Часть первая 1803-1830
1803
9 декабря в городке Кот-Сент-Андре департамента Изеры родился ребенок. О, что за таинство – появление на свет человека!
Станет ли он заурядной личностью, принадлежащей к той части человеческого рода, что живет никчемной и пустой жизнью, не ведая ни борьбы, ни созидания, и ничем не обогащает человечество? Или это будет высший ум, избранный для служения прекрасному, для больших, благотворных идей? Наполеон, Виктор Гюго, Пастер, как и все-все прочие, появляясь на свет, были всего лишь жалкими комочками мяса, беспрестанно исторгавшими крик и плач.
Доктор Берлиоз задумчиво наблюдал за своим первенцем; он не заглядывал в будущее – к чему? Если б мог он прочитать книгу судеб, то возгордился бы этим хрупким созданием, призванным сражаться жестоко и неустанно, никогда не смиряясь и не поступаясь благородством и достоинством.
Радуйтесь, доктор Берлиоз! Среди образчиков, выпускаемых миллиардами, Гектор, ваше дитя, этот маленький крикун, окажется избранником человеческого рода.
Слегка коснемся основных этапов, через которые он прошел, прежде чем достиг сознательных лет, а затем сразу перейдем к возрасту, когда выявляется ум и самоутверждается личность.
1809-1814
6 лет.
Как было заведено в городке, Гектора поместили в духовную школу Кот-Сент-Андре. Однако долго оставаться в ней ему не пришлось, так как император в 1811 году приказал закрыть заведение, где учились дети из семей, слишком преданных старому режиму. Доктор Берлиоз, верный традициям, принадлежит к ультрароялистам. Для Наполеона эта пора высшей славы, та пора, когда он ломает все препятствия и душит сильной рукой даже самые робкие попытки к сопротивлению.
Кому же доверить обучение мальчика? В Кот-Сент-Андре, в то время захолустном городишке, не было ни одного учителя. И тогда доктор Берлиоз, видный врач, любивший литературу, берет на себя деликатную задачу обучения сына. Разве не открыты ему обширные владения человеческого разума? Итак, отец знакомит своего ученика с древними языками, раскрывает ему поэтичность и великолепие литературы, вместе с ним проникает в тайники истории, а на уроках географии совершает удивительные путешествия. Воображение юного Гектора распаляется. Что такое история? Примеры героизма. География? Волшебные, зачарованные земли, где ему видятся пестрые бабочки и райские замки. Литература? Ритмы, что ласкают слух, видения, что, возникнув, летят от звезды к звезде.
Скрытый в Гекторе романтизм пробуждается и пламенеет.
Открывая мир, он живет с широко раскрытыми глазами, напряженным слухом, ко всему внимательный, ни к чему не равнодушный. Но более всего его влечет музыка, ему кажется, что именно она таит самые волшебные феерии, в ней находят выражение еще смутные грезы, она утоляет его потребность в бесконечном, едва родившуюся, но уже ставшую неотступной.
1815-1816
12 лет.
Его первая любовь, Эстелла Дюбеф, была пятью годами старше, чем он. Она гостила неподалеку, у родных, в деревне Мейлан близ Гренобля.
В Гекторе уже живет смутная жажда горения.
Послушаем, как Гектор позднее сам красочно рассказал об этом рано развившемся чувстве:
«В верхней части Мейлана, возле крутого склона горы, стоял белый домик, окруженный виноградниками и садами, откуда открывался вид на долину Изеры. Позади были каменистые холмы, развалины старинной башни, леса и величественная громада утеса Сент-Эйнар – словом, уединенное место, как бы предназначенное служить сценой для романа. То была вилла госпожи Готье, жившей здесь летом с двумя племянницами, младшую из которых звали Эстеллой. Одного этого имени было бы достаточно, чтобы привлечь мое внимание, оно стало мне дорого из-за пасторали Флориана («Эстелла и Неморен»), которую я выкрал из библиотеки отца и тайком перечитал сотни раз. Той, что носила имя Эстелла, было семнадцать лет, она была изящна, высока, с большими, сияющими, всегда улыбающимися глазами, с копной волос, достойных украсить шлем Ахилла, с ножками не скажу андалузки, но уж, во всяком случае, чистокровной парижанки и… в розовых башмачках!.. Подобных башмачков я никогда не видывал… Вам смешно?!. Так вот, я забыл цвет ее волос (они были, кажется, черными), но при мысли о ней я всегда вижу ее большие, сверкающие глаза и… маленькие розовые башмачки.
Увидав ее, я словно почувствовал электрический удар. Я полюбил ее – этим все сказано. Я ощутил головокружение, и оно более не покидало меня. Я ни на что не надеялся… ничего не понимал… Но ощущал в сердце боль. Целые ночи напролет я пребывал в отчаянии. Все дни, словно безмолвно страдающая раненая птица, я прятался в кукурузных полях и укромных уголках сада моего деда. Ревность – бледноликая спутница самой чистой любви – терзала меня при всяком незначительном слове, с которым мужчины обращались к моему кумиру. Еще и теперь меня пробирает дрожь при воспоминании о щелканье шпор моего дядюшки, когда он танцевал с нею. Все в доме и по соседству подсмеивались над несчастным двенадцатилетним ребенком, разбитым любовью, что была превыше его сил. И я уверен, что она сама, первой догадавшаяся обо всем, немало потешалась надо мною. Как-то вечером у ее тетушки собралось много гостей. Сговорились бегать наперегонки, и нужно было разделиться на две равные группы, образовав два враждебных лагеря. Кавалеры выбирали себе дам. Мне нарочно предложили назвать даму первым. Но я не решался, мое сердце билось слишком сильно, я молча опустил глаза. Надо мной начали подшучивать, и тогда мадемуазель Эстелла схватила меня за руку.
– Раз так – я выберу сама! Я беру в кавалеры господина Гектора!
О горе! Жестокая, она тоже смеялась надо мной, блистая своей красотой.
Мне было тринадцать лет, когда я потерял ее из виду… Мне было тридцать, когда, возвращаясь из Италии через Альпы, я различил вдали утес Сент-Эйнар, и белый домик, и старинную башню… Мои глаза заволокло слезами… Я все еще ее любил… По приезде я узнал, что она вышла замуж. Но это вовсе не исцелило меня».
1817
Доктор Берлиоз – образцовый отец. Он желает дать сыну блестящее образование. И потому Гектор начинает учиться музыке.
Доктор Берлиоз остановил свой выбор на некоем лионце Эмбере, занимавшем в оркестре Театра целестинцев место второй скрипки. По контракту, скрепленному 20 мая 1817 года подписями доктора и музыканта, Эмбер из Лиона должен был за восемь франков в месяц обучать игре на скрипке и кларнете двенадцать учеников и одновременно дирижировать оркестром Национальной гвардии.
1818
15 лет.
Дерзкий возраст.
И вот сей юнец с неслыханной самонадеянностью пишет двум парижским издателям, предлагая им секстет для четырех струнных инструментов, флейты и валторны. Один из них не удостаивает его ответом, другой, Плейель, шлет холодный отказ.
«Подумаешь! – решает Гектор. – Их мнение не в силах поколебать во мне веру в собственные способности и, стало быть, остановить мой взлет».
Но покамест ему не оставалось ничего другого, как музицировать на плохонькой флейте, пользуясь теми азами, что преподал ему все тот же отец. В Кот-Сент-Андре фортепьяно не было и в помине. И кто бы осмелился вообразить, что птица гения начнет полет под звуки флажолета? Ведь именно на этом скверном инструменте он наигрывал свои первые романсы, наивные и милые, воспевая в них Эстеллу, свою горячо любимую Эстеллу, и ее красоту.
Наконец, он начал обучаться игре на гитаре под руководством эльзасца по имени Доран, приехавшего в Кот-Сент-Андре вместо несчастного Эмбера, повергнутого в отчаяние самоубийством горячо любимого сына.
В ту пору Гектор увлекался также игрой на барабане.
1821-1822
I
18 лет.
Гектор получает степень бакалавра в Гренобле. Родители объявляют ему, что он поступит на медицинский факультет и станет врачом.
Октябрь. Пузатый дилижанс выезжает из Гренобля. Впереди долгий путь по Франции, непрерывная смена веселых пейзажей.
Волнующие и разнообразные планы.
Вот, наконец, и столица – светоч того мира, который молодой человек вскоре вознамерится покорить.
Гектор ловко спрыгивает на мостовую и сразу чувствует себя как дома. Рыжая, взлохмаченная грива волос, нос, подобно птичьему клюву, изогнутый над тонкими губами, глаза, глубоко сидящие под надбровными дугами, – так выглядел тогда этот необычный юноша.
II
Начались занятия, невыносимые для Гектора (где мечты, где поэзия?!). И все же в течение пяти триместров, совершая над собой насилие, он продолжает оставаться студентом.
Но, жадный до зрелищ, он то и дело пропускает лекции по медицине ради театра. Его орлиный профиль видят то в Опере, то в театре Фейдо, то в Итальянском театре, то в Амбигю-Комик. Сколько в нем восторженности! Чтобы судить о его переживаниях, достаточно прочитать строки, которые он написал, прослушав «Ифигению в Тавриде» Глюка: «Колени дрожали, зубы стучали, голова кружилась, я едва держался на ногах. Я почувствовал, что обливаюсь потом, меня душили слезы… Потрясенный, я рыдал всю ночь…»
О музыка! Какой взмах крыльев, какое благородство и величественное волнение! Самое чистое, самое искреннее. Ему не терпится взмыть ввысь, что за пытка – ползать по земле! Грубый реализм врачевания претит ему и причиняет мучения.
В своих «Мемуарах» Берлиоз пишет: «Быть врачом! Изучать анатомию! Вскрывать трупы! Присутствовать на отвратительных операциях, вместо того чтобы отдаться душой и телом музыке – этому величественному искусству, благородство которого я уже начал постигать. Покинуть небеса ради жалкого прозябания на земле. Променять бессмертных ангелов поэзии и любви с их вдохновенными песнопениями на грязных санитаров, ужасных служителей анатомических театров, на омерзительные трупы, крики больных, стоны и хрип, предвещающие смерть!»
Однако среди царящего вокруг воодушевления Гектор должен был сдерживать свое отвращение.
Еще бы, ведь его приятели-студенты выглядели столь гордыми оттого, что распоряжались телом – драгоценной собственностью, в которой, быть может, обитал гений. Однажды, исследуя грудь одного утопленника, он, подобно другим, бросил рыскавшей кошке кусок легкого.
Тот день и тот постыдный жест, заставивший его покраснеть, ускорили решение: медицине был вынесен безжалостный приговор.
К тому же он только что открыл Шатобриана, неожиданно, как натыкаются на чудо.
– Возможно ль? – воскликнул он. – Это же мой родной брат по взглядам и по чувствам!
И в самом деле Гектор узнал в нем себя, свою душу – трепетную и мечтательную, объятую лихорадочным жаром восторженного лиризма и образами, озаренными вспышками молний. Его охватывает трепет, а перед затуманенным взором, где-то вдали, за чертой обманчивой действительности, развертываются волшебные сцены. И вот он бежит от самого себя, бежит, так как ему нечем дышать. И на распростертых крыльях Шатобриана, среди волнующих радостей он преследует изменчивое таинственное облако, неутомимо жаждущее пространства, стремится за горделивой рекой, которая раскрывает перед притихшими долинами свой капризный нрав и опьянение неисчерпаемой любовью к странствиям. Временами он напрягает слух, чтобы услышать, как луна поверяет звездной ночи «свою великую тайну меланхолии», пока наперсница пастуха – флейта оплакивает невыразимую и неизведанную любовь. Волшебный мир!
А потом, когда оголяются деревья, когда землю одевает покров ржавой листвы, он мысленно бродит по задумчивому лесу или по кладбищу – среди нежных ив, проливающих после осеннего дождя тяжелые слезы на мрамор могильных плит.
«Нет, нет, – повторяет он в романтическом опьянении. – Медицина – никогда!»
И внезапно опера Сальери «Данаиды», ослепив его, осветила и указала ему путь.
«Торжественность и блеск спектакля, гармоничное слияние оркестра и хоров, патетический талант госпожи Браншю, ее необыкновенный голос, величественная суровость Дериви; ария Гипермнестры, где я вновь находил, правда в передаче Сальери, все черты идеала, что я создал себе из стиля Глюка; и, наконец, потрясающая вакханалия и танцевальные мелодии, полные меланхолической неги, добавленные Спонтини к партитуре своего старого соотечественника, – все это привело меня в состояние возбуждения и восторга, описать которые я не в силах».
Прощай, анатомия! Ежедневно ему удавалось проскользнуть в библиотеку Консерватории; и там все дни напролет он читал и перечитывал, пока не заучит наизусть исполненные лиризма грандиозные трагедии Глюка.
И вот (какая дерзость!) в поисках стихотворного либретто для оперы он обращается к Андрие, лекции которого слушает в Коллеж де Франс.
1823
I
17 июня.
«Мне шестьдесят четыре года, – ответил известный профессор, – и едва ли мне подобает писать любовные стихи, для меня настало время подумать о заупокойной молитве. Сожалею, что вы не родились тридцатью-сорока годами раньше или я на столько же лет позднее. Тогда мы могли бы работать вместе».
Но, как видно, пожелав познакомиться с юным студентом, обратившимся к нему за либретто для своей оперы, Андрие сам принес ответ в дом 104 по улице Сен-Жак, где Берлиоз тогда жил.
Он долго поднимался по лестницам и, наконец, остановился перед маленькой дверью, через щели которой доносился запах жареного лука, и постучал. Ему открыл худощавый, угловатый молодой человек с растрепанными рыжими волосами, с кастрюлей в руке. То был Берлиоз, занятый приготовлением своего студенческого обеда – рагу из кролика.
– О, господин Андрие, какая честь! Вы застали меня за таким занятием… Если бы я мог знать…
– Полноте! Прошу вас не рассыпаться в извинениях. Ваше рагу должно быть превосходно, и я, разумеется, отведал бы его вместе с вами. Но мой желудок не позволит мне. Продолжайте, друг мой, заниматься своим делом. Ваш обед вовсе не должен подгореть из-за того, что к вам наведался академик, пописывающий басни.
Андрие усаживается. Завязывается разговор – сначала о вещах, ничего не значащих, потом о музыке.
К тому времени Берлиоз стал ярым и непримиримым глюкистом.
– Да-с, – сказал старый профессор, качая головой, – понимаете ли, я люблю Глюка. Безумно его люблю.
– Вы любите Глюка, сударь? – вскричал Гектор, бросившись к своему гостю, как бы желая его обнять. При этом он размахивал кастрюлей явно в ущерб ее содержимому.
– Да, я люблю Глюка, – вновь произнес Андрие, не заметивший порыва своего собеседника.
И, опершись на трость, он вполголоса продолжал, как бы обращаясь к самому себе:
– И Пуччини очень люблю тоже.
– О!.. – ставя кастрюлю, произнес Берлиоз, сразу охладев к гостю.
Между тем решимость Берлиоза оставить медицину в течение нескольких лет наталкивалась на неуступчивость его родителей, верных традиции. Они считали поведение сына отступничеством.
Их взгляды на путь, которым Гектор должен следовать, были едины.
II
Однако пора представить отца и мать Гектора.
Доктор Берлиоз – мудрец, благодушный и не слишком строгий последователь философов XVIII века.
Человек неистощимой доброты и ревностный поборник милосердия, он бескорыстно лечил бедняков, так как, по его убеждению, нужда не лишала их права на спасительное врачевание, на это благодеяние неба, плоды которого не должны присваивать себе одни лишь богатые. Поздними вечерами, в часы покоя, когда люди и предметы погружены в сон, он любил при мерцающем свете свечи подолгу мирно размышлять о судьбах человечества, силясь постичь их сущность.
Таков был отец Гектора – само спокойствие. Зато мать являла собой полную его противоположность. Она постоянно пребывала в состоянии неистовой ярости. Никто и ничто не могло заслужить ее снисхождения, Она беспрерывно поучала и порицала, грозила и проклинала. Возле тихой глади озера извергал кипящую лаву вулкан.
И мягкосердечный доктор уступал и уступал, всегда предпочитая мир даже ценой унизительной покорности потрясениям битвы, пусть и победоносной. Но по поводу карьеры Гектора они были совершенно единодушны.
III
Гектор, с каждым днем все решительнее убегавший с лекций по медицине, стал завзятым театралом; родители же его пребывали в неведении о подобном проявлении самостоятельности.
В партере он выделялся неудержимой горячностью. Движет им негодование или восхищение – он высказывается в полный голос. И немало случалось из-за него неприятностей.
Однажды вечером, поддержанный компанией юных фанатиков, таких же романтиков, как он сам, Берлиоз прямо с места потребовал скрипичного соло, виртуозно исполнявшегося Байо, которое дирекция осмелилась ампутировать у балета «Нина, или Безумная от любви». И если верить Берлиозу, пришлось опустить занавес, а наш юный герой продолжал, не умолкая, кричать:
– Байо! Байо! Куда вы его девали?
Какой поднялся шум, а потом и бунт! Самые буйные зрители, сочтя такую купюру кощунством, яростно устремились в оркестр, круша стулья и пюпитры, прорывая кожу на литаврах, разбивая инструменты.
При исполнении «Ифигении» во время пляски скифов он закричал во всю силу своего голоса:
– Не смейте править Глюка! Никаких тарелок здесь нет!
– Нет тарелок, нет тарелок! – хором подхватили его юные друзья. – Убрать тарелки!
А сразу по окончании монолога Ореста;
– Там не должно быть тромбонов!
И его сообщники, создавая невероятный шум, хором завопили:
– Гнать тромбоны! Гнать тромбоны!
Если же Гектор удостаивал кого-либо своим одобрением, то вся ватага, послушная его приказам, разражалась неистовыми аплодисментами, а за ними в подкрепление неслись исступленные выкрики: «Браво! Браво!» И весь зал следовал их примеру, так как эти юнцы знали толк в музыке.
Поэтому в театре хорошо знали этого «трудного ребенка» – рыжего, взлохмаченного, с горящими глазами; постоянно видели, как он, с жадностью погрузившись в партитуру, лихорадочно следит за игрой оркестра, то и дело подавая сигналы хлопкам или свисту.
IV
Именно в театре и завязалась дружба Гектора с Жероно – юным учеником Лесюэра, драматизировавшим для него «Эстеллу» Флориана. Их дружбу скрепляло общее чувство – оба поклонялись романтизму. И Жероно представил Гектора своему учителю.
Жан Франсуа Лесюэр при соборе Парижской богоматери. В те годы его музыкальные произведения – подлинный взлет к небесам. Люди толпами ломились под величественные своды храма, чтобы упиться благостными звуками, как бы идущими из потустороннего мира и потрясающими душу. Однако закон человеческого общества гласит: либо быть мишенью для зависти, либо прозябать в тени безвестности. Лесюэр, повинный в том, что преуспел, вызвал яростные и злобные пересуды. Ему пришлось прекратить борьбу, и он удалился, хотя и не исчез, – из церкви он перешел в театр. Начав в тридцать лет, он пишет одну за одной оперы «Пещера», «Поль и Виргиния», «Телемак», а позднее – много других выдающихся произведений, и среди них «Оссиан, или Барды».
Мария-Антуанетта оценила его талант и тот умиротворяющий уход от действительности, какой вызывали его возвышенные произведения.
Наполеон сделал его дирижером своей императорской капеллы и назначил ему пенсию, а как-то после триумфального концерта вручил музыканту массивную золотую табакерку с тонкой гравировкой, внутри которой сверкал крест ордена Почетного легиона. Реставрация, в свою очередь, высоко оценила его заслуги. Лесюэр стал членом Института и одновременно получил звание профессора Консерватории.
Такое положение он в то время и занимал. Однако, как и прежде, его окружала жестокая враждебность. Презирая пресмыкательство, знаменитый музыкант испытывал отвращение к сделкам в искусстве. Но, увы, его непримиримость вскоре была сочтена вызовом, и в конце концов он был отрешен от должностей.
Предчувствовал ли Лесюэр, что Гектору уготованы те же бури, что сотрясали его собственную жизнь, и те же несправедливости, что обрушивались на него самого? Возможно, и так. Или же он любил в Берлиозе то обожание, что испытывал ученик к своему учителю? Может быть, выдающийся композитор видел в нем зеркало и, таким образом, любовался отражением собственного величия? Как знать! Ведь и самым великим не чужды такие слабости.
Лесюэр полюбил юного Берлиоза с первой же встречи и принял его в число своих частных учеников.
1824
Берлиоз, в котором уже пробиваются ростки гения, намерен сразу стать в ряд авторитетов. В двадцать один год его вера в себя непоколебима. Впрочем, судьба любит, когда ее торопят и грубо хватают за горло.
Его так распирают бушующие страсти, что ему не терпится излить их в музыке.
И вот он сочиняет «Торжественную мессу».
Написана последняя нота – и тотчас же разум его распаляется. «Вот это будет успех! – думает он. – Триумф на весь Париж, потом на всю Францию, при всей своей недоверчивости приведенную в восторг. И во всех церквах сами запоют органы, покоренные моей «Торжественной мессой», столь близкой их душе».
Как прекрасна вера в себя, присущая юности! Закрывая глаза, что же он видит? Гектор видит Институт, зеленые одежды, но вместо традиционной треуголки его венчает лавровый венок, словно на челе избранников бога-отца… Орден Почетного легиона… Его имя звучит под крышами убогих хижин и роскошных дворцов.
Горячая вера в успех способна сдвинуть горы, он мечется, хлопочет, организует, щедро растрачивая силы.
Но где взять денег на расходы?
И вот он пишет Шатобриану – своему богу слова, образа, музыкальной и крылатой прозы.
Но, увы, Шатобриан, легко расстававшийся с деньгами, когда его кошелек был полон, переживал тогда пору безденежья.
Его действительно должна была огорчить необходимость ответить такими горькими строками:
«Париж, 31 декабря 1824 года.
Вы просите у меня тысячу двести франков, сударь. У меня их нет; будь они у меня, я бы их вам прислал. У меня нет никаких возможностей оказать вам услугу, обратившись к министрам. Я принимаю, сударь, живое участие в ваших затруднениях. Я люблю искусство и чту артистов. Но испытания, которым талант иногда подвергается, способствуют его торжеству, а день успеха вознаграждает за все, что пришлось выстрадать. Примите, сударь, мои глубокие сожаления – они совершенно искренни,
Шатобриан» 11 .
1825
Упрямо стремясь к цели, страстно доказывая и убеждая, он собирает сто пятьдесят музыкантов из Итальянского театра и Оперы. Затем в кабриолете колесит по всему Парижу, заезжает в редакции газет, где куется слава. Повсюду он разжигает энтузиазм.
– Приходите, приходите все! – призывает он. – Это будет кульминационный момент в летописи музыки.
В судьбе Гектора стрелки часов отмечают важную минуту.
10 июля «Торжественная месса для большого оркестра г. Берлиоза, ученика г. Лесюэра» заполняет звуками церковь Сен-Рош, где собралась снисходительно настроенная аудитория – аудитория заранее покоренных друзей и скептиков, заинтересованных объявленным шедевром и готовых рукоплескать незрелости, даже посредственности. Но музыка была выше посредственности, выше просто преемлемости – она была достойна похвал. И публика, готовая довольствоваться сочинением заурядным, приняла с удовлетворением то, что заведомо была рада почитать за лучшее. Девицы Лесюэр – дочери учителя – разжигали страсти. Гектор ликовал.
Кюре церкви Сен-Рош поспешил поздравить автора и заверить его, что музыка, «испорченная Ж.-Ж. Руссо», находится отныне в надежных руках.
«Корсар» – газета, на которую Берлиоз уже оказывал влияние, – подчеркивала именно это суждение.
Тут-то и случилось самое поразительное событие, которое укрепило бы обескураженное, смертельно раненное сердце. Так как же не опьяниться честолюбивому сердцу, распираемому слепой верой и безмерной надеждой? Ведь сердце, бившееся в груди Гектора, беспрестанно напоминало этому пылающему романтику: «Ты рожден для чудесной судьбы – для музыки».
Однако что это за событие? Заслуженный, признанный композитор, чей светлый ум и безупречную честность поистине невозможно было оспаривать, произнес, словно изрек оракул, следующее пророчество:
– Гектор Берлиоз, вы не будете ни медиком, ни аптекарем, вы станете великим композитором. Вы отмечены гениальностью, и я вам говорю это потому, что такова истина.
В двадцать два года – и гений! Гений ли?.. Фантазер, весь ушедший в ритмы и жадный до гармоничных созвучий, но совершенно невежественный в композиции. Едва раскрывшаяся душа, едва созревший ум.
Но кто, кто взял на себя смелость так прорицать? Лесюэр! Сам Лесюэр совершил над Гектором таинство музыкального причастия.
II
Изречение Лесюэра вовсе не было откровением для Гектора, и без того убежденного в своем высоком даровании, оно лишь подтвердило его мнение о себе. Тем не менее слова учителя привели его в восторг, и он тотчас отправил родителям безумный рассказ об этом знаменательном событии – великий маэстро публично возвестил его гениальность.
Разумеется, «Месса» имела немалый успех, но под его лихорадочным пером одобрение публики (он скромно называл свое произведение шедевром) превратилось в бурю восхищения и рукоплесканий. Ничто в отчете не было упущено, ни о чем не говорилось просто, все было преувеличено: наплыв упоения, а затем экстаз аудитории; оркестранты, с трудом сохраняющие сознание под натиском величественных созвучий; покоренные слушатели, и, наконец, учитель Лесюэр, который, не в силах сдержать свои чувства, бросает в лицо публике: «Гектор Берлиоз, вы гениальны!»
Сможет ли яркая картина, созданная Гектором, польстить родным и таким образом приглушить их враждебность к его призванию?
Нет! И отец и мать придерживались того мнения, что Гектор сбился с пути, и добрый доктор неоднократно призывал своего сына «оставить погоню за химерой и вернуться на прямую стезю к почтенной карьере».
Но тщетно! Призывы к разуму при всей их настойчивости не могли поколебать решения этого фанатика, потому что разум, считал Гектор, повелевает подчиниться призванию, ибо оно и есть голос судьбы.
1826
I
И вдруг гроза!
Для исполнения «Мессы Сен-Рош» Гектор одолжил тысячу двести франков у своего друга Огюстена де Пона, располагавшего приличным состоянием.
Отрывая по су от своей скудной пенсии, подобно тому как выпускают по капле кровь из вен, Гектор смог вернуть своему заимодавцу триста франков.
Но, выбившись из сил от этой героической жертвы, он открыл отцу правду, разумеется, подправленную и затушеванную.
«Огюстен де Пон, – сообщал он, – ссудил мне шестьсот франков. Половину я смог ему вернуть. Не согласишься ли ты покрыть мой долг?»
И добрый доктор Берлиоз, направив меценату сумму в триста франков, поверил, что полностью освобождает своего дорогого сына от долгов.
Шло время, но обескровленный долгом Гектор не делал взносов. Тогда Огюстен де Пон, желая облегчить положение своего должника, чьи лишения его растрогали, написал доктору Берлиозу деликатное письмо. Мог ли он подозревать, что Гектор лгал, не желая сразу испугать отца большой суммой. Разумеется, нет!
Таким образом, бережливый и щепетильный доктор Берлиоз, для которого взять взаймы было равносильно краже и к тому же уплативший триста франков, внезапно узнал, что его сын все еще сидит в долгах. Долги! У него-то их нет. Напротив, уходя от бедняков, которых он лечит бесплатно, доктор часто оставляет на столе мелкую или крупную монету, чтобы там задымила, наконец, вкусная похлебка с салом.
На сей раз он возмущается, выходит из себя и, разумеется, не без нажима своей сварливой супруги, решает лишить Гектора денежной помощи. И вот ежемесячная пенсия в 120 франков отменена.
II
Что же делать нашему романтическому герою под натиском бури? Отказаться от музыки, сдаться? Только не это! Он будет бороться вопреки всему!
«К моей давней любви к путешествиям, – пишет он, – присоединилась страсть к музыке, и я решил тогда обратиться к агентам иностранных театров, чтобы получить место первого или второго флейтиста в каком-нибудь оркестре Нью-Йорка, Мехико, Сиднея или Калькутты. Я бы уехал в Китай, стал матросом, флибустьером, буканьером, дикарем – только бы не сдаться. Таков уж мой нрав. Если я во власти страстей, так давить на мою волю бесполезно и даже опасно – это все равно, что прессовать пушечный порох в надежде избежать его взрыва».
И впрямь ничто не может поколебать его веру в себя.
Его сила в энтузиазме, а человек, исполненный энтузиазма, глух к парализующим советам других. Советы не стоят внимания, раз он в состоянии доказать их несостоятельность. Осторожность, считает он, – пристанище слабых и покорных, тех, кто не верит в себя. Плохо ориентируясь в окружающей действительности, он считает, что легко преодолеть любые преграды, препятствия на то и даны, чтобы ощутить всю меру своих сил. Все ему видится простым, прекрасным, возможным. Воля итого человека, которого ничто не могло ни смутить, ни поколебать, готова была сокрушить горы.
Итак, от энтузиазма к сильной воле.
Бывает, что малодушные, осуждая энтузиастов, восклицают:
– Это безумцы!
Но безумцы ли они?..
Поклонимся в ноги тем, кто умеет побеждать и торжествовать победу.
III
Итак, послушайте, что делает Гектор, страстно влюбленный в Томаса Мура, Вальтера Скотта и Байрона, упивающийся Бетховеном, Глюком и Вебером, уже мечтающий о романтизме, о том, чтобы облечь жизнь в сказочную феерию.
Первого марта должен открыться Театр новостей. Смирив свой нрав и сдерживая честолюбие, Гектор просит места оркестранта – можно второго флейтиста, можно третьего. Увы. все уже занято. Ну что ж, раз надо – я буду хористом.
И вот он взбирается по маленькой, смрадной лестнице и входит в узкую комнату, где с полдюжины кандидатов ожидают экзаменатора. Среди них кузнец, уволенный из театра актер и певчий из церкви Сент-Эсташ. Есть здесь и ткач.
Гектор одерживает верх. Не столько благодаря таланту, сколько дерзостью, приведшей в замешательство даже певчего, чей голос, исполненный чистой веры, елея и переливов драгоценных камней и привыкший страстно взывать к господу, был сладок, как мед, и чист, как хрусталь.
И Берлиоз оказывается затерянным в разношерстной толпе хористов.
IV
О эти хористы! Один – ассенизатор в жизни и знатный вельможа на сцене; другой – забитый рассыльный, снедаемый голодом, а здесь – бравый карабинер. И в этом сборище (какое недоразумение) Гектор, облачившись в пышный, фальшивый костюм, выбивается из сил, не печалясь о том, что унижает свое призвание; он едва сдерживает желание модулировать куплеты, в которых убожество слов усугубляет бедность мелодии. И все это, увы, при пустом желудке, потому что он зарабатывал гроши – лишь пятьдесят франков в месяц. Несчастный! Платить за комнату, есть, одеваться, учиться – и все это на пятьдесят франков. Какая нищета даже для того, кто преуспел в умении отказывать себе во всем и жестоко истязать себя лишениями, будучи уверен в завтрашнем торжестве! Все же, преодолевая отвращение, он пел своим баритоном и думал о вдохновенных произведениях, где суровое благородство стиля околдовывает душу. Какая горькая участь и при этом какое величие! Накануне спектакля наш смиренный хорист, идя на страшный риск – быть безжалостно уволенным, сбежал из Театра новостей, чтобы усладиться настоящей музыкой. Забравшись на галерку, он неистово аплодировал Глюку, прозванному «Микеланджело музыки», великому Глюку – любимому композитору, которого в своем энтузиазме он роднил с главой немецкой романтической школы – Вебером. Его лихорадочное восхищение двумя гигантами музыки доходило до исступления.
А он, Гектор, – мужественный и рано развившийся талант, уже исполненный пафоса, – долгими часами выводил глупые, претенциозные мелодийки.
За пятьдесят франков в месяц.
«Что из того, – говорил он про себя, повторяя бестолковые, избитые фразы, – что из того, что я так низко стою, если главное осталось при мне! Выигрывая время, я выигрываю надежду. Нищета меня не сломит. Я одержу над ней верх.
Я добьюсь успеха – вопреки всему!»
Июнь.
Хорист и кандидат на Римскую премию! Ползая по земле, человек стремится к звездам.
Он ни перед чем не отступит, ничто его не смутит, ничто не устрашит. Бубня на сцене пошлые куплеты, Гектор готовится показать, на что он способен. Но разве достаточно одного только мужества? Разумеется, нет! И его исключают из числа претендентов на премию при первой же пробе, даже не допустив до участия в конкурсе. Какой провал!
Узнав о поражении, он пожал плечами и решительно пробормотал: «Мы еще посмотрим!»
V
Доктор Берлиоз прослышал о странных выходках сына. Неизвестно, был он больше удивлен или удручен. Думается, что он был раздражен, но в озлобление вкрадывалось и некоторое восхищение столь великолепной самоуверенностью. Как бы то ни было, но его жестокая решимость становится еще тверже – и вот взбалмошный сын бесповоротно лишен средств к существованию. Была ли тому причиной безрассудная попытка, столь плачевно провалившаяся? А может быть, долг Огюстену де Пону? Однако что толку говорить о причине. Нас интересует только результат.
Добрый учитель Лесюэр шлет отцу Гектора письмо за письмом. «В его будущем, – пишет он, – не может быть сомнений. Музыка переполняет его». Все тщетно.
VI
Настает, время каникул, и Гектор по настойчивому требованию отца едет в Кот-Сент-Андре.
Какой же его ожидал прием? Сдержанный? Нет, ледяной. Госпожа Берлиоз запретила проявление каких бы то ни было нежностей. Ее наказ – не замечать Гектора, вести себя и делать все так, словно его нет. Однако доктор, страдая за сына, которого он намерен исправить, наставить на истинный путь, но не истязать, с чувством душевной боли спрашивает себя: «Имеем ли мы право распоряжаться им как вещью? Могу ли я отлучить его от музыки, если в ней счастье всей его жизни? Возможно ли, чтобы великий, мудрый Лесюэр, честь и гордость французского музыкального искусства, писал мне в таких прочувствованных выражениях, если бы он искренне не верил в призвание и конечное торжество Гектора?» Наконец, как-то вечером, после обеда у семейного очага, доктор тайком увлек сына в полумрак пустой гостиной и сказал ему приглушенным голосом:
– Сдержи восторг! Я разрешаю тебе продолжать занятия музыкой… но лишь на некоторое время. И если новые испытания обернутся не в твою пользу, ты признаешь, что я сделал все разумное. Тогда, я надеюсь, ты решишься избрать иной путь. Тебе известно, что я думаю о захудалых поэтах. Заурядные артисты ничуть не лучше. Для меня было бы тяжким ударом видеть тебя в толпе этих никчемных людей. Я восстанавливаю тебе пенсию, но сохраняй пока печальный вид, чтобы никто не заподозрил о моем новом решении… Так надо!
При этих словах Гектор бросился на шею своему доброму батюшке и в порыве восторга чуть было не задушил его.
Гектору, однако, не удалось скрыть чувства облегчения и покоя. Госпожа Берлиоз, не спускавшая с него глаз, угадывает причину вернувшейся веселости сына.
«Отец, – думает она, – должно быть, снова капитулировал». Драма разыгралась в тот самый день, когда Гектор должен был отправиться в Париж.
В тот день мать, желавшая сделать сына набожным (тем более что Гектор долгое время чтил исповедь, мессу и причастие), предала его анафеме. Ее религиозные чувства были весьма пылки, и для нее «актеры, актрисы, певцы, музыканты, поэты, композиторы были отвратительными существами, отлученными от церкви, и, как таковые, обречены на муки ада».
Происшедшая сцена была весьма патетична. Вначале трагическая актриса сдерживалась; торжественно обращаясь на «вы», она молила: «Заклинаю вас, Гектор, не упорствовать в вашем безумии. Смотрите, я опускаюсь перед вами на колени… я… ваша мать».
Затем, взорвавшись, она вскричала, подчеркнуто обращаясь на «ты»: «Так ты отказываешь мне, несчастный?! Ты в состоянии, не дрогнув, смотреть на мать, павшую к твоим ногам? Ну что же, уезжай! Черни свое имя, влачи его по парижским притонам, пусть твой отец и твоя мать умрут от позора и горя…»
И наконец, она разразилась, будто в античной трагедии: «Ты больше мне не сын, Гектор. Уходи, я проклинаю тебя!»
Но Гектор не размяк. «Я буду композитором вопреки всему!» – решает он, хотя и опускает голову, чтобы скрыть свой вызывающий вид.
1827
I
Гектор зачислен в Королевскую школу музыки (Консерваторию) в класс Лесюэра. Но, продолжая занятия музыкой, он посещает и нарождающиеся общества романтиков. Он гневно осуждает увлечение Россини, музыку которого считает слишком кокетливой, с колокольчиками, кружевами и пышной оборкой, слащавой и далекой от величия бури.
Он посещает также занятия Рейха по контрапункту и фуге.
Рейха, чех по происхождению, в ком сочетались глубокие знания с добросовестностью, был опытным учителем; он гордился тем, что в юности, живя в Бонне, знал великого Бетховена. Он преподавал фугу и контрапункт «с удивительной ясностью и точностью».
Берлиоз же никогда еще не занимался синтаксисом музыки. И теперь должен был изучить его и набить руку под руководством учителя музыкального письма, «настоящего математика». «Каким же образом, – спрашивал себя Гектор, – этот холодный математик может выразить все, что есть в самом необузданном, самом причудливом воображении, если он воспринимает божественный огонь вдохновения только в форме сонат, вариаций и фуг?»
Ну, а ему, Гектору, независимому, мечтательному, влюбленному в величавые химеры, принесет ли ему зримую пользу обучение у столь пунктуального человека? Или он сохранит свою дикую природу, враждебную писаным законам и строгим предписаниям? Что ж, посмотрим.
II
Так или иначе, но нужно было учиться. Учиться, хотя желудок и был пуст. Героическая эпоха тяжкой нужды.
В «Мемуарах» – в точном и подробном рассказе о себе – он повествует о строгой экономии, царившей в его ведомстве съестных припасов, где главенствовала копченая селедка.
В обшарпанной комнате на грязной улице Лагарп делил с ним хлеб и кров его земляк из Кот-Сент-Андре – Антуан Шарбоннель. То было удачей, так как студент-фармаколог нежно любил перепелов – этих очаровательных, томно кричащих пернатых. Правда, он любил любовью заинтересованного кулинара, мечтая съесть их, сидя на диване.
Манками, искусно изготовленными им самим, он отлично умел приманивать птиц, а затем ловить их силками, также сделанными собственноручно. Он охотился на равнине Монруж, разумеется преступая закон. Поскольку для охоты требовалось благоприятное сочетание времени и обстоятельств, их повседневный рацион лишь изредка включал это яство, добытое жестокой ценой.
Однажды Шарбоннель обнаружил по доходно-расходной книге, что расходы на еду поднялись до шестидесяти восьми сантимов (сорок три – хлеб и двадцать пять – топленое свиное сало). Шестьдесят восемь сантимов! Подумать, какое мотовство! И на следующий день после этого кутежа Шарбоннель, разыгрывая шутливую сцену, воззвал к доброму чувству справедливости и потребовал прибегнуть к беспристрастному сантиметру, чтобы точнее разделить непременного ветерана их трапез – копченую селедку, подчас высохшую настолько, что исчезал знакомый аромат.
– Сантиметр! – воскликнул музыкант. – Господин аптекарь, как видно, мнит себя миллионером.
И действительно, в хозяйстве двух друзей подобных предметов не имелось.
Последние дни месяца были трагичными; Режим: еда раз в день. Да и что за еда! 29 сентября студенты смогли купить лишь несколько гроздьев винограда.
Но наступает первое число следующего месяца, и Гектор, получив свой заработок хориста – пятьдесят франков, покупает для себя одного на восемь су хлеба.
О жизнь богемы – певца веселого и мужественного полунищенского существования.
Время от времени Шарбоннель с ученым видом авторитетно заявлял:
– От голода никогда не умирают.
– Так отчего тогда, – с усмешкой спрашивал Гектор, – люди спокон веку упорствуют в стремлении принимать пищу?
– Это необходимо, разумеется… Но я хотел высказать мысль, что человеческие существа слишком много едят.
– Даже если это всего пол копченой селедки? Тогда Антуан поучительно продолжил:
– Человек должен есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть.
– Каково, а? Теперь господин аптекарь бьет новизной. Ибо мне кажется, Антуан, что я никогда раньше не слышал этого афоризма.
– Но, Гектор, слон поддерживает свою необычную силу лишь травами… и живет, как тебе известно, сто пятьдесят лет!
– Хватит, хватит, Антуан, помилуй! Здоровье через пустой желудок… Старая песня! Да здравствуют скоромные дни!
Иногда наступали проблески.
Так, в один прекрасный день Гектор стал учителем двух учеников. Игра на флейте, сольфеджио, гитара. Достаточно ли он знал, чтобы учить других?
Но не все ли равно?!
Двое учеников! Бог мой, вот удача! Двадцать су за урок. Да ведь это целое состояние!
Меню Гектора теперь улучшается, иногда даже масло изгоняет сало. И все же шербет остается строго запрещенной роскошью.
III
Май.
Шарбоннель покидает своего земляка, чтобы жить самостоятельно.
IV
Июнь.
Вот снова настала ожидавшаяся с лихорадочным трепетом пора большого конкурса, пора борьбы за Римскую премию. Гектор выставляет свою кандидатуру. Поражение, как мы видим, ничуть не выбило его из колеи. Работая с упорством, чтобы на сей раз достичь заветной вершины, он продолжает сочинять оперу «Тайные судьи» на либретто своего верного друга Эмбера Феррана и пишет героическую сцену с хорами (также на слова Феррана) на тему из греческой революции.
Убежденный, что произведение встретит всеобщее одобрение, он решил дать его на просмотр какой-нибудь музыкальной знаменитости. После Лесюэра можно было считаться с мнением лишь верховного жреца, похвала которого означала бы посвящение в ранг великих. Но на чей суд отдать исписанные нотами листы? Среди всех архитекторов звуков ни один не казался ему достаточно авторитетным. При каждом имени, приходившем на ум, он вскрикивал: «Не годится! Нужен более знаменитый, нужен кто-то получше!» В конце концов его выбор пал на композитора, которого крылья славы вознесли в заоблачную высь – на Родольфа Крейцера, тогда главного музыкального директора Оперы. Ректор, бесспорно, лелеял надежду, что, подкупленный и покоренный молодым талантом, он включит его произведение в программу одного из духовных концертов, организуемых им в конце страстной недели. Он уже видел на лице маэстро приятное изумление и слышал возгласы восторга.
И вот, заручившись теплой рекомендацией виконта де Ларошфуко, он явился к Крейцеру.
«К тому же, – рассказывал он, – Лесюэр горячо поддержал меня перед своим собратом. Одним словом, были основания надеяться. Но долго питать иллюзии мне не пришлось. Крейцер, этот великий артист, автор «Смерти Авеля» – прекрасного произведения, по поводу которого я, охваченный энтузиазмом, сочинил ему несколькими месяцами ранее подлинный дифирамб, – тот Крейцер, что казался мне добрым и радушным, как мой учитель, – потому что я им восхищался, принял меня самым пренебрежительным и самым невежливым образом. Он едва ответил на мой поклон и, не глядя на меня, бросил через плечо такие слова: «Мой дорогой друг (он не был со мной знаком), мы не можем исполнять в духовных концертах новые сочинения. У нас нет времени их разучиватъ. И Лесюэру это хорошо известно». Я ушел с тяжелым сердцем. В следующее воскресенье между Лесюэром и Крейцером произошло объяснение в Королевской капелле, где последний был простым скрипачом. В конце концов, выведенный моим учителем из терпения, он ответил, не скрывая досады: «Да на кой черт? Что с нами будет, если мы станем так помогать молодым людям?..» По крайней мере ему нельзя было отказать в искренности».
Снова неудача!
– Подумаешь! – говорит Гектор, пожимая плечами.
Посетуем на сухость некоторых талантов. Нам было бы приятнее всегда видеть гения в сияющем ореоле сердечности.
Судьба не поскупилась, расточая Крейцеру свои щедроты. И высшие почести и головокружительные триумфы – все познал Крейцер. По виртуозности его ставили наравне с великим Байо, чей волшебный смычок умел заворожить публику. Он сопровождал Бернадота, которого фантазия «Маленького Капрала», прежде чем усадить на шведский трон, сделала французским послом в Австрии.
В Вене он сблизился с Бетховеном, отгранившим для него чудесный алмаз – «Крейцерову сонату», которая обессмертила его имя, создав ему ореол гораздо более яркий, чем сам его талант. Но надменный скрипач-композитор никогда и не подумал выразить хотя бы малейшую признательность этому титану музыки. Как и Керубини, которому, впрочем, Бетховен написал самое хвалебное, самое пылкое, самое трогательное письмо:
«Я ценю ваши произведения превыше всех прочих театральных произведений. Я прихожу в восторг всякий раз, когда слышу ваше новое произведение, и мой интерес к ним выше, чем к моим собственным; короче говоря, я вас уважаю и люблю».
Керубини, в ту пору директор Консерватории, был законодателем французской музыки.
Разве могли эти двое, эти могущественные вельможи, окруженные почетом и славой, снизойти до обездоленного старца, страдающего, презираемого, погрязшего в нищете?
Разумеется, нет!
Для счастливых эгоистов несчастье другого, когда о нем говорят, – всего лишь досадная назойливость. Обидно, что эти ревностные жрецы музыкального искусства не ведают, а то и презирают высшее искусство забывать о своем высоком положении, искусство приходить на помощь в стихийном порыве, не унижая другого, искусство черпать собственное счастье в счастье другого.
Гении, вознесенные на пьедестал, снизойдите к вашим братьям – гениям, обойденным судьбой!
V
Иные, единожды потерпев неудачу, отказываются от своих намерений. Другие восстают против капитуляции; лучше оценив препятствие после столкновения с ним, всеми силами, всем отчаянным напряжением воли они стараются его преодолеть. Гектор среди последних. Поражение в предыдущем конкурсе на Римскую премию не поколебало твердости его духа. Одушевленный уверенностью в своем триумфе, он упорно желал вновь помериться с конкурентами силами в суровых испытаниях славного состязания.
Была и одна трудность. Чтобы сосредоточиться, а главное – воспрепятствовать всякому вмешательству извне, полагалось прожить целых десять дней в полном заточении. И государство требовало денежного взноса, компенсирующего затраты.
– Я твердо решил участвовать, маэстро, – дерзнул обратиться к своему учителю Гектор. – Но, увы… Неужто моему порыву суждено разбиться о какие-то деньги?
Лесюэр, предчувствуя длинную, уже много раз слышанную торжественную тираду о порабощении разума мерзким, презренным золотом, решительно оборвал его:
– Остановись, мой юный друг! Это я беру на себя.
И добрый учитель заплатил.
VI
После отборочных испытаний Гектор допущен к участию в конкурсе. Слабый луч надежды. Для еще большего разочарования? Как знать… Однако продолжим наш рассказ…
На конкурсе было предложено сочинить кантату на сюжет «После смерти Орфея, растерзанного вакханками – жрицами Бахуса».
Вакханки с головами, увенчанными плющом, с тирсами в руках удалились. Ветер, выводя скорбную песнь, временами нежно касается звучных струн полуразбитой арфы Орфея, и от этой ласки арфа изливает печаль, она плачет о своем хозяине – величайшем музыканте вселенной, пред которым смиренно склоняли головы самые свирепые звери. Теперь в мире разливается необычайное безмолвие. Лишь вдалеке, в горах, пастух…
Но была ли эта тема по-настоящему близка бурному темпераменту Гектора? Унылые руины, разбитая лира, жалобный стон ветра, покой и тишина, вернувшиеся после великого злодеяния… Вдали исполненный тоски, чистый и скорбный, поднимается напев пастуха. Темпераментный Гектор, влюбленный в горделивые вершины и трубные звуки, одержимый апокалипсическими идеями, не мог произвести на свет манерное произведение, как он говорил, «из сплошных вздохов и розовой воды». Для него сюжет был слишком идиллическим. Бесспорно, он блеснул бы в первой части, – «Терзание Орфея вакханками».
Он чувствовал себя в чужой стихии. В Гекторе воистину жил мятежный дух. Он затаенно всматривался в романтические образы, скрытые в самых глубинах его существа. А потом сочинял музыку. Но не следовал канонам. Разве ужиться грезам со школой и твердыми правилами? «Нет, нет», – повторял он про себя, создавая в уме вереницы звуков, всегда оканчивающиеся апофеозом. Он любил возвышенное и презирал слащавость! Россини заклеймен, Бетховен и Глюк подняты в недосягаемую высь.
Впрочем, разве мог он соблюдать правила? Разумеется, нет – он их не знал. Свои ощущения, свои мечты и безумные фантазии – вот что он воплощал в музыке.
Таким образом, и материал и манеру сочинять – все черпал он в себе самом.
Июль.
Увы! Музыкант, которому было поручено играть на фортепьяно сочинения конкурентов, признал себя неспособным сыграть финал произведения нашего героя – вакханалию, исполненную неистового пыла. И тогда Керубини, Паэр, Буальдье и Катель – прославленные имена, вошедшие в историю, – объявили произведение неисполнимым. Впрочем, Лесюэр тоже входил в жюри. Боролся ли он за Гектора, счел ли его произведение недостаточно сильным – неизвестно. Были присуждены одна первая и две вторые премии. Имя ученика Берлиоза не было даже названо.
Удручен, опозорен ли Берлиоз, провалившись на конкурсе? Ничуть! Предположить так – значило бы плохо его знать. Гектор лишь разыгрывает оскорбленное достоинство и выпячивает грудь, он решительно стоит на своем и провозглашает невежество своих экзаменаторов, совершенно неспособных его понять, исключая, разумеется, беспристрастного Лесюэра, «утонувшего», как он уточнял, среди «ископаемых».
«О древние, холодные классики, – бросает он им. – В ваших глазах мое стремление к новому – преступление». «Старые черепахи! – кричит он в адрес цепляющихся за традиции членов Института, которые преградили ему путь. – Окостенелые умы!.. Если вы не идете за мной, тем хуже… для вас! Я буду идти вперед и без вас… вопреки всему!»
Очень неосмотрительно, Гектор, так говорить и задираться. Случись, что ты все же был бы представлен к страстно желанной Римской премии, не пришлось ли бы тебе испытать тогда всю злобу этих уязвленных знаменитостей?
Но Гектору чужды сдержанность и осторожность. Не придется ли ему в этом раскаяться?
VII
Сентябрь.
Появляется женщина, которой суждено потрясти до основания всю жизнь Гектора. Кто она? Откуда? Ирландка с шапкой золотых волос, северянка с глазами цвета неба – то была выдающаяся драматическая актриса Гэрриет Смитсон. Она переехала Ла-Манш, чтобы воспламенить Париж – точку пересечения ее пути с путем нашего мушкетера, приехавшего сюда из дальней провинции Дофине.
Она не знала ни слова по-французски. А Гектор ничего не понимал по-английски. Казалось, что могло произойти?
В самом начале она ничего о нем не слышала, а он сходил с ума от любви к. ней, потом она смеялась над его влюбленными вздохами, и наконец… Однако расскажем эту удивительную историю по порядку.
Было 6 сентября того достопамятного 1827 года, который изобиловал различными событиями в жизни Гектора.
Труппа английских актеров давала в «Одеоне» первый спектакль. И она, именно она, своей игрой должна была донести до парижской публики произведения Шекспира – гениального драматурга и поэта Англии и самого удивительного художника человеческих страстей.
Спустя пять дней, одиннадцатого, было назначено второе представление. На афише – «Гамлет». Бессмертные «звезды» собрались в театре: молодые люди с вдохновенными лицами, отмеченными печатью гения, – романтики, пробуждающие неведомые доныне краски, ритмы, чувства, крушители деспотичного и обветшалого классицизма. Все в поисках возвышенного и патетического. С длинными локонами, галстуками дерзких, вызывающих расцветок; то была «Молодая Франция» – идейные враги «старикашек».
В зале находились Альфред де Виньи (тридцати лет) – певец нравственного благородства и смирения; Эжен Делакруа (двадцати восьми лет) – выдающийся колорист и смелый новатор; Виктор Гюго (двадцати пяти лет), чье чудесное слово вскоре должно было зазвучать, изумляя мир; Александр Дюма (двадцати четырех лет), подобный извилистому бурному потоку, который, пробиваясь сквозь горы, затопляет луга; Жюль Жанен (двадцати трех лет) – искрящийся остроумием критик, предсказывавший славу и выносивший суровые приговоры; Сент-Бев (также двадцати трех лет) – человек изысканного вкуса, постигший все тонкости анализа. Здесь присутствовал и юный Жерар де Нерваль (двадцати лет), чья милая непосредственность скрашивала странности его характера; в тот день он наверняка отказал себе в еде, чтобы заплатить за откидное место в партере, потому что он был беден, очень беден.
Одним словом, тут присутствовала вся длинноволосая братия «Молодой Франции», одетая в ярко-красные жилеты.
Был здесь, наконец, и мальчик Теофиль Готье (шестнадцати лет), который позднее заставил заговорить о себе.
Тема – «Гамлет».
Непрерывно льющаяся кровь и смерти – одна за другой, героизм Гамлета, добавляющий, к патетике ореол благородства; безумие, которое блуждает по всей пьесе, сея то сомнения, то ужас.
И поразительным контрастом – подобный рафаэлевским мадоннам, ангельский лик Офелии, которую ждет трагическая гибель. Такая дерзновенность сюжета, такая свобода в искусстве, далекая от проторенных троп, должна была вдохновить Виктора Гюго на создание драмы «Эрнани», поставленной три года спустя, где свирепствовало «то мировое зло, которое мастерски отобразили Гете в «Фаусте» и Байрон в «Манфреде». Может быть, именно в «Гамлете» и «Манфреде» находил бессмертный французский поэт Виктор Гюго прообразы своих романтических героев?
Ну, а актеры?
Кембл, самый знаменитый и самый сильный трагик во всей Англии, играл роль Гамлета, отрешенного от жизни. Свою роль он исполнял с такой жизненной правдой, что сам Гамлет не смог бы ни говорить, ни чувствовать с большей убедительностью.
Роль Офелии чудесно играла божественная Смитсон, чьи глаза отражали чистоту, мечтательность и нежную страсть.
Какое возбуждение среди романтиков! Они славят возрождение лиризма, задушенного после Малерба классической дисциплиной, и взывают к торжеству крылатого вдохновения над холодным разумом – ограниченным и скудным.
Гектор был без ума от гения Шекспира, а еще более от непорочной Офелии – создания из иного мира, со столь чистой душой и столь легким телом. Чем объяснить подобный пожар души? Он был профан в английском языке, но, может быть, у него был с собой точный перевод?
Так или иначе, но Гамлет сыграл в его судьбе важную роль.
«Шекспир, – писал он, – неожиданно обрушился на меня и потряс. Он молнией разверз для меня с величественным грохотом небо искусства, осветив его самые дальние бездны.
Я познал подлинное величие, подлинную красоту, подлинную драматическую правду. Я увидел… я понял… я ощутил, что жив, что должен подняться и действовать».
VIII
Пятнадцатого Гэрриет Смитсон выступила вновь в «Ромео и Джульетте» – столь же гениальном произведении, где трогательная нежность резко сменяется кровопролитиями.
В склепе, где вечным сном спят гордые Капулетти, на неостывший труп Ромео падает холодеющая Джульетта, воздушная и уже призрачная, чтобы вместе со своим любимым вознестись на небо, готовое их принять.
«Завидная участь так умереть!» – повторяет про себя Гектор.
Гэрриет Смитсон имела наибольший успех в драме «Джен Шор»; после агонии, повергшей всю публику в состояние леденящего ужаса, она сумела умереть с величием угасающего светила. Она появляется вновь в «Виргиниусе» Ноулса.
Всякий раз, увидев ее на подмостках, Гектор впадал в транс и в исступление. И тогда начинались безумные блуждания. Пропадал сон, вместо него он внезапно погружался в забытье: раз ночью на снопах в поле около Виль-Жюиф, как-то на лугу в окрестностях Со, еще раз за столиком кафе «Кардинал» на углу Итальянского бульвара и улицы Ришелье. Там он оставался пять часов, к великому ужасу официантов, которые не осмеливались к нему приблизиться. «Они боялись найти меня мертвым», – подумал он, придя в себя.
Случилось даже, что он забылся на берегу Сены в Нейи, при скорбных завываниях пронзительного ветра. И когда очнулся, выкрикнул в волнении: «Она будет моей женой!»
Право же, Дон-Кихот!
Любит он Гэрриет или Офелию, созданную по образу его романтической мечты, или, быть может, он просто ищет любви?
Гэрриет и вправду его потрясла, он грезит ею.
Ирландия, где родилась его Дульцинея, пленила и увлекла его настолько, что он вскоре переложил на музыку «Ирландские мелодии» Томаса Мура. Для него существуют только Ирландия и самое небесное создание из этой дальней страны!
Да здравствуют Ирландия и Офелия!
IX
Вскоре Гектор перестал довольствоваться одним только постоянным посещением представлений, где появлялась его «звезда» – роковая Гэрриет. Сердце его готово было остановиться.
Теперь он, одинокий, терзаемый тоской, бродил у театрального подъезда. И когда она показывалась, прислонялся к стене, чтобы удержаться на ногах. А она? Она проходила мимо, даже не взглянув на него, «рассеянная и безучастная к любовному шепоту, идущему за ней следом».
Однажды, мечтая о ней, он решает: «Пусть я буду голодать, если плата за жилье окажется слишком высокой, но я перееду поближе к гостинице, где она живет. Я выберу комнату, откуда смогу наблюдать за ней. Из окна я буду следить за ее жизнью, а если занавеси будут слишком плотными, я представлю себе ее».
Так он поступил, поселившись в доме 96 на улице Ришелье.
«Слегка свесившись из своего окна, он видел наискось меблированную гостиницу, где жила Офелия. Такая стратегия, впрочем, давала ему немного, хотя он и проводил в этом положении по нескольку часов утром и вечером. Каким ребячеством была эта роль глупого вздыхателя!» «Что мне остается, – спрашивал себя Гектор, – умереть жалкой смертью, оставив ее в неведении о моем существовании, или совершить какой-нибудь подвиг, который сделает меня известным, изумит ее и заставит восхищаться?»
И тогда, как весь Париж млел в неистовом восторге от Офелии, Гэрриет ничего не слышала о Гекторе. Она и не подозревала о его существовании.
Но как добиться музыкального триумфа и произвести впечатление на любимую женщину?
X
Гектор работал со страстным увлечением, утоляя музыкой великую жажду любви. Музыка… Он стремится подчинить ее своей воле, чтобы покорить Гэрриет Смитсон, о которой мечтает. Он делает наброски «Тайных судей» и пишет увертюру «Веверлей». Но ничего еще не закончено. Поэтому он решил вернуть к жизни свою «Мессу» 1823 гада.
И вот в день святой Цецилии, 22 ноября 1827 года, он добился ее исполнения в церкви Сент-Эсташ, предварительно протрубив сбор своей партии.
Так он именовал шумливых приверженцев, друзей-клакеров в Одеоне, театре Буфф, Консерватории, Жимназ.
«Я дирижировал оркестром, – писал он своему неизменному почитателю Феррану, – но, представив себе зрелище Страшного суда (Et interum venturus est), воссозданное пением в унисон шестью первыми басами, грозный clangor tubarum, крики ужаса толпы, изображаемой хором, и все остальное, исполненное именно так, как я задумал, я ощутил конвульсивную дрожь, которую едва сдерживал до окончания фрагмента…»
Гектор высоко чтит гений Берлиоза. Он взволнован, он ликует. Может, и впрямь верное средство внушить восхищение другим – уверовать самому, что ты его достоин, и настойчиво утверждать это?
Но кто был восхищен?
Гэрриет ничего не видела и не слышала! Она не пришла в храм.
«Тысяча чертей!» – вырвалось у Гектора, который любил это выражение.
1828
I
У вулканического Гектора все должно быть доведено до накала. Обожая превосходную степень, он пренебрегает слишком заурядными, на его взгляд, глаголами «пленять, очаровывать, восхищать» и даже «восторгать». Он говорит – «потрясать».
Так вот, он повсюду трубит о том, что потрясен величайшим Бетховеном.
Воздадим ему должное – он умел выбрать того, кто его потрясал.
Весной дирижер Габенек, незадолго перед тем основавший Общество концертов консерватории, решился познакомить публику с симфониями некоего, дотоле неизвестного или почти неизвестного, Бетховена, умершего в прошлом году в Вене. Действительно, как не содрогнуться при мысли, что героический гений музыки, нищий, глухой гигант, великий, но непонятый, который, пока существует мир, будет доставлять людям высшее блаженство, что этот знаменитый композитор, ныне всемирно признанный бог музыки, во Франции мог еще оставаться неизвестным? Как может молния, падающая с небес на землю, оставаться невидимой для смертных? Безвестный и поруганный теми, кого вознесла судьба. Вот что пишет по этому поводу Ги де Пурталес:
«Знаменитости вели себя либо откровенно враждебно, либо насмешливо. Керубини утверждал, что от этой музыки он начинает чихать. Паэр, знавший Бетховена в Вене, рассказывал о нем забавные анекдоты, чтобы успокоить этих господ в отношении чудаковатого соперника. Скрипач Крейцер и не думал скрывать своего презрения к новой немецкой школе. Буальдье всегда был сторонником музыки, которая «услаждает «тух». Что до Лесюэра, то он осмотрительно воздерживался от посещения концертов, дабы не иметь повода судить об этом революционере».
Зато Гектор уже умел классифицировать ценности. Может быть, и вправду, чтобы открыть гения, требовалось самому быть одаренным гениальностью, готовой вот-вот раскрыться? Близкое родство душ, общие волнения, схожие взгляды. Но, высказывая это вслух, он растревоживал «бонз» из Института и Консерватории или, как он еще говорил, «взъерошивал старые парики».
– Не пригодится ли тебе если не благосклонность признанных богов, то по крайней мере их нейтралитет? – предостерегали, бывало, Гектора его длинноволосые единомышленники.
– Что за важность! – отрезал он тогда. – Я должен взывать к правде, которая, полагаю, на моей стороне. Бетховен высоко поднялся над современниками. Рядом с ним самые великие мне кажутся карликами.
– Остерегайся, Гектор, всех этих Керубини, которые могут тебя подслушать. Они, не задумываясь, покарают тебя за преступное оскорбление правоверности.
– Тысяча чертей! – восклицал Гектор. – Я все равно буду стоять на своем – вопреки всему!
И ничто не могло потушить пожар его чувств.
«– Маэстро, – дерзнул он однажды заявить Лесюэру, – можно ли с таким совершенным умом, как ваш, выносить суждение, не прослушав, не проверив, не изучив? Лишь раздадутся первые ноты, рожденные в мозгу титана, вы будете ослеплены, восхищены. Приходите же послушать Бетховена».
Нежелание. Настойчивость. И в конце концов Гектор утащил своего учителя в театр. Он усадил его в глубину ложи, а сам отправился на балкон, чтобы в одиночестве вкусить невыразимое наслаждение, которое он испытывал, слушая «Симфонию до минор». И когда божественная музыка умолкла, он поспешно спустился и встретил Лесюэра: тот был очень красен и расхаживал большими шагами по фойе.
– Ну как, маэстро?
– Уф! Я ухожу, мне не хватает воздуха! Это неслыханно! Это чудесно! Это меня так взволновало, растревожило, потрясло, что когда, выходя из ложи, я захотел надеть шляпу, мне подумалось, что я не смогу найти своей головы.
То была искренняя реакция. Гектор торжествовал. Впрочем, на другой день старый композитор высказался помягче.
– Но все равно, – сказал он, – не следует сочинять слишком много такой музыки.
На что его ученик ответил:
– Не тревожьтесь, маэстро, такой музыки много и не сочинят».
Чтобы судить о том возбуждении, какое сжигало Гектора после первого прослушивания симфонии Бетховена, достаточно прочитать в «Мемуарах» о наполнивших его чувствах, тщательно им анализируемых. Он пишет:
«Мне казалось, что жизненные силы раздвоились… Наступило странное возбуждение: неистовый стук крови в жилах, слезы… судорожное сжатие мышц, дрожание всех членов, полное онемение ног и рук, частичный паралич нервов, зрения, слуха… я ничего не видел, едва слышал… головокружение… полуобморочное состояние…»
Другой гений, который был десятью годами моложе Гектора, испытал сходное потрясение, подобный же восторг. В своих «Воспоминаниях» Рихард Вагнер рассказывает:
«Я не знаю, каковы были взгляды родителей на мою будущую карьеру. Но мне четко помнится, что, прослушав как-то вечером симфонию Бетховена, я испытал ночью приступ нервного возбуждения, от которого заболел, а оправившись, сделался музыкантом».
II
Но вот в Париже заговорили о романтическом Гекторе. «Его деятельность, бунтарские выходки на вечерах в Опере, молодость, рыжая взлохмаченная шевелюра, его «Месса», в которой громко прозвучал конец света, его отчаянная любовь к знаменитой и модной трагедийной актрисе, его безумные блуждания, его исчезновения – все это питало толки».
Рассказывали, что однажды его товарищи из «Молодой Франции», взволнованные слишком долгим отсутствием Гектора (хотя его отлучки не были редкостью и завершались весьма театральными появлениями), решили после долгих бесплодных розысков отправиться в морг, дрожа от мысли найти там его труп. Мрачные, ужасные и бесплодные розыски…
В тот раз он объявился как герой после победы.
– Тысяча чертей! – бросил он им. – Вы не думаете, надеюсь, что я способен поддаться курносой, тогда как я собираюсь жениться на кроткой и нежной Офелии.
Друзья принялись поддразнивать своего вдохновенного, размечтавшегося главаря:
– Твоя Офелия? Вот бы она посмеялась, если б только услышала!
– Но она не удостоила тебя даже взглядом!
– Она и не ведает о твоей страсти, намерениях и самом твоем существовании.
– Ты и вправду не сомневаешься в успехе?!
И тогда Гектор после эффектной паузы полушутя-полунаставительно произнес:
– Ни в чем не сомневаться – в этом и есть секрет всякой удачи!
III
«Ни в чем не сомневаться!» – святой принцип для Гектора, который вновь вознамерился доказать, что никогда не изменяет этому принципу. И вот он требует для себя, себя одного (видал ли кто подобную дерзость?), зал Консерватории. Керубини, получив такое прошение, воскликнул, пожав плечами:
– Ха! В двадцать четыре года… никому не известный… Да он сумасшедший!
Тоном, каким говорят навязчивому человеку «подите вы к черту», он ответил: «Адресуйтесь к государственному секретарю изящных искусств», – и подумал при этом; «До такой наглости он не дойдет никогда».
Но вы ошиблись, важный и почтенный Керубини!
Гектор немедля написал всемогущему вельможе, что Керубини «разрешил попросить зал». Где здесь ложь? Просто искусно преподнесенная правда. И – о чудо! – министр, убежденный в согласии директора Консерватории, удовлетворяет просьбу. Дело, однако, чуть не расстроилось из-за того, что Гектор настаивает теперь на определенной дате. По поводу даты– следует письмо министра Керубини. И тут Керубини, выказав гнев оскорбленного бога, категорически заявил, что лично он не желает впутываться в столь безумную и опасную авантюру.
Ну, а Гектор? Может быть, он все же откажется от своего химерического предприятия? Не тут-то было! Ему нужен зал, нужен… вопреки всему!
И вот на что Гектор решается: еще удвоив дерзость, он направляет министру необычно смелую записку, стараясь в ней задеть самолюбие всесильного сановника.
«Если мое письмо дойдет слишком поздно, – писал он, – и решение уже будет вами принято, то это будет означать, что ваши благие намерения в отношении меня были парализованы злой волей низшего чиновника».
Низший чиновник! И это о Керубини – директоре Консерватории, корифее музыки с мировой славой.
И что ж, удар попал в цель! Государственный, секретарь написал Керубини:
«Я не считаю возможным нарушить данное мной обещание».
Гектор торжествовал: «Ну, трепещите, старикашки!»
Но он не чувствует себя победителем, если поверженный враг не попран, и в анонсе, разосланном в парижские газеты, он ввернул словечко о том, что «молодой композитор одержал верх над всесильным властителем музыки». Получил, Керубини!
26 мая 1828 года в зале Консерватории, том священном зале, который могли занимать, и то ценой почти непреодолимых трудностей, лишь общепризнанные знаменитости, Гектор дал «большой концерт».
В программе только его собственные произведения: увертюра «Веверлей», «Пасторальная мелодия» из «Тайных судей», «Священный марш магов», «Resurrexit», увертюра к «Тайным судьям» и «Греческая революция».
Если верить Гектору, всегда безудержному в преувеличениях, успех был огромен: «Изумление в публике, восторг, среди артистов». Своему другу Феррану он писал: «Женщины, мужчины, хор – все аплодировали. Крики, топот».
Чтобы найти истину, восстановим обстановку.
Полупустой зал. Никакого стихийного восторга. Сомкнутый батальон вышколенных приверженцев Гектора усердно создает обстановку тепла и добрых чувств.
Но ради объективности признаем, что отзывы печати были благожелательными, даже хвалебными и более того – означающими признание. Нашелся критик, причем из самых крупных, заявивший, что этот «рано развившийся талант внушает живой интерес. Господин Берлиоз подает самые блестящие надежды». И критик добавляет, слушайте внимательно: «Он отмечен гениальностью…»
Вам не послышалось – гениальностью! Но кто же это изрек? Фетис – самый выдающийся музыкальный судья того времени!
Брошено великое – «гений»! Это волнующее слово, волшебный звук, уже произнесенный ранее Лесюэром – тонким знатоком музыки, – теперь твердо закреплено на бумаге пером Фетиса, чтобы оповестить и изумить мир.
Утверждение, видимо, было полностью оправдано.
Точное эхо жизни – яркой и страстной – звучало в произведениях молодого композитора, большого мастера музыкального колорита. И конечно, вдохновение, бушующее, как зачарованное море, убивало строгую теорию, почитаемую «старыми черепахами».
Не для того ли силился Гектор бежать от давящих, устарелых правил, чтобы выразить всего себя, без остатка, в музыке?
Гектор ликовал от этого «великого события». И все же одна тень омрачала его бурное ликование.
Он потратил столько душевного жара на организацию концерта – и все ради того, чтобы заявить о своем существовании, для того, чтобы бросить вызов. Храбрость мушкетера, шпаге которого не лежится в ножнах. Но не только: еще он надеялся увлечь и опьянить своей музыкой прелестную Офелию, которой Он вновь послал приглашение. Но Офелии и на этот раз не было в зале.
Что поделаешь, Гектор!
Ничтожный червь, влюбленный в звезду.
IV
Спешно созвав свой штаб и прочитав ему, четко чеканя слог, статью короля критики Фетиса, Гектор спросил себя: «Итак, я отмечен гением?» Нет, он даже не спросил, он это просто повторил.
Столь авторитетное мнение удесятерило его силы, воспламенило разум.
– А теперь, – прокричал он своим солдатам, застывшим в немом восхищении, – вы увидите, на что способен гений! Великий Керубини высохнет от укоров совести и лопнет от зависти.
Гектор, потрясенный Гете, необъятным Гете, чей «Фауст» он прочитал не отрываясь, быть может, как раз тогда задумал сочинить и набросал в бурном темпе «Восемь сцен из «Фауста», составивших часть «Осуждения Фауста» – одного из его самых ярких шедевров. Но он недоволен. Не иметь всего, считает он, – значит не иметь ничего. Но что же такое все?
Ему мало, что его гений уже признан Лесюэром и Фетисом; кроме блестящего успеха, которого, по его мнению, он уже добился, ему нужна большая Римская премия. Она принесет ему славу, а значит, и Офелию. Гектор сгорает от любви к ней, как говорит он сам, искусно разделяя вздохи синкопами.
Какое постоянство!
В первый раз, когда он провалился на предварительном экзамене и жюри не сочло его достойным участвовать в конкурсе, Гектор воскликнул: «Тысяча чертей! Я добьюсь своего вопреки всему!»
Во второй раз, в 1827 году, он проходит предварительное испытание и, значит, допускается к конкурсу, но ему не удается добиться никакой награды.
«Тысяча чертей! – повторяет он. – Я добьюсь своего вопреки всему!»
Теперь мы подошли к третьей попытке. Будет ли она последней? Нет! Гектор в поражениях крепнет. Переведя дух, он заносчиво мерит препятствие взглядом, а затем со шпагой в руке упрямо стремится разрубить его, чтобы навсегда убрать со своего пути.
Его гордый призыв: «Смирение – вот подлинный враг».
И он смело вступает в трудное состязание. Разумеется, исполненный решимости, но с волнением в сердце.
«Какая наглость! – восклицает он. – Унизить меня до того, что вновь заставить состязаться! Старые подагрики, я напишу для вас маленький благонамеренный концертик, я не поскуплюсь на цветистость; и ежели мне будет присуждена премия, то клянусь, что, получив ее, немедля уничтожу написанное!» Дела Гектора плачевны. И лишь он один закрывает глаза на действительное положение вещей.
Доктор Берлиоз вновь отказался ссудить деньги, требуемые государством, которое вовсе не намеревалось даром содержать претендентов на славу во время их заточения. И вновь добрый Лесюэр, твердо веривший в гений своего ученика, вносит нужную сумму. Но если Гектор и теперь не завоюет Большую премию, что с ним станет? Только Большая премия дает право на стипендию. Не придется ли Гектору, уже окруженному если не ореолом славы, то, во всяком случае, лестной известностью, снова добиваться места… хориста?
Остается лишь ждать. Посмотрим.
10 июля 1828 года Гектор входит в одиночную камеру.
Его страж, папаша Пенгар, трижды, словно в тюрьме, поворачивает в массивном замке увесистый ключ. Кажется, будто при характерных щелчках ключа – раз, два, три – он произносит: «Я запираю тебя наедине с собой. Ничто здесь не будет отвлекать тебя. Сосредоточься, дабы черпать в глубинах лучшее, что в тебе есть».
Итак, он остается один в своей камере на целых десять дней! Какая суровая обстановка! Ни позолоты, ни драпировок, ни картин, ни безделушек. Грубый стол, легкий стул и еще одинокое высокое фортепьяно. Узкая и низкая кровать – скорее скамья.
Здесь царит дух отречения, повелевавший презреть мирскую роскошь во имя одного лишь святого искусства. Ну, а режим? Посещение строго контролируют из опасения помощи советом. Белье тщательно просматривают, письма проверяют, посылки вскрывают.
Словом, Гектор становится настоящим узником.
На этот раз испытание состояло в переложении на музыку стихов заурядного поэта Вьеяра, снискавших высокое расположение жюри потому, что они содержали строки о мужестве и благородстве, о грезах и неге. Таким образом, в своей комнате кандидат должен был сначала воплотить воинственность, а затем нежность.
Обжигающее пламя и размеренные вздохи.
Кто героиня? Это Эрминия, чью испепеляющую страсть и жестокое отчаяние воспел Тассо в своем бессмертном шедевре «Освобожденный Иерусалим». Тема такова: «Эрминия надевает доспехи Клоринды и бежит в Иерусалим, чтобы оказать помощь прекрасному, страдающему от ран Танкреду, помощь, на какую способна ее верная и несчастная любовь».
Дни тянутся в одиночестве и напряженной работе ума, озаряемой яркими вспышками находок. Гектор ни разу не снизошел до того, чтобы задать себе вопрос: «Мне ли достанется победа? Что со мной станет, если я потерплю неудачу?»
Время заключения истекло. Гектор, подписав с гордой уверенностью свое сочинение, передал его папаше Пенгару, тот открыл дверь, и узник вдохнул воздух свободы.
Гектор, как всегда, доволен собой. И если он в чем-то сомневается, так, разумеется, не в своих достоинствах, а в способности экзаменаторов его понять и оценить по заслугам. Если он и ловил себя на том, что начинает рассуждать, то тут же обрывал себя: «Баста!» И неизменно заключал: «Даже слух «старой черепахи» усладят радостные мелодии моей кантаты».
И он опьянен близким торжеством, в котором не сомневается.
Собралось жюри. По уставу оно состояло из верховных жрецов – толкователей музыкальной библии и двух членов из других секций Института: художника или скульптора, архитектора или гравера – их мнение, быть может, более беспристрастно и не так грешит доктринерством.
Каким образом этот ареопаг получал представление о заслугах кандидатов? Очень просто. Очень, даже слишком грубо.
Дежурный пианист проигрывал на фортепьяно каждое из представленных сочинений, и на том все кончалось.
Бедный Гектор! Он-то как раз был мастером оркестровки. Во что превращались его поразительные, вдохновенные ансамбли? Где величие апофеозов? Они исчезли, потонули. Здесь выигрывал тот стиль, что избегал вершин горделивых гор, предпочитая нежный шепот и неподвижную гладь озер.
Наконец объявляют лауреатов.
О Гектор! Кто из твоих друзей, уверенных в тебе, мог бы предугадать результат?
Большая Римская премия не досталась нашему герою. Он получил лишь вторую премию, без стипендии и всех льгот, да и та была на волоске, потому что музыканты признали его сочинение неудовлетворительным, и оно получило одобрение лишь после того, как жюри было пополнено двумя членами-немузыкантами. Сами же музыканты высказались против вызывающе дерзкого отношения Гектора к фуге и контрапункту – против чудесных вольностей, лишающих их учение права на существование. Для них гениальность без строгой теории – сущая ерунда, лучше строгая теория без гениальности!
А ведь Гектор так поносил «непристойное невежество двух чужаков».
Теперь ты видишь, Гектор: не такие уж чужаки, раз не такие невежды. К тому же и достаточно беспристрастные, чтобы забыть твои выпады и склонить чашу весов в твою пользу. Доказательства налицо.
V
Сейчас, когда Гектор был лишен пенсии, поражение, хотя и почетное, было особенно драматично.
И вправду, много раз ее, эту спасительную пенсию, отбирали у него и вновь возвращали в зависимости от того, росло или падало влияние властной госпожи Берлиоз на доброе отцовское сердце. Что делать? Как быть?
«Придумал!» – воскликнул он однажды и написал главному инспектору изящных искусств прошение о пособии. Отказ – на подобные расходы не существует статьи. Тогда он направляет письмо министру внутренних дел господину де Мартиньяку, и великий Лесюэр, видевший в своем ученике радетеля и мученика музыкального искусства, подкрепляет письмо собственным ходатайством.
«Прошение господина Берлиоза, – пишет он, – основано на самых блестящих надеждах, какие он подает своим талантом, отмеченным гениальностью, который надлежит развивать, чтобы он приобрел свою полную силу. Я ручаюсь, что этот молодой человек, весьма образованный и во всех других науках, станет великим композитором, который прославит Францию…» И выдающийся музыкант, чтобы придать больше веса поручительству, ставит рядом с подписью все свои почетные титулы: член Института, музыкальный директор Королевской капеллы, кавалер королевских орденов Михаила и Почетного легиона, профессор композиции Королевской музыкальной школы.
Тщетный крик о помощи. Ни гроша!
И однако, нужно есть и иметь над головой крышу. Но без денег как это сделать? Мучительная, неразрешимая проблема. Но Гектор и не думает впадать в отчаяние.
VI
Вот уже лето обдает громадный пустынный город раскаленным дыханием. Море и горы опустошили Париж. Уроки, концерты, лекции – все прервано. Каждый обновляет душу и укрепляет тело, чтобы смело встретиться с зимой.
Кому и чему может посвятить бурный Гектор свое сердце и свой разум? Офелия, чей идеальный образ озарял одиночную камеру кандидата на Большую премию, его кроткая и нежная Офелия в турне, в Руане. Его поклонники разъехались по провинциям.
Измотанный душевно, Гектор внезапно решает отправиться в Кот, чтобы, отстаивая свое призвание, убедить родителей, что он достигнет головокружительных высот и ничто не остановит его чудесного подъема.
VII
30 августа.
Он едет в родные края, возбужденный и уверенный в своих силах, – ведь он все же получил вторую премию!
И вправду, вторая премия сотворила чудо. Доктор Берлиоз, жаждавший поверить в Гектора, вновь пересмотрел свое решение. «Эта награда, – сказал он себе, – принесла нам официальное подтверждение его дарования. А раз так, то я больше не могу считать его мечты эфемерными. Я должен поддержать сына: по возвращении в Париж его пенсия будет восстановлена». Что до желчной матери, то честь, оказанная ее взрослому блудному сыну, льстила ей против воли. Свое упорство она считала проявлением собственного достоинства. В ее глазах музыканты по-прежнему оставались падшими существами, но для городка, для общественного мнения его премия – «то, что надо», как она говорила, маскируя таким образом свое удовлетворение. Как бы то ни было, но она приняла блудного сына с благосклонностью, чуть ли не с любовью, но и не более. Решительный сдвиг, поскольку до того она только и делала, что поносила «осквернителя отцовского имени».
Нанси, Адель и Проспер встретили брата радостно, с нежностью и гордостью – ведь он возвратился из далекого, великого Парижа, увенчанный лаврами. «Почти что Большая Римская премия», – повторяли они. Это почти что «поделив первое и второе места». Весь Кот испытывал безграничную гордость. Жители городка уже видели своего земляка – первого в истории края! – в зеленой одежде, с ярко-красной лентой на груди. Они видели его и в белом мраморе на пьедестале в центре крохотного городского парка.
Теперь в кругу большой семьи, где мир был восстановлен, непрерывно устраивались всякие праздники и балы.
Гектор, успокоенный до наступления очередной бури, предается приятной лености, с удовольствием воскрешая в памяти события, предметы и людей – свидетелей его детства: церковь, первое причастие, духовную школу… близкий Мейлан и Эстеллу Дюбеф, впервые взволновавшую его беспокойное сердце. Впервые! И он думает о страсти, которая живет в нем теперь.
Офелия… Он вновь видит, как она, призрачная, опускается на труп Ромео, пережить которого не желает. Ибо по-настоящему любит лишь та, что готова умереть ради своего любимого.
«Где она сейчас, Офелия? – спрашивает он себя. – Поймет ли она? Согласится ли? Впрочем, все равно. Я сломлю ее сопротивление. Она должна стать моей женой!»
В эти минуты раздумий его романтизм пробуждается, и он вновь видит все гениальные произведения, в которых являлась ему Офелия, и он пишет своему другу Феррану: «Приезжайте скорее, прошу вас… Мы будем вместе читать «Гамлета» и «Фауста». О Шекспир и Гете – немые наперсники моих страданий, толкователи моей жизни».
VIII
Октябрь.
Деревья, такие ветвистые, теперь без листьев – голые скелеты. Непередаваемой грустью веет в природе. Романтическая пора, столь дорогая сердцам поэтов.
После месяца, проведенного в Дофине, Гектор возвратился в Париж.
Первое, что он сделал, – поспешил, в гостиницу, где живет его кумир. И по дороге его посетило чудесное видение.
Он видит великий день соединения их душ. Он входит, появляется Офелия. Он склоняет перед ней голову, отягченную любовью и гениальностью, и припадает к ее ногам.
«Поднимитесь, Гектор, – говорит она, – вы победили!»
Ее призрачное лицо обращено к нему, глаза тронуты поволокой, губы приоткрыты для поцелуя.
А Гектор? Он в нерешительности у порога высшего блаженства. Он боится потерять сознание. На какой-то миг все перед ним плывет, а потом он «срывает с ее губ цветок поцелуя». Их первый поцелуй, вкус которого не умрет никогда. А теперь – в церковь.
Сколь неземной кажется ему Офелия под белой фатой!
И, наконец, летят в таинственные дали голоса колоколов, и они оба, Гектор и Офелия, отправляются в волшебную сказку, которая будет длиться вечно…
Но вот Гектор с трепещущим сердцем входит в гостиницу. Он спрашивает:
– Мисс Гэрриет Смитсон у себя?
– Ее нет… Она уехала.
– Уехала, жестокая! Но куда?
– В Бордо, в турне.
IX
Как нескончаемо ожидание для сердца, терзаемого любовью!
Ища забвенья, Гектор лихорадочно творит музыку.
Его голову распирают «колоссальные» ритмы. Он набрасывается на работу. Музыка переполняет его. Ему заказывают ораторию. Он мгновенно сочиняет ее. Его просят вести музыкальную хронику в «Корреспондан». Он тотчас соглашается и впрягается в работу. Он соглашается также участвовать в отборе и замещении артистов в театре Жимназ лирик. Но более всего он занят своими «Восемью сценами», набросанными в Коте, которые он пишет с чудесным вдохновением. Он хочет, чтобы эти «Восемь сцен» взволновали мир и более того – покорили Офелию, которая, как он надеялся, от восхищения соскользнет к любви. В стремлении справиться с аккордами он то и дело поднимается со стула и мерит шагами крошечную комнатку, напоминая дикого зверя в клетке. Но почему он неустанно вновь и вновь прижимается лицом к стеклу окна? Чтобы узнать, не вернулась ли, наконец, Офелия. Двадцать, сто раз повторяет он свой маневр. Любовь заряжает его музыкальным вдохновением.
1829
I
Январь.
Забудешь ты ее когда-нибудь, Гектор?
Как-то вечером, когда ты был на своем посту, в комнате, где жила твоя Дульцинея, зажегся свет. И тогда у тебя вырвался крик, долгий крик, пронзивший ночь. Отказываясь верить в чудо, ты громко спросил (кого, безумный? Ты был один):
«Она ли это, неужели она, а не мираж? Она, наконец, вернулась?!»
И ты сходил с ума от радости и не сводил глаз с ее окна до того мгновения, когда огонь угас и тень Офелии исчезла.
Во время бессонной ночи сколько раз ты звал ее! А потом, когда настало утро, ты решил:
«Я слишком долго ждал, слишком долго колебался, но теперь хочу действовать. Действовать немедленно!»
Вышколенные друзья Гектора становятся его послами. Но вполне ли правдивы их отчеты или они приукрашивают истину, щадя его?
Были они хотя бы приняты недоступным кумиром? Будем судить об этом с осторожностью.
Ну, а Гектор, чье воображение блуждает в стране химер, смеет предсказывать:
– Скоро она будет очарована и уступит.
– Очарована кем и чем, Гектор? – отважился спросить строй его верных солдат, желавших ему верить.
– «Восемью сценами из «Фауста». Вот увидите, они приведут ее в неистовый восторг, восторг от высшей красоты, какую они таят, и от волшебника, их сотворившего.
II
Февраль
Наш влюбленный романтик закончил свои «Восемь сцен» и на последней странице внизу смело поставил свою твердую подпись, в которой чувствовалась вся его непоколебимая вера в высокое назначение этого сочинения.
Надежда на близкую славу придает ему смелость, и вот он пишет Офелии. Но Офелия не отвечает. На очень короткое время Гектора охватывают смущение и грусть, затем возрождается вера.
«Она будет моей женой… вопреки всему», – вновь невозмутимо повторяет он.
Вдруг – тревога: по Парижу прошел слух, что Офелия скоро уедет в Амстердам.
Что же вы медлите, издатель Шлезингер? Спешите, спешите! «Восемь сцен» должны появиться немедленно!
Шли дни… «Тысяча чертей!» – то и дело выкрикивал наш Гектор, сгорая от нетерпения. Но увы! 3 марта, до того, как «Восемь сцен» были отпечатаны, Офелия уехала из Парижа.
Накануне ее отъезда эмиссары Гектора будто бы «потребовали» от знаменитой артистки прямо ответить на единственный вопрос:
– Желаете ли вы выйти замуж за господина Гектора Берлиоза?
«Если им верить, то королева театра, носившая драгоценности, преподнесенные ей от имени Карла X и его двора, ответила полусогласием на матримониальные предложения молодого Гектора. «Если он действительно меня любит, – якобы сказала трагедийная актриса, – то несколько месяцев ожидания не смогут поколебать его постоянства». Почему бы Гэрриет не сказать этого? Она ничего не обещала. Ей предстояло уехать, и женщина, появляющаяся перед публикой и зависящая от прессы, вполне могла с осторожностью обойтись с пылким молодым человеком, о причудах которого ей рассказывали, еще и приукрашивая их».
Однако многие биографы утверждают, что ее ответ был куда менее обнадеживающим. «Нет ничего более невозможного!» – твердо сказала она, подчеркнув сказанное улыбкой.
Но узнал ли об этом Гектор? Друзья тщательно просеивали правду, прежде чем ее высказать. Они приукрашивали ее, подправляли, досочиняли.
III
Вот, наконец, и завершены «Восемь сцен» – искры, брызнувшие в часы благодати, когда человек больше и лучше, чем он есть, когда возвеличивается его «я». Гектор ликует. Гектор намерен покорить мир, как скромно заявляет он своим поклонникам. И прежде всего он хочет потрясти Офелию.
«Моя любовь к Офелии, – писал он Эмберу Феррану, – удесятерила мои силы… Я собираюсь послать ей в Амстердам мою партитуру. Я подпишу ее лишь инициалами… Мое сердце переполнено».
Затем он написал великому Гете.
«Монсеньер!
Вот уже несколько лет как «Фауст» стал моей настольной книгой. Я постепенно постигал его (хотя и мог видеть его лишь сквозь туман перевода), пока, наконец, это удивительное произведение не околдовало меня; музыкальные образы теснились в моей голове вокруг ваших поэтических образов, и, хотя я твердо решил не пытаться соединять свои слабые аккорды с возвышенными звучаниями вашего творения, понемногу соблазн стал настолько большим, а очарование настолько властным, что музыка нескольких сцен получилась почти помимо моей воли.
Я только что опубликовал партитуру, и как ни недостойна она быть вам представленной, я все же позволю себе вольность преподнести ее вам сегодня. Я уверен, что вы получили уже очень большое число всякого рода сочинений, вдохновленных чудесной поэмой, и потому имею основание опасаться, что, посылая ее после стольких других, буду лишь докучать вам. Но если в той атмосфере славы, где вы живете, вас не сможет тронуть голос безвестной похвалы, то, я надеюсь по крайней мере, что вы простите молодого композитора с сердцем и воображением, разожженным вашим гением, за то, что он не смог сдержать крика восторга.
Имею честь, монсеньер, выразить глубочайшее почтение и быть вашим покорнейшим и преданнейшим слугой.
Гектор Берлиоз
Улица Ришелье, 98, Париж».
Гете почти подошел к концу своего долгого и трудного жизненного пути. Облаченный в величие, благородство и славу, маяк, чьи лучи ослепляли вселенную, он удостаивал людей своим существованием, подобно некоему богу, спустившемуся на землю.
Со всех концов света ежедневно стекались в Веймар, на его Олимп, музыкальные, поэтические, научные и философские труды. Жадный до знаний, он хотел все изучить, все постигнуть, обо всем иметь суждение. Можно было подумать, что он собирался унести с собой в могилу все человеческие проблемы.
Но не успевал охватить все. Разнообразные произведения, шедшие к нему лавиной, он отсылал на отзывы друзьям, с которыми состоял в переписке (каждому в зависимости от его знаний), и музыкальные – своему другу Цельтеру, в Берлин.
Но Гете, этот совершенный гений, умел читать музыкальный почерк. Черные значки приобретали в его глазах особый смысл и отдавались звучаниями. Листки с нотами Берлиоза, казалось, гипнотизировали его.
«Берлиоз? Берлиоз? – повторял он, пытаясь припомнить это имя. – Нет, я не знаю его», – заключил он. Но он написал Цельтеру 28 апреля:
«Утоли любопытство, внушаемое мне видом этих нотных символов, они кажутся мне совершенно необычными, столь странными, столь чудесными».
И Цельтер с чувством самого тяжеловесного юмора, в котором грубость состязалась с несправедливостью, непристойно осмеял далекого Гектора. Этот наглец (дозволено ли сойти столь резкому слову с моего пера?) осмелился, да и то лишь 5 июля, так ответить прославленному поэту и мыслителю:
«Некоторые люди при всех случаях отмечают свое присутствие и сопричастность чему-либо лишь громким харканьем, чиханием, откашливанием и рвотой. Похоже, что г. Гектор Берлиоз относится к подобным людям. Запах серы вокруг Мефисто привлекает его, заставляет чихать и пыхтеть таким образом, что все инструменты в оркестре мечутся и безумствуют. Однако «Фаусту» это безразлично. Впрочем, благодарю за присылку. Наверняка рано или поздно представится случай использовать на каком-нибудь уроке это жалкое напоминание о выкидыше».
Это жестоко и вовсе неостроумно.
Это непристойно и несправедливо.
И однако, Цельтер, руководитель музыкальной жизни Берлина, не какой-то невежда, а «Восемь сцен» – подлинный шедевр. Искусство многогранно, его форм множество. Отменить, заклеймить очень часто означает предать. Композитор из далекой Франции имел намерение лишь принести дань поклонения Гете. Ведь ему всего двадцать шесть лет, и он мужественно и неутомимо борется с злопыхателями и скептиками, чтобы мог расцвести его врожденный гений. Но неужели, играя его бесподобное произведение, Цельтер не ощутил дуновения величия, освобожденного от догм, которые сковывают и порабощают? Неужели полет гения не увлек его на своих благородных крыльях?
«Харканье», «рвота», «выкидыш» – слова, оскорбляющие критику искусства. Грубость унижает лишь того, от кого она исходит.
Гете, разумеется, не ответил Гектору, но не стоит беспокоиться: ни молчание веймарского Юпитера, ни своеобразный анализ музыкального советника Цельтера ничуть не обескуражили нашего бесстрашного Гектора. Последний не удостоил Цельтера своим возмущением. Он, должно быть, насмешливо воскликнул:
«Бедняжка Цельтер! Там, где нужен Бетховен, служит некий Цельтер – несмышленый музыкант. Гете ничего не смог узнать, Цельтер ничего не смог понять. Тем хуже, тем хуже… разумеется, для них».
IV
В буйстве природы приходит июль. Кровь стучит в жилах Гектора. Приближается день, когда будет оспариваться Большая Римская премия. Неужели Гектор снова вступит в борьбу?
Вовсе не дерзать подняться на высокую гору или остановиться на полпути – и то и другое означает поражение. Победа в одном: завоевать вершину.
Гектор и не думал вступать в сделку со своим честолюбием. Ему нужна Большая премия – нужна несмотря ни на что, нужна вопреки всему. Поэтому, упрятав в тайники души гнев и отвращение, он решает в четвертый раз бросить вызов строгому жюри, которое, он знает, враждебно к нему самому, не приемлет его манеры сочинять.
Папаша Пенгар, всегда такой сдержанный и молчаливый, открывая дверь одиночной камеры, ставшей теперь для Гектора знакомой, не удержался и заметил:
– Видимо, для вас она и предназначена, господин Берлиоз.
– Предназначена?! – вздрогнул Гектор. – Что за слово?
Тот уклончиво ответил:
– При вашем мужестве никогда не оставляют надежды… Ваша настойчивость должна быть вознаграждена.
– О да, папаша Пенгар, на этом свете или на том. Честное слово, – добавил он затем более весело, – будь я властен в выборе, я предпочел бы на этом. Так-то оно вернее.
При этих словах папаша Пенгар перекрестился, и дверь камеры захлопнулась.
Тема новой кантаты: смерть Клеопатры. Волнующая тема для трепетного романтика.
Легендарная царица, чья история более удивительна, чем самая феерическая сказка, правительница страны роскоши и чудес – Египта. Цезарь, пришедший поработить Клеопатру, опьянен ее красотой и вздыхает у ее ног на берегу Нила – великой зачарованной реки…
Непобедимый завоеватель возвращается в Рим ради триумфа. Он велит приехать туда и правительнице, зажегшей в нем пожар сладострастья, и в храме богини красоты Венеры ставят статую этой пленительной женщины. Неслыханная честь…
Цезарь, всемогущий властелин Рима, владычествующего над миром, вероломно убит в здании сената.
Теперь правление Востоком возложено на Антония. И Клеопатра тотчас решает обольстить его.
Галера с серебряными веслами рассекает изумруд волн; ласковый ветер раздувает золотые и пурпурные паруса. И на борту царица, томно возлежащая среди редкостных тканей, дорогих ковров и тысячи амфор, усыпанных драгоценными камнями. Кто же она, прекрасная, словно Венера, – создание неба или земли? Женщины – в одеждах нимф, юноши – амуров. Какая красочная картина! И Антоний не может устоять против чар, подобных самому сладостному, самому пьянящему вину.
Пиршество следует за пиршеством. Дождь из роз с блестящими лепестками и пьянящим ароматом. Клеопатра, жадная до неизведанных наслаждений, велит растворить в своем бокале с уксусом самые прекрасные жемчужины Востока и одним глотком выпивает этот напиток.
Опьяненный Антоний, весь во власти чар, забыл в конце концов, что он всего лишь простой посланец своей далекой родины. А Рим никогда не терпел слабостей, он ковал собственную мощь в непримиримости.
Рим посылает Октавиана, чтобы дать бой бунтовщику, победить и привезти его. Начинается война, и вскоре Антоний терпит жестокое поражение в битве при Акциуме.
Что же делает тогда Клеопатра? Трепеща при мысли о возвращении в Рим – на сей раз не для того, чтобы служить моделью статуи в храме Венеры, а чтобы прошествовать, как того требовал обычай, прикованной к триумфальной колеснице Октавиана, – она велит принести себе аспида, скрытого в корзине с винными ягодами. Укус змеи – и Клеопатра, сполна уплатив за роскошь и оргии, умирает в неописуемых страданиях. Ее погребли с Антонием, ее страстным возлюбленным, который еще раньше покончил с собой при ложной вести, что Клеопатра мертва.
Темой кантаты была смерть царицы. Наш Гектор ликовал. Патетический сюжет – здесь не может быть ласкающих слух, напомаженных слащавостей, – сюжет который он предпочитал какому-нибудь ритурнелю, походящему для дудочки.
Закончив сочинение, Гектор спокойно ожидает.
Объявляют результаты, и, увы, – катастрофа!
Гектор не продвинулся вперед, он не получил ничего. Он даже не был назван. Однако уточним: жюри, сочтя все представленные сочинения недостойными, совсем не присудило премии. И Гектор вновь начал исторгать проклятия на головы своих экзаменаторов, пораженных глухотой и тупоумием.
«Ах, горе-судьи, окостенелые умы, старые подагрики!
Все это вновь выкрикивал в мелодраматической манере неисправимый хулитель.
V
Берлиоз-отец, с которым сын посоветовался просто от хитрости, разрешил ему эту четвертую попытку. «Гектор, – полагал он, – может лишь идти вперед. Теперь он вернется к нам увенчанный лаврами». И убежденный в этом, он – такой скромный – решился публично предсказать это великое событие.
Какое разочарование!..
Госпожа Берлиоз немедленно возобновила нападки сына, требуя, чтобы доктор снова лишил его поддержки
– Но Гектор был настолько деликатен, – возразил отец, – что обратился ко мне за советом, и я позволил ему еще раз попытать счастье.
– Пойми же, он советовался с тобой, только чтобы впутать тебя в возможный провал.
– Но не могу же я… – попытался возражать доктор, однако госпожа Берлиоз резко оборвала его и, обращаясь на «вы», как делала всегда в торжественные минуты, и угрожающе тыча в него указательным пальцем, раздельно произнесла:
– Доктор Берлиоз, вы будете подлинным виновником, если ваш сын станет разбойником, достойным на этом свете тюрьмы, а на том – ада!
И что же?
Несчастный отец страдает, он в растерянности. В его мыслях смятение.
В конце концов ему приходится капитулировать.
VI
На другой день после провала Гектор встретил на бульваре Буальдье, не испытывавшего ни малейших угрызений совести.
– Боже мой, дитя мое, что вы натворили? – воскликнул преуспевающий композитор, протянув руку провалившемуся кандидату. – Премия была в ваших руках, а вы швырнули ее наземь.
– Но я сделал лучшее, на что способен, уверяю вас.
– В этом-то как раз мы и усмотрели вашу вину. Вовсе и не надо было делать лучшее по-вашему. Ваше лучшее – враг действительно хорошего. Ну как я мог одобрить подобное, когда я превыше всего люблю музыку, которая услаждает слух?
– Однако довольно трудно, сударь, творить музыку, услаждающую слух, если египетская царица, терзаемая угрызениями совести и ужаленная змеей, умирает в неописуемых страданиях души и тела.
– О, вы умеете защищаться, я не сомневаюсь, но все это ровно ничего не доказывает. Можно всегда оставаться изящным.
– Да, античные гладиаторы умели умирать с изяществом. Но Клеопатра не была столь искусной, в ее положении этого не требовалось. А кроме того, она умирала не перед публикой.
– Вы преувеличиваете, мы вовсе не требовали от вас заставить ее напевать контрданс. И потом, что за нужда применять в вашей мольбе к фараонам такие необычные гармонии? Я, правда, не силен в гармонии и, признаться, в ваших загробных аккордах ровно ничего не понял… Да и к чему в вашем аккомпанементе ритм, которого никогда и нигде не слыхали?
– Я не думаю, сударь, что в композиции надо избегать новых форм, коль имеешь счастье их найти и если они на месте.
– Но, мой дорогой, госпожа Дабади, которая пела вашу кантату, – прекрасная певица, и тем не менее, видно было, что ей приходится, дабы не ошибиться, вкладывать в исполнение весь свой талант и напрягать все внимание.
– Признаться, – ответил Берлиоз, – я не знал, что назначение музыки в том, чтобы ее исполняли без таланта и без внимания.
– Хватит, хватит! Я знаю: вас не переговоришь. Прощайте и воспользуйтесь этим уроком для будущего года. А пока что заходите ко мне, поговорим. И я сражусь с вами, но как французский рыцарь. Кстати, – спросил он, прощаясь с Гектором, – что вы теперь собираетесь делать? Так или иначе, а жить надо.
– Провалившийся кандидат, которого, стало быть, сочли неспособным, будет обучать других.
И действительно, ему пришлось немедленно начать давать уроки игры на гитаре молодым девицам из Ортопедического института Добре (он писал д'Обре, чтобы выглядеть более респектабельным).
Величие и ничтожество! Автор уже почти знаменитого шедевра – и «музыкальный наставник» в пансионе.
Ничто не могло выбить Гектора из колеи. Когда он впервые оспаривал Римскую премию, разве не был он простым хористом, или, как говорили, «горлодером»?
«Чтобы добиться цели, – повторял он про себя, – главное – не сдаваться, держаться вопреки всему».
VII
После нового пребывания в Коте в сентябре и октябре он возвратился в Париж, исполненный твердой решимости взять реванш за свое четвертое поражение в тяжелом конкурсе на Большую Римскую премию, Он горит как в лихорадке.
«Мое сердце, – писал он Феррану, – очаг громадного пожара, девственный лес, воспламененный молнией». И чтобы затушить огонь, чтобы унять жажду славы и борьбы, он организует второй концерт, который принес ему полный успех. На этот раз обошлось без убытков, – напротив, он получил 150 франков дохода, а к тому же награду от правительства 100 франков. Пресса откликается положительно, более того – хвалебно.
«Фигаро» отозвалась так: «Поговорим о г. Берлиозе. Он хочет преуспеть и преуспеет. Отсрочки, отказы, несправедливость, препятствия всякого рода, повсюду разбросанные на пути молодых талантов, – ничто не может остановить г. Берлиоза. Он должен либо добиться своего, либо свернуть себе шею. Ну что ж, посмотрим».
«Корсар» заявила: «Видимо, настало время, когда власти должны сделать что-нибудь для артиста, которого влечет далеко в сторону от проторенных дорог. В наш век новаторский талант – большая редкость. Некоторые полагают, что со временем сок молодого дерева станет менее горьким. Да, если оно сможет развиваться свободно, и нет, если его росту будут мешать».
1830
I
Но чего стоит победа, раз нет Офелии? К чему стараться тенору хорошо петь, когда театр уже пуст?
В самом деле, где же сейчас она, Офелия? В Лондоне.
Гектор посылает туда сочиненные для нее «Восемь ирландских мелодий» – музыкальные жемчужины, которые, как он надеется, должны ее растрогать, очаровать и в конце концов покорить.
Но Офелия, до сих пор не ответившая ни на одно его письмо, молчит.
Впрочем, неизвестно, дошли ли когда-нибудь эти мелодии до их вдохновительницы.
Вопреки всему и вся его мысли прикованы к нежной Офелии подобно тому, как мысли верующего устремлены к алтарю.
Он неустанно говорит с ней, говорит в мыслях – мыслях-мечтах:
«О суровая! С дрожью я пишу, что люблю тебя!.. Но поймешь ли ты когда-нибудь поэзию моей любви к тебе?
Ради тебя я хочу стать колоссом музыки».
«Колосс» – обиходное, излюбленное слово Гектора.
Ради нее он жаждет излить в звучных ритмах свою измученную душу – необыкновенную душу, в которую он жадно вслушивается, чтобы ее понять и уловить. Он хочет, чтобы струящиеся звуки, подобно чистому зеркалу, отразили все стороны его души, которая мыслит, борется, страдает и стремится к победе.
Его любовь, томление, мечты прозвучат в музыке, в ней прогремит и буря – буря против «непогрешимых богов» музыкального искусства, против тирании писаных правил. Гектор Берлиоз, весь Гектор Берлиоз выразит себя в музыке. И, слушая это совершенное сочинение, публика узнает его самого, и тогда по залу пройдет трепет и наступит полное признание.
«И так как эта симфония будет чужда установленным канонам и будет подчинена единственно капризам моего буйного нрава, я назову ее «фантастической», – решает Гектор. Именно так он ее и окрестил.
II
16 апреля
«Фантастическая симфония», в которую Гектор внес ослепительное пламя своего необузданного гения, была задумана, начата и закончена за три месяца.
16 апреля (1830 года) он писал Эмберу Феррану: «Мой дорогой друг! После моего последнего письма я испытал ужасные невзгоды, мой корабль получил страшную пробоину, но теперь, наконец, поднят со дна. Я только что закончил произведение, которое меня полностью удовлетворяет. Вот его содержание, оно будет изложено в программах, раздаваемых в зале в день концерта.
«Эпизод из жизни артиста (большая фантастическая симфония в пяти частях).
Первая часть двойная, состоит из короткого адажио, непосредственно за которым следует аллегро (смятение страстей, бесцельные мечтания, исступление со всеми оттенками нежности, ревности, ярости, страха и т. д. и т. п.).
Вторая часть: «Сцена в полях» (адажио, мысли любви и надежды, прерываемые мрачными предчувствиями).
Третья часть: «Бал» (блестящая и призывная музыка).
Четвертая часть: «Шествие на казнь» (суровая, скорбная музыка).
Пятая часть: «Сон в ночь шабаша».
…А теперь, мой друг, послушайте, как я соткал мой роман, или, скорее, сказку. Ее героя вам нетрудно узнать. Я повествую о том, как художник, наделенный живым воображением и пребывающий в том душевном состоянии, какое Шатобриан так искусно нарисовал в «Рене», впервые видит женщину, в ком воплощен его идеал красоты и обаяния, женщину, которую уже давно призывает его сердце. Он влюбляется в нее без памяти. По странности образ любимой всегда предстает перед ним в сопровождении музыкальной мысли, исполненной того изящества и благородства, какое он приписывает предмету своей страсти. Эта двойная навязчивая идея преследует его непрестанно – ив этом причина постоянного появления во всех частях симфонии основной мелодии из первого аллегро (Э1).
После тысячи треволнений в нем утверждается надежда – он верит, что любим. Оказавшись однажды в деревне, он слышит вдали диалог двух пастухов – пастушескую мелодию, и этот пасторальный дуэт погружает его в дивные мечты (Э2). Мелодия вновь появляется на мгновение, проходя сквозь мотивы адажио.
Он присутствует на балу, но веселье праздника не в силах его рассеять, навязчивая идея снова тревожит, и милая его душе мелодия сверкающего вальса заставляет сильно стучать сердце (Э3).
В приступе отчаяния он принимает опиум, но наркотик, вместо того чтобы убить, вызывает страшное видение: ему чудится, будто он убил свою возлюбленную, приговорен к смерти и присутствует на собственной казни. Шествие на казнь: нескончаемый кортеж палачей, солдат, черни. В конце «мелодия» возникает еще раз – последняя мысль о любви, обрываемая смертельным ударом (Э4).
Он видит себя в окружении отвратительной толпы колдунов и чертей, собравшихся отпраздновать ночь шабаща. Они взывают к кому-то. И наконец, возникает мелодия, которая была все время изящной, но теперь превратилась в пошлый, отвратительный напев – то явился на шабаш предмет его любви, чтобы следовать в шествии на погребение своей жертвы. И она уже не более чем куртизанка, достойная участвовать в такой оргии. Начинается обряд. Звонят колокола. Вся нечисть преисподней падает ниц. Хор исполняет заупокойное песнопение (Dies irae), два других хора повторяют его, Пародируя на шутовской манер, и, наконец, шабаш кружится в вихре хоровода. В самый разгар в него вливается мелодия Dies irae, и видение заканчивается (Э 5).
Вот, мой дорогой, осуществленный план этой огромной симфонии. Я только что написал в ней последнюю ноту».
III
21 мая
«Фигаро» оповещала в начале номера, что исполнение сочинения, полная программа которого была тут же приведена, состоится 30 мая. В Коте переполох, и Берлиоз-отец решает:
– Нужно, однако, все увидеть и услышать самому. Я хочу во всем разобраться. И потому еду в Париж…
– Чтобы возвратиться оттуда жестоко разочарованным, – ворчит желчная госпожа Берлиоз.
– Пусть так! Зато совесть будет спокойна.
Однако когда вещи уже были уложены, доктор получил от Гектора письмо, где тот сообщал о необходимости отложить концерт; в тот же вечер должны были состояться два других концерта; один организуемый немецким театром, другой – Консерваторией, которая по просьбе герцогини де Берри устраивала прослушивание симфоний Бетховена для неаполитанского короля. Два грозных соперника… И благоразумие требовало отказаться. Разумеется, лишь на время.
Да, он создал шедевр.
Но все эти мерцающие звезды на небе – для кого они? Их зажгла восторженная любовь, внушенная Офелией.
Офелия… Джульетта… Вечное воплощение изящества и неги. Офелия… Джульетта… в силу своей чистой красоты и нереальности она чужая на земле.
Но возможно ли? В Гекторе после неистовой страсти, разрывавшей сердце, наступает полная перемена. Полная перемена? Именно так.
IV
Полная перемена. Он ловит себя на том, что удивлен своим чувством: королева отрешена от власти и повержена молнией на землю.
А как же безумные блуждания по полям, чтобы унять жар? А твое ожидание у окна? Неужели все это напрасно? Возможно. И, однако, ты жил в ту суровую зиму при светильнике, который то зажигался от твоей надежды, то гас от твоего отчаяния.
К чему снова спрашивать тебя об этом?
В самом деле, Гектор, может быть, ты больше был увлечен не возлюбленной, а самой любовью?
Но откуда взялась новая Дульцинея? Это весьма пикантная история.
Однажды Фердинанд Гиллер привел Гектора на улицу Арле, что в квартале Марэ, и представил его госпоже Добре как учителя игры на гитаре. Гектор, принятый в качестве преподавателя, постоянно встречал там бойкую, жизнерадостную Камиллу Мок, дававшую в том же пансионе уроки игры на фортепьяно.
Камилла сияла юностью и очарованием. Ее глаза и пылающие губы сулили райское блаженство.
«Когда она, эта капризная хохотушка, шла своей легкой походкой, в вызывающе грациозном покачивании ее бедер и стана было «нечто гипнотическое». Прелестная, насмешливая кокетка, она любила со своеобразным, чисто парижским изяществом играть сердцами мужчин и делала это с такой же легкостью, с какой ее красивые пальцы порхали по клавиатуре… В образе юной девы скрывался искушенный опытом Керубино; она была падка на приятные и разнообразные ощущения, она была виртуозна и в игре на фортепьяно и в любовных приключениях».
Камилла внушила Фердинанду Гиллеру сильную страсть. Она была, говаривал ее обожатель, его «ангелом», «тем серафимом, что открывает ему врата рая».
Опрометчивый Фердинанд, почему же именно Гектора ты избрал своим поверенным, своим «любовным гонцом», по твоему образному выражению?
Гектор легко воспламеняется, Гектор «вулканичен».
Весенняя песня в двадцатилетнем сердце.
Твои нежные послания, что он передавал Камилле, должны были жечь ему руки, затем глаза и, наконец, сердце.
Однако послушаем Фердинанда, который рассказывает о своей неприятности так, словно она случилась с его коллегой.
Но не ищите коллегу, это он сам.
«Один молодой немецкий музыкант, – рассказывает он в «Kunstlerleben», – находил самый дружеский прием у очаровательной француженки, его коллеги; они вместе, на глазах ее матушки, играли музыкальные пьесы, и это происходило столь часто и столь вдохновенно, что у них возникло желание встречаться без матушки и без фортепьяно. Ничего не могло быть проще. Молодая пианистка отличалась не только красотой и обаянием, она обладала еще и талантом– – была одной из самых популярных преподавательниц. Скорее сопровождаемая, чем охраняемая снисходительной дуэньей, она ездила в отдаленные кварталы столицы, давая уроки дамам-аристократкам или молодым девицам из пансионов. Пользуясь этим, влюбленные встречались как можно дальше от ее дома и не спешили возвращаться. Но вот я познакомил моего соотечественника с Берлиозом, обучавшим игре на гитаре в том же пансионе, где возлюбленная немецкого музыканта давала уроки на фортепьяно. И тот имел наивность избрать Берлиоза поверенным в своих любовных делах и домогаться его добрых услуг как «любовного гонца».
Действительно, Фердинанд, зачем понадобился «любовный гонец», раз вам так просто было встречаться с ней «без матушки и без фортепьяно»?
Не уподобились ли вы султанам Востока; снедаемые ревностью, они все же выставляли на солнце, чтобы полнее насладиться, свои самые ценные сокровища – прекрасных женщин и ослепительные драгоценные камни.
Так или иначе, но Гектор загорелся: сменяли друг друга искусно модулированные вздохи, торжественные клятвы в вечной любви и театральные позы, призывающие в свидетели небо.
– Моя Камилла! – взывал он. – Рядом с моей Камиллой, когда она ударяет пальцами по клавишам, меркнут самые удивительные виртуозы.
И верно, Камилла обнаруживала выдающийся талант пианистки, но через призму любви, которая приукрашает, облагораживает, возвеличивает, Гектору казалось, что она гениальна.
«О, если бы вы слышали, – повторял он, – как исполняет она Вебера и Бетховена, вы потеряли бы голову…»
С ним так и случилось, он действительно потерял голову. А потом немедля пожелал жениться на Камилле – жениться или умереть вместе с нею.
Однажды, когда она, недомогая, объявила (чтобы внести романтическую нотку), что, возможно, заболела чахоткой – модной болезнью, воспеваемой поэтами, – он предложил ей тотчас же вместе с ней принести себя на алтарь невиданных страданий.
– О, – умолял он, – сольемся в объятиях и оставим прозаическую землю, слишком тесную для тебя!
Но Камилла – порхающий мотылек – стремилась лишь испытать всю гамму чувств, ее вовсе не увлекала поэзия подобной смерти. Она страстно любила жизнь и те волнения, которые ждала от нее и находила приятными.
И она умолила его соблаговолить продолжить свое существование на этом свете.
Гектор должен был покориться, но не пожелал остаться побежденным.
– Камилла, – торжественно сказал он ей, – стоит тебе захотеть, прикажи – и я умру вместе с тобой.
Тогда Камилла свободно вздохнула. Она-то хорошо знала, что никогда не будет расположена отдать подобное приказание. Это уж точно!
А что, Гектор, если бы Камилла приказала, что бы ты тогда придумал, как бы отступил? Ведь ты и не думал расстаться с жизнью, не так ли? Умереть, не удовлетворив честолюбивых замыслов, умереть отвергнутому, с неутоленной жаждой славы в сердце?
Ты бы подождал….
Подождал? Но чего же?
Завершающей победы, к которой стремился, и нового конкурса на Большую Римскую премию, так как тебе еще раз предстояло участвовать в состязании, которое ты поносил, и вновь предстать перед членами жюри, которых ты неустанно задевал своей заносчивостью.
V
15 июля Гектор снова поднялся в ложу. Пятая попытка.
Папаша Пенгар, открывая ему дверь камеры, воздержался от замечаний, которые могли бы показаться обидными. Гектор же обрадовался такой сдержанности и оценил выражение неприступности на лице стража: итак, он избежал всякого обмена мыслями, всякого подбадривания, уязвляющего его гордость.
Новый сюжет – Сарданапал.
Невозможно было выбрать тему, более близкую буйным порывам Гектора, где вольное обращение с правилами композиции столь же хорошо терялось бы в созвучиях, исполненных пафоса и величия. Судите сами.
В золоте и фимиаме, окруженный женами – тепличными цветами, чьи чудесные тела прислужницы любви украшают лепестками роз, в сладострастии и неге проводит свои дни царь Сарданапал.
Но вот вспыхивает восстание, поднятое Арбаком, вознамерившимся свергнуть владыку, и Белисом – великим жрецом Вавилона. И тогда – о чудо! – изнеженный Сарданапал преображается в воина. Он становится героем. Трижды выходит он за ворота Ниневии, чтобы сразиться с четырьмястами тысячами солдат, пришедших из Мидии, Персии и Вавилона. И трижды он разбивает их. Но, увы, капризное счастье отворачивается от него – и вот уже победа висит на волоске. Сарданапал знает, что поражение для него означает смерть и бесчестье. Он запирается в неприступных и грозных стенах своей гордой столицы. Проходит год, два… Осаждающие устали, ими овладели, наконец, сомнения в победе. И они готовы отказаться от осады, возможно, даже сдаться, но тут Тигр, выйдя из берегов, разрушил своими разбушевавшимися водами гигантские крепостные стены, которым не страшны были самонадеянные люди. Чувствуя неминуемую гибель, Сарданапал велит солдатам на главной площади, возле своего сказочного дворца, более прекрасного, чем райские чертоги, разложить огромный костер.
Вместе с Миррой, любимой фавориткой, всегда будившей в нем смелость, вместе со всеми женами, которые никогда никому не будут принадлежать и познали на этом свете лишь его ласки, вместе с евнухами, которые денно и нощно охраняли усладу его плоти, вместе со сказочными сокровищами и неповторимыми жемчужинами, в которых отражаются тайны и великолепие недоступных морей, он идет, идет вперед; и вот уже со всей свитой, отважно последовавшей его примеру, он ступает меж языков пламени, застилающего все небо. Крики боли, прощание жен с великим Сарданапалом и с жизнью – и все кончено, кончено навсегда.
И когда вторгшиеся враги проникли на дымящееся кладбище, всемогущий царь, так ценивший радости жизни, его жены, столь горячо любимые им, чьи глаза, исполненные любовного томления и волнующих обещаний, заставляли великого возлюбленного владыку дрожать от желания, чьи губы только вчера дарили сладостные поцелуи, чьи тела расставались с жизнью, еще храня аромат благовоний, – все это уже обратилось в жалкую груду бесформенного праха и пепла.
И кое-где продолжал потрескивать огонь…
Героизм. Сражения. Падающие воины. Зловещая осада, подстерегающая опасность. Бесповоротная решимость принять смерть. Костер и его ужасающее величие. Пламя… Крики…
Sic transit gloria mundi.
В Сарданапале все было по душе Гектору – врагу мещанской слащавости. И потому он, узник, запертый в своей камере, ждал результатов с непоколебимой верой в свой гений, в свою звезду.
VI
Когда Гектор, закончив сочинение, вновь обрел, наконец, свободу, Париж переживал исторические дни. Три Прославленных дня – 27, 28, 29 июля 1830 года – подходили к концу: падение короля Карла X, восшествие на престол Луи-Филиппа. Пушки, однако, еще дымились, а крики толпы еще звучали в воздухе.
И Гектор – Дон-Кихот, зараженный театральным геройством, – желает сражаться во что бы то ни стало. Не поздно ли?
Это ему безразлично.
«Мне нужны пистолеты и шпага», – решает он.
В поисках шпаги и пистолетов он колесит по всему Парижу, опьяненный кровью, которую никогда в жизни не прольет. И, наконец, ему удается раздобыть три длинноствольных пистолета. Но чем теперь их зарядить?
– Сбегайте в городскую ратушу, – посоветовали ему национальные гвардейцы.
Вот он на месте. Увы, патронов здесь нет. И вновь безумные гонки по ночному городу.
Пустив в ход мольбы и угрозы, он раздобыл все же пули и порох.
Но теперь над притихшим городом вот-вот займется безмятежная заря.
И когда Гектор, подобно разбойнику из Калабрии, эффектно вооружен для битвы, битва уже закончена. Кипящий Гектор так и не успел выпустить из своих пистолетов ни одной пули.
Осечка, Гектор. Твой выстрел, выстрел бравого мушкетера, услышав о котором, как ты выразился, прекрасная Камилла должна была «задохнуться от восхищения», не прозвучал.
VII
Победа! Победа!
21 августа Гектор был объявлен лауреатом Большой Римской премии, несмотря на несогласие нескольких членов жюри и, в частности, Керубини, припомнившего этому необычному кандидату его прежние выходки.
Как видно, напрасно ополчается судьба против тех, кто закален в жестокой борьбе. Они-то не склонят головы никогда!
Побежденная судьба сама вынуждена в конце концов сложить оружие.
Ты прав был, Гектор, когда упрямо твердил: «Я добьюсь Большой премии… вопреки всему!»
VIII
И оттого что Большая премия была некоторым залогом успеха и давала ежегодную стипендию и другие блага, госпожа Мок, ранее враждебная каким бы то ни было планам союза Гектора и Камиллы, теперь несколько смягчилась. Не то чтобы она сразу согласилась, нет, но она в чем-то поколебалась, и это уже было шагом вперед.
Владелица бельевой лавки, она вынуждена была незадолго до того уступить за бесценок свое пришедшее в упадок дело и после краха жила на средства дочери. Поэтому она хотела уберечь свою «курочку, несущую золотые яйца», от опрометчивого брака. Преувеличивая достоинства своей Камиллы («подлинный ангел и самый яркий талант в Европе», – говорила она с гордостью), госпожа Мок желала для нее и самой лучшей партии. Делать ставку на Гектора означало для нее сыграть втемную, быть может, обречь себя на голодное существование.
При всей своей гордости Гектор ясно понимал, что для завоевания доверия этой заинтересованной дамы необходимо действовать решительно, добиться шумного успеха и стать в ряд музыкальных знаменитостей, которым уже не угрожает нищета.
Однажды наш влюбленный Гектор следил восхищенным, умиленным взором, как по зачарованным клавишам летают как бы выточенные из слоновой кости пальцы Камиллы. Камилла исполняла концерт Штейбельта «Гроза», и внезапно в голове Гектора зародилась мысль переложить на музыку жизненные тревоги. Он быстро написал «Бурю».
IX
После многих хлопот Гектор добился разрешения исполнить свою «Бурю» в Опере. Это произошло 7 ноября.
Волшебник Гектор, не слишком ли опрометчиво произносил ты свои заклинания? За пределами театра тоже разразилась буря. Какая гроза! Зловеще громыхал гром, зигзаги тысячи молний непрерывно прорезