморью, и у обоих были счастливые лица. Я нажал синюю кнопку с надписью «Фиксация», и Нина с Андреем застыли, как на моментальном снимке.

— Да, все ясно, — сказал я сам себе. — Но что будет лет через сорок? Будет ли она с ним счастлива?

Я нажал клавишу «Через сорок лет». Нина и Андрей исчезли с экрана. По экрану, наплывая одна на другую, пошли темные полосы.

«Очевидно, какие-нибудь неполадки в АНТРОПОСе», — решил я и стал нажимать на клавиши в обратном порядке — «Через тридцать девять лет», «Через тридцать восемь», «Через тридцать семь»… Но по экрану по-прежнему двигались эти темные линии. В них было что-то подавляющее душу, и я снова стал нажимать на клавиши — опять в обратном порядке, но уже не подряд, а через две — в третью, через четыре — в пятую. Когда я нажал клавишу «Через три года» и увидел все те же темные полосы, я пришел к выводу, что АНТРОПОС просто испорчен.

«Вот она, наша хваленая техника, — подумал я. — Недалеко Человечество ушло от прадедовских телевизоров, которые вечно портились и служили постоянной темой для юмористов Двадцатого века. Сейчас пойду к Ассистенту и скажу ему, что АНТРОПОС надо переименовать в Питекантропус — и тогда все станет на свои места».

Я и в самом деле собрался уже уходить, но в последнее мгновение, для очистки совести, нажал на клавишу «Через год» — и на экране возникла Нина. Она стояла в каком-то большом зале рядом с Андреем. Зал был полон непонятных машин и приборов. Но на экран снова наплыл туман, а затем опять я увидел Нину. На этот раз она была одна. Освещенная солнцем, весело улыбаясь, шла она к небольшой пристаньке, возле которой на гладкой, не колеблемой ни малейшим ветерком воде стояли ярко окрашенные электромоторные лодки. Вот она прошла мимо «Аквилона» и прыгнула в «Эос» — небольшую красную электромоторку — и повела ее в залив. Экран замглился, потускнел, а затем я снова увидел Нину в той же лодке. Но теперь суденышко плясало на волнах, и седые валы гнали его к скалистому берегу. Внезапно изображение на экране задрожало, померкло, потом снова вспыхнуло. Теперь я увидел Нину уже на суше, на скалистом островке. Она стояла у невысокого обрыва и вглядывалась в даль. Затем что-то темное надвинулось на нее — и ее не стало видно. По экрану заметались какие-то красные и желтые нити. А затем снова поплыли, надвигаясь одна на другую, темные полосы.

Тогда я нажал кнопку «Реле забвения». Экран погас, а в комнате зажегся свет. Но я не ушел из комнаты, а надавил на клавишу «Вызов Ассистента», и тот тотчас явился. Я рассказал ему все, что увидел.

— Это очень серьезно, — сказал Ассистент. — АНТРОПОС дал прогноз несчастного случая.

— Есть ли возможность избежать этого события? — спросил я.

— АНТРОПОС для того и создан, чтобы заглядывать в дальние события и давать Человеку сигнал опасности. В позапрошлом году был снят с рейсов один Астронавт, которому АНТРОПОС предсказал катастрофу. Астронавт этот жив и поныне. Но здесь случай сложнее. Можно снять с рейсов Астронавта, но нельзя Человеку запретить ездить в лодке, если Человек любит море. И уж никак невозможно запретить ходить ему по земле, — а ведь несчастье здесь предсказано на земле.

— Значит, несчастье неизбежно?

— Нет, его можно избежать. Но для этого, по-видимому, надо перестроить всю жизнь Испытуемой. Надо перемонтировать всю схему событий, причин, следствий. И тогда жизнь этой девушки будет долгой и счастливой.

— Но как это сделать? — спросил я.

— Простите меня за мой вопрос, — тихо сказал Ассистент, — вы любите эту девушку?

— Да, — ответил я.

— Тогда все зависит от вас.

— Ну, говори, что интересного ты увидел? — довольно легкомысленным тоном обратилась ко мне Нина, когда мы покинули помещение, где находился АНТРОПОС.

— Нина, тебе угрожает опасность, — сказал я. — Ты должна перестроить схему своей жизни.

— А что для этого нужно сделать? — спросила Нина.

— Тебе надо забыть об Андрее. Есть другой человек, который тебя давно любит и с которым ты можешь прожить долгую и счастливую жизнь.

— Но я люблю Андрея, — ответила Нина. — Тут уж ничего не поделаешь… И прошу тебя ничего не говорить Андрею об этом прогнозе.

— Даю слово, что буду молчать об этом, — сказал я. — Но ведь опасность угрожает именно тебе. И вот что я скажу: никогда не садись в лодку, на корабль или на иное средство водного транспорта, если оно будет называться «Эос».

— Эос, эос… Какое странное и красивое слово, — задумчиво сказала Нина. — Где-то я его слыхала или читала. Кажется, в стихах.

— Некоторые поэты любят придумывать такие бессмысленные, но звучные слова… Ну, я пойду заказывать себе билет для каникулярного путешествия. Может быть, заказать два билета?

— Нет, я останусь. Иди и бери себе один билет. И не сердись на меня. — Она положила ладони мне на плечи и поцеловала меня в лоб. — Иди. Желаю тебе счастья.

 

12. СОБЫТИЯ РАЗВИВАЮТСЯ

В раздумье шел я по людному проспекту. Мне было грустно. Прав был старый Чепьювин — он сразу понял, что Нина меня не любит и никогда не полюбит. В чем-то тут была и моя ошибка, но в чем — я не знал. И вот я шагал по светлой улице, среди веселых и счастливых Людей, а сам был невесел и не слишком-то счастлив.

То, что показал АНТРОПОС, меня удивило и встревожило. И первая половина его прогноза была очень похожа на правду. Но сбудется ли вторая часть предвиденья? Размышляя об этом, я вспомнил, как мы с Андреем были у ОРФЕУСа и как этот агрегат ошибочно аттестовал мои умственные способности явно заниженным баллом — четверкой. И вообще все эти агрегаты и механизмы еще весьма несовершенны, и тот же самый АНТРОПОС ошибается в одном случае из пяти. Поэтому вторая, более отдаленная во времени, часть его предвидения, касающаяся Нины, очевидно, просто неверна. «Страшен сон, да милостив бог», — вспомнил я старинную пословицу, и на душе у меня полегчало. Однако в дальние края лететь мне уже не хотелось, и я решил провести свои каникулы в работе и только переменить на время свое местопребывание. Зная, что в Новосибирске есть большая библиотека, где имеется много старинных книг, я решил отправиться на лето именно туда. А по пути я заеду в Москву, там мне нужно навести кое-какие библиографические справки в Центральной библиотеке имени Ленина. Придя к этому решению, я вернулся домой, взял портфель и отправился на подземный вокзал, чтобы сесть в пневмоснаряд. В то время этот вид скоростного транспорта был в новинку, и я часто пользовался им.

— Есть свободные места в пневмоснаряде? — спросил я у Дежурного.

— Есть одно, — ответил тот. — Отправка через четыре минуты. Садитесь в коллективный скафандр.

Он открыл герметическую дверь, и я вошел в длинный круглый баллон из очень толстой самосветящейся резины. Внутри были сиденья из того же материала, на них уже сидели пассажиры, я был последним, пятидесятым.

— Скафандр-амортизатор подземно-баллистического вагона-снаряда пассажирами укомплектован полностью! — сказал Сопровождающий в микрофон. — Двери загерметизированы, ждем отправки. Заряжайте!

Наш скафандр начал слегка покачиваться. Это означало, что его вставляют в полый металлический снаряд. Потом покачивание усилилось — это заливали амортизационной жидкостью пространство между наружными стенками скафандра и внутренними стенками металлического снаряда. Скафандр как бы плавал внутри снаряда.

— Все готово! — послышался голос из репродуктора.

— Стреляйте нами! — скомандовал в микрофон Сопровождающий.

Я, как обычно, почувствовал легкий толчок, затем у меня захватило дыхание от нарастающей скорости, Чувство было такое, будто я нахожусь в сверхскоростном лифте, который движется не вертикально, а по горизонтали. Затем в тело вошла приятная легкость, а вскоре я уже плавал в воздухе, держась за поручень, как и остальные пассажиры. Баллистический подземный вагон-снаряд летел по идеально гладкой трубе-тоннелю. Вскоре скорость замедлилась, состояние невесомости прекратилось. Затем вагон-снаряд остановился, двери открылись, и я поднялся лифтом на улицу Москвы и направился в библиотеку. Там я просидел до вечера, делая нужные мне выписки. Я сидел в тихом зале и работал, а в памяти моей нет-нет да и всплывал недавний разговор с Ниной. Но я отгонял грустные мысли и с новым упорством принимался за работу, зная, что труд мой нужен Человечеству.

Когда я вышел из библиотеки, уже стемнело, и от самосветящихся мостовых исходил ровный, спокойный свет. Пора думать о ночлеге. К счастью, в мое время это уже не было трудной проблемой для всех, приезжающих в знакомые и незнакомые места. Гостиницы еще существовали, но пользовались ими главным образом в курортных городах, в остальных же крупных и мелких населенных пунктах они уже были непопулярны. Любой Человек мог войти в любой дом, и всюду ему были рады и встречали как друга. Спрашивать гостя, откуда он, кто он и зачем приехал в этот город, считалось невежливым. Гость, если хотел, рассказывал о себе, а если не хотел — не рассказывал.

Мне понравился один небольшой дом на берегу Москвы-реки, и я вошел в его подъезд и поднялся лифтом на двадцатый этаж — я люблю верхние этажи, в них светлее. На лестничную площадку выходили двери четырех квартир, и я на минуту задумался — в какую именно войти. Я любил эти мгновения, когда не знаешь, какие именно Люди тебя встретят, кто они по специальности, но знаешь: кто бы тебя ни встретил — ты будешь желанным гостем. В старину такая ситуация называлась беспроигрышной лотереей. Впрочем, одна из четырех дверей отпадала: на ней висел знак одиночества. Я открыл дверь противоположной квартиры и прошел по коридору в комнату, откуда слышались голоса.

Войдя в эту комнату, я увидел, что группа Людей сидит перед объемным телевизором.

— Здравствуйте! — сказал я. — Хочу быть вашим гостем.

— Мы вам рады! — откликнулось несколько голосов.

От сидящих отделилась молодая женщина и подошла ко мне.

— Я сегодня за хозяйку, — сказала она. — Идемте, я вам покажу свободную комнату и квартиру вообще. И потом вы, наверное, проголодались?

— А завтра мы вас поводим по Москве, — сказал кто-то из сидящих.

— Нет, по Москве меня водить не надо. Я ее хорошо знаю, я ведь ленинградец, — ответил я и затем поведал о себе.

Присутствующие тоже сообщили мне свои имена и профессии.

В мое время люди уже не торчали часами перед телевизорами, смотря все подряд, как это делали многие Люди Двадцатого века, судя по старинным книгам и журналам. Поэтому меня удивило, что вся квартира смотрит какой-то довольно посредственный фильм, — увы, их хватает и в наше время. Я спросил у присутствующих, чем объясняется их странный интерес к этому фильму.

— Как, разве вы не знаете? — удивились все. — Ведь вам-то в первую очередь надо знать новость — вы же только что из Ленинграда. Мы ждем чрезвычайного сообщения.

— Какого чрезвычайного сообщения? — удивился я в свою очередь. — Разве в наш век могут быть чрезвычайные сообщения?

— Это касается научной группы, в которой работает Андрей Светочев, — пояснили мне.

На экране телевизора тем временем ничего особенного не происходило. Шел обычный фильм, который можно смотреть, но можно и не смотреть. Какой-то молодой человек и девушка то ссорились, то мирились, то собирались вместе лететь на Марс, то раздумывали.

— А что случилось у ваших соседей? — спросил я присутствующих. — Почему у них на двери висит знак одиночества?

— У них большое несчастье. В их квартире жил молодой инженер-строитель. Месяц назад он полетел в командировку на Венеру и там погиб. Обрушилось какое-то сооружение. Вы же знаете, наши земные материалы плохо переносят инопланетные условия.

— Ему не было и шестидесяти лет, — тихо сказал один из присутствующих. — А АНТРОПОС предсказывал ему полный МИДЖ.

— Очень часто ошибаются все эти усложненные агрегаты, — сказал я.

— Агрегаты ошибаются, здания на Венере рушатся, пропадают без вести космические корабли — и все это из-за несовершенства материала, — сказала Хозяйка.

Внезапно фильм прервался, и на экране телевизора возник Старший Диктор, окруженный переводящими машинами. Диктор был взволнован.

— Внимание! Внимание! — сказал он. — Слушайте чрезвычайное сообщение. Работают все земные и внеземные передающие системы.

Всемирный Ученый Совет обсудил теоретические выкладки, представленные научной группой Андрея Светочева, а также проверил правильность формулы Светочева. Возможность создания принципиально нового единого универсального материала признана правильной и технически осуществимой.

Предоставляю слово Андрею Светочеву.

На экране появился Андрей. Вид у него был скорее встревоженный, чем радостный. Глухим, невыразительным голосом начал излагать он сущность своего открытия. Он часто запинался, не находил нужных слов, некоторые повторял без всякой надобности — вообще, культура речи у него хромала. Я вспомнил, что в школе отметки по устному разделу русского языка были всегда ниже моих. Но сейчас он говорил совсем плохо — на тройку, если даже не на двойку. Только когда он подходил к стоящей поодаль световой доске и начинал чертить какие-то формулы и таблицы, голос его звучал увереннее, выразительнее. (Сейчас эту речь Андрея знает наизусть каждый школьник, но знает ее в подчищенном виде, без всяких пауз, запинок и повторений. На меня же тогда, признаться, она не произвела сильного впечатления.) Андрей употреблял слишком много научных и технических терминов, понять которые я не мог. Сущность же его открытия, как вы все знаете, сводилась к тому, что он теоретически доказал возможность создания единого универсального материала из единого исходного сырья — воды.

Но вот Андрей умолк, экран погас, и в комнате на миг воцарилось молчание. Затем все мои новые знакомые, не сговариваясь, встали в знак высшего уважения. Пришлось встать и мне, хоть в глубине души я счел излишним такое преувеличенное выражение чувств.

— Начинается новая техническая эра, — тихо сказал кто-то.

Мы вышли на балкон. С высоты двадцатого этажа видны были уходящие за горизонт огни Москвы. Справа от нас виднелись башни Кремля, озаренные особыми прожекторами солнечного свечения. Казалось — над Кремлем вечное солнце, вечный полдень.

Когда я проснулся на следующий день в отведенной мне комнате, то сразу почувствовал, что уже девять часов одиннадцать минут. Квартира была пуста, все ее жители ушли на работу. Я умылся, съел приготовленный мне завтрак и посмотрел утреннюю газету, которая почти целиком была посвящена Андрею и его открытию. Затем я вышел на балкон.

Внизу, на набережной Москвы-реки, тек людской поток, и все в одном направлении — к Красной площади. Этот поток не вмещался на тротуаре, он захлестывал мостовую, и из-за этого не могли двигаться элмобили и элтобусы.

«Странно, — подумал я. — Сегодня не Первое мая, и не Седьмое ноября, и не День космонавтики. Неужели вся эта суматоха из-за Андрея?»

Я включил телевизор. Показывали Ленинград. «Стихийный митинг на Дворцовой площади», — сказал Диктор, и я увидел на площади множество людей. У всех были счастливые лица, будто невесть какое чудо случилось. Группы Студентов несли довольно аляповатые, наспех сделанные плакаты. «Давно пора!», «Даешь единый универсальный!», «Химики рады, физики — тоже!» «Ура — Андрею!» — вот что было написано на этих плакатах. Толпа вела себя совершенно недисциплинированно — она громко пела, гудела, шумела на все лады. Я выключил Ленинград и включил Иркутск, но и там было то же самое. На площади толпился народ, пестрели самодельные плакаты. На одном было написано: «Металлы, камень, дерево, стекло» — все эти слова были жирно зачеркнуты, а поверх начертано: «Единый универсальный». Затем я включил Лондон, Париж, Берлин — там происходило то же самое, только надписи на плакатах были на других языках.

«Эта всемирная суматоха не должна мешать моей работе, — подумал я. — Каждый должен делать свое дело».

Вскоре я вышел из квартиры и через двадцать минут был на воздушном вокзале.

 

13. САМОДЕЛЬНЫЙ АТИЛЛА

В те времена до Новосибирска можно было лететь экстролетом, скоростным ракетопланом, рейсовым дирижаблем и дирижаблем-санаторием. Так как спешить мне было незачем, то я выбрал дирижабль-санаторий и вскоре был на его борту. Дежурный Врач провел меня в двухместную каюту и показал мою постель. Затем он приложил к моему лбу ЭСКУЛАППП, который показал всего три болевых единицы по восходящей.

— Ну, вы, товарищ, два МИДЖа проживете, — улыбнулся Врач. — Но у вас легкое переутомление, поэтому я назначу вам кое-какие процедуры. Есть ли у вас какие особые пожелания?

— Если можно, то пусть моим однокаютником будет Человек гуманитарного направления, — попросил я. — Голова уже гудит от всех этих технических разговоров.

Врач ушел, а в каюту вскоре вошел Человек средних лет. При нем был довольно большой чемодан, что меня несколько удивило: как правило, Люди давно уже путешествовали без ручной клади. Мой спутник сообщил мне, что зовут его Валентин Екатеринович Красотухин и что у него две специальности: он Ихтиолог и Писатель. Признаться, имя это мне ничего не говорило, хоть я знал не только литературу XX века, но и современную. Назвав себя и свою профессию, я поинтересовался, какие произведения созданы моим однокаютником.

— Видите ли, — ответил Валентин Екатеринович. — Ихтиолог я по образованию и по роду работы. А Писатель я по внутреннему призванию. Правда, я смотрю истине в лицо и сознаю, что таланта у меня нет, но я сконструировал кибернетическую машину и с ее помощью надеюсь со временем создать поэзо-прозо-драматическую эпопею, которая прославит меня и…

— Но послушайте, — перебил я своего нового знакомого, — всем известно, ведь уже в конце Двадцатого века было доказано, что никакая, даже самая совершенная, машина не может заменить творческий процесс. Это так же ясно, как то, что невозможно создать вечный двигатель.

— Но я сам сконструировал свой творческий агрегат, — возразил Красотухин. — Я верю, что мой АТИЛЛА не подведет меня. Вот полюбуйтесь на него!

С этими словами Писатель-Ихтиолог раскрыл чемодан и извлек из него довольно большой прибор со множеством кнопок и клавиш и поставил его на стол каюты.

— Вот он, мой АТИЛЛА!

Мне стало немного грустно: и здесь я не избег техники. Но мне не хотелось огорчать своего спутника.

— Почему именно АТИЛЛА? — проявил я интерес.

— АТИЛЛА — это Автоматически Творящий Импульсный Логический Литературный Агрегат, — пояснил Красотухин. — Правда, он еще не вполне вошел в творческую силу, он еще учится. Ежедневно я читаю ему художественные произведения классиков и современных авторов, учу его грамматике, читаю ему словари. Кроме того, я беру его на лекции по ихтиологии, которые он внимательно слушает. Еще я читаю ему главы из Курса Поэтики, из Истории Искусств. Года через три он будет знать все и сможет работать с полной творческой отдачей. Но уже и сейчас мы с ним творим на уровне начинающего среднего Литератора.

— А вы не можете продемонстрировать АТИЛЛу в действии? — спросил я.

— С удовольствием! — воскликнул Красотухин. — Дайте творческую программу.

— Ну пусть он сочинит что-нибудь для детей, что-нибудь там про кошечку, например, — предложил я, выбирая тему полегче.

Красотухин нажал на АТИЛЛе кнопку с надписью «Внимание». Вспыхнул зеленый глазок, агрегат глухо заурчал. Тогда Красотухин нажал клавишу с надписью «стихи д/детей». Прибор заурчал громче. Из него выдвинулся черный рупор.

— АТИЛЛушка, творческое задание прими. Про кота что-нибудь сочини, — просительно произнес Писатель-Ихтиолог в рупор.

— Творзадание принято! — глухо произнес голос из прибора, и сразу же вспыхнуло табло с надписью «творческая отдача». Затем из продолговатого узкого отверстия вылез лист бумаги. На нем было напечатано:

Кот и малютки

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

— Не так уж плохо, — утешающе сказал я. — В некоторых детских журналах XX века я читал нечто подобное. Только тут нужна правка. Ваш АТИЛЛА путает кота с козлом. И потом, откуда-то, ни к селу ни к городу, камбала с окунем появились.

