Альфред Теннисон был счастливым человеком. Он прожил долгую жизнь, честно исполнил свой земной долг и, обласканный властями и любимый читателями, умер, прославив свою эпоху, которая, не будь она названа Викторианской, вполне могла бы носить имя Альфреда, лорда Теннисона.
Не без основания утверждается в одном из английских критических трудов первой трети XX века[1], что если представить национальную литературу не в виде череды исторических эпох, а в виде, например, фамильной картинной галереи, то Чосер, Мэлори, Спенсер, Шекспир, Мильтон, Драйден, Теннисон поразят зрителей не только яркими индивидуальными чертами, но и сильным сходством, как это часто бывает на семейных портретах. Об этом же писал и Б. М. Эйхенбаум[2], считавший, что литературе, как искусству вообще, чуждо понятие прогресса, движения вперед, в отличие от истории, которой чуждо понятие «вечных ценностей», но, тем не менее, история литературы, несомненно, призвана хранить в своих анналах фактические сведения, упорядочивающие наше представление о необъятном.
Национальная литература – это единый организм, и, естественно, часто бывает, что поэт или прозаик не могут полностью вписаться в прокрустово ложе исторической эпохи, «раз и навсегда» определенной им критиками, отчего подчас происходит забавная путаница. Например, Китс и Карлейль – ровесники, они родились в один год, но Китс – это эпоха Байрона и Шелли, а Карлейль – Браунинга и Теннисона. Ни при каких обстоятельствах Китс не может быть никем иным, кроме как поэтом романтической эпохи, романтиком. А Карлейль, как и интересующий нас в первую очередь Теннисон, принадлежит Викторианской эпохе.
Что такое эпоха королевы Виктории, правившей Англией в 1837–1901 гг.? Ее начало определяется не 1837 (годом коронования Виктории), а 1832 годом, то есть реформой избирательной системы. Это время беспошлинной торговли, всемирных выставок и всеобщего образования, это эпоха относительного спокойствия и процветания, а также беспримерного укрепления позиций среднего класса. Если же посмотреть на нее сквозь призму поэзии, то можно обнаружить одну характеристическую особенность, в какой-то степени подтверждающую представление о социальной устойчивости в Англии второй половины XIX столетия. Если начиная с XIV века все поэты так или иначе экспериментировали с английским стихом, то после Вордсворта и других поэтов-романтиков, сознательно вводивших в поэзию новые ритмы и новые жанры, даже величайшие поэты Викторианской эпохи не помышляли о языковом новаторстве, считая уже имеющийся поэтический язык вполне достойным своих творческих задач.
К началу XIX столетия в общем движении поэзии выделились и получили великолепное воплощение две, как назвал их Тэн, великие идеи – та, которая произвела на свет поэзию историческую (Саути и Вальтер Скотт), и та, которая дала жизнь поэзии философской (Вордсворт и Шелли). Оба эти направления получили признание не только в Англии, но и во всей Европе. Однако в 1850–1860 годах они, до тех пор существовавшие традиционно по отдельности, все чаще сливаются, приобретая, к тому же, ощутимый социальный оттенок. Казалось бы, в эпоху общественной стабильности и буржуазного практицизма поэзия должна была отойти на второй план, но она сохраняет на Британских островах все права гражданства и даже дарит миру не меньше гениев, чем в другие времена. И это в общем-то закономерно, ибо, наверное, ни в одной другой стране не наберется так много людей, прославленных одновременно своей политической и поэтической деятельностью. Известный русский критик, знаток зарубежной поэзии, переводчик Н. В. Гербель писал по этому поводу: «Журналы и обозрения не отказывают стихам ни в содействии, ни в одобрении, ни в серьезной критике; политическая пресса не считает недостойным своего назначения печатать у себя стихи; Парнас не признается несовместимым с форумом, с трибуною и даже с торговыми делами. По мнению француза, из поэта всегда выйдет плохой государственный муж, англичанин же не затрудняется выбирать своих поэтов в члены парламента, в посланники и даже министры… стихотворные произведения пользуются сочувствием и даже восторженным удивлением и легко находят издателей, читателей и покупателей. В самых маленьких городках и на самых незначительных и глухих станциях железных дорог вы найдете в каждой лавчонке, в каждом шкапу разнообразный выбор английских поэтов всех времен. А заметьте, что цена книг, вообще, дорога в Англии»[3]. Наверное, в России это трудно до конца осознать, ведь в русском сознании издавна укоренилась идея вечной вражды поэта и власти. Поэт – символ вольнолюбия, власть – символ тирании. Народ безмолвствует, если не бунтует. Только юродивый позволяет себе говорить правду царям, а поэт – почти тот же юродивый, разве лишь за свое слово легко мог заплатить головой. «Поэт в России больше, чем поэт» – совсем не метафора. Человеку, воспитанному в русской поэтической традиции, трудно поверить, что хроники Шекспира были призваны не развенчать зло деспотии, а оправдать, в общем-то, узурпацию власти Тюдорами, к которым принадлежала великая королева Елизавета I, что Томас Мор был казнен вовсе не за «Утопию», что Свифт, несмотря на свои антиправительственные памфлеты, продолжал оставаться высокопоставленным священнослужителем и, кстати, в Ирландии, которую он защищал, что Томас Мур ни разу не был призван к ответу за свои откровенные высказывания в адрес антиирландской политики Англии и «лично» принца-регента (впоследствии короля) и продолжал свободно печататься в Британии, что звание поэта-лауреата, какими бы саркастическими ни были выпады Байрона (кстати, члена палаты лордов) против Саути, было и остается почетным в Англии.
Читателю, который знакомится с поэтом Теннисоном по не очень многочисленным русским переводам, пусть даже по одному из двух его главных творений – «Королевским идиллиям», все равно, наверное, трудно будет осознать его значение в памяти своего народа, а ведь это о нем английский критик написал: «Поколение, которое перестанет верить в величие Теннисона, перестанет верить в самое поэзию»[4]. Так считали и считают не только критики, но и английские поэты, и их точку зрения без лишних славословий выразил Джерард Мэнли Хопкинс, который для начала отказал ему в независимости суждений, потом упрекнул в банальности, а завершил свое высказывание следующим образом: «Все равно он был великим поэтом и все его творения будто созданы из золота и слоновой кости»[5]. В России о Теннисоне всегда писали мало, хотя на рубеже веков его стихи и поэмы время от времени появлялись в журналах, но даже при этой малости в советском литературоведении, увы, его если и замечали, то с явно выраженным пренебрежением. Не «революционер», как Байрон, и даже не «реакционер», как Киплинг, он не имел права претендовать на внимание в стране, где на писателя в первую очередь смотрели с точки зрения его политического кредо. И все же поэты, без всякой надежды на публикацию, переводили стихи Теннисона на русский язык, например В. Микулич[6], переводы которой сохранились в архиве:
Когда под каменной могильною плитою
Холодным вечным сном, дитя, я буду спать,
Не приходи своей нелепою слезою
И сожаленьями покой мой отравлять.
Не раздражай мой прах. Пусть над моей могилой
Совы зловещий крик звучит в глухую ночь.
Пусть вихрь над ней ревет и воет с злобной силой,
Но ты – не приходи!.. Прочь, прочь!
Слава пришла к Теннисону после выхода в свет его третьей книги «Стихотворения», которая утвердила его как наследника двух поэтов-романтиков – торжественно-великолепного Китса и задумчиво-простодушного Вордсворта, совершенно не похожих друг на друга и судьбою, и стихами, но, тем не менее, вставших рядом у истоков его поэзии. Наследник традиции, не помышлявший о потрясении основ, ничего не отрицавший, никуда не звавший, устремленный скорее внутрь себя, чем вовне, изрекавший прописные истины, поэт сумел завоевать величайшую любовь читателей постнаполеоновской эпохи, отмеченной поворотом от деспотической власти к демократии, но поворотом вполне мирным.
В Британии именно во второй половине XIX столетия люди впервые за долгое время остро ощутили потребность в мирном улаживании всевозможных конфликтов. Но одновременно взявшие верх практицизм, стремление к наживе, расчетливость, монотонный труд, имевший в себе мало романтического, творческого, привлекательного, заставляли их тосковать по неведомой красоте. И Теннисон не писал о разрываемой противоречиями, мятущейся душе гения, он писал о душевных муках «обыкновенного» человека, который ищет ответы на «обыкновенные» вопросы о добре, любви, о самом себе и о Божественном промысле, пославшем его на грешную землю. Такому человеку нет дела до сильных мира сего, нет дела до социальных бурь, все сметающих на своем пути. Ему в первую очередь нужны мир и покой в его собственном маленьком мирке, осиянном любовью и красотой.
А чем, собственно, плохи «банальные» мысли Теннисона? Мир, в самом деле, лучше, чем война, милосердие – чем жестокость, любовь к ближнему – чем ненависть и даже равнодушие, терпимость – чем нетерпимость. Тем более, эти мысли выражены искренне и неназойливо, с традиционной балладной простоватостью, но и с такой притягательной уверенностью в «вечных ценностях», словно открытых заново, что неудивительно видеть среди переводчиков лирики Теннисона таких признанных поэтов России, как А. Плещеев, К. Бальмонт, Ф. Тютчев, В. Соловьев, И. Бунин.
ДРЕВНЕЕ ПРЕДАНИЕ
На пышном ложе умирает КорольЭдвард…
Спасенья нет…
Но вдруг король больной припомнил
Покойной матери совет:
«Когда, мой сын, – она сказала, —
Наступит твой последний день,
Найди счастливца в этом мире,
Его рубашку ты надень —
И смерть к тебе не прикоснется…»
И стал король бодрей опять:
Он разослал гонцов по царству,
Чтоб в нем счастливца отыскать.
По королевскому приказу
Летят они во все концы,
Но отыскать нигде счастливца
Не могут верные гонцы.
Вот, наконец, один нашелся,
Но тот один был беден так,
Что даже худенькой рубашки
Давно уж не имел бедняк.
Перевод Д. Минаева
Верлен как-то сказал, что когда сердце у Теннисона должно было разбиться от тоски, он начал писать поэтические воспоминания. И сказал он это в укор Теннисону, не в силах отрешиться от собственного человеческого и поэтического «я», хотя в результате личной трагедии английского поэта на свет появился цикл элегий «In memoriam» (1833–1850), в котором автор отдает на суд читателей, не романтизируя и не назида тельствуя, чувства и мысли, мучившие его долгие годы после гибели его университетского друга Артура Галлама (1811–1833).
Несомненно, опыт, накопленный к этому времени английской литературой, был досконально изучен Альфредом Теннисоном, и этот опыт включал в себя сонеты эпохи Возрождения, казалось бы, до конца исследовавшие любовные муки человека и не оставившие никаких тайн для потомков, и лирику поэтов-романтиков, в основном, «Озерной школы», или, как их еще называли, «школы спиритуалистического романтизма», сумевших отвратить общественный вкус от красивого пустословия и привести его «к изучению человека и природы, изгнать фальшивое, преувеличенное изображение характеров и чувств, заменив их истинным сочувствием к человечеству»[7]. Широчайшая образованность и еще то, что, верно, называется чутьем гения, помогли Теннисону понять себя и точно определить свое место в поэзии Англии. Не меряя свое горе вселенскими масштабами, он попытался найти для себя приемлемый способ примирения с жизнью: «Если Мильтон от горя был готов наброситься на своих врагов, Шелли – на врагов своего друга и вообще всего прекрасного и благородного, то Теннисон взялся за кропотливое изучение тончайших нюансов своих чувств и настроений»[8]. Кстати, одновременно с ним, правда в прозе, это попыталась сделать Анна Бронте (1820–1849) в своем до сих пор недооцененном романе «Эгнес Грей» (1847), предвосхитившем величайшие открытия в области психологического романа. Ее затмили гораздо более яркие современники: Диккенс, Теккерей, ее собственные сестры, но попытка писательницы покопаться в душе малоприметной девицы, выполненная с изысканностью и искренностью, которые не уступают Теннисону, далеко не случайна в истории английской литературы именно в это время. Что у Альфреда Теннисона, что у Анны Бронте – это были, в сущности, первые попытки раскрыть внутренний мир самого обычного (как впоследствии говорила Вирджиния Вульф, «случайного» человека) во всей полноте его жизненных ощущений, которые уже в начале XX столетия и в творчестве литературных наследников обоих первопроходцев завоевали достойное место в английской и европейской словесности.
«In Memoriam» – цикл, состоящий из 131 элегии со вступительным плачем и заключительной свадебной песней. В английской поэзии элегия имеет долгую историю и как жанр возникла в эпоху Возрождения на основе древнегреческой «жалобы», то есть печального лирического стихотворения, однако лишь в творчестве Теннисона она максимально раскрыла свои возможности.
Когда луна на полог мне
Прольет свой луч, я знаю: он
У моря, там, где тих твой сон,
Сияньем вспыхнул на стене.
Твой мрамор выступил на свет,
Серебряный пожар луны
Крадется тихо вдоль стены,
Вдоль имени и чисел лет.
Но вот – он уплывает прочь,
Как луч на пологе моем.
Усталый, я забудусь сном,
Пока рассвет не сменит ночь.
Тогда, я знаю: развита
Над морем искристая шаль,
А в церкви, там, где спит печаль,
Как призрак, светится плита.
Перевод М. Соковнина
Лирические стихотворения Альфреда Теннисона очень трудно переводить, и на русском языке они, как правило, обретают излишнюю семантическую определенность или неведомую Теннисону энергичность, – страстность. В русской поэзии его стих, если и можно сравнить, то, скорее всего, со стихами Фета или Майкова, хотя, конечно же, это сравнение очень приблизительное. В элегиях Альфреда Теннисона звучит голос человека, который не стремится взывать к рассудку воображаемого читателя и не стремится взорвать, перевернуть вверх дном его чувства. Он негромко и как будто даже для себя самого проговаривает прекрасные строки, наполненные тем сокровенным содержанием, которое обыкновенно спрятано в самой глубине человеческой души.
Прошли годы. Для Теннисона это был долгий путь от осознания невосполнимой утраты, через сомнения в Божественной справедливости, к примирению с жизнью и смертью. Друг теперь как бы не потерян для него, ибо, следуя традиции Петрарки, поэт представляет его небесным небожителем, преодолев своей волей и своей любовью разлучившие их время и пространство. При всем индивидуализме поэтического «я» в элегическом цикле Теннисона, его поэтическое «я» воплощает в себе не одинокого мятежника, героя или преступника, то есть сверхчеловека (не так уж часто встречающийся в реальной жизни тип), а то множество людей – глупых и умных, удачливых и не очень, которые, в сущности, составляют человечество; недаром Альфред Теннисон, преемник Уильяма Вордсворта, писал: «В этих стихотворениях «я» – не всегда автор, говорящий о себе, нет, это голос человечества, звучащий с моей помощью»[9]. «Простой» человек, человек из толпы обрел своего поэта, умного и все понимающего, жизненное кредо которого не могло и не может не импонировать этому человеку с его разочарованиями, страданиями, трудностями, преследующими его в жизни:
Нет, лучше уж терять, любя,
Чем жить, совсем любви не зная.
Цикл «In Memoriam», квинтэссенция лирического наследия Альфреда Теннисона, – это богатейшая сокровищница тончайших психологических наблюдений, это философия жизни, высказанная с такой изысканной простотой и с такой простодушной изысканностью, что элегии Альфреда Теннисона не могли не стать одним из чудес, которым по праву гордится английская словесность.
Не менее важное место в творчестве Альфреда Теннисона занимает так называемая «историческая» тема, которая, кстати, не ограничивается образами короля Артура и его рыцарей. Она гораздо шире. Интересно отметить, что как раз в не связанных с Артуром полулегендарных-полуисторических стихотворениях и поэмах особенно громко, настойчиво и прямолинейно звучит социальная тема (тема социальной справедливости), характерная для Викторианской поэзии. Как раз этими произведениями Теннисон привлек к себе поначалу внимание русских поэтов, и самой первой[10] – в 1859 году – появилась в русской печати баллада «Годива» (1842) в переводе М. Михайлова (1829–1865), писателя и революционера, который переводил немецкую и английскую поэзию, считая эту свою деятельность в первую очередь просветительской и социально значимой:
… сила дел благих
Сражает злые чувства. Ничего
Не ведая, проехала Годива —
И сотни башен разом сотней медных
Звенящих языков бесстыдный полдень
Весь город огласил. Она поспешно
Вошла в свою светлицу и надела
Там мантию и графскую корону,
И к мужу вышла, и с народа подать
Сняла, и в памяти людской навеки
Оставила свое святое имя.
Стоит вспомнить, что в России крестьяне получили волю в 1861 году, и писатели-демократы много сделали для приближения этого наиважнейшего события в российской истории, довольно часто используя для обнародования своих идей именно переводы, чтобы обойти цензуру. Вот так в Россию англичанин Теннисон пришел в необычной для себя роли борца с властью, ибо Михайлов, естественно, сместил акценты, и поэтичная легенда о чудесном устранении социальной несправедливости в его варианте должна была звучать призывом к борьбе с антинародной деспотией.
На границе XVIII и XIX столетий романтики, заинтересовавшись народным творчеством, ввели, так сказать, в литературный оборот сказки, легенды, песни, передававшиеся из уст в уста или опубликованные собирателями в ученых трудах. Значение фольклора в творчестве романтиков всех европейских стран – отдельная, серьезная тема, а для нас важно, что к середине XIX столетия в Англии, когда эпоха романтизма уже закончилась, наибольшей популярностью стали пользоваться легендарные сюжеты с так называемыми «историческими» героями. Чаще всего это и в самом деле были исторические личности, характер и жизнь которых с течением времени обросли псевдореальными или откровенно сказочными подробностями.
Время требовало литературного героя, который, перебывав во множестве приключений, утверждал бы победу добра над злом. Собственно, в этом не было ничего странного. В середине XIX века в Англии утверждался средний класс с его прагматизмом, и борьба за выживание, борьба не на жизнь, а на смерть, уходила с вольных дорог за закрытые двери нотариальных контор, лишаясь романтического ореола. Книжные приключения приходили на смену реальным приключениям, вымышленные подвиги и победы украшали бедную событиями жизнь. История романтизировалась, и исторический герой становился, с одной стороны, костюмным персонажем, потому что взятая за основу историческая реальность, как правило, преображалась в великолепный карнавал масок, но, с другой, в нем воплощались извечные надежды людей на героя-заступника.
Легенды о короле Артуре и рыцарях Круглого Стола вошли в английский обиход еще в средние века, а распространение их в Англии и в Европе связывают в первую очередь с именем Гальфрида Монмутского, вероятно, валлийца, владевшего родным языком, архидьякона и епископа, который свою «Историю бриттов» написал между 1132 и 1137 годами. «Появление этой своеобразной книги, – пишет русский ученый-медиевист М. П. Алексеев, – нельзя объяснить случайностью. Уэльсцы приветствовали нормандских завоевателей на территории Англии как победителей их давних врагов – англосаксов – и мечтали о национально-политическом объединении с бретонцами, потомками тех уэльсцев и корнийцев, которые эмигрировали на континент в V–VI вв. Именно этим можно объяснить появление знатных уэльсцев при дворах английских королей нормандской и анжуйской династий и то возрождение исторических преданий и легенд, которое мы наблюдаем у писателей этого периода»[11].
Реальное существование короля Артура недоказуемо, хотя вполне возможно, что он был одним из кельтских вождей, сражавшихся против англосаксов, и умер будто бы в 537 году. Гальфрид Монмутский представляет его правителем всей Британии и значительной части Европы (Галлии и Скандинавии). М. П. Алексеев считает, что на легенду о короле Артуре в то время наложились предания о Карле Великом и Александре Македонском, может быть, еще о ком-то, но кое-что Гальфрид все-таки взял из кельтских легенд и кое-что сочинил сам. Например, именно у него впервые появляется волшебник Мерлин. Короче говоря, книга Гальфрида Монмутского – главный источник легенд о короле Артуре, которые вскоре стали основой многих литературных произведений на английском, французском и латинском языках, прославлявших двор короля Артура как средоточие идеальной рыцарской культуры. Идея Круглого Стола получила такое признание, что, не исключено, отчасти благодаря ей были созданы рыцарские ордена, игравшие весьма существенную военную, религиозную и социальную роль в истории Европы. Однако в XIV столетии, когда роль рыцаря начала практически сходить на нет, им на смену стали приходить другие ордена (например, орден Подвязки, 1349 год), задачей которых была «… демонстрация великолепия придворных празднеств… – как пишет профессор Э. Винавер. – Идеал рыцаря, сочетающий в себе храбрость, великодушие и преданность, уже более не существовал в реальной жизни, и вместо меча и молитвы на первый план выдвинулись красочные парады»[12]. Когда произошло разложение рыцарства и был потерян интерес к военным подвигам, центральное место в артуровском цикле постепенно заняли поиски Святого Грааля, а само повествование приобрело фантастический и явно выраженный религиозный характер.
Томас Мэлори, написавший свою книгу «Смерть Артура» в XV веке, сказал последнее «прости» уходящему миру рыцарских подвигов: «Вместе с королем Артуром умерло рыцарство, как он его понимал, – пишет А. Мортон. – В этом, мне думается, секрет неожиданного величия его книги. Он стремился воспеть рыцарство, вдохнуть в него новую жизнь… Если бы он преуспел, то стало бы одним устаревшим трактатом о средневековых нравах больше. Однако Мэлори не преуспел, ибо сердцем он чувствовал, что мир, который он так высоко ставил и возрождения которого так страстно желал, безвозвратно уходит в прошлое… Это общество было обречено, на его челе лежала печать смерти, и стилем мрачным, возвышенным, не сознавая этого, Мэлори сложил свою погребальную речь и произнес ее над ним»[13].
Подведя черту под рыцарской эпохой, роман «Смерть Артура» стал источником сведений и вдохновения для последующих поколений, особенно для писателей и поэтов XIX и XX веков. Мэлори закрепил те мифологические черты, которые возникли в артуровских легендах после Гальфрида Монмутского, то есть, как считает А. Д. Михайлов[14], на куртуазном этапе, когда из них постепенно исчезли все признаки кельтской мифологии и появились новые мифологемы – Камелот, Круглый Стол, рыцарское братство, поиски Грааля. Они-то и привлекли к себе внимание Теннисона, Суинберна, Морриса, Россетти, Арнольда, Гарди, Джойса, Уайта, Стюарт, Стейнбека и многих-многих других.
Впервые в творчестве Альфреда Теннисона артуровско-рыцарская тематика появилась в 1832 году. Первая поэма – «Владелица Шэлотт» – вошла в упоминавшуюся уже книгу «Стихотворения». Последняя – «Мерлин и свет» – относится к 1889 году. Между ними пятьдесят семь лет, в которые складывался окончательный вариант цикла поэм «Королевские идиллии».
Альфред Теннисон ввел в XIX веке моду на артуровские легенды и, в частности, книгу Т. Мэлори «Смерть Артура», славе которой немало способствовали и непревзойденные иллюстрации Обри Бердслея. До сих пор писатели и поэты ищут вдохновение в преданиях о короле Артуре, интерпретируют их по собственному усмотрению, но до нынешнего дня «Королевские идиллии» остаются в числе лучших произведений, созданных на сюжеты о короле Артуре и его рыцарях, вероятно, потому что Альфред Теннисон, восхищенный эпическим размахом романа Мэлори, создал произведение, если не конгениальное, то, по крайней мере, не в меньшей степени выразившее свое время.
Все поэмы «Королевских идиллий» были написаны в разное время и, как правило, подвергались неоднократным исправлениям. Тем не менее, можно выделить годы, когда Теннисон особенно упорно работал над циклом: 1856–1859 и 1868–1874. Кстати, цикл – традиционная форма в английской поэзии, ведущая начало, по-видимому, от «Кентерберийских рассказов» Джеффри Чосера и через цикл сонетов эпохи Возрождения и цикл мелодий эпохи Романтизма дошедшая до Теннисона. Объединение жанрово схожих произведений в цикле не произвольно, но, естественно, гораздо свободнее, чем в поэме.
Что касается цикла «Идиллий» Теннисона, то, во-первых, автор имел обыкновение называть его поэмой, а, во-вторых, настаивал на отличии идиллии от пасторали, хотя и идиллия – один из видов буколической поэзии, и пастораль – один из видов буколической поэзии, и обе они изображают картины легкой, беззаботной жизни на лоне природы. Однако для Теннисона, по-видимому, идиллия – это, скорее, идеальная картина, а пастораль – забавы на лоне природы. По-английски название цикла звучит как «Идиллии короля», поэтому не исключено, что каждая поэма, в большей или меньшей степени связанная с образом короля Артура, представляет идеал человека или идеал поведения, из которых как бы составляется образ идеального человека, лучше которого, как говорил сам Теннисон, не было в истории человечества со времен Адама. Но возможна и другая интерпретация. Король Артур творит свое королевство, и от того, насколько он хорош или плох, зависит каждый из его рыцарей и вообще все, подвластное ему.
Идеальный король Артур и идеальное рыцарское братство, которое отличают милосердие, терпимость, нравственная чистота, не говоря уж, естественно, о незабытых с куртуазных времен храбрости и верности, создавались Альфредом Теннисоном через несколько десятков лет после Наполеоновских войн и других событий, потрясших Европу, как писал С. Небольсин: «После ритмичного ряда ударов 1789–1812—1830—1848–1871 не оставалось и слабых сомнений насчет того, что же принесет с собой будущее. Все чаще и все более громко раздавался голос «малых сих»[15]. В Англии же Альфред Теннисон творит новую легенду о том, как было хорошо и справедливо в «золотые времена» рыцарства, как вдохновлял на добро и милосердие своих людей идеальный король Артур и как не по его вине это время кончилось и распалось рыцарское братство.
В кельтских легендах Артур, в сущности, не совсем умер и только ждет часа вернуться обратно с острова Авалон. У Теннисона идея другая. Когда человек умирает, он умирает, но король Артур оставил после себя добрые дела. Не войны и кровь принесут людям счастье, а миролюбие и терпимость. Альфред Теннисон не хочет войны и готов сколько угодно славословить принца-консорта за его мирные инициативы. Охотно и много сражаются у английского поэта, скажем так, не очень хорошие персонажи, зато хорошие не льют кровь понапрасну и идут в бой, только если нет другого способа защитить женщину или родину.
Альфред Теннисон не прятался от действительности, хотя его ужасало то, что уже набирало силу в XIX столетии:
Что за шум и что за грохот слышен в недрах многих стран;
Словно ветер по долинам, словно близкий ураган,
Словно яростная буря, что волнует океан?
Это двинулся народ…
У. Моррис. Марш рабочих. Перевод В. Рогова.
Он сознавал, что ему не под силу изменить неизбежное. Он понимал, что насилие – это зло и набирающее силы зло наверняка победит, поэтому он не покривил душой и показал гибель рыцарского братства. Он считал, что стержневой темой его цикла была «борьба души с чувственностью», и так оно и было. (Та же самая борьба происходила в одном человеке, потерявшем друга, но тогда душа победила, человек выжил и победил отчаяние.) Теперь след Артура на земле должен был спасти целый народ. Благая душа Артура была вызвана Теннисоном, чтобы научить людей противостоять силам зла. «Мы созданы во Христе на добрые дела», – убеждает Теннисон следом за апостолом Павлом.
Цикл поэм «Королевские идиллии» также принадлежит своему времени, как «История бриттов» Гальфрида Монмутского – своему, «Смерть Артура» Томаса Мэлори – своему и «Королева фей» Эдмунда Спенсера – своему. Новые мифологемы пришли на смену старым. Теперь на первый план выступила отдельная человеческая личность, ее добрые или злые дела, ее ответственность за себя и за других. Лирическая муза не покинула Теннисона, когда он работал над «Идиллиями», отчего его рыцари потеряли бескомпромиссную воинственность, зато обрели способность размышлять и сомневаться. Его несравненная наблюдательность, умение неназойливо передать оттенки душевного состояния, эпически спокойная манера повествования, в котором даже речи персонажей не взрываются негодованием, страстью, ненавистью, но, как правило, несут на себе печать раздумья, помогли ему не стать эпигоном Мэлори, а создать совершенно оригинальное произведение своего времени, как это, кстати, было и с самим Мэлори. Теннисона не привлекали воинственные кличи, он хотел мира и покоя в своем доме, поэтому, следуя гуманистической традиции английской словесности, он прославил терпимого и мужественного человека, не боящегося трудностей в своем благом деле и смело глядящего в лицо смерти, как подобает тому, кто исполнил свое предназначение в жизни и тем обессмертил себя. Не разрушитель, а созидатель – таков идеальный король Артур, созданный Теннисоном. И если этот идеал впоследствии был назван Викторианским, то, значит, Теннисона не подвела его вера в добро, терпимость и милосердие, которую он оставил людям.
В России первый, правда, не совсем полный перевод «Королевских идиллий» вышел в свет в 1903 году, когда революционные силы активно сплачивались для открытой борьбы против власти. Его автором была поэтесса Ольга Чюмина (1865–1909), чье собственное поэтическое наследие в основном отличается психологической усложненностью, но в 1905–1907 годах она написала много сатирических стихотворений в оппозиционном духе, так что трудно сказать, случайно или из внутренней необходимости О. Н. Чюмина именно в это время взялась за цикл поэм Теннисона. В начале XX столетия вообще заметен повышенный интерес поэтов-переводчиков к большим поэтическим полотнам Запада, в которых так или иначе ставится проблема власти. Кстати, именно в это время Бунин переводил знаменитые тираноборческие мистерии Байрона, а Бальмонт – великие поэмы Шелли…
Когда изучаешь историю художественного перевода в России, то рано или поздно приходишь к выводу, что зарубежные авторы входят в русскую словесность совсем не случайно, а именно в то время, когда они больше всего нужны, и теми произведениями, которые больше всего нужны. Так было и с Теннисоном, если говорить о его «Годиве» или «Королевских идиллиях». Есть и еще один пример. В 1893 году, в трудное для русской поэзии время, поэт и философ, сторонник «чистого искусства» Владимир Соловьев (1853–1900), работая над капитальным трудом по нравственной философии «Оправдание добра», перевел на русский язык одно из последних стихотворений Альфреда Теннисона, в котором звучит усталый голос мудрого старика, исполнившего свой земной долг:
Когда весь черный и немой,
Нисходит час желанных снов,
Ты не зови меня домой,
Безмолвный голос мертвецов!
О, не зови меня туда,
Где свет дневной так одинок.
Вон за звездой зажглась звезда,
Их путь безбрежен и высок:
Туда – в сверкающий поток,
В заветный час последних снов
Влеки меня, безмолвный зов.
Л. Володарская