— У АТИЛЛы еще смещены некоторые понятия, — несколько смущенно ответил Писатель-Ихтиолог. — А рыдающая камбала — это, очевидно, творческая неувязка. Но в строке «окунь плачет под водой» есть нечто высокотрагедийное, здесь чувствуется некая натурфилософская концепция. Впрочем, стихи АТИЛЛе даются труднее, чем проза. Сейчас вы в этом убедитесь.

И Красотухин заказал АТИЛЛе сотворить сказку с лирической концовкой. В сказке должны упоминаться человек, лес и звери. Вскоре агрегат дал нам возможность ознакомиться со своим произведением.

Лес, полный чудес
Сотворил АТИЛЛА

Лес шумел угрюмо (мрачно? огорченно?). Лесные звери имелись в лесу том повселесно. Тем временем человек и человечица (человейка? человечка?) шли по речью (речейку?) к речке. В лесу встретились им лес и лесица, волк и волчица, лось и лосица, медведь и медведица (медвежка?). «Съем-ка я вас, человеки!» — произнес медведь. «Не питайся нами, Михаил (Виктор? Григорий?), мы хотим живать-поживать!» — «Хорошо, — ответил медведь, — я вами столоваться не буду…» Радостно, дружно, синхронно запели гимн восходящему светилу (луне? солнцу?), сидящие на ветвях снегири, фазаны, сазаны, миноги, снетки и караси. Лес шумел весело (удовлетворенно? упитанно?).

— Сказка несколько примитивна, — сказал я. — И потом, опять тут всякие рыбы.

— Да, мой АТИЛЛА любит упоминать рыб, — огорченно признался Красотухин. — Боюсь, что я несколько перегрузил его ихтиологическими знаниями. Но не хотите ли дать АТИЛЛе творческое задание в области драматургии?

— Смотрите, какой прекрасный вид под нами, — сказал я Красотухину, чтобы отвлечь его от АТИЛЛы. — И видимость тоже прекрасная.

Наш дирижабль-санаторий давно уже отчалил и теперь плыл в воздухе на высоте восьмисот метров. Из большого иллюминатора в стене каюты можно было наблюдать, как не спеша движется под нами какой-то небольшой город-сад. Его прямые улицы с домами, крытыми голубой пластмассой, казались каналами, прорытыми среди зелени. И только черные шары на тонких мачтах — усилители мыслепередач — говорили о том, что это все-таки город, где живет несколько тысяч Людей. Потом снова внизу потянулись поля, среди которых кое-где возвышались башни дистанционного управления электротракторами.

Вскоре нас позвали на купанье. Плавательный бассейн был накрыт огромным прозрачным пластмассовым колпаком; чуть выше, почти задевая его, проплывали порой редкие летние облака. Дно бассейна тоже было из прозрачной, чуть голубоватой пластмассы. Купаясь, мы видели под собой луга, леса, реки, дороги с пробегающими по ним элтобусами. Казалось, мы плавали не в бассейне, не в воде, а в самом небе, в бескрайнем, подернутом голубоватой дымкой пространстве. Мы словно парили в нем, как птицы, вольно и легко, и эта легкость подчеркивалась тишиной, ибо дирижабль летел беззвучно, как во сне. К одному борту бассейна была пристроена вышка для прыжков в воду, и каждый раз, ныряя с нее в бассейн, я испытывал жутковатое ощущение, будто я лечу в пропасть, в бездну, на дне которой растут деревья, зеленеют поля, тянутся нити дорог. И вдруг меня упруго подхватывала вода, не давая падать дальше.

Вечером, после ужина, я разговорился с Ихтиологом-Писателем. Это был совсем неглупый Человек. Пока не заходила речь об АТИЛЛе, он рассуждал вполне здраво и логично. Так, например, он рассказывал мне о своем проекте использования старинных военных кораблей — тех, которые еще не пошли на переплавку, — под живорыбные садки. Все эти древние линкоры, авианосцы, без пользы стоящие в портах, вполне подойдут для этой цели. Нужны только некоторые переделки, весьма незначительные. Когда я, в свою очередь, завел речь об «Антологии Забытых Поэтов XX века», Писатель-Ихтиолог согласился со мной, что дело это очень важное и нужное, и сделал несколько полезных замечаний, свидетельствующих о его начитанности и живости ума. Узнав же, что я работаю над пополнением СОСУДа, мой новый знакомый горячо одобрил это начинание и присовокупил, что я делаю для потомства дело нужное и важное, так как Людей, употребляющих ругательства, на Земле почти не осталось, и этот вид фольклорного творчества надо закрепить письменно для потомства.

Но затем мой собеседник снова сел на своего конька, завел речь об АТИЛЛе и попросил меня научить АТИЛЛу ругательствам.

— Для меня это не составит большого труда, — ответил я. — Но целесообразно ли это?

— Для будущей прозо-драмо-лирической эпопеи, которую я создам в соавторстве с АТИЛЛой, потребуются и бранные выражения. Ведь эпопея будет охватывать все века, а, как вам известно, в минувшие столетия брань употреблялась весьма нередко. И потом, как вы сами убедились, я несколько перегрузил АТИЛЛу ихтиологическими знаниями, и поэтому некоторое количество ругательств как бы уравновесит его словарь.

— Хорошо, я согласен дать вашему АТИЛЛе урок неизящной словесности, но вас прошу выйти на это время из каюты. Мне неудобно произносить при Человеке грубые слова.

Ночью мы миновали Урал и теперь летели над Сибирью. К вечеру начались леса промышленного значения — с просеками и лесоперерабатывающими пунктами. Но затем все чаще стали проплывать под нами участки настоящей тайги — это были заповедники, где она сохранялась в своем естественном виде. Мы летели малой высотой, и к нам доносился запах зелени и хвои. Настроение у меня было превосходное, о чем я и сообщил своему соседу.

— Я думаю, что не испорчу вашего настроения, если попрошу вас дать моему АТИЛЛе новое задание, — сказал Писатель-Ихтиолог. — Завтра мы с вами расстанемся, а мне хочется, чтобы у вас осталось приятное воспоминание о моем детище. Вчера АТИЛЛА работал почему-то не в полную творческую силу, и мне хочется реабилитировать его в вашем мнении.

Я подумал, что иметь дело с АТИЛЛой — это как раз самый верный способ испортить себе настроение. Но затем я вспомнил, что еще в четвертом классе школы на уроке морали нас учили: «Никогда не огорчай Человека, если этого не требуют особые обстоятельства. Слабости хороших Людей не делают их плохими Людьми». Поэтому я скрепя сердце согласился еще на одно творческое испытание АТИЛЛы.

— Я иногда даю ему узкоспециализированные задания, — сказал Писатель-Ихтиолог, обрадованный моим согласием. — Например, подобрать рифмы к слову «окунь» или сочинить рассказ, в котором все слова начинаются на одну букву. Так легче следить за ростом словарного фонда АТИЛЛы… Не хотите ли дать ему специализированную задачу?

— Пусть он напишет рассказ о солнце с лирико-меланхолическим уклоном, и пусть все слова в этом рассказе начинаются с «С», — сказал я.

Тотчас же мой спутник дал АТИЛЛе творческую программу, и тот заурчал и замигал своими зенками.

— Ну, друг АТИЛЛА, на этот раз не подведи, — ласково сказал Писатель-Ихтиолог в рупор. — Подушевнее, полиричнее сотвори.

Вскоре АТИЛЛА выполнил задание. Листок этот, ровно как и два предыдущих, и поныне хранится в моем архиве.

Солнечный сабантуй
Сотворил АТИЛЛА

Светозарное солнышко справляло свой сабантуй, светило сказочно светло, сияло самозабвенно. Самоцветно синела садовая сирень, старались сладкогласные соловьи, стрекотали стрекозы, струилось ситро, сахарился сладкий сливовый сироп. Серебристым симпатичным смехом синхронно смеялись совершенно счастливые супруги. Седовласая стерлядь скандировала стройные строфы сонета.

Солнце стало склоняться севернее, сгущались сизые сумерки. Смеркалось.

— Сукин сын! Слюнтяй! Солдафон! Стервец! — сказала сому строгая соленая святейшая селедка, сиротливо скучавшая среди салаки, скумбрии, семги.

— Сама скотина, склочница, симулянтка! Свинские слова слышу! — смачно сплюнув, свирепо сказала сумасбродной соседке седоусая сметливая свежепросоленная сардинка, спокойно спавшая среди сетей.

— Собаки! Стрекулисты! Спекулянты! Сплетники! Сычи сонные! Сидни сидячие! Самодуры сиволапые! Скандалисты! Святотатцы! Скобари! Скопидомы! Скряги! Саботажники! Сутяги! — степенно сказала совершеннолетняя самостоятельная севрюга, слушавшая спор.

Солнышко село, скапутилось, смылось, съежилось. Стало совсем сумрачно.

Скоропостижно скончался сиг.

— Опять рыбы всякие! — огорченно сказал Писатель-Ихтиолог. — И потом много каких-то непонятных слов.

— Но это же отжившие слова! Это слова из моего СОСУДа, — пояснил я. — Ваш АТИЛЛА почему-то очень хорошо их усвоил и вводит в текст в непропорционально большом количестве.

— Неужели в старину Люди употребляли столько ненужных слов? — спросил мой новый знакомый.

— Не все ругательства были словами-пустышками, — ответил я. — Под некоторыми из них подразумевались вполне определенные отрицательные явления.

— А что такое сплетник, скандалист, спекулянт? — стал расспрашивать меня Ихтиолог.

— Это долго объяснять, — ответил я. — Когда выйдет из печати мой СОСУД, вы сможете узнать смысловое значение всех этих выражений.

— Не хотите ли еще раз испытать моего АТИЛЛу? — с робкой надеждой в голосе спросил меня Писатель-Ихтиолог.

К счастью, в этот миг в каюту постучал дежурный Врач и пригласил нас в салон к телевизору смотреть и слушать новое выступление Андрея Светочева. Выбрав из двух зол меньшее, я поспешил откликнуться на этот зов.

В салоне перед большим телевизором собрались все пассажиры-пациенты дирижабля-санатория. Вскоре на экране появился Андрей. Его сообщение показалось мне каким-то бесцветным. Он сообщил, что выступает только потому, что в его адрес поступает очень много вопросов. Но ничего нового он пока сказать не может. Он сделал только одно конкретное сообщение: для строительства Главной Лаборатории по созданию Единого Материала выделен пустынный островок в Балтийском море, в пятидесяти километрах от Ленинграда. Островок будет расширен за счет намыва донного песка. Работа начинается завтра.

Незначительное это сообщение, вдобавок произнесенное каким-то усталым, невыразительным голосом, показалось мне, не предвещает удачи моему другу. Но слушатели, как я успел заметить, остались довольны и этой скудной информацией.

 

14. ПРЕСС-КОНФЕРЕНЦИЯ. ВСТРЕЧА С НАДЕЙ

Шла третья неделя моего пребывания в Новосибирске. Целые дни просиживал я в библиотеке, подбирая материал для своей «Антологии», и дело уже близилось к концу. Однажды утром в читальный зал вошел старший Библиотекарь и пригласил всех желающих в телевизионный блок, сказав, что будет выступать Андрей Светочев.

Я вместе со всеми направился к телевизору.

На экране возник Андрей. Он сидел в небольшом зале за круглым столом, вместе со своими Сотрудниками. На столе стояло множество переводящих машин. Все кресла и все проходы в зале были заполнены Людьми — это были главным образом Корреспонденты. Происходило нечто вроде пресс-конференции. Вопросы задавались бессистемно, и я привожу их в таком виде и порядке, как их записал мой карманный микромагнитофон.

Андрей. Готов отвечать на ваши вопросы.

1-й корреспондент. Когда идея о создании единого материала будет осуществлена вашей научной группой практически?

Андрей. На это, возможно, уйдет один год.

2-й корреспондент. Можно ли вкратце охарактеризовать ваш единый материал как некую пластмассу с универсальными свойствами?

Андрей. Можно, если вам это нравится. Но вообще-то это принципиально новый материал.

3-й корреспондент. В некоторых газетах высказана мысль, что всемирное применение единого материала может лишить многих людей радости труда. Ведь множество профессий станут просто ненужными.

Андрей (роясь в каких-то бумагах). Я не компетентен в этих вопросах. Но вот Экономисты Сергеев, Тропиниус и Маорти утверждают, что работы хватит всем, однако многим Людям придется переквалифицироваться.

4-й корреспондент. Как все это отразится на продолжительности рабочего дня?

Андрей (опять роясь в бумагах). Вот тут произведены подсчеты. Не мной, а Экономистами. Через три года после полного перехода на аквалид средний рабочий день на Планете сократится до двух часов восемнадцати минут.

5-й корреспондент. Что это такое — аквалид?

Андрей. Так мы решили назвать единый универсальный материал.

6-й корреспондент. Как вы относитесь к Нилсу Индестрому?

Андрей. С величайшим уважением.

6-й корреспондент. Однако ваше открытие, если оно будет осуществлено практически, опровергнет Закон Недоступности Нилса Индестрома?

Андрей. Да.

7-й корреспондент. Следовательно, будет создан материал, который позволит строить космические корабли, могущие проникнуть за пределы Солнечной Системы?

Андрей. Да. Но это уж дело Строителей и Космонавтов. Нас больше интересуют земные и подводные дела.

8-й корреспондент. Как это понимать — «подводные»?

Андрей. Аквалид даст возможность строить сооружения из воды под водой.

9-й корреспондент. Следовательно, Человечество получит большую новую «жилую площадь» под океаном и сможет спокойно расти? Так это надо понимать?

Андрей. Да, на дне океанов будут прокладывать тоннели, строить предприятия и возводить жилые города.

Длительная пауза. Затем все встают.

Аплодисменты и возгласы восхищения.

После паузы.

10-й корреспондент. Почему ваша Опытная Лаборатория строится на острове? Почему не на материке, не в Ленинграде?

Андрей. Я сам просил об этом. Так безопаснее.

10-й корреспондент. Для кого безопаснее?

Андрей. Для города. Дело в том, что при практическом осуществлении нашего проекта на одной из фаз производства аквалида существует опасность взрыва. Теоретически расчеты верны, но технологически мы идем на некоторый риск.

10-й корреспондент. Если произойдет взрыв, значит, вы шли по ложному пути и создание единого универсального материала останется недостижимой мечтой Человечества. Так надо понимать?

Андрей. Нет. Не так. Повторяю: теоретически наши расчеты верны. Если произойдет взрыв, то кто-то, идущий за нами, найдет более верную технологическую схему.

11-й корреспондент. А как называется ваш остров?

Андрей. Пока это безымянный островок. Но я предложил назвать его Матвеевским островом, в честь моего друга.

12-й корреспондент. Ваш друг — Физик, Химик, Математик?

Андрей. Нет. Он Литературовед.

13-й корреспондент. Что натолкнуло вас на мысль о едином материале?

Андрей. Мне всегда казалось странным, что машины, корабли, дома, предметы обихода делаются из разных материалов. Уже в детстве это казалось мне нелепым, нерациональным.

14-й корреспондент. Что можно будет производить из аквалида?

Андрей. Из него нельзя будет производить продуктов питания, горючего и удобрений. Все остальное — можно.

15-й корреспондент. Следовательно, из аквалида можно производить все нужные Человечеству машины, сооружения и предметы?

Андрей. Да. Все — кроме гробов и спичек.

16-й корреспондент (со значком юмористического журнала). Но ведь спичек давно не производят.

Андрей. Я пошутил.

17-й корреспондент. Как идут работы на острове… на Матвеевском острове?

Андрей. Сейчас вы это увидите.

Андрей исчез с экрана. На экране появилось море. Мы как бы летим над ним. Вот показался островок. Вот он приблизился. Видны деревянные временные причалы, около них множество небольших суденышек. Мы облетаем остров. Он невелик и пустынен. Вдали видны землесосы, намывающие песок. На островке еще нет капитальных зданий — только длинные пластмассовые бараки. Островок кишит Людьми. Одни простыми лопатами копают котлованы, другие выравнивают линию берега, третьи, четвертые, десятые тоже заняты земляными и прочими работами. Слышен гул, шум, звучат песни на разных языках. Работающие — главным образом молодежь всех национальностей и цветов кожи. Но встречаются и пожилые Люди.

Затем остров исчез, и на экране снова появился Андрей. Корреспонденты опять стали задавать вопросы.

18-й корреспондент. Меня удивило, что на острове применяются столь примитивные орудия труда. Можно подумать, что мы вернулись в первую половину XX века. Из какого музея извлекли вы эти лопаты, кирки, ломы?

Андрей. Я их ниоткуда не извлекал. Это они сами заказывали их по старинным чертежам какому-то ленинградскому заводу, сами привезли их на остров.

18-й корреспондент. Кто «они»?

Андрей. Добровольцы. Они съехались со всех концов света.

19-й корреспондент. Но есть же на вашем острове современная техника для земляных работ. Ведь есть?

Андрей. Есть. Но они не дают ей работать. Они ее оттеснили. Хотят работать сами, своими руками.

20-й корреспондент. Но ведь на острове есть Врачи охраны труда. Слово Врача — закон.

Андрей. Врачей они не слушаются. И потом добровольцев так много, что они работают не более часа. Так что здоровью это не вредит.

21-й корреспондент. Есть ли на острове травмы в результате применения несовершенных орудий труда?

Андрей. Крупных травм нет. Но есть ушибы, мозоли. Вчера один чилиец повредил лопатой палец на ноге.

21-й корреспондент. Надеюсь, его немедленно эвакуировали в больницу на материк?

Андрей. Не сразу. За почетное ранение друзья разрешили ему поработать еще час вне очереди.

21-й корреспондент. Разрешая Людям работать примитивными орудиями труда, вы сокращаете их МИДЖ. Как вы на это смотрите?

Андрей. Земляные работы скоро кончатся — и тогда за дело примутся специалисты.

22-й корреспондент. Попробуйте в краткой популярной форме изложить сущность открытия, к которому пришла ваша научная группа.

Здесь Андрей начал объяснять суть открытия, но говорил он столь невнятно и отвлеченно, что я ничего не понял и отошел от экрана, не дослушав своего друга до конца. Но, не скрою, я был тронут вниманием Андрея. Мне было приятно, что он назвал остров моим именем.

В этот же день я решил съездить на местный Почтамт. Меня интересовали марки. На улице я остановил элтакси и вскоре вошел в зал Почтамта. Первое, что мне бросилось в глаза — это бесконечное количество стендов, на которых были выставлены марки. Решение Всемирного Почтового Совета о том, что каждый Человек может выпускать свои марки, уже действовало, многие филателисты успели выпустить личные почтовые знаки и предлагали их на выбор всем желающим. Марки были самые разные по расцветке и по тематике. Очень много было женских портретов — это филателисты увековечивали своих возлюбленных. Хоть почта стала бесплатной, но по традиции на каждой марке была обозначена цена. Цену ставили кто во что горазд — от копейки до ста миллионов рублей. Я выбрал несколько марок для себя и несколько для Андрея и немедленно послал их ему, сопроводив коротким дружеским посланием. Затем я направился в Бюро Выполнения Желаний, организованное при Почтамте, с целью заказать свою марку. Я уже решил, какая она должна быть. На марке я решил изобразить самого себя, держащего в руках рукопись СОСУДа. Направляясь через зал к двери Бюро, я вдруг услышал свое имя, произнесенное приятным женским голосом. Я оглянулся и увидел — кого бы вы подумали, мой Читатель? — я увидел Надю, ту девушку, с которой познакомился на Ленинградском Почтамте при весьма странных обстоятельствах.

— Что вы здесь делаете? — удивился я. — Вы перевелись на Новосибирский Почтамт? Неужели на вас так подействовал тяжелый случай, имевший место на Ленинградском Почтамте?

— Я здесь ничего не делаю. Просто зашла посмотреть, как здесь работают, — с улыбкой ответила Надя. И далее она пояснила, что приехала сюда в отпуск, ибо в Новосибирске живет ее брат.

Я, в свою очередь, поведал Наде, что приехал в Новосибирск поработать в здешней библиотеке.

— А как пополняется ваш СОСУД? — спросила Надя.

Признаться, мне весьма польстило, что она помнит о моей работе и интересуется ею, и я поведал девушке, что СОСУД пока что не пополняется, ибо в Сибири совсем вывелись Люди, умеющие ругаться, и что я в данное время занят «Антологией».

— А сюда вы, видно, зашли как филателист? — поинтересовалась Надя.

— И как отправитель письма. Только что я отослал письмо Андрею Светочеву — Человеку, благодаря которому мы с вами познакомились.

— Неужели это был Светочев? — воскликнула Надя. — Вот бы уж не подумала на него! Я ведь и не разглядела тогда, кто был моим обидчиком. Когда будете писать ему в следующий раз, пожелайте ему удачи и передайте от меня, что я нисколько на него не сержусь.

— Он уже наказан за свой поступок, — сказал я. — Ему пришлось убить зайца.

— Как? Его наказали охотой? — огорчилась Надя. — Это так неприятно.

— Не волнуйтесь за него, — мягко сказал я. — Он обидел вас, он был послан в наказание на охоту, но благодаря сцеплению этих обстоятельств он встретил девушку, которую полюбил и которая полюбила его.

— Но почему вы не радуетесь этому? — спросила Надя. — В вашем голосе мне послышалась грусть.

— Я рад за него и рад за нее, — ответил я. — Но за себя я не рад.

Надя ничего не сказала, не стала меня утешать, и мне это очень понравилось. Мы молча вышли из Почтамта и тихо пошли по улице.

— Вам далеко? — спросил я. — Давайте я вас провожу пешком.

— Буду рада, — ответила Надя. — Я очень люблю ходить пешком. Я хотела бы быть девушкой-Почтальоном из одного исторического романа, который я как-то прочла. Эта девушка-Почтальон не любила ездить на мотоцикле, а ходила от деревни до деревни пешком. Я хотела бы, как она, ходить в лаптях от деревни до деревни по старинному асфальту, стучать клюкой в заборы и отдавать людям письма и радиограммы.

— Только не в заборы, а в ворота, — поправил я.

— Вы, наверно, очень хорошо знаете историю, — почтительно сказала Надя. — Как приятно вести беседу с высокообразованным Гуманитарием.

Не скрою, мне было приятно слышать такой отзыв от этой симпатичной девушки, которая, хоть была знакома со мной совсем недавно, уже сумела оценить меня по достоинству. «Разве хоть раз отозвалась Нина обо мне столь справедливо?» — шевельнулась у меня мысль. Тем не менее я скромно возразил Наде, что хоть я и съел, как говорится, собаку на истории XX века, но я еще познал не все, что надо познать. Так, например, лингвистический мой багаж заставляет желать лучшего. Правда, я знаю кроме родного языка английский, немецкий и французский, а также группу славянских языков и латынь, однако древнегреческого я еще, к сожалению, не знаю.

— Нет, вы очень много всего знаете, — мягко возразила Надя. — Я вот, кроме английского и французского, никаких языков не знаю… Правда, я еще понимаю международный код.

— Ну, это не язык, — возразил я. — Много еще воды утечет, прежде чем международный код станет языком. Пока что он состоит почти сплошь из техницизмов.

— А где вы остановились? — поинтересовалась вдруг Надя.

— Так как я прилетел сюда на сравнительно долгий срок, то я остановился в гостинице.

— Переселяйтесь к нам, — предложила Надя. — Никто вас не будет беспокоить, и я в том числе. Квартира у нас сейчас почти пустая, все разъехались на лето. Брат мой тоже мешать вам не будет, он тихий.

— А кто он, ваш брат?

— Памятник, — ответила Надя.

— То есть как это памятник? — изумился я. — Очевидно, вашу речь надо понимать иносказательно: ваш брат был каким-либо известным Ученым, а затем скончался и ему воздвигли памятник? Так? Но почему я не слышу в вашем голосе скорби по усопшему? При вашей привлекательной внешности такая бесчувственность не делает вам чести.

— Да живехонек мой брат, — засмеялась Надя. — Он по специальности Памятник, он разрабатывает вопросы усиления памяти.

— Век живи, век учись, — сказал я. — И преуспевает ваш брат-Памятник на своем ученом поприще?

— Да. Несколько лет назад он сконструировал прибор, усиливающий память. Однако этот прибор нуждается в длительной проверке, и только после этого его можно будет пустить в массовое производство.

— Интересно было бы взглянуть на этот аппарат, — сказал я.

— Вы его видите на мне, — ответила Надя и коснулась пальцами своих серег.

— Как, эти маленькие сережки и есть упомянутый вами прибор?

— Да. В них вмонтированы два микроагрегата, которые создают вокруг головы усилительное поле.

— А как называется этот аппарат? — поинтересовался я.

— Полное его название — Опытный Прибор Усиления Памяти. Сокращенно — ОПУП.

— ОПУП! — воскликнул я. — Какое неблагозвучное название. Такие нелепо звучащие сокращения нередко употреблялись в Двадцатом веке, но ныне, когда существует Наименовательная Комиссия, состоящая из Поэтов-Добровольцев…

— Я понимаю вас, — перебила меня Надя. — Но брат еще не зарегистрировал свой прибор в Наименовательной Комиссии. А сам он не мог придумать ничего лучшего. Но, в конце концов, дело ведь не в названии. Прибор действует хорошо.

«Едва ли может быть удачным аппарат с таким неудачным названием, очевидно, по Сеньке и шапка», — подумал я, но ничего не сказал Наде, дабы не огорчать ее.

Мы простились с Надей у подъезда, а на следующий день я переехал в ее квартиру и поселился в тихой угловой комнате. Брат ее — Памятник — оказался человеком весьма молчаливым. Если я из вежливости за обедом заводил с ним разговор о его работе, то он отвечал мне весьма охотно, но речь его настолько была насыщена научными терминами, что я ничего в ней понять не мог. В Надином изложении все это выглядело гораздо проще и понятнее.

Теперь я работал на дому. Набрав в библиотеке книг, я читал их и выбирал из них те стихи, которые, на мой взгляд, подходили для «Антологии». Затем я читал их вслух, а МУЗА их записывала. Однажды я засиделся за этой работой до поздней ночи, но не успел выполнить своей программы. Утром мне надо было сдать книги в библиотеку, как я обещал Библиотекарю, но у меня осталось одиннадцать стихотворений одного автора, которые я не успел задиктовать. За завтраком я обратился к Наде с просьбой — не продиктует ли она МУЗе эти стихи в мое отсутствие, пока я пойду в библиотеку, чтобы отнести те книги, которые мне уже не нужны. А эту книгу я отнесу после обеда.

Надя охотно согласилась, но добавила, что я могу отнести и ту книгу, где помещены эти одиннадцать стихотворений. Она прочтет их сейчас, запомнит и продиктует МУЗЕ.

— Ну что вы говорите, Надя! — возразил я. — Разве может Человек сразу, с бухты-барахты, запомнить одиннадцать длинных стихотворений!

— А вот увидите, — спокойно ответила девушка. Затем она быстро и, как мне показалось, даже не очень внимательно прочла намеченные мной стихи и вручила мне книгу. — Несите спокойно в библиотеку.

Я понес книги в библиотеку, но ту книгу я все-таки не сдал, отсрочив ее возвращение на день. Но каково же было мое удивление, когда, вернувшись, я нашел на своем столе одиннадцать стихотворений, которые МУЗА перепечатала в трех экземплярах! Вынув из портфеля несданную книгу, я сверил текст. И что же? Я не обнаружил ни единой ошибки! Надя за несколько минут запомнила трудный старинный текст и безошибочно продиктовала.

— Надя! Надя! — стал я ее звать и, не дозвавшись, выбежал из комнаты. Я застал ее в кухне, где она программировала ДИВЭРа к обеду.

— Надя! Я поражен вашей феноменальной памятью! — воскликнул я.

— Да, благодаря прибору брата память у меня хорошая, — с улыбкой ответила девушка. — У меня градация девяносто девять при стобалльной системе. Но мой брат говорит, что хвастать этим нечего: можно быть глупым Человеком и иметь отличную память. Когда я была у ОРФЕУСа, он дал мне только четыре балла.

— Надя, у вас память не просто отличная, а сверхфеноменальная, — сказал я. — Я завидую вашей памяти.

— Это, пожалуй, единственное мое достоинство, — скромно ответила она. — И если я могу быть иногда полезной вам в работе над «Антологией», смело прибегайте к моей помощи.

И действительно, Надя с этого дня стала помогать мне в моей работе, и помощь ее (конечно, чисто техническая) была весьма ощутимой.

 

15. ПРЯНИЧНЫЙ ДОМИК

Однажды Надя предложила мне отправиться вместе с ней в таежный заповедник.

— С экскурсией? — спросил я.

— Нет, вдвоем. Массовые экскурсии туда не допускаются, это заповедник группы «А». Я собиралась лететь туда на десять дней с подругой, но та почему-то раздумала. Путевка пропадает.

— А что мы там будем делать целых десять дней? — поинтересовался я.

— Бездельничать, — ответила Надя. — Вам это полезно, у вас усталый вид.

— Согласен, — сказал я. — А где мы там будем жить?

— В домике-контейнере. Нас в нем и сбросят в тайгу. Ведь дорог там нет.

На следующее утро мы отправились на специальный аэродром. Дежурный нам объяснил, что Заповедник № 7 — один из самых больших в мире. Так как это заповедник группы «А», то в нем не только нельзя возводить какие-либо сооружения, но даже радио пользоваться нельзя. Затем Дежурный дал нам мазь от комаров и два пистолета.

— Но зачем пистолеты? — удивился я. — Мы не совершили никаких проступков, а вы хотите послать нас на охоту!

— Не беспокойтесь, — ответил Дежурный, — убить из этого нельзя. Но если на вас нападет медведь, вы выстрелите в него, и он уснет на сорок семь минут. За это время вы успеете далеко уйти.

Вскоре нас подвели к домику-контейнеру, и мы с Надей вошли в него. Домик состоял из двух комнат-отсеков, разделенных переборкой, и из тамбура. В каждом отсеке был выдвижной диван, кресло и шкафчик с одеждой. В тамбуре имелся стол-ящик с тарелками, кастрюлями и прочей утварью.

В крышу домика было вмонтировано металлическое кольцо. Вскоре подлетел вертоплан, из его брюха выдвинулась алюминиевая лапа, ухватилась за кольцо — и мы полетели. Тихоходный вертоплан летел невысоко. Домик-контейнер слегка покачивало, но это, пожалуй, было даже приятно. Я глядел в окно, и все мне казалось розовым — и небо, и земля. Я догадался, что это зависит от стекла, и спросил у Нади, почему здесь вставлено розовое стекло.

— Оно из леденцовой массы, — объяснила мне Надя. И далее она поведала мне, что такие домики-контейнеры предполагается транспортировать на Венеру. Там их будут сбрасывать на парашютах в венерианские джунгли. В этих джунглях Исследователи часто теряют ориентировку, и в домиках-контейнерах они смогут найти себе временный кров, отдых и пищу.

— Но при чем же здесь леденцовые стекла? — спросил я.

— Но ведь это съедобный домик, — сказала Надя. — Если у нашедшего приют в этом домике выйдут все запасы еды, то он сможет питаться самим домиком. Весь домик-контейнер состоит из сильно спрессованных пищевых концентратов. А снаружи он обтянут тончайшей влагонепроницаемой пленкой.

Я вынул из кармана техническое описание, данное нам Дежурным, и прочел, что стены сделаны из хлебного концентрата, потолок — из прессованного шоколада, кресло — из яичного порошка, и даже одеяла были съедобными: стоило отрезать квадратный дециметр и бросить его в кипяток — и получался стакан клюквенного киселя.

— Конечно, голод не тетка, как в старину говорилось, а нужда научит калачи есть, — но нам, надеюсь, не придется питаться своим жилищем? — пошутил я, обращаясь к Наде, и она улыбнулась в ответ.

Наконец вертоплан снизился, бережно опустил наш домик на лесную полянку возле ручья — и улетел. Я открыл дверь, мы вышли, и нас обступила высокая, по пояс, трава.

Весь день мы бродили по тайге, а когда свечерело, разожгли костер на берегу ручья и поужинали консервами. Потом мы пошли в свои отсеки, и я мгновенно уснул. Проснулся я оттого, что Надя постучала в окно.

— Вставайте, Лентяй Лентяевич, завтрак готов!

После завтрака мы опять пошли ходить по тайге. Когда мы вернулись к своему пряничному домику, из которого ушли, не закрыв дверей, то обнаружили, что в нем кто-то побывал: ножка у одного из кресел была обгрызена, угол стола-ящика в тамбуре тоже кто-то прогрыз. А карамельные стекла в некоторых местах были проклеваны. Это маленькое происшествие не отразилось на нашем отличном настроении, а скорее развеселило нас.

Вечером, за ужином, я высказал Наде мысль, что зря, пожалуй, мы не взяли с собой никаких книг.

— А что бы вы хотели прочесть? — спросила Надя.

— В Ленинграде я начал читать новый роман Меридини, перевод с итальянского, — сказал я. И далее я пояснил Наде, что роман этот интересен для меня тем, что переводчик его обратился ко мне за консультацией. В романе, вернее в одной из его глав, автор употребляет слова, бытовавшие в старину среди уголовного мира, — и переводчик не мог их перевести на русский язык. Узнав, что я работаю над СОСУДом, он обратился ко мне за помощью, и я любезно дал ему возможность ознакомиться с тем разделом СОСУДа, где собран уголовный фольклор. Но я еще не успел прочесть эту главу.

— Вы, очевидно, имеете в виду роман, который называется «Второй пришелец»? — спросила Надя. — До какого места вы дошли? Я недавно прочла эту вещь.

— Я дочитал до того места, где Сантиано пересекает Тихий океан и прибывает в Ламст… Только не рассказывайте мне, Надя, чем все кончилось, а то читать потом будет неинтересно.

— Но я же могу прочесть вам весь роман дословно, по памяти, — сказала Надя. — Вы остановились на четвертой главе.

— Я знаю, Надя, что память у вас феноменальная, но неужели до такой степени? — изумился я.

Вместо ответа Надя уселась поудобнее у костра и начала:

«…Поговорим для начала о множественности миров, — рассуждал Сантиано сам с собой, сидя на веранде. — Множественность миров предполагает и существование миров, подобных нашей Земле. Будучи сама безграничной, Вселенная не ограничивает их количества. Следовательно, есть миры, тождественные нашей Земле. В силу своей множественности, какие-то из них являются ее копиями. Впрочем, вряд ли копиями абсолютными. Так, на Земле-2 в этот момент на веранде сидит такой же Сантиано, как я, но на голове у него, скажем, не 998 761 волос, а только 997 760. А на Земле-347 мой двойник абсолютен, но у какой-то девочки из Мелитополя на щеке — капелька варенья, в то время как у девочки из Мелитополя на нашей Земле варенья на щеке нет. А на Земле-6 798 654 267 — все как у нас, но одной лягушкой больше.

Мы, кажется, продираемся к истине, — сказал себе Сантиано. — Но продолжим наш монолог. Помимо близкотождественных есть и миры, схожие с нашим, но более отдаленно. Одни из них обогнали нас в своем развитии, другие отставали от нас. На первых, вероятно, преодолен Закон Недоступности, и пришельцы могут явиться к нам. Но это — добрые гости. Из миров второго типа пришельцы явиться не могут в силу технической отсталости. Следовательно, эти двое не явились с планеты, подобной нашей. Они из другой системы миров, и их человеческий облик — только маска. А добрый гость маски не наденет.

Сантиано склонился над столом и стал читать старинный «Спутник следователя». Эта профессия давно исчезла на Земле, и нашему герою приходилось учиться заново. Он долго читал, повторяя незнакомые древние слова. Иногда он прерывал чтение и бросался к полке со словарями. Наконец он сказал УЛИССу, стоящему возле стола:

— Приведите арестованного.

— Кого? — переспросил агрегат, не двигаясь с места.

— Приведите обвиняемого, — сказал Сантиано.

— Кого? — переспросил УЛИСС.

— Приведите подсудимого.

— Кого? — переспросил УЛИСС.

— Приведите злоумышленника.

— Кого? — переспросил УЛИСС.

— Приведите преступника.

— Кого?

— Приведите существо, запертое в подвале. Понятно?

— Теперь понятно, — ответил УЛИСС.

Вскоре он привел Пришельца. Тот испуганно косился на УЛИССа.

— Чего ты, кореш, на меня зверюгу такую напустил? — обратился он к Сантиано. — Этак из любого цикорий посыплется!

— Садитесь! — сказал Сантиано Пришельцу.

— Знаем мы вас! «Садитесь, садитесь», а потом лет пять отсидки припаяешь! Мы уж постоим.

— Сколько вам лет? — спросил Сантиано. — В каком году по земному летоисчислению вы родились?

Пришелец замялся.

— Вот тут в паспорте все есть, — сказал он, вынимая из кармана книжечку. — Тут все без фальши прописано. Читай сам. Чистый документ. Никакой липы.

Сантиано взял книжечку, раскрыл ее, посмотрел и положил на край стола.

— Послушайте, — обратился он к Пришельцу, — вы даете мне документ, а на Земле давно отменена документация. Она отменена за много лет до вашего года рождения, указанного в этой книжечке.

— Брось мне вкручивать, браток, — сказал Пришелец. — Чистый документ. И под судом я не был, и приводов не имел, и в тюрьме не сидел. За что вы меня, мальчишечку, замели?

— Вы не могли бы пребывать в тюрьме, даже если бы захотели этого, — возразил Сантиано. — Когда вы родились, на Земле давно уже не было тюрем. Если только вы родились на Земле…

— А где мне еще было родиться! — воскликнул Пришелец. — Что я, с Луны, что ли, свалился! Давай, корешок, замнем это дело для ясности. Я тебе барашка в бумажке, а ты меня — на волю. — Пришелец вынул из кармана пачку денег и положил ее на край стола. — Заметано, а?

— Где сейчас ваш сотрапезник? — спросил Сантиано. Затем, взглянув в словарь, поправился: — Где ваш сообщник, соучастник?

— А, вот до чего дело дошло! — крикнул Пришелец и выхватил из кармана пистолет. Но УЛИСС мгновенно кинулся к нему и обезоружил.

— Теперь для меня все ясно, — сказал Сантиано. — Вы не Человек. Родились вы не на Земле и не на аналогичной Планете. Вы явились сюда из мира какой-то иной системы. Вы обладаете сильными средствами маскировки и проникновения, но беда ваша в том, что информация ваша о Земле очень устарела. Вы явились не туда, куда направлялись. Ведь так?

Пришелец ничего не ответил. Там, где он стоял, возникла вспышка, подобная беззвучному разряду шаровой молнии, — и его не стало. Только на керамических плитках пола остались два оплавленных следа от его подошв. Пистолет в кобальтовой руке УЛИССа тоже вспыхнул и испарился. И от документа и пачки денег остались только прямоугольные подпалины на поверхности стола…

…Тем временем второй Пришелец не дремал. В Анкабусе был замечен Человек, державший в руке нечто вроде старинного электрического фонарика. Луч фонарика он направлял на дома. Через четыре дня после облучения дома распадались без взрыва. Они становились пылью. Был Пришелец замечен и в порту. Ни один из восьми кораблей, вышедших в тот день в море, не вернулся. Они исчезли в океане, не успев даже подать сигналов опасности…»

— Вам не надоело слушать? — спросила вдруг Надя. — Может быть, я слишком быстро читаю?

— Нет, нет, продолжайте, Надя! — воскликнул я. — Я слушаю вас с удовольствием.

Действительно, мне было приятно слушать Надю. В ее голос вплеталось тихое журчанье таежного ручейка, и я думал о том, что совсем недавно я тоже сидел у костра, но в другом заповеднике. И вот круг замкнулся. Снова костер, снова заповедник, но там я был третьим лишним. А здесь — нет. Что-то говорило мне, что здесь я — не лишний.

 

16. БУРЯ В ТАЙГЕ

Ночью меня разбудил гром. За розоватым леденцовым стеклом вспыхивали молнии. Ливень хлестал в стекло. Ветер нарастал. Домик вздрагивал от его порывов. Я торопливо оделся, постучал в перегородку.

— Вставайте, Надя, и идите в тамбур. Состояние опасности.

— Я давно оделась. Мне не спалось, — ответила Надя.

Мы вышли в тамбур и стали по очереди пить горячий чай из термоса. Было холодно. Домик все тревожнее вздрагивал от ударов ветра. Вдруг при свете молнии через маленькое окошко тамбура я увидел, что одна сосна, стоящая у края поляны, как-то странно наклонилась. Тогда я мгновенно схватил Надю в охапку, ударом ноги распахнул дверь и побежал со своей ношей на середину поляны. За спиной я услышал нарастающий шум, глухой удар, скрежет ломающихся ветвей.

Я поставил Надю на землю, и мы оба взглянули на домик. Сосна упала вершиной на него, но домик уцелел.

— Простите, Надя, что я вас так грубо вытащил прямо под ливень, — сказал я. — Я думал, что домик развалится.

— Зачем вы просите прощения, — укоризненно ответила Надя. — Ведь вы хотели мне добра.

Вымокшие, мы вернулись к нашему жилищу, но подход к двери был закрыт кроной рухнувшей сосны. Я пробрался сквозь ветви к двери, но открыть ее было невозможно — сосна, упав, не только захлопнула, но и заклинила ее. К окну моего отсека тоже нельзя было подступиться из-за ветвей. Надино же окно было свободно. К счастью, оно открывалось и снаружи, и я влез в домик и помог влезть в него Наде.

— Ложитесь и спите, — сказал я. — Вы совсем продрогли, и все из-за меня. А я пойду управлюсь с этой сосной.

— Хорошо, — ответила Надя. — Я действительно очень замерзла.

Я вышел в тамбур и увидел, что окно его пробито большой веткой сосны. И как раз против того места, где стояла Надя, когда мы пили чай.

«Значит, не зря я вытащил эту девушку отсюда. Ее бы в живых уже не было», — подумал я и, отыскав в ящике топор, расклинил им дверь и вышел наружу. И первым делом я отрубил от ствола ту ветвь, что пробила окно, — чтобы Надя не увидела, какая опасность ей угрожала. Ведь некоторые люди задним числом переживают миновавшие события, и поэтому лучше им не знать о том, что могло бы быть. Затем я постепенно отрубил все ветки, перерубил ствол и таким образом очистил вход в наш домик. Я работал, не обращая внимания на дождь и ветер. Топорище было из спрессованного кофейно-молочного концентрата, сам же топор был, к счастью, обыкновенный, не съедобный, иначе он не выдержал бы той нагрузки, которую я задал ему.

Окончив работу, я пошел в свой отсек, разделся и лег. Но вскоре почувствовал озноб. Меня бросало то в жар, то в холод, и я еле-еле уснул. А когда проснулся — меня снова стало трясти.

— Что вы не встаете? — крикнула Надя, постучав в стенку. — Уже день давно.

— Надя, я заболел, кажется, — сказал я.

Надя вошла в отсек и положила ладонь мне на лоб. Ладонь ее показалась мне очень холодной.

— У вас сильный жар, — сказала Надя. — Вы больны. Но не огорчайтесь, все обойдется. — Она принесла мне горячего чаю и дала каких-то таблеток, после чего я уснул.

Проснулся я оттого, что лбу моему стало холодно. На меня лилась струйка с потолка. Я взглянул вверх — потолок разбух, покоробился. Стена тоже имела необычайный вид: она дала трещины и стала влажной. Я догадался, что сосна, рухнув на домик, своими ветвями и иглами содрала с него влагонепроницаемый слой, и наше съедобное жилище начало впитывать в себя воду, тем более, что дождь все шел и шел. Как известно, домик-контейнер предназначался для венерианских джунглей, а на Венере деревья хоть и высокие, но масса у них неплотная, травянистая. Падай такие деревья на домик хоть ежедневно — ему не будет вреда. Но наши земные деревья с их плотной древесиной — дело другое.

— Надя! — тихо произнес я, и девушка, задремавшая в кресле, мгновенно проснулась.

— Я только на минутку уснула, — сказала она. — Все время сидела возле вас. Вы бредили. Вот уж не думала, что все так получится с этим отдыхом в тайге. Это я виновата.

— Ни в чем вы не виноваты. Но о чем я бредил?

— Все время упоминали Нину, АНТРОПОСа и СОСУД… Но я могу процитировать ваш бред текстуально.

— Нет, Надя, бред есть бред. Постарайтесь забыть.

— Я обещаю никогда не напоминать вам о том, что вы говорили в бреду. А теперь надо вызвать Врача — вы серьезно больны.

— Врача сюда можно вызвать только по личному наручному прибору, — ответил я. — Но этот прибор — радиоприбор. А пользоваться радио в заповедниках группы «А» запрещено.

— Но ведь это — особый случай, — возразила Надя. — Здесь можно сделать исключение.

— Надя, разве вы не помните, что мы проходили на уроках морали в пятом классе? «Одно допущенное исключение может породить тысячу, тысяча исключений может породить хаос».

— Но что же делать? — чуть не плача, спросила Надя.

— Можно прибегнуть к мыслепередаче, — сказал я. — Мыслепередача не имеет к радио никакого отношения. Кому-нибудь из нас надо послать мыслеграмму своему двойнику, и тот сообщит по радио в экскурсионный пункт, что я захворал. Но мне неудобно беспокоить моего двойника — Андрея. Он сейчас и так по горло занят… Может быть, вы свяжетесь со своим двойником?

— У меня нет двойника, — смутясь, ответила Надя. — Когда-то я была влюблена в одного юношу, мы были двойниками, а потом мы поссорились навсегда…

— Простите, что я задал неуместный вопрос, — сказал я. — Сейчас пошлю мыслесигнал Андрею.

— Сигнал принят, — ответил Андрей. — Что с тобой?

— Состояние опасности, — сообщил я. — Ты очень занят?

— Очень, — ответил Андрей. — Не спал две ночи. Неполадки на строительстве Главного корпуса. Но это не имеет значения. Объясни, что я должен сделать.

Я поведал ему, что заболел. Он должен связаться с Новосибирским экскурсионным центром. Пусть оттуда пришлют санитарный вертоплан.

— Все будет сделано, — ответил Андрей. — Крепись. Приму меры. Все?

— Все. Мыслепередача окончена.

Надя с волнением следила за мной, стараясь по выражению моего лица догадаться о результатах мыслеобмена.

— Все будет хорошо, Надя, — сказал я ей. — Скоро прибудет помощь. И потом, знаете, нет худа без добра — так говорит старинная пословица.

— Какое же добро в том плохом, что мы сейчас переживаем? — спросила Надя.

— Это я объясню вам когда-нибудь потом, — ответил я и поспешил укрыться с головой, потому что с потолка текло все сильнее. Меня снова начал бить озноб, и я уснул тяжелым и беспокойным сном.

— Вставайте! — разбудила меня Надя. — За нами прилетели!

Она вышла из отсека, я кое-как оделся и покинул домик. Дождь перестал, светало. Было пять часов тридцать две минуты.

Нас поразило огромное количество птиц, слетевшихся к домику. Они расклевывали его размокшие стены и крышу. Над поляной висел санитарный вертоплан с красным крестом на брюхе. Вот из этого брюха выдвинулось нечто вроде люльки и спустилось на тросе вниз. Мы сели в люльку, нас подняли, и мы очутились в вертоплане, который сразу лег на обратный курс.

Первым делом Врач повел меня в душевую кабину, и я долго стоял под горячим душем, смывая с себя липкую шоколадно-сахарную массу, которая еще недавно лилась на меня с потолка пряничного домика. Затем я облачился в чистое белье, и меня уложили на койку. Врач приложил к моему лбу ЭСКУЛАППП, и тот сообщил следующее:

— Пятьдесят одна болевая единица по нисходящей. Состояние — А-2 по Гринвальдусу и Вороткевичу. Лечение по схеме лямбда-прим, семь дробь пять. Дополнительно рекомендуется микстура Каракулина. На продолжительности МИДЖа болезнь не скажется.

— Вот увидите, все будет хорошо, — улыбнулся Врач. — Тем более у вас такая милая Сиделка, — добавил он, указав взглядом на Надю.

Затем он ушел, предварительно дав мне какого-то горьковатого снадобья, от которого мне сразу стало легче. Я взглянул на Надю, сидевшую рядом с моей койкой на пластмассовой табуретке, и сказал ей:

— Надя, идите отдыхать. Ведь вы устали!

Вскоре мы приземлились в Новосибирске, и меня, в сопровождении Нади и Врача, отвезли в больницу. Надя осталась в больнице и ухаживала за мной, буквально не смыкая глаз. Неоднократно АСТАРТА пыталась сменить ее, но Надя каждый раз приказывала ей не вмешиваться, и та покорно удалялась. По утрам, когда температура моя понижалась, Надя читала мне по памяти книги современных писателей и исторические романы, пропуская в последних описание охоты. Однажды, прервав чтение, она спросила меня:

— Вы там, в тайге, как-то сказали, что нет худа без добра. Как это понимать?

— Это, Надя, надо так понимать, что если бы не произошло всего того, что произошло, то я бы не встретился с вами.

— Я тоже рада, что все случилось так, как случилось, — просто ответила Надя. — И за что нам надо благодарить вашего друга — Андрея Светочева.

Я снова вспомнил случай на Ленинградском Почтамте, мой первый разговор с Надей, затем полет с Ниной и Андреем в заповедник, затем мой последний разговор с Ниной и новую встречу с Надей. Да, круг замкнулся, и замкнулся, кажется, счастливо — для меня и для Нади…

Вскоре я выздоровел и вместе с Надей вернулся в Ленинград. Осенью Надя стала моей женой. Наш брак был и остается счастливым. И если мои благосклонные Читатели одобрят эти «Записки» и найдут в них пищу для ума, то пусть они знают, что появлением этих «Записок» они обязаны не только мне, но и Наде, которая немало помогла мне в работе над рукописью.

 

17. В ИЗДАТЕЛЬСТВЕ

Кроме женитьбы эта осень ознаменовалась одним важным событием в моей жизни. Я закончил составление своей «Антологии Забытых Поэтов XX века» и отнес рукопись в Издательство, в Исторический отдел. Редактор отдела встретил меня весьма сочувственно и попросил зайти через неделю. Мой благосклонный Читатель, даже не будучи Автором, легко может себе представить, что я пережил за эти семь дней, ожидая решения своей судьбы. Меня утешало только то, что, как известно из истории, в старину Авторы гораздо дольше ждали оценки своим трудам и порой месяцами пребывали в состоянии неизвестности, пока их рукописи читались в редакциях.

И вот ровно через неделю, явившись в Издательство, я узнал, что рукопись моя прочтена Сотрудниками исторического отдела и самим Редактором и получила положительную оценку. Правда, некоторые замечания были явно односторонни и необъективны и тираж был назначен всего в пять тысяч экземпляров, но все это меркло перед основным фактом: моя «Антология» будет издана, и литература Планеты обогатится еще одной ценной и нужной книгой. Когда же был подписан договор (что теперь стало чисто символическим актом, ибо деньги были уже отменены и гонорара не полагалось) и схлынула первая волна моей радости, я обратился к Редактору с просьбой дать прочесть мою рукопись какому-либо агрегату, — быть может, тот будет более справедлив и объективен, нежели Сотрудники отдела, и наметит мне больший тираж.

На эту скромную просьбу Редактор ответил даже с некоторой обидой, что в его отделе, так же как и в прочих отделах Издательства (за исключением Поэтического), все рукописи читают Люди, и никаких агрегатов нет.

— Почему же Поэты исключаются из этого правила? — спросил я. — Почему им такое предпочтение? Ведь моя «Антология» тоже состоит из стихов, — правда, авторов их нет в живых, ибо они жили давно, в Двадцатом веке.

— Поэтов слишком много, работники Поэтического отдела не справляются с нагрузкой, — ответил мне Редактор. — И приходится применять агрегаты.

Далее он высказал мысль, что непрерывный рост культурного уровня и всеобщее образование имеют, по его мнению, 999 достоинств — и один недостаток. А недостаток этот заключается в том, что очень многие Люди теперь пишут стихи и несут их в издательства, считая себя Поэтами, на самом деле не будучи ими. Правда, количество истинных Поэтов тоже растет, но в процентном и абсолютном отношении их, как и всегда, было гораздо меньше, чем Людей, мнящих себя Поэтами. И так как издательство силами Людей не может справиться с наплывом рукописей, то оно вынуждено прибегать к помощи БАРСов, МОПСов, ВОЛКов, ТАНКов  и прочих вспомогательных агрегатов. Трудно приходится этим агрегатам — ведь обидеть Человека ни один агрегат не имеет права, а правду говорить Авторам он обязан, и эта правда порой горька. А тут еще Специальная Наименовательная Комиссия, которая, как известно, состоит из Поэтов-Добровольцев, дала этим агрегатам такие устрашающие прозвища…

Я попросил Редактора сводить меня в Отдел поэзии, и он охотно провел меня через эти тихие редакционные коридоры в большой и довольно шумный зал, у входа в который висело объявление:

«Палки, зонты и иные опасные предметы просьба оставлять в прихожей!»

— Какое зловещее предуведомление! — сказал я Редактору. — Неужели в наш век возможно рукоприкладство, палкоприкладство и зонтикоприкладство?

— Увы, от Поэтов всего можно ожидать, — ответил Редактор. — Правда, на Людей они не покушаются, но агрегаты от них всегда страдают. Так, в минувшем году один молодой Поэт ударил палкой БАРСа, когда тот сказал ему, что рифмы «любовь-кровь-вновь-бровь» существуют уже четыреста лет и не являются открытием этого Автора. А в позапрошлом году одна начинающая Поэтесса побила зонтиком МОПСа, когда тот отверг ее стихи.

— Никогда не думал, что в наше время могут процветать столь жестокие нравы, — сказал я. — Какое счастье, что, составляя свою «Антологию», я имел дело не с живыми, а с давно почившими Поэтами!

Тем временем перед нами растворились стеклянные двери, и мы вошли в зал. Тотчас же к нам подошла СЛАВА и ласковым голосом спросила, чем же мы намерены порадовать Отдел поэзии: стихами или поэмой. Узнав, что мы еще не написали стихов, она скромно отошла в сторону.

Я стал разглядывать зал. Посреди этого зала стояли диваны и кресла, на которых сидели Поэты. Они мирно беседовали меж собой, и жестокости в выражении их лиц я не заметил. По краям зала стояли столы, за которыми сидели БАРСы, ВОЛКи и МОПСы; все эти агрегаты не походили на зверей, имена которых присвоила им Наименовательная Комиссия. Это были обыкновенные специализированные механизмы, довольно хрупкие и безобидные на вид. ТАНКи тоже отнюдь не напоминали собой эти древние орудия убийства. Тем грустнее было мне увидеть над столами некоторых из этих агрегатов воззвания, свидетельствующие о том, что эти беззащитные механизмы порой подвергаются грубому обращению и даже побоям. Так, над МОПСом висел стишок, сочиненный, возможно, им самим:

Я — всего лишь агрегат, Не причина бед. Бедный МОПС не виноват, Если плох поэт.

Над БАРСом висело четверостишие, написанное классическим ямбом:

Поэт! Ты юноша, иль дева, Иль старый деятель стиха, — Не бей меня в порыве гнева, Да будет скорбь твоя тиха!

— А что означает эта надпись на стене: «Просьба подавать агрегатам чтение рукописи без металлических скрепок»? — спросил я провожатого.

— Эта надпись появилась после одного прискорбного недоразумения, — поведал мне Редактор. — Однажды некий Поэт дал на чтение ВОЛКу лирическую поэму, листы которой были соединены скрепками из намагниченного железа. ВОЛК, прочтя произведение, нашел его гениальным и немедленно побежал с ним к Редактору-Человеку. Тот же не обнаружил в поэме никаких достоинств. Оказалось, что намагниченное железо внесло путаницу в электронную схему ВОЛКа. После этого ВОЛК-27 стал считать всех Поэтов гениями, и его пришлось демонтировать.

— Надеюсь, что Поэт не намеренно совершил свой ужасный проступок? — спросил я.

— Поэт тут не виноват, — успокоил меня мой провожатый. — Он работает в лаборатории, где имеют дело с магнитами.

Не решаясь злоупотреблять далее любезностью моего спутника, я сказал ему, что в дальнейшем осмотр зала я продолжу один, — и он ушел. Я же вмешался в толпу Поэтов, и, когда один из них подошел с рукописью к МОПСу, я последовал за ним.

МОПС очень быстро прочел рукопись и начал ее комментировать. Очевидно, от многократного общения с Поэтами и плохими стихами он давно разучился говорить прозой. Произносил он свою речь-рецензию нараспев, мягким баритоном, стараясь не обидеть Автора:

Стихи — сплошная вата, рифмовка слабовата, Читать их трудновато, жалею вас, как брата. Стихи рациональны, не эмоциональны, Отнюдь не гениальны, а выводы печальны. Шепну вам осторожно: печатать их не можно, Читатель нынче строгий, а стих у вас убогий. Творить вы не бросайте, но классиков читайте…

Я не стал слушать продолжения и подошел к БАРСу, возле которого сидел другой Поэт. БАРС тоже вел литконсультацию стихами:

…Поэма «Водопой» суха, и нет в ней музыки стиха; Она уныла и длинна, отсутствует в ней глубина; Я очень уважаю вас, но мал в поэме слов запас, В ней образов удачных нет, хоть вы талантливый Поэт. С печалью МАВРА [31] вам вернет раздумий ваших мудрый плод, В печать поэма не пойдет, но вас в грядущем слава ждет…

Я отошел от БАРСа и направился к Агрегату по прозвищу ПУМА. Одновременно со мной к этому механизму подошел Человек средних лет и подал довольно толстую рукопись.

— Не посмотрите ли мою книгу «Вздохи и выдохи»? Сто сорок стихотворений.

ПУМА взяла рукопись и моментально прочла ее.

— У ВОЛКа были?

— У всех был. И у Людей, и у агрегатов. Недопонимают, — уныло ответил Поэт.

— «Вздохи и выдохи» можно издать тиражом в один экземпляр, — ласково сказала ПУМА. — Вас это устроит?

— А нельзя ли хоть два экземпляра? — робко молвил малоталантливый Поэт. — И чтобы тираж на последней странице был указан в миллион экземпляров. Или даже больше.

«Какое безобразие! — подумал я. — В старину это называлось „очковтирательством“ и „липой“. Конечно, ПУМА откажет ему в этой дикой просьбе и сделает соответствующее внушение».

Но каково же было мое удивление, когда ПУМА ответила согласием на просьбу Поэта!

— Хорошо, — сказала она. — Издадим «Вздохи и выдохи» условным тиражом в два миллиона и фактически в два экземпляра. Укажите, какую обложку вы предпочитаете, какой формат, какой шрифт и какой сорт бумаги. — С этими словами она подала малоталантливому Поэту папку с образцами: — Выбирайте.

Возмущенный действиями Поэта и агрегата, я поспешил к Редактору-Человеку Отдела поэзии. Не желая делать неприятность данному Поэту, я задал вопрос в общей форме: бывают ли случаи, когда ПУМА ошибается и выполняет заведомо аморальные требования Авторов? Так, например, может ли она, запланировав тираж в два экземпляра, указать в тексте книги, точнее — в издательских данных, что книга вышла тиражом в два миллиона экземпляров?

К моему удивлению, Редактор ответил, что ПУМА так и программирована.

— Агрегат программирован на ложь! — воскликнул я. — Первый раз слышу такое!

— «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман», — процитировал Редактор слова классика. И затем добавил: — Этот обман никому не причинит зла. Поэт обманывает только себя, утешаясь своим обманом. И не надо его огорчать.

— Мне вообще непонятно, зачем издавать книгу, которую никто не будет читать, — сказал я.

— Надо быть терпимым, — проговорил Редактор. — Общество настолько богато, что может издать Поэту книгу, хоть Обществу эта книга и не нужна. Почему бы не доставить радость Человеку!

Признаться, такая логика показалась мне странной, и я ушел от Редактора, нисколько не убежденный им. «Хорошо все-таки, что я не Поэт, — подумал я. — И книга моя выйдет не условным миллионным тиражом, а самым реальным пятитысячным».

 

18. ОСТРОВ МОЕГО ИМЕНИ

Зима в том достопамятном году была суровая. Нева стала рано, залив уже в ноябре покрылся прочным льдом, и из моего окна видны были лыжники и аэробуеры, скользящие по его поверхности. Мы с Надей жили теперь в том же доме, где и мои и Андрея родители, только в другой квартире. Моя «Антология» была сдана в набор, и я ждал корректуру, а тем временем принялся за новый труд — «Писатели-фантасты XX века в свете этических воззрений XXII века». Надя помогала мне в этой работе — разумеется, чисто технически. Ее идеальная память нашла наконец себе должное применение. Андрея я давно не видел — я знал, что он очень занят, и мне не хотелось ему мешать. Все кругом только и трубили об открытии, совершенном его научной группой и им лично. Поэты сочиняли скороспелые вирши об Андрее и его единомышленниках. Некоторые из них, наиболее безудержные, сравнивали его то с Прометеем, то еще бог весть с кем, — видно, у них был, как говорилось в старину, язык без костей. Газеты посвящали новому техническому открытию целые подвалы с громкими шапками вроде: «Аквалидная цивилизация», «Техническая революция» и т. д. В толстых журналах печатались длинные статьи под заголовками: «Аквалид и Дальние Звезды», «Эра моносырья», «Пересмотр земной экономики». Меня удивляла эта шумиха, она казалась мне несерьезной и преждевременной, поскольку самого-то аквалида еще не было. Но, как говорилось в Двадцатом веке, «на чужой роток не накинешь платок».

Надя уже не раз говорила мне, чтобы я съездил навестить Андрея на Матвеевский остров — остров моего имени. Однако, поглощенный своей новой работой, я все время откладывал эту поездку. Но, как в старину говорилось, если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. Однажды вечером Андрей навестил меня.

— Я к тебе с просьбой, — начал он с места в карьер. — Не поможешь ли ты мне пригладить одну статью? Я написал ее для детского научно-популярного журнала, очень просили. Но я не умею излагать свои мысли в общепонятной форме, это у меня коряво получается. Ты прочти, почиркай. Ничего, что я от руки написал? У меня почерк неразборчивый.

— Почерк-то у тебя разборчивый, — ответил я, — но ведь вся эта техническая премудрость мне непонятна.

— Да нет, я тут все без формул изложил, ведь это для детей. Тебе надо только причесать статью стилистически. Ведь у тебя хороший слог.

— Хорошо, я сделаю, что могу, — ответил я. — Но, кстати, почему Нина не взялась за это дело?

— Нина во многом мне помогает, но тут она побоялась быть необъективной. Ей почему-то нравится все, что я делаю. Она сама посоветовала мне обратиться к тебе.

Когда Андрей ушел, я прочел статью — и ничего, признаться, не понял. В ней действительно не было формул, но она изобиловала техническими терминами, таблицами и ссылками на труды всевозможных исследователей. Когда Надя пришла с работы, я дал ей прочесть произведение Андрея, и она сказала, что все понятно, но кое-что надо упростить. С помощью Нади и словарей я заменил наиболее непонятные выражения, пригладил статью стилистически, но смысл ее остался для меня темен.

— Ничего, — улыбнулась Надя. — Дети поймут. Ты просто закоренелый Гуманитарий. Тут все просто до гениальности.

Оригинал этой статьи, написанный рукой Андрея, и поныне находится у меня, а после моей смерти будет храниться в мемориальном музее Светочева.

Когда статья получила мою литературную обработку и я продиктовал ее исправленный вариант МУЗЕ, Надя сказала мне:

— Почему бы тебе самому не отвезти ее Андрею на остров твоего имени? Твой друг в твою честь назвал остров, а ты на нем не бывал.

— Нет, я завтра отошлю статью почтой, — ответил я. — На острове я хоть и не бывал, но отлично знаю его по телепередачам и фотографиям в газетах.

Надя как будто согласилась с моими доводами.

На следующий день — это был Надин выходной — мы с утра вышли на залив побегать на лыжах. Перед этим мы едва не поссорились, выбирая лыжи.

— Возьми самодвижки, — сказала Надя. — На обыкновенных мне надоело кататься.

— Зачем же брать самодвижки, ведь на заливе нет гор, — резонно возразил я.

— А мне вот хочется на самодвижках!

— Бог с тобой, как в старину говорилось, — согласился я.

Лыжи-самодвижки тогда только входили в моду. Внешне они напоминали обыкновенные пластмассовые лыжи, но в них были вмонтированы микродвигатели. Стоило сильнее надавить каблуком на упор, и они включались. На них удобно было въезжать в гору.

Мы вышли на залив и вскоре очутились у ледяной дороги, ведущей на остров моего имени. По ней двигались элмобили, элциклы — и все в сторону Ленинграда. Мы остановили один из элмобилей и спросили, почему это все едут с острова и никто не едет на остров.

— Разве вы не слышали спецсообщения? — удивился один из пассажиров. — Оно передавалось полчаса тому назад.

— Изгнанье из аквалидного рая, — пошутил второй пассажир. — Рай становится опасным.

— Вот как! — засмеялась Надя. — А мы как раз туда.

Она включила лыжи на самоход и помчалась по лыжне, шедшей параллельно ледяной дороге. Пришлось и мне включить самодвижки и догонять ее.

— Надя, ведь это далеко! — воскликнул я, догнав ее. — И ведь все покидают остров.

— Но остров назван твоим именем. Тебя должны пустить на него, — сказала Надя.

— Странная логика, — подивился я. — И потом, уж если ехать на остров, то со статьей, а я ее с собой не взял.

Надя сняла рукавичку и приложила ладонь к своему лбу:

— Статья здесь, не беспокойся.

— Мы рискуем отморозить себе лица, — сказал я. — Смотри, какой сильный встречный ветер.

— И это предусмотрено, — ответила Надя и вынула из кармана куртки две обогревательные маски.

— Надя, значит, ты сознательно пошла на обман! — удивился я. — Ты обдумала эту поездку заранее!

— Милый, да как же иначе можно тебя выманить, — засмеялась Надя. — То ты над своими «фантастами» сидишь, то над СОСУДом, а к другу ни ногой. Вот я и подстроила эту поездку.

— И все-таки нехорошо обманывать. Помнишь, что мы учили во втором классе: «Малый обман — это тоже обман. И капля и океан едины в своей сути».

— Ну, мой обман — это очень маленькая капля, — улыбнулась Надя.

Вскоре показался Матвеевский остров, и мы увидели, что на льду возле берега через равные интервалы стоят УЛИССы. В своих металлических руках они держали плакаты: «На остров — нельзя, состояние опасности». Это же самое они выкрикивали.

— Вот видишь, мы напрасно явились сюда, — сказал я Наде. — УЛИССы нас не пустят.

— Мы просто пройдем мимо них, — возразила Надя. — Ни один механизм не может применять силу против Людей.

— Нельзя злоупотреблять этим свойством агрегатов, — строго сказал я. — Механизмы — слуги Общества.

— Эвакуация закончена. На остров нельзя, — сказал мне один из УЛИССов, когда я подошел к нему.

Но я попросил его найти Андрея Светочева и сообщить о нашем с Надей прибытии. УЛИСС пошел в глубь острова и вскоре вернулся. Рядом с ним шагал Андрей. Он обрадовался нам, но удивленно осведомился: разве мы не слышали чрезвычайного сообщения? Мы ответили, что были в пути. Тогда Андрей сообщил, что завтра начнет действовать Главная Опытная Лабораторная установка по производству аквалида. Как известно, одна из стадий преобразования до сих пор технологически неясна. Только в результате практического опыта будет выяснено, верен ли этот узел технологического процесса. Короче говоря, может произойти взрыв.

— Если произойдет взрыв, значит, аквалид — фикция, мираж? — спросил я.

— Нет. Это будет означать только то, что технологический процесс несовершенен. Другие потом найдут верный путь, учтя эту ошибку.

— Дорогостоящая это будет ошибка, — сказал я.

— А что Человечеству далось даром? — возразил Андрей.

Остров был совсем безлюден. Лишь иногда дорогу нам пересекали УЛИССы, идущие по каким-то заданиям. Корпуса, башни, какие-то непонятные строения, уступами идущие ввысь, окружали нас со всех сторон. Толстые трубопроводы, окрашенные яркой светящейся краской, шли от здания к зданию, то стелясь по земле, то взбираясь на высокие фермы.

— Каким большим стал остров! — сказал я. — И сколько на нем настроили!

— Тут весь земной шарик потрудился, — не спеша ответил Андрей. — А завтра от всего этого, быть может, ничего не останется.

— А когда начнется опыт? — спросила Надя.

— Не бойтесь, я не прогоню вас с острова на ночь глядя, — улыбнулся Андрей. — Опыт начнется завтра в десять утра. Вообще-то намечалось начать в два ночи, но пришлось отложить — Нина захворала.

— При чем здесь Нина? — удивился я. — И разве она не эвакуирована на материк?

— Нет. Она захотела быть со мной во время опыта. Поскольку ее решение твердо, она будет сидеть у дубль-пульта. Все равно мне нужен Помощник. А так, в случае аварии, мы сбережем чью-то жизнь.

— А много было добровольцев, желающих провести с тобой этот опыт?

— Отбою не было. Замучили меня просьбами.

— Но ведь стоять у этого, как ты говоришь, дубль-пульта, наверно, не так уж просто. Тут, наверно, нужны специальные знания?

— Никаких знаний. Только здоровье, внимание и элементарная грамотность. Не техническая, а просто грамотность. Даже ты, со своей нежной любовью к технике и глубочайшим ее пониманием, справился бы с этим делом, — тяжеловесно пошутил Андрей.

— А что с Ниной? — спросил я.

— Вчера она каталась на буере и не рассчитала, налетела на торос. Ушибла плечо. Сидит теперь дома и глотает порошки, а Врача вызывать не хочет. Боится, что тот эвакуирует ее с острова.

— Скажи, какого цвета был буер? — обратился я к Андрею.

Андрей посмотрел на меня удивленно и ответил:

— Красного. Но что за странный вопрос!

— Ничего не странный, — небрежно сказал я. — Вам, Техникам, все кажется странным.

Конечно, с точки зрения всякого здравомыслящего человека, мой вопрос был странен. Но ведь я — то видел на экране АНТРОПОСа, что Нина садилась в красную лодку. Я сразу отчетливо представил себе эту красную электромоторку с надписью «Эос» на борту, Лодка была красная, буер тоже красный… И внезапно на сердце у меня полегчало. Все эти месяцы я тайно беспокоился за будущее Нины, помня прогноз АНТРОПОСа, а теперь мне стало ясно, что АНТРОПОС ошибся. То есть в какой-то мере он оказался прав, но в самой печальной части своего прогноза он ошибся.

Ход моих рассуждений был таков. АНТРОПОС мыслит расширенными общемировыми категориями. Залив, море — для него это масса воды. Лед — это частное, местное явление. Логически лед — это просто замерзшая вода. АНТРОПОС и дает его как воду. Буер — это небольшое суденышко, движущееся по поверхности воды — льда. АНТРОПОС воспринимает его как лодку. Торос, на который налетел буер, — это тот скалистый берег, на котором якобы погибла Нина. Но исхода аварии АНТРОПОС не предвидел, недаром он ошибается в двадцати из ста: Нина жива, только ушибла плечо.

С души моей спала подспудная тяжесть, мне стало легко. И сам этот остров, названный моим именем, весь застроенный непонятными сооружениями, показался мне милым и уютным.

— Ну вот мы и пришли.

Мы стояли перед одноэтажным пластмассовым домом, в котором жил Андрей. Не стану описывать вам этот дом — вы все его отлично знаете: там теперь филиал мемориального музея А. Светочева.

Мы вошли. Нас встретила Нина. Она очень похорошела с той поры, когда я расстался с нею. Правда, она была бледна, но и это ей шло. Плечо у нее, видно, болело сильно, но она крепилась. Я познакомил ее с Надей. С огорчением я заметил, что они друг другу не понравились. Не то чтоб между ними возникла неприязнь — нет, они просто не нашли общего языка. И даже когда Надя на память продиктовала исправленную мною статью Андрея, Нина нисколько не восхитилась ее феноменальной памятью. Сама же статья понравилась и Нине, и Андрею.

После ужина Надя сразу же ушла спать в отведенную нам комнату. Нина осталась в столовой-гостиной, а мы с Андреем пошли в его рабочую комнату. Он засел за какие-то чертежи и таблицы, я же принялся рассматривать его альбом с марками. Это длилось довольно долго.

— Иди-ка лучше спать, — сказал я Андрею, — утро вечера мудреней. И потом есть такая старинная пословица: перед смертью не надышишься. Только не пойми ее буквально.

— Ты завтра увези этот альбом с собой, — проговорил Андрей. — Если что-нибудь со мной случится — бери себе. А если все будет в порядке — верни. Чур, не зажиливать!

— Ладно, возьму, так и быть, — ответил я. — И честно верну. Очень нужны мне твои аляповатые зверюшки!

— От портретника слышу! Бей портретников! — Он вскочил со стула, схватил с дивана подушку и ударил меня по голове. Я схватил другую подушку — и началась катавасия, как в старину говорилось.

— Развозились, как маленькие! — с притворной строгостью сказала Нина, войдя в комнату. — Весь дом трясется.

— Не мешай, Нина, идет бой между добром и злом! — крикнул Андрей, принимая мой очередной удар подушкой и пытаясь нанести мне ответный.

В это время кто-то постучал в наружную дверь. Я сразу догадался, что это какой-нибудь механизм: Люди имели право входить без стука.

— Можно, — сказал Андрей, выходя в прихожую.

Дверь открылась, и в клубах морозного пара появился УЛИСС.

— Срочное сообщение, — изрек он. — В суперреакторе номер три обнаружил неполадку типа альфа триста двадцать один.

— С этим надо обращаться к ЭЗОПу, — строго сказал Андрей. — Сколько раз говорил, что вопросы, степень важности которых ниже градации В, меня не интересуют.

— Выслушал. Иду к ЭЗОПу, — бесстрастно ответил УЛИСС и вышел, аккуратно закрыв за собою дверь.

— Удивительно бестолковы эти УЛИССы, — посетовал Андрей. — Горе мне с ними. И когда наконец мы избавимся от этой допотопной техники!

Не прошло и минуты, как наружная дверь снова открылась и в прихожую без стука вошел другой агрегат. Он был невелик — ростом с десятилетнего ребенка; за плечами его поблескивали сложенные крылья.

— Почему вы вошли без стука? — строго спросил я его. — Много воли вашему брату-агрегату дают!

— Мне разрешено без стука, — с некоторой обидой ответил механизм и затем, обратясь к Андрею, сообщил: — Накопление субстрата идет нормально. Но в главном корпусе, в узле дельта сто семнадцать обнаружил неполадку типа А двадцать один.

— Сейчас иду, — ответил Андрей. — Затем, обратясь ко мне, сказал: — Это ЭРОТ, новинка нашей техники. Ему разрешено входить без стука. А ты не хочешь посмотреть Главный корпус?

— Почему же нет, охотно посмотрю, — с готовностью ответил я, чтобы не огорчать Андрея.

— Я тоже, пожалуй, пройдусь с вами, — сказала Нина. — Похожу — может, и плечо пройдет.

— Ничего себе способ лечения, — молвил я, набрасывая Нине на плечи синтемовую шубку. — Медицина на уровне шаманов. Тебе надо просто вызвать Врача.

Но она пропустила мои слова мимо ушей — это было в ее духе.

Мы вышли из дому на мороз. Красный вращающийся прожектор горел на мачте, и весь остров был залит красноватым тревожным светом. Впереди нас молча шагал странный агрегат со сложенными крыльями. В нем чувствовалась какая-то неприятная самостоятельность, даже самоуверенность.

— Мы отлично знаем дорогу, — сказал ему Андрей, — а вот в Главном корпусе надо включить свет.

ЭРОТ легко оттолкнулся от земли, расправил крылья и полетел. Вскоре в Главном корпусе зажглись окна.

Когда мы вошли в это здание, меня поразила его величина; снаружи Лаборатория не казалась такой большой. Огромный, ярко освещенный зал уходил вдаль. По обеим сторонам прохода стояли какие-то чудовищные машины и сооружения. У приборов, следя за циферблатами, молча стояли дежурные УЛИССы. Вверху, под прозрачной крышей, где переплетались тысячи кабелей и трубопроводов, беззвучно летали два ЭРОТа.

Андрей пошел в дальний конец зала, и вскоре его не стало видно, он совсем затерялся в этом механизированном пространстве.

Нина подвела меня к столу-пульту, на котором было множество цветных кнопок, и села в кресло.

— Вот здесь я завтра буду работать, — беспечно сказала она. — Буду нажимать кнопки.

— А ты не запутаешься? — спросил я.

— Нет, ведь есть схема. — Она вынула из выдвижного ящика большую, наклеенную на картон таблицу. — Вот здесь все показано. Ребенок — и тот не спутает.

Действительно, на таблице были изображены те же самые кнопки, что и на пульте, и указано время, когда надо нажимать на каждую из них.

— А это что за большая красная кнопка?

— Это кнопка критического перепада. Та самая.

— И ты нажмешь ее?

— Нажму, — улыбнулась Нина.

— У тебя совсем больной вид, — сказал я. — Очень болит плечо?

— Побаливает, — неохотно призналась она. — Но завтра все пройдет.

— А если не пройдет?

— Тогда придется вызывать Добровольца. Но я все равно останусь на острове.

 

19. КРАСНАЯ КНОПКА

Утром меня разбудила Надя.

— Вставай, иди завтракать. Я уже позавтракала. Скоро нам надо отправляться домой.

Я встал, глянул в окно. За ночь потеплело, шел снег. На фоне ярко-желтой башни отстойника он был хорошо виден. Уже рассветало, но тревожный красный свет вращающегося прожектора по-прежнему падал на остров моего имени. Было очень тихо.

За завтраком я внимательно смотрел на Нину. У нее был совсем больной вид. Я так прямо и сказал ей об этом, но она промолчала.

— Да, придется вызывать Добровольцев и выбирать из них наиболее подходящего, — молвил Андрей. — Выбрать такого не особенно трудно — был бы Человек с крепкими нервами.

— А я? — обратился я к Андрею.

— Что ты? — удивился Андрей.

— Я и есть такой Человек. Правда, не слишком технически грамотный, но с крепкими нервами.

— А ты представляешь, как это рискованно? — тихо спросил Андрей.

— Ну представляю… Но почему кто-то другой должен рисковать, а не я? Ведь естественнее пойти на это именно мне. Как-никак — мы с тобой друзья.

Андрей задумался. Потом сказал:

— Ты меня устраиваешь даже больше, чем кто-либо другой. Ведь пульты отстоят далеко один от другого, а с тобой мы можем вести мыслепередачи. Это удобнее радио- и телесвязи и удобнее, чем телефонная связь.

— Вот все и устроилось, — сказал я Нине. — Ты спокойно можешь лететь в Ленинград вместе с Надей.

В это мгновение без стука открылась дверь. Вошел ЭРОТ. На его сложенных крыльях блестел снег. Снег таял и стекал на пол.

— Явился по распоряжению ЭЗОПа, — сказал агрегат. — Емкости заполнены субстратом. Через двадцать три минуты необходимо вводить в действие систему А.

— Принял и понял, — ответил Андрей.

ЭРОТ вышел, оставив на полу влажные следы.

«Не потрудился даже отряхнуть с себя снег перед тем как войти к Людям, — подумал я. — До чего специализирован, до чего избалован!»

Я пошел в отведенную нам с Надей комнату и объяснил Наде, в чем дело. Узнав о моем решении, она заплакала. Затем спросила:

— Но ты веришь, что все обойдется благополучно?

— Сказать по правде — не очень, — ответил я. — Андрей — неудачник. До этого у него были неудачи маленькие, средние и большие. Теперь, вероятно, его ждет полное крушение. Но когда у друга беда, надо быть с ним рядом.

— Да, ты прав, — сказала Надя сквозь слезы. — Но я верю, что все кончится хорошо.

— Будем надеяться, — ответил я. — Если же со мной что-либо случится, то постарайся, чтобы работу над СОСУДом продолжил достойный преемник. Что касается корректуры «Антологии», то все надежды я возлагаю на тебя и на твою память.

Вскоре прибыл легколет. Надя улетела на нем одна. Нина лететь отказалась, несмотря на то, что присутствие ее на острове моего имени было теперь не только не обязательно, но и просто бессмысленно.

Когда Надя села в кабину рядом с ЭОЛом, я шепнул ей:

— Пожелай нам удачи.

— Ни пуха ни пера, — громко сказала Надя.

— Убирайся к черту! — ответил я.

Нина с Андреем удивленно посмотрели на меня.

— Это так полагается, — пояснил я им. — В данном случае это не ругательство, а нечто вроде заклинания.

Вскоре мы с Андреем отправились в Главную Лабораторию, а Нина пошла домой. Она решила прилечь. Выглядела она совсем неважно.

Без десяти минут десять я сел за дубль-пульт. Андрей пошел в другой конец огромного зала, чтобы занять место у главного пульта.

В 10.00 я включил первую кнопку. Она была зеленого цвета. Весь зал наполнился глухим вибрирующим гуденьем. УЛИССы, стоящие у приборов, на минуту подняли вверх металлические руки — в знак того, что системы действуют нормально. ЭРОТ легко спланировал откуда-то из-под стеклянной крыши, где извивались бесчисленные трубопроводы и кабели, и, встав на мгновенье перед пультом, расправил крылья, которые светились зеленоватым светом.

— Неполадок в узлах нет, — доложил он и опять взвился вверх.

Затем из круглого люка в полу выполз механизм, какого я никогда и не видывал. Он был облицован пластмассовой чешуей и полз, как змея. На хвосте у него был крючок. Плавно извиваясь, подполз он к подножию пульта и поднял голову; за металлической обрешеткой головы светился круглый зеленый глаз.

— Подземное хозяйство в порядке, — отрапортовал агрегат-змея. — Вводы силовых кабелей в порядке, контакты группы бета в порядке. Распоряжений нет?

— Раз все в порядке, то какие могут быть распоряжения, — резонно ответил я. — Можете ползти обратно.

Через восемь минут после включения первой кнопки я, согласно лежащей передо мной схеме, нажал вторую — белую. Гуденье в зале перешло в другую тональность. За хрустальным щитком какого-то огромного агрегата, вмонтированного в пол неподалеку от пульта, заметались синие молнии.

В эту минуту я услыхал мыслесигнал Андрея.

— Ну как? — поинтересовался Андрей.

— Все в порядке, — ответил я. — В этой работе действительно нет ничего сложного. Я не против нее, но удивляюсь, почему ты не поручил это дело какому-нибудь там ЭРОТу или УЛИССу.

— Дело слишком ответственное, — ответил Андрей. — Человек — это Человек, а агрегат — только агрегат.

— Мне вообще не совсем понятен этот принцип дубляжа, — сказал я. — Ведь у тебя точно такой же пульт и те же самые кнопки, что и у меня. Только не подумай, что я хочу уйти на попятный двор, как в старину говорилось. Просто мне это странно. Или это перестраховка? Было в древности такое понятие.

— Не перестраховка, а страховка, — ответил Андрей. — Процесс преобразования, как я тебе говорил, длится сорок пять часов тридцать девять минут. За это время кто-то из нас может устать, сделать ошибку из-за невнимания. Но так как нас двое, то ошибка почти исключена.

— Что ж, один ум хорошо, а два лучше, — согласился я. — А скажи, как называется агрегат-змея, который ко мне приползал?

— ПИТОН, — ответил Андрей. — Все?

— Все. Мыслепередача окончена.

В 10.27 я нажал третью — синюю кнопку. В 10.49 — желтую. В 11.04 какую-то полосатую. Все шло как по маслу — по старинному выражению. Между нажатием некоторых кнопок интервалы были всего шесть—восемь минут, но были в сорок минут и в час десять. В один из таких перерывов я успел сходить в душ, в другой — успел пообедать с Андреем. Время от времени прямо к пульту подходил САТИР и приносил еду и горячий чай. Изредка мы вели мыслепередачи с Андреем, подбадривая друг друга. Так прошел день, и так прошла ночь.

— Сутки отдежурили, поздравляю! — сообщил мне Андрей в десять утра.

— День да ночь — сутки прочь, — ответил я старинной поговоркой. — Как ты себя чувствуешь?

— Хорошо, — ответил Андрей. — А ты?

— Тоже хорошо. А как Нина?

— Сейчас говорил с ней и видел ее по видеофону. Лежит. По-видимому, у нее не только сильный ушиб, но и простуда.

— Отправь ее, пока не поздно, на материк, — дружески посоветовал я.

— Да разве она послушается! — ответил Андрей. — Ты же знаешь ее… Все?

— Все. Мыслепередача окончена.

Прошел и этот день, наступила вторая ночь нашего бдения. Было нажато уже много кнопок самых различных цветов и оттенков. В 2 часа 5 минут ночи я нажал черную кнопку. Следующая была красная — та, от которой зависело многое. Ее надо было нажать через двадцать пять минут после черной.

— Ну как? — спросил меня по мыслепередаче Андрей. — Как ты себя чувствуешь? Не страшно?

— Страшновато, — ответил я. — Но что ж поделаешь.

— Мне тоже страшновато, — сказал Андрей. — Желаю счастья. Все?

— Все. Мыслепередача окончена.

Я не слышал, как к пульту подошла Нина. Она была бледна, но даже бледность ей шла. Удивительное дело — ей все шло.

— Хочу посмотреть, как вы тут, — сказала она, легким движением сбросив на барьер пульта шубку.

— Ты выбрала самое подходящее время, — не без иронии заметил я. — И какое на тебе нарядное платье! Точно на бал.

— Еле напялила его, так плечо болит, — улыбнулась Нина. — Но как-никак — торжественный случай. А у тебя тут все в порядке?

— Все в норме.

— И змей-горыныч приползал?

— Ты имеешь в виду ПИТОНа? Приползал.

— Он очень смешной. Раз я нацепила ему на хвост бумажку, он так с нею и уполз в свое подземелье.

— Нехорошо издеваться над механизмами, — сделал я замечание Нине. — Механизмы служат Обществу.

— А ты все такой же.

— Уж какой есть, — ответил я.

— Ну, до свиданья, — Нина перегнулась через барьер и торопливо поцеловала меня. — Вот так. Будь счастлив.

Она пошла по голубоватым плиткам пола в другой конец зала к Андрею. Легкой походкой, в ярком оранжевом платье проходила она мимо УЛИССов, настороженно стоящих у непонятных мне приборов, мимо этого дьявольского нагромождения техники, — мимо всего того, что через несколько минут могло нас убить.

Но пришло время нажать красную кнопку. Я положил на нее палец и подумал: что я сейчас почувствую? Наверно, ничего не почувствую. Все произойдет мгновенно. В таких случаях напоследок люди всегда вспоминают что-то очень важное — так я читал в книгах. Что мне надо вспомнить — Надю, «Антологию»?

Я нажал красную кнопку и вспомнил в этот миг Нину. Вот она стоит у невысокого песчаного обрыва, отражаясь в тихой воде озера…

 

20. АКВАЛИД — ЕСТЬ!

Кнопка была утоплена мною в гнезде до конца. Но ничего не произошло. Только гул в зале стал громче. Он шел волнами, то замирая, то нарастая. Казалось, все эти бесчисленные агрегаты с трудом, задыхаясь, лезут куда-то в гору. УЛИССы, стоящие у приборов, подняли на минуту свои металлические руки в знак того, что все в порядке. Из стеклянного поднебесья слетел ЭРОТ и, расправив крылья, отрапортовал:

— Узлы системы омикрон-два вступили в действие. Неполадок нет.

Затем ЭРОТ улетел, а из люка выполз змей-горыныч и сообщил, что подземное хозяйство в порядке.

Я связался с Андреем по мыслепередаче и поздравил его с тем, что опасность миновала.

— Да, теперь все ясно, — ответил он. — Аквалид будет. Ты очень устал?

— Потерплю, — сказал я. — Ведь осталось всего четыре часа.

Через некоторое время я, согласно графику, нажал синюю кнопку, затем голубую. И вот в 7.39 утра была нажата последняя — белая с зеленым восклицательным знаком. После этого я откинулся на спинку кресла и задремал под негромкий гул агрегатов — этот гул был теперь ровным, убаюкивающим. Потом, сквозь дрему, я различил какие-то новые звуки. Где-то далеко, в середине зала, что-то падало через равномерные промежутки времени — падало с каким-то не то металлическим, не то стеклянным звоном. И вдруг я почувствовал, что кто-то коснулся моего плеча. Я открыл глаза. Передо мной стояла Нина.

— Вставай, соня, — сказала она. — Аквалид пошел!

— Кто пошел? Куда пошел? — не понял я спросонок.

— Ах, да идем же! Какой ты чудак!

Я окончательно проснулся, поглядел на Нину и увидел слезы в ее глазах.

— Что-нибудь опять неладно? — спросил я. — Ты плачешь.

— Да нет же, все чудесно. Я так рада за Андрея! Уж и поплакать нельзя…

— Ну, плакать надо было раньше, — резонно заметил я. — Часа так четыре назад. — И, встав с кресла, пошел следом за Ниной.

Мы долго шли по залу, затем свернули в какой-то закоулок. Здесь у стены стояли сменившиеся УЛИССы, — они будто спали стоя. Смежив крылья и прислонившись к могучим УЛИССам, словно малые дети, спали ЭРОТы. У их ног с потухшими линзами, без движения лежали ПИТОНы.

— Сонная семейка, — сказала Нина и походя дала щелчок ЭРОТу — прямо по лбу.

Я хотел было сделать ей замечание и напомнить, что механизмы — слуги Общества и их надо уважать, но промолчал. Я знал, что она просто засмеется в ответ. Такой уж был у нее характер.

Мы шли по направлению к тем ритмичным звукам, к звонким ударам падения, которые я слышал сквозь сон еще у пульта. Звуки эти все приближались. Вот мы свернули в коридор между какими-то машинами, и я увидел Андрея. Он осунулся, глаза ввалились. У него был вид безумного. Он стоял перед большим агрегатом, а из квадратной пасти этого агрегата в металлический ящик, стоящий на полу, со звоном падали какие-то кирпичики, похожие на лед. Один такой брусок был у Андрея, и он его перебрасывал с руки на руку, словно боясь отморозить пальцы. У меня мелькнула мысль, что все это сплошная ошибка, что вместо своего пресловутого аквалида Андрей получил самый обыкновенный лед. Боясь высказать эту мысль, я нагнулся и схватил брусок. Но, схватив, я тотчас же выронил его. Брусок обжег мне пальцы. Он тяжело, с глухим звоном упал на пол — и не разбился.

— На, возьми мой, он уже остывает, — глухо сказал Андрей и сунул мне в руку свой кирпичик. Я взвесил его на руке — он был весьма тяжел. Потом оглядел его со всех сторон. Это было похоже и на лед, и на полупрозрачный металл, и на стекло, а вообще-то говоря, — ни на что не похоже.

— Значит, это и есть аквалид? — спросил я.

— Да. Это аквалид градации А. Можно получить всякие другие разновидности, с другими свойствами. Но пока будем испытывать этот. Сейчас пойдем к КАИНу. За ним будет последнее слово.

По крытому переходу мы направились в соседнее здание. Стены перехода были прозрачные. За ними лежали сугробы. На них ложился зеленый свет вращающегося прожектора. Состояние опасности кончилось.

Мы вошли в зал, посредине которого возвышался огромный агрегат. Он уходил далеко в глубь зала, нам видна была только его лицевая сторона с двумя круглыми большими циферблатами. Над ними белел телеэкран, а внизу чернело квадратное отверстие. Все это напоминало лицо какого-то сердитого великана.

— Сейчас КАИН не пожалеет силы, — сказал Андрей и швырнул брусок аквалида в квадратную пасть агрегата. Тот глухо заурчал, потом взревел, я ощутил, как пол дрожит у меня под ногами. Два циферблата зажглись красным огнем. На телеэкране стало видно, что происходит с бруском в чреве КАИНа.

На брусок спускались стальные молоты, в него пытались вонзиться алмазные сверла, его схватывали клещи из сверхтвердых сплавов. КАИН то раскалял брусок, то бросал его в жидкие газы, охлажденные почти до абсолютного нуля. Он погружал его в кислоты и щелочи, вталкивал его во взрывную камеру, подвергал губительным излучениям. Стрелка правого циферблата, показывающая силу испытания, все время дрожала на красной черте. Но стрелка циферблата, показывающего степень разрушения материала, по-прежнему стояла на белой черте, не подвигаясь ни на микрон.

Испытание длилось долго. Наконец КАИН взревел, словно в злобе на свое бессилие, и умолк. Из его пасти на пол упал брусок. Андрей поднял его. Аквалид был точно такой же, как до испытания. На нем не было ни единой царапины.

— Вот теперь можно сообщить на материк, что аквалид есть, — сказал Андрей.

После этого мы пошли в столовую, расположенную в центре острова моего имени. Втроем сели мы за столик в огромном пустом зале. Здесь было очень тихо, и от усталости, от необычности всего происходящего мне вдруг показалось, что я просто сплю и вижу сон. Мне захотелось ущипнуть себя, чтобы проснуться и очутиться в своем кабинете, где на столе лежат рукописи и записи для СОСУДа, где на полках стоят привычные ряды книг…

Но вот к столику подошел САТИР и остановился, ожидая распоряжений, и я убедился, что все это явь.

— А не выпить ли нам шампанского? — сказал Андрей. — Что-что, а бутылку шампанского мы заслужили.

— Сейчас доложу САВАОФу, — произнес САТИР.

Он ушел, а я намекнул Андрею, что этак и Чепьювином стать недолго — один раз шампанское, другой раз шампанское, а там и кое-что покрепче.

— Другого такого раза не будет, — ответил Андрей. — Аквалид есть, больше мне открывать нечего… — В его голосе мне послышалась тайная грусть, будто ему стало жаль, что все уже сделано.

К столику вернулся САТИР, неся бокалы и фрукты. Следом за ним грузно шел сам САВАОФ, торжественно неся бутылку. Он лично раскупорил ее и налил вино в наши бокалы. Мы сдвинули бокалы и слегка ударили их друг о друга («чокнулись», как в старину говорилось) и только потом выпили.

Когда мы покинули столовую, я попрощался с Ниной и Андреем и вызвал легколет. Я знал, что здесь мне больше делать нечего, сейчас нахлынут Журналисты, Корреспонденты, Ученые. Объясняться с ними — дело Андрея.

Было уже совсем светло, и, когда я летел к Ленинграду, я видел, что вся дорога на остров теперь забита элмобилями. Масса людей, неся приветственные плакаты, шла к Матвеевскому острову, увязая в глубоком снегу, но упорно продвигаясь вперед. Такого множества людей я никогда не видел.

Вернувшись домой, я завалился спать и проспал четырнадцать часов.

 

21. КОРАБЛЬ ПРИСПУСКАЕТ ФЛАГ

Все последующие месяцы, вплоть до июля, я усиленно работал над новым своим литературно-исследовательским трудом «Фантасты XX века». Мои Читатели, впоследствии ознакомившиеся с этой значительной (смею думать — не только по объему) книгой, едва ли поверили бы, что это монументальное исследование я создал за столь короткий срок.

Всецело поглощенный работой, я за все эти месяцы не разу не смог побывать у Андрея на острове моего имени. Впрочем, я отлично знал, что друг мой жив и здоров. Стоило включить телевизор или развернуть газету — и сразу можно было наткнуться на его имя. Эпоха аквалида уже началась. Во всем мире строились заводы по производству единого материала, и Андрей работал над упрощением и усовершенствованием технологического процесса.

Однажды, совершая прогулку, мы с Надей остановились у памятника творцу Закона Недоступности — Нилсу Индестрому. Памятник высился все такой же мрачный, но медная доска с формулой Закона была с пьедестала снята, ибо Закон этот был опровергнут Светочевым. В таком виде памятник стоит и поныне.

В школах и институтах вводился курс аквалидоведения. Свертывалась металлургическая промышленность. Открывались массовые курсы по переквалификации Металлистов, Керамиков, Химиков, Строителей, Деревообделочников и многих других специалистов. К счастью, мне не надо было менять своей профессии.

В конце июня вышла из печати моя «Антология». С прискорбием должен сказать, что она не встретила достойного отклика. Многие журналы сделали вид, что не заметили ее, в других же появились небольшие статейки, которые никак нельзя было назвать объективными и доброжелательными. Их авторы с энергией, достойной лучшего применения, обвиняли меня в узости взглядов, в одностороннем подборе материалов, в том, что якобы я обедняю поэзию XX века. Но так или иначе «Антология» вышла в свет, и я был весьма доволен этим крупным событием, оставив на совести Критиков их недостойные нападки на мой капитальный труд.

Накануне того достопамятного и печального дня, о котором пойдет речь в этой главе, Андрей связался со мной по мыслепередаче и пригласил меня на следующий день к себе, на остров моего имени. Он сообщил, что будут производиться испытания подводного тоннелепрокладчика. Не желая огорчать друга своим отсутствием, я согласился, хоть мне был дорог каждый час.

Встав на следующее утро, я не пожалел, что принял приглашение Андрея. Погода была прекрасная, на небе — ни облачка. Простившись с Надей (она в этот день не могла сопровождать меня) и взяв портфель, где лежал экземпляр «Антологии» с дарственной надписью Нине и Андрею, я вышел из дому и направился к берегу, до которого от моего жилища рукой подать. Здесь, спустившись на бон лодочной станции, я выбрал себе голубую электромоторку и стал отвязывать ее от причала.

В этот миг ко мне подошел дежурный САМСОН. Предостерегающе прогудев, он поднял правую руку, и на металлической ее ладони зажегся красный огонек. Это был знак запрета. Другой рукой САМСОН указал мне на берег, точнее — на кабинку, где находилась электронная метеокарта. Я поглядел на небо, на горизонт. Нигде не было ни единого облачка. Приходя к выводу, что САМСОН ошибся, я отвязал конец и сел в лодку.

Уважаемый мой Читатель! Никто никогда не мог обвинить меня в невыполнении каких-либо правил, и ко всем механизмам я всегда относился с должным уважением, памятуя, что они слуги Общества. Но с этим САМСОНом № 871 у меня были личные счеты. Еще в дни моего безмятежного детства этот САМСОН № 871 не раз портил мне настроение, запрещая садиться в лодку при малейшем волнении на море. Уже и тогда этот агрегат был стар и бестолков, а даром речи он вообще снабжен не был. Теперь же он стал еще и подслеповат и часто принимал взрослых за детей. Поэтому я решил пренебречь его сигналами и, включив двигатель, отчалил от берега.

Увидев, что я его не послушался, САМСОН забегал по бону, тревожно гудя и все время поднимая руку с красным огоньком, а другой тыча в сторону будки с метеокартой. Но я вовсе не желал, чтобы мой свободный день, единственный за несколько месяцев, был испорчен из-за старческой строптивости, а возможно, и личной неприязни ко мне этого САМСОНа № 871. Все дальше и дальше уходил я от него в залив, задав курс электромоторке на остров моего имени.

Море лежало передо мной гладкое, словно лакированное, без единой морщинки и очень пустынное. Ни одного корабля не заметил я ни вблизи, ни у черты горизонта. Я не придал этому значения, целиком занятый своими мыслями. А следовало бы обратить на это внимание!

Когда я подходил к острову, подул легкий ветерок с юго-юго-запада. Мне показалось это даже приятным — слишком жарко было до этого. Привязав лодку, я вступил на остров моего имени. Меня удивило, что он безлюден. Остановив проходящего мимо УЛИССа, я спросил, где же все люди.

— Все на испытаниях. Все на испытаниях, — ответил УЛИСС.

Я начал расспрашивать его, где проводятся испытания, но этот малосообразительный детина все время сыпал какими-то терминами, а толком объяснить ничего не мог. Я отпустил его и поманил к себе пролетавшего мимо ЭРОТа — я знал, что эти потолковее. Действительно, ЭРОТ снизился, сложил крылья и встал передо мной как лист перед травой, как говорили наши прадеды, и довольно толково объяснил, что все люди сейчас находятся на Опытном поле, где скоро начнутся испытания НЕПТУНа.

Боясь заплутаться среди всех этих корпусов, башен и иных непонятных сооружений, я попросил ЭРОТа указать мне дорогу, что тот и исполнил. Он полетел впереди меня, и через некоторое время я очутился на большой немощеной площади, которая находилась на отнятом у моря пространстве за зданием Главной Лаборатории. На площади толпилось много народу, а посреди нее возвышалось зеленоватое чудовище метров пятнадцати в длину и метра четыре высотой.

— Это и есть пресловутый НЕПТУН? — спросил я какого-то Человека.

— Да, это НЕПТУН.

Тогда я поблагодарил ЭРОТа за внимание и отпустил его лететь по своим делам, а сам, лавируя среди зрителей, подошел к НЕПТУНу поближе.

Агрегат напоминал гигантскую ящерицу, только без ног. Сделан он был из аквалида. Все тело чудища было усеяно маленькими круглыми отверстиями, а внизу, у самого брюха, виднелось нечто, напоминавшее жабры. Туловище оканчивалось гибким плоским хвостом на валиках. Здесь, на хвосте, был расположен небольшой пульт с кнопками, циферблатами приборов и прочей премудростью, а дальше шло несколько рядов сидений — нечто вроде скамеечек, на трех человек каждая. В целом НЕПТУН произвел на меня большое впечатление. Конечно, нынешние подводные агрегаты куда больше, но ведь это был первый агрегат такого типа.

Вскоре я увидел Андрея. В сопровождении Ученых и Журналистов он вышел из-за противоположной стороны НЕПТУНа и подошел к пульту, что-то объясняя своим спутникам. Лица многих из этих Людей были мне хорошо знакомы по книгам, газетам, журналам и телепередачам. Здесь находились все научные светила нашей Планеты, а также несколько знаменитых Космонавтов; причина их интереса к этому подводному чудищу, признаться, была мне тогда не вполне ясна.

При появлении Андрея послышались приветственные возгласы, толпа зрителей зашевелилась, и получилось как-то так, что я очутился в первом ряду. В эту минуту Андрей, оторвав взгляд от пульта, выпрямился и поглядел на зрителей. Тут наши взоры встретились. Выйдя из окружения Ученых светил, Андрей подбежал ко мне, схватил за руку и подвел к НЕПТУНу. Здесь он представил мне своих коллег и затем отвел меня к пульту.

— Ты как раз вовремя, — сказал он. — Сейчас побываешь под водой — и не промокнешь. Будем испытывать агрегат. А что у тебя в портфеле?

Я пояснил ему, что в портфеле лежит экземпляр моей «Антологии» с дарственной надписью. Но я хотел вручить книгу сразу им обоим — и Нине и ему. А где Нина?

— Полчаса тому назад уехала на островок номер семь проверить записи приборов.

— А скоро она вернется?

— Часа через полтора. Я нарочно послал ее на этот островок. Она хотела покататься на лодке вокруг нашего острова, а я ей сказал: «Уж если хочешь покататься, то поезжай на островок номер семь, сними показания».

— Там что, важные какие-нибудь приборы?

— Вовсе нет. Просто она очень устала от гостей. Пусть отдохнет от них, побудет подольше в море. Одолевают нас гости.

— Но разве ей не интересно присутствовать на испытании НЕПТУНа? Или это, быть может, небезопасно?

— Абсолютно безопасно. На испытаниях она уже была. Третьего дня наша научная группа провела негласное испытание. А сейчас будет показательное — для всех.

Меж тем легкий ветерок, который я едва ощущал по прибытии на остров моего имени, стал сильнее. С юго-юго-запада надвигалась туча. Какая-то смутная тревога закралась в мою душу.

— Андрей, на какой лодке уехала Нина? — спросил я.

Андрей недоуменно посмотрел на меня, удивляясь кажущейся никчемности моего вопроса. Потом сказал:

— Она всегда ездит на той электромоторке, что стоит у причала за нашим домом. Такая красная лодка. А что?

— Лодка под названием или номерная?

— Под названием. «Зорька». Но почему ты спрашиваешь об этом? — В голосе Андрея прозвучала тревога.

А в моей памяти уже вертелась строка древнего, но вечно молодого Поэта: «…Когда розоперстая Эос…», «…Когда розоперстая Эос…» Но почему меня пугает это имя «Эос»? Ведь лодка называется «Зорька». Да, но ведь «Эос» по-древнегречески — это «заря», «зорька»!.. АНТРОПОС в своем прогнозе показал красную лодку, на борту которой было название «Эос».

— Андрей! Бежим к спасательному катеру! Срочно отмени испытания! — крикнул я своему другу.

Андрей побледнел — видимо, мое волнение передалось ему, и он почувствовал, что с Ниной что-то неладно.

— Объявите всем, что испытания НЕПТУНа откладываются, — тихо сказал он Лаборанту.

Мы побежали к пристани. Здесь дежурный САМСОН № 223 поднял руку с красным огоньком на ладони и не хотел пустить нас на спасательный катер. Но нам было не до САМСОНа. Мы отчалили, включив двигатель на полную мощность и дав приборам курс на островок № 7.

— Вот тут обычно стоит «Зорька», вот у этой пристаньки, — сказал Андрей, показывая на маленький причал возле дома. Здесь нет САМСОНа, а то он бы не пустил Нину в залив.

Меж тем ветер крепчал. По заливу шли волны. На них уже появились белые гребни. Тучи заволокли все небо. Стало темно.

— Я сам послал Нину навстречу этой погоде, — сказал вдруг Андрей. — Когда я посоветовал ей поехать на островок номер семь, я сидел за рабочим столом, а за моей спиной была электронная метеокарта. Я даже не обернулся, не посмотрел, какая ожидается погода на ближайшие часы. Небо с утра было такое ясное…

Увы, небо перестало быть ясным. Ветер все нарастал. По морю шли уже не волны, а валы. Наш катер бросало, он зарывался носом в воду, вода перехлестывала через фальшборт на палубу. Капли дождя и брызги, летя почти по горизонтали, кололи лицо.

— Я вызову АИСТов, — сказал Андрей. — Пусть они летят к островку.

Он вызвал по личному наручному прибору диспетчерскую ВСС и дал координаты. Диспетчер немедленно ответил, что АИСТы вылетают на поиски. Далее он добавил, что немедленно свяжется с береговыми шведскими и финскими ВСС.

— Но почему Нина сама не вызвала АИСТов по личному наручному прибору? — спросил я. — Может быть, она сейчас сидит на этом островке в безопасности и ждет, когда буря утихомирится?

— Этот прибор у нее вечно валяется на столе, — ответил Андрей. — И на этот раз, очевидно, она его не взяла.

«Час от часу не легче», — подумал я и вдруг заметил, что все еще держу в руке портфель с «Антологией». Затем, открыв люк в кокпит, я бросил туда этот мокрый портфель. «Придется ли вручить Нине эту книгу?» — с тревогой подумал я.

— А где «двойник» Нины по мыслепередаче? — спросил я. — Помнится, эта ее подруга жила в Ленинграде.

— Она давно вышла замуж за моряка и сейчас живет во Владивостоке, — ответил Андрей.

— Одно к одному, одно к одному, — тихо сказал я.

Вскоре мы услышали рокот, шедший с неба, — он был слышен даже сквозь вой штормового ветра. Потом мы увидали пять АИСТов. Они летели со стороны Ленинграда, это были машины знаменитой Второй Балтийской Эскадрильи ВСС. Они летели, то взмывая в тучи, то снижаясь и почти касаясь крыльями валов. АИСТы напоминали своими очертаниями «ястребков» из исторических фильмов. Сходство, конечно, чисто внешнее: это были очень современные и маневренные воздушные машины. Управление на них было сдвоенное — рядом с ЭОЛом сидел Пилот-Человек. Если Пилот выбывал из строя, ЭОЛ принимал управление. АИСТы иногда гибли, процент опасности у Пилотов ВСС был много выше, чем у Космонавтов. Но на место каждого погибшего Пилота сразу же просились тысячи молодых людей. В Пилоты ВСС охотно брали молодых Космонавтов, списанных за чрезмерное пренебрежение опасностью. На АИСТах излишняя смелость никому не грозила гибелью, за исключением самого Пилота, но зато он, идя на риск, мог спасти чью-то жизнь. Личный состав ВСС имел свое знамя и носил одежду, напоминавшую форму военных Летчиков XX века.

Когда над нами пролетели и скрылись вдали АИСТы, на душе у меня стало спокойнее. Однако теперь нам самим пришлось туго. Шторм все усиливался, нас швыряло и мотало, вперед мы продвигались медленно — мы даже еще не вышли из фарватера. Неожиданно огромный вал подхватил наш катер и ударил его бортом о фарватерный бакен. Ход замедлился. Вскоре мы почувствовали, что суденышко дало крен на правый борт. Открыв люк, я полез в трюм. Там было много воды.

— Через полчаса мы пойдем ко дну, — сказал я Андрею. — Может быть, вызовем сюда АИСТов?

— Там они нужнее, — ответил Андрей. — Двигатель ведь работает нормально. Как-нибудь продержимся.

Я пошел в кокпит. Там было по колено воды, и в воде плавал мой портфель. «Пропала моя „Антология“», — подумал я, но, как ни странно, даже не испытал при этой мысли большого огорчения. Открыв стенной шкафчик, я вынул оттуда два спасательных пояса и вынес их на палубу. Один пояс я дал Андрею, а другой положил возле себя.

— Зачем это? — спросил Андрей.

— Случись что, ты пойдешь ко дну, как утюг, как в старину говорилось, — пошутил я, чтобы поднять настроение своего друга.

Но моя несколько грубоватая шутка не оказала никакого действия. Андрей будто и не слышал ее.

— Я вижу что-то впереди, — неожиданно сказал он. — Кажется, это корабль.

Я стал вглядываться сквозь дождь и брызги пены. Затем я разглядел очертания парусного корабля.

— Как будто парусник, — сказал я. — Но что он делает в море в шторм? Все корабли сейчас отстаиваются в гаванях, а парусные тем более.

Мы уже вышли из фарватера и шли открытым морем. Парусник двигался наперерез нам. Черный корпус его влажно блестел, острый форштевень мощно рассекал волны. Это был большой трехмачтовый клипер. На гафеле его развевался голландский флаг. Клипер шел при неполной парусности — да и какой сумасшедший поднял бы все паруса в такой шторм!

Вскоре судно убрало почти все паруса и, замедлив ход, встало с наветренной стороны. Палуба его была безлюдна. Затем на ней показался МАРС. Перегнувшись через фальшборт, он спустил штормтрап и крикнул нам:

— Терпящие бедствие, держите сюда!

Заслоненные от ветра громадой парусника, мы подвели катер к его борту и по штормтрапу вскарабкались на палубу. Я успел захватить свой портфель. Карабкаясь по трапу, я держал его в зубах, чтобы руки были свободны.

— Где КАПИТАН? — обратился к МАРСу Андрей. — Я должен видеть КАПИТАНа!

— КАПИТАН стационарен, — ответил МАРС. — Могу свести к нему. Идемте.

Шатаясь от качки, мы пошли за механизмом. Он же шагал ровно, будто никакого шторма не было; его тяжелые ноги с резиновыми присосками на металлических ступнях спокойно ступали по мокрым доскам палубы.

— КАПИТАН здесь, — сказал МАРС, подойдя к рубке и нажав дверную кнопку. — КАПИТАН ждет вас. Входите.

Мы вошли в помещение, где мерцали приборы, где какие-то черные и синие стрелы двигались по желтым квадратам, вделанным в стену.

— Встаньте лицом ко мне! — сказал КАПИТАН.

Мы повернулись к большому черному щиту с круглым глазом-линзой. Голос шел от него.

— Вижу вас. Вы — Люди. Докладываю обстановку. Везу груз из Амстердама в Выборг. Попал в шторм. Хочу переждать шторм в море. Боюсь приблизиться к берегу, разбить судно. Увидел вас локационно. Отклонился от курса, чтобы помочь. Есть желания?

— Помогите нам! — сказал Андрей и стал объяснять КАПИТАНу, чего он от него хочет.

Впервые я слышал, что мой друг так почтительно разговаривает с агрегатом. Правда, электронный КАПИТАН был не простой механизм, а агрегат агрегатов.

— Выслушал. Понял все. Сложные условия, — сказал КАПИТАН. — Ждите решения одну минуту семнадцать секунд.

Наступило молчание. Я вдруг услышал биение моего сердца; до этого я думал, что удары своего сердца слышат только вымышленные герои в плохих романах. А кругом шла таинственная жизнь. Вспыхивали и перемигивались огоньки на приборах, жужжали какие-то аппараты. Металлическая тонкая рука высунулась из стены, завертела черный барабан, и из него выпала белая картонная карточка. Карточку сразу же всосало отверстие в той же стене, и над этим отверстием зажглись какие-то цифры и значки… Все кругом двигалось, но двигалось почти беззвучно, как во сне.

— Принял решение, — послышался голос КАПИТАНа. — Меняю курс, иду по указанному вами. Процент опасности — пятьдесят семь три десятых. Избавьте меня от страха. Отключите реле осторожности.

Внезапно все приборы в капитанской рубке погасли, и только на стене справа от нас засветилось стекло с надписью: «Реле опасности. Стекло разбить и повернуть верньер до красной черты».

Андрей подбежал к стеклу, разбил его и выключил у КАПИТАНа эффект страха. Все приборы в рубке снова засветились.

— Идите на бак для визуального наблюдения, — сказал КАПИТАН. — Крепче держитесь за леера.

— А вы найдете, вы заметите этот островок? — спросил Андрей.

— Я вижу дальше вас, — ответил КАПИТАН. — Все вижу, все слышу, все понимаю.

Сопровождаемые МАРСом, мы с Андреем пошли на бак. Тем временем из отверстий в палубе выдвинулись трубчатые телескопические конструкции, от них ответвились витые змеевидные отростки и потянулись к реям. Клипер оделся парусами, изменил курс и пошел бейдевинд. Нос его глубоко зарывался в волны, нас обдавало брызгами. Корпус и такелаж вибрировали от напряжения. Андрей смотрел вперед, не отрывая глаз от моря. С правой руки его на мокрые доски палубы падали капли крови; руку он поранил, разбивая охранительное стекло в рубке.

«Надо бы чем-то продезинфицировать рану», — подумал я и обратился к МАРСу, стоящему возле нас:

— Где у вас тут аптечка? Есть лекарства?

— Груза, о котором вы говорите, на судне нет, — ответил МАРС, и я понял, что вопрос мой был нелеп: на корабле, где нет Людей, не может быть и лекарств. Тогда я вынул из кармана своей промокшей куртки платок и перевязал руку Андрею. Но он, кажется, даже не заметил моей скромной медицинской помощи.

Прошло немного времени, и вдали показались очертания островка № 7. Он все приближался. В сущности, это был просто кусок скалы, торчащей из моря. Над ним вились АИСТы — тут были и машины Второй Балтийской Эскадрильи ВСС, и финские АИСТы с голубыми крыльями, и шведские — белые с золотыми геральдическими львами на плоскостях. Но когда мы ближе подошли к островку, над ним уже никого не было — машины улетели на свои базы. Только два АИСТа Второй Балтийской качались на волнах возле берега.

Поперек островка лежало какое-то сооружение, очевидно, поваленное ветром. Нечто вроде башенки или вышки. Возле этой упавшей вышки кто-то лежал и кто-то другой, стоял на коленях, наклонившись над лежащим. Поодаль, у самой воды, понуро стоял Человек в форме Пилота.

Клипер убрал паруса и бросил якорь. МАРС спустил шлюпку, и мы с Андреем сели в нее и, преодолевая волны, приблизились к островку. Пилот помог нам выбраться на берег.

— Что с ней? — спросил Андрей.

Пилот ничего не ответил, только повел глазами в ту сторону, где Человек в форме Воздушного Врача стоял на коленях, склонившись над кем-то. Мы побежали туда.

— Она жива? — задыхающимся голосом спросил Андрей. — Почему вы не делаете ей искусственное дыхание?

— Она не утонула. Ее задело вот тем выступом вышки. Смотрите. — Врач откинул волосы с виска Нины. Ранка была совсем небольшая, крови почти не было.

— Это произошло мгновенно. Это легкая смерть, — утешающе сказал Врач, и, чтобы внести окончательную печальную ясность в то, что случилось, он приложил ЭСКУЛАППП ко лбу лежащей.

— Ноль болевых единиц, — сказал прибор. — Ноль болевых единиц. Причина смертельного исхода, по Харитонову и Бармею, градация пять-бета прим-два дробь три при полной необратимости. Смерть наступила двадцать восемь минут две секунды назад. Смерть наступила двадцать восемь минут три секунды назад. Смерть наступила двадцать восемь минут четыре секунды назад…

— Довольно, — тронул я Врача за плечо. — Все ясно и так…

Мы с Врачом отошли в сторону, туда, где стоял Пилот, к самой воде. Шторм шел на убыль, ветер стихал. Корабль терпеливо ждал нас. И вдруг на нем тревожно и жалобно завыла сирена. Потом я увидел, что флаг на грот-мачте тихо пополз вниз — и так остался приспущенным в знак траура.

«Все вижу, все слышу, все понимаю…» — вспомнил я слова КАПИТАНа.

Через два дня я пришел в Дом Расставаний, в большой зал, стены которого были облицованы мрамором. Похоронный обряд был прост, длинные надгробные речи давно отошли в прошлое. После краткого прощального слова гроб по стеклянному переходу понесли к Белой Башне на подъемник — и он вознесся ввысь.

Ближайшие родственники и друзья, в том числе и я, поднялись на открытую вершину Башни, поставили печальный груз в плоскую чашу из темного металла и возложили цветы. Затем мы спустились вниз, во двор, мощенный светлым камнем. Откуда-то послышалась тихая грустная музыка, и над Белой Башней взвилось легкое облако пепла и спустилось к ее подножию, где растут красные и белые ирисы. Все было кончено.

К родственникам и друзьям подошли было несколько АВГУРов, но им велели отойти в сторону. При большом горе эти агрегаты только раздражали Людей.

Когда Андрей молча, с опущенной головой вышел из Дома Расставаний, я нагнал его и спросил, не нужна ли ему в чем-либо моя помощь.

— Нет, — ответил он. — Мне уже ничем не поможешь… Я сам послал ее на смерть.

— Не говори так, Андрей! — воскликнул я. — Ты ни в чем не виноват.

— Я сам послал ее на смерть, — повторил он. — Это моя вина.

Он ускорил шаг, и я подошел к Нининой матери, чтобы сказать ей сочувственные слова.

— Этого не случилось бы, если бы она стала вашей женой, — сквозь слезы сказала Нинина мать. — С вами она прожила бы свой МИДЖ спокойно.

В глубине души я не мог не согласиться с этим утверждением.

 

22. ПОСЛЕДНЯЯ ПОБЕДА

Через день я связался с Андреем по мыслепередаче и был несколько удивлен, что он опять находится на островке моего имени, в своей Главной Лаборатории. Мне казалось, что горе, переживаемое им, заставит его прервать работу хоть на короткое время.

— Чем ты занят? — спросил я его.

— Сегодня состоится испытание НЕПТУНа, которое было отложено… Приезжай, если хочешь. Начало в два часа дня.

— Хорошо. Я приеду, — ответил я. — Мыслепередача окончена.

Прибыв на остров своего имени, я направился на Опытное поле, уже знакомое и мне и вам, мой Читатель, и застал здесь большую толпу, любующуюся НЕПТУНом. Но на этот раз она была молчалива: все знали о несчастье, постигшем Андрея.

Перед началом испытаний Андрей усадил меня между собой и Лаборантом на сиденье у пульта и нажал какую-то кнопку. Чудище тихо двинулось вперед, таща нас на своем хвосте.

Вскоре я понял, что НЕПТУН входит в землю. Он входил в нее под очень малым углом, и вначале уклон был почти незаметен. Сперва мы очутились как бы в овраге, а затем агрегат втащил нас в прорытый им же подземный тоннель. На агрегате зажглись лампы, и я увидел круглые стены этого тоннеля, они были как бы облицованы спекшейся массой, похожей на керамику. От них веяло теплом.

Внезапно ровный гул, издаваемый НЕПТУНом, перешел в натужливый рев. Агрегат начал содрогаться, словно встретив какое-то труднопреодолимое препятствие.

— НЕПТУН входит в воду, — сказал Лаборант.

Вскоре забрезжил неяркий свет — стены тоннеля стали прозрачными. За ними виднелись водоросли. Над головами у нас проплывали стайки рыб. Мы медленно, но неуклонно двигались по дну залива, отделенные от воды тонким слоем прозрачного аквалида, который НЕПТУН выработал из той же самой воды. Ощущение, надо сказать, было странное и даже жутковатое.

— А этот тоннель выдержит давление воды? — спросил я Лаборанта.

— Он выдержит любое давление. Его можно проложить хоть по дну Марианской впадины, ничего ему не сделается, — ответил Лаборант.

В тоннеле становилось все темнее: мы шли в глубину. Затем Андрей нажал какую-то кнопку — и НЕПТУН начал медленно поворачивать вправо, описывая широкий полукруг. Снова посветлело, стали видны водоросли. Вскоре мы очутились на том же самом Опытном поле, только на другом его конце. Вслед за НЕПТУНом, вытащившим нас на своем хвосте к дневному свету, из тоннеля начали выходить Люди; оказывается, целая толпа шла за нами, совершая подземно-подводную экскурсию.

— Ну вот и все, — сказал Андрей, отходя от пульта НЕПТУНа.

— Что все? — спросил я.

— Вообще все.

Я не стал расспрашивать его, что он подразумевает под этим «вообще все». Его окружили Ученые, Космонавты, Журналисты, и я отошел в сторону, чтобы не мешать техническим разговорам. Однако слова Андрея показались мне многозначительными, и я решил не выпускать его из виду. Когда толпа научных светил, окружавших Андрея, несколько схлынула, я подошел к нему и сказал, что провожу его до дома, на что он охотно согласился.

— Хочешь, я тебе подарю свой альбом марок? — сказал он. — Я сегодня разбирал вещи…

— Мне не нужен твой альбом, — ответил я. — Но, если хочешь, я возьму его на хранение. Когда-нибудь ты снова заинтересуешься марками, и я тебе верну его.

Мы вошли в дом. Как неуютно и пусто было в нем теперь.

— Тебе надо куда-нибудь переехать отсюда, — сказал я своему другу.

В это время мы услыхали, что кто-то без стука отворил наружную дверь и вошел в прихожую. Андрей встрепенулся. Мне показалось, что отражение какой-то безумной надежды блеснуло в его глазах.

Но это явился агрегат, это был ЭРОТ — он прилетел за указаниями. Сложив крылья, он стоял в прихожей и ждал.

— С сегодняшнего дня по всем вопросам надо обращаться к Старшему Лаборанту или к ЭЗОПу, — сказал Андрей. — Я больше здесь не работаю.

— Все понял, — ответил ЭРОТ и вышел из прихожей, тихо затворив за собой дверь.

— Вполне одобряю твое решение уехать отсюда, — молвил я. — Но неужели ты хочешь совсем бросить свою работу?

— Моя работа кончена. Теперь все пойдет и без меня, — ответил Андрей.

— А куда ты намерен переехать? — поинтересовался я.

— Я буду жить в той избушке. Помнишь избушку в лесу, у озера?..

— Конечно помню. Но едва ли ты там долго вытерпишь, ведь там нет никаких удобств…

Андрей на это ничего не ответил, а разубеждать его я не стал — я знал его упрямство. «Ничего, — подумал я, — пусть поживет в лесу, в тишине, пусть там выплачется и успокоится». Правда, меня тревожило то, что он не только тоскует по Нине, а и считает себя виноватым в ее гибели. Но все излечит время, — думал я.

Вернувшись домой и положив на стол альбом с марками, я рассказал Наде про свое посещение Матвеевского острова и о беседе с Андреем. Надя восприняла это трагичнее, чем я. Взяв альбом в руки и перелистав его, она вдруг заплакала.

— Это все не к добру, не к добру. Ты скоро потеряешь своего друга…

К сожалению, она оказалась права.

Вскоре Андрей покинул город и поселился у озера. Об этом кратко сообщила печать, тактично не приводя излишних подробностей. Газеты по-прежнему были полны восхвалениями создателя аквалида Андрея Светочева. В особенности хвалы эти усилились после испытания НЕПТУНа. Сообщалось, в частности, что Комиссия Продления Жизни предложила Андрею три дополнительных МИДЖа (только подумать — триста тридцать лет!), а Комиссия Наименований хочет назвать его именем один из новых городов. Писали о проектах памятника Светочеву, о медалях в его честь… И вдруг в печати появилось знаменитое Письмо Светочева. Хоть я уверен, что Читатели мои знают это письмо наизусть, но для полноты впечатления и дабы не нарушить стройности повествования, приведу здесь его текст:

«В силу известной мне причины не считаю себя вправе жить больше своего МИДЖа и от продления жизни отказываюсь. Кроме того, прошу не ставить мне памятников ни при жизни, ни после смерти. Прошу не давать моего имени городам, улицам, промышленным предприятиям, кораблям и космическим средствам транспорта. Прошу не упоминать моего имени в печати, если в том нет крайней необходимости.
С полнейшим уважением

Это письмо Андрея поразило меня. Я знал, что он способен на самые странные и неожиданные поступки, но такого я от него все-таки не ожидал. Отказаться от трех МИДЖей! Отказаться от трехсот тридцати лет добавочной жизни на Земле!..

Не мог я взять в толк, да и сейчас не могу понять и его столь категорического отказа от памятников, от всего того, чем вполне заслуженно хотело наградить его Общество. И до сих пор не могу я уразуметь, зачем он ушел в это добровольное изгнание, зачем поселился в старой избушке на берегу Озера. Знаю, он был в большом горе. Но ведь всякое горе проходит…

 

23. РАДОСТЬ И ГОРЕ

А в моей жизни тем временем произошло радостное событие: я стал отцом. Накануне я отвез Надю в роддом на углу Четырнадцатой линии и Большого проспекта и всю ночь не смог сомкнуть глаз. На рассвете послышался стук в наружную дверь. Я сразу догадался, что это какой-нибудь механизм: ведь Люди в квартиры обычно входят без стука.

— Войдите! — крикнул я из комнаты и с трепетом стал вслушиваться в приближающиеся по коридору шаги механизма. Недавние печальные события так подействовали на меня, что теперь я ожидал любой напасти. «Вдруг это идет АСПИД?» — возникла в моем уме страшная мысль.

Но в комнату вошел ГОНОРАРУС, и у меня отлегло от сердца. В руке агрегат держал букет голубых садовых колокольчиков — это означало, что родился мальчик.

— Если не ошибаюсь, вы известный Историк Литературы Матвей Ковригин? — громким бодрым голосом спросил ГОНОРАРУС.

— Да, я тот, кого вы ищете, — ответил я. — Присаживайтесь.

— Ничего, я постою, — с мажорными нотами в голосе произнес мой добрый гость, кладя на стол букет. — Рад поздравить вас с рождением мальчика.

Далее он поведал мне, что Надя находится в хорошем состоянии, сообщил параметры младенца, час его рождения и откланялся. Я же поспешил в роддом, чтобы написать Наде поздравительную записку.

Мне очень хотелось в этот день связаться с Андреем по мыслепередаче и сообщить ему о том, что я стал отцом. Но затем мне показалось, что сейчас не время для такого сообщения, ибо мое счастье только подчеркнет глубину несчастья, постигшего моего друга. Поэтому я решил отложить мыслепереговоры на некоторое время.

В сентябре я послал Андрею мыслесигнал. Андрей немедленно откликнулся.

— Хочу навестить тебя, — сказал я.

— Прилетай в любое время, — ответил Андрей. — Все?

— Все. Мыслепередача окончена.

В тот же день я полетел в заповедник. Я высадился из аэролета на том же самом месте, где мы втроем сошли год с лишним назад. Сказав ЭОЛу, чтобы он летел обратно, я вступил на знакомую мне территорию. Меня охватила грусть. Только подумать, как все изменилось за это время! Тогда мы шагали здесь втроем…

И погода была не та, что в прошлый приезд. Теперь моросил дождик, лес был затянут туманом. Путь мой был устлан опавшими листьями.

Но вот и жилище Лесничего. Увидев меня в окно, старый Чепьювин вышел на крыльцо и приветливо пригласил в дом. Старик по-прежнему выглядел бодро — смотрел орлом, а не мокрой курицей, как говаривали наши предки. Но, увы, опять от него пахло самогоном.

— Ну, выкладывай, какая нелегкая тебя сюда занесла? — спросил он, усадив меня на старинный диван возле столика с древним электросамоваром. — Верно, приятеля навестить решил? Плох твой приятель, плох… Жалко мне его. Не жилец он.

— Он болен? — спросил я.

— Болен бы был — это полбеды. Здоров он. Только тоскует сильно. Не проживет он долго.

— Печаль при потере близкого свойственна каждому Человеку, — резонно возразил я. — Но от этого не умирают.

— Кто не помирает, а кто и помирает. Ты, цирлих-манирлих, по себе всех не равняй.

Эти его слова показались мне не вполне тактичными, но я не сделал ему замечания, ибо он был гораздо старше меня и к тому же «под градусом», как говорилось в древности.

— Ну что, я пойду к Андрею, — сказал я.

— Ишь, какой прыткий, — улыбнулся Лесничий. — А посошок-то на дорожку? Гляди, мокреть какая, в такую погоду хороший хозяин собаки на улицу не выгонит. Как же я тебя без посошка отпущу?.. Эй, старуха, тащи-ка нам сюда три наперстка.

Появилась жена старого Чепьювина и поставила на стол три больших стакана и блюдце с закуской. Я поздоровался с ней, отрекомендовался и стал ждать дальнейших действий.

— Ну, хватанем, что ли! — сказал Лесничий, подавая мне стакан. — Выпьем за мою дважды бриллиантовую свадьбу. Через четыре месяца сто пятьдесят лет исполнится, как мы со старухой вместе.

Я подумал, что хоть юбилей — дело почетное, но не рановато ли начинать праздновать это событие за четыре месяца до его календарной даты. Однако к просьбе старого Чепьювина присоединилась и его жена, и из уважения к женщине я вынужден был испить до дна чашу сию, как говорилось в древности. Закусив соленым огурцом, я распростился с почтенными супругами и направился к Андрею.

В ушах у меня шумело, голова слегка кружилась, но не было во мне той беспричинной легкой веселости, которая овладела мной при прошлогодней выпивке. Теперь мне было тоскливо, неуютно. Пробуждались воспоминания о недавнем прошлом. Вот здесь, возле дома Чепьювина, сидела тогда на скамейке Нина, и олененок терся мордочкой о ее колени, и она гладила его по спине… А вот по этой лесной дороге шли мы тогда втроем, и нам светило солнце.

Вскоре мне открылось с холма знакомое озеро и речка, впадающая в него, и памятный мост без перил. Я осторожно перешел на другой берег по осклизлым от осенней сырости бревнам и пошел к избушке. Шагах в пятидесяти от нее я наткнулся на знак одиночества. Он был прибит к ветке сухой ольхи. Но ко мне это не относилось — ведь Андрей сказал, что он будет рад моему посещению.

Войдя в избушку, я увидел, что Андрея в ней нет. Я огляделся. Комната имела жилой вид. У печки лежали дрова, кровать была застлана, на полке стояли книги. Меня поразила намеренная бедность всей обстановки — ни одного агрегата, ни одного вспомогательного механизма! Только напротив простого деревянного стола на стене висела электронная метеокарта — такая же, как та, а быть может, и та самая, которую я видел на острове моего имени в рабочей комнате Андрея. Я стал смотреть на эту непрерывно меняющуюся карту. С северо-запада наплыло сероватое пятно, это означало, что дождь будет идти еще минимум часа два. «Зачем Андрей повесил здесь эту карту? — подумал я. — Ведь она ему ежедневно и ежечасно напоминает о том печальном дне…»

Внезапно я вздрогнул от какого-то странного пофыркивания. Оказывается, откуда-то вылез еж и направился к печке, возле которой на полу стояло блюдце с едой. Ежик ел, нисколько не боясь меня, — видно, это Андрей приручил его.

Мне стало еще грустнее. Этот лесной зверек только подчеркивал то одиночество, в котором жил теперь мой друг.

От печальных мыслей меня отвлек приход Андрея. Он явился в болотных сапогах, в непромокаемом плаще — после блуждания по лесу. Он искренне обрадовался моему приходу, а когда я сказал, что у меня теперь сын и что мы с Надей решили назвать его Андреем — Андреем Надеждовичем, лицо моего друга оживилось, и он стал похож на прежнего самого себя. Увы, недолго длилось это оживление. Беседа наша продолжалась, но я не мог не видеть, что моего друга она интересует все меньше и меньше. Он снова вернулся к своим невеселым мыслям, и я чувствовал, что разговаривает он только потому, что не хочет обидеть меня.

— Андрей, — спросил я его, — зачем у тебя на стене висит эта метеокарта? Хочешь, я отвезу ее в город?

— Был день, когда я должен был на нее оглянуться — я не оглянулся. Так пусть теперь она всегда будет у меня перед глазами.

Я ничего не сказал ему на это: я понимал, что разубеждать его бесполезно. Вскоре я попрощался с Андреем, пожелав ему бодрости и скорого возвращения в Ленинград.

Шли дни и месяцы, а Андрей все не возвращался в город. Иногда я слал ему мыслеграммы. Он отвечал, но ответы его были односложны. Меж тем настало лето. Приближалась годовщина гибели Нины. За несколько дней до этого печального дня я связался с Андреем по мыслепередаче. На мой вопрос, как он себя чувствует, он ответил: «Плохо». До этого он никогда ни на что не жаловался, и меня очень встревожил этот ответ.

— Ты болен? — спросил я.

— Нет, я здоров, — ответил он.

— Может быть, навестить тебя?

— Нет, не надо. На днях я слетаю в город и зайду к тебе. Все?

— Все. Мыслепередача окончена.

Я догадался, что Андрей хочет в день печальной годовщины, согласно обычаю, побывать у подножия Белой Башни.

Но вот настал этот день — а Андрей в Ленинград не явился. Вечером я решил узнать, в чем дело, почему он изменил свое решение, — это было так не похоже на него. Я послал ему мыслесигнал, но ответа не получил. А живые всегда отвечают на вызов…

Позже старый Лесник, который часто навещал моего друга в его уединении, поведал, что в этот июльский день, войдя в избушку, он увидел Андрея, лежащего без движения на полу. Лесничий немедленно вызвал Врача по личному наручному прибору. Прибывший Врач констатировал смерть от острого приступа сердечной болезни. Старик же нашел свое медицинское определение случившемуся: «Любовь — не картошка. Тосковал он сильно — вот сердце и надорвал. Если б он с горя самогонку стал пить, может, и не помер бы, горе бы рассосалось». Эти слова старого Лесничего до сих пор почему-то любят цитировать биографы Светочева, находя какой-то скрытый глубокий смысл в высказывании добродушного, но малообразованного и к тому же часто нетрезвого Чепьювина.

Когда стало известно, что умер Андрей Светочев, на всей Планете был объявлен трехдневный траур. В миг, когда его пепел упал на цветы у подножия Белой Башни, на всей Земле раздался тревожный вой сирен Космической опасности. До сих пор помню этот тонкий, вибрирующий, леденящий душу вопль. Сирены эти никогда прежде в действие не приводили. В этот день их включили как бы в знак того, что потеря, понесенная Человечеством, огромна и имеет космическое значение.

 

24. ЭПИЛОГ

Любезный Читатель!

Восемьдесят с лишним лет прошло после событий, изложенных в моем повествовании. Мир преобразовывался на моих глазах, он становился все более непохожим на тот доаквалидный мир, который изображен в моей повести. Земля вступила в эпоху Единого Сырья, в эпоху аквалидной цивилизации, основоположником которой стал мой друг Андрей Светочев. Человечество полностью освоило просторы своей Планеты и смело продвигается в Космос. Но в мою задачу не входило сравнивать минувшее с настоящим — ведь о минувшем вы знаете из истории, а настоящее видите своими молодыми глазами, которые зорче моих. Ибо я уже стар, я прожил свой МИДЖ с избытком, и недалек тот день, когда мой пепел упадет с вершины Белой Башни на цветы, растущие у ее подножия.

Прежде чем закончить свои «Записки» и поставить точку, хочу сказать несколько слов о себе.

Моя жизнь прошла не бесплодно. После «Антологии» я выпустил немало книг. Не буду перечислять их здесь, ибо каждый культурный Человек, а тем более Человек, интересующийся XX веком, должен знать эти книги.

Жена моя Надя состарилась, но, как и я, пребывает в добром здравии. Ее феноменальная память сохранилась, что немало помогло мне в работе над этими «Записками». У нас с Надей есть сыновья, дочери, внуки и правнуки. Почти все они, продолжая семейную традицию, стали Гуманитариями, а один из моих внуков, Валентин, прямо пошел по моим стопам и избрал поприще Литературоведа-Историка. Его перу принадлежит капитальный труд «Любовь в романах XXI века в свете современной морали». К сожалению, книга эта не встретила достойного отклика и вызвала нападки некоторых недоброжелательно настроенных Критиков. Они обвиняют моего внука в тенденциозном подборе цитат, в односторонности, в поверхностном взгляде на историю литературы, — и даже в «наследственной узколобости». Да, нынешняя молодежь не стесняется в выражениях. Но я спокоен за судьбу Валентина, я верю в него и горжусь им.

Некоторые опасения вызывает у меня один из моих правнуков. Порвав с семейной традицией, он стал не Гуманитарием, а Физиком, да вдобавок еще примкнул к группе Белосветова — молодого теоретика, о котором сейчас излишне много шумит пресса. Этот Белосветов со своими неофитами разрабатывает некую теорию «Великого Вакуума», поражающую всякого здравомыслящего Человека своей необычностью. Не буду излагать вам ее подробно, так как, к сожалению, вы все ее знаете — печать вам все уши прожужжала об этой теории. Скажу вкратце, как я понимаю, о чем тут идет речь. Этот Белосветов утверждает, что если в каком-либо сосуде из абсолютно прочного материала (то есть из аквалида) создать абсолютный («великий») вакуум, а затем чем-то там воздействовать на этот вакуум, то можно получить Нечто. Это Нечто по желанию экспериментатора можно будет превратить или в универсальное вещество, или в энергию. Вот до каких геркулесовых столпов нездравомыслия и зазнайства доходят некоторые горячие головы! Наш мир стоит на аквалиде, а им мало аквалида, им подавай Ничто, превращенное в Нечто!

Прости, любезный мой Читатель, за это научно-лирическое отступление. Но мне становится горько за моего друга Андрея, создателя аквалида, когда я слышу эти рассуждения о «Великом Вакууме». И от кого же? — от своего правнука! Уже не раз говорил я ему, что напрасно он верит в этого Белосветова, что в пустом сосуде, как ни крути, ничего не может возникнуть.

Но уж если речь зашла о сосудах, то, отбросив ложную скромность, напомню благосклонному Читателю о моем СОСУДе, который, в противоположность сосудам некоторых лжеученых, не пуст и продолжает пополняться. Правда, пополняется он все медленнее, ибо на Земле совсем не осталось людей, которые знают бранные слова. Старый Чепьювин, у которого я в свое время почерпнул немало крепких словечек и добротных ругательств для своего СОСУДа, ныне, увы, замолчал навеки. Несмотря на употребление крепких напитков, он прожил два МИДЖа с лишним и умер не от болезни, а в результате несчастного случая. Летя в город на совещание Лесничих и находясь в нетрезвом состоянии, он пытался споить ЭОЛа, забыв, что это не Человек, а агрегат. ЭОЛ потерял управление и врезался в землю. Теперь Лесничим в заповеднике работает его сын. Он Человек непьющий. Но зато он не обладает тем фольклорным богатством, которым по праву мог гордиться его отец.

Время от времени я посещаю заповедник и хожу к озеру, где стоит избушка Андрея. Она и снаружи, и внутри имеет точно такой же вид, как и при жизни моего друга. Но все это — и сама избушка, и внутренняя ее обстановка — сделано из аквалида. Ведь дерево, камень и металл разрушаются, а аквалид — вечен. На берегу озера, у обрыва, теперь стоит статуя Нины. Статуя очень красива, ее выполнил лучший Скульптор Планеты. Вообще изображения Нины можно встретить всюду, они стоят в каждом городе, в каждом саду. Как известно, Андрей просил не ставить памятников ему, и это завещание свято выполняется. Но, воздвигая статуи Нины, Люди как бы косвенно чтят и память Андрея. Скульпторы и Художники, желающие изобразить Нину, часто консультируются у меня. Однако, несмотря на консультацию, они изображают ее каждый по-своему и обычно красивее, чем она была в жизни.

Не так давно я был приглашен в один из новых подводных городов, который решено было назвать Ниниаполисом. Город мне понравился. Все в нем из аквалида, а от океана его отделяет прозрачный аквалидный купол. И ехал я в этот город прозрачным тоннелем из аквалида, проложенным по дну океана.

Вообще аквалид настолько вошел в жизнь, что многие не представляют, как это прежде Человечество существовало без него. Однажды один из моих правнуков, самый младший, подбежал ко мне и спросил:

— Дедушка, а правда, что ты жил еще тогда, когда все вещи делали из разного? Дома — из одного, машины — из другого, корабли — из третьего, мебель — из четвертого, книги — из пятого…

— Да, это правда, — ответил я. — И первая моя книга была напечатана не на аквалидных пластинах, а на бумаге.

— А что такое бумага? — спросил правнук.

Тогда я вынул из шкафа один из экземпляров «Антологии» и показал его правнуку. Мне попался тот экземпляр с дарственной надписью, который так и не был вручен тем, кому он предназначался. От пребывания в воде надпись на заглавном листе расплылась, но слова «Нине и Андрею…» видны были довольно четко. Мне стало грустно.

— О чем это ты задумался, дедушка? — спросил меня правнук.

— Я вспомнил свою молодость, — ответил я.

— Тогда расскажи мне про то, как ты был молодым, — попросил правнук.

— Об этом долго рассказывать, — ответил я. — И потом, ты многого не поймешь и многому не поверишь.

— Тогда напиши об этом сказку, — предложил правнук.

— Я подумаю, — сказал я. — Может быть, я и напишу об этом. Только напишу не сказку, а правду. Но эта правда будет — как сказка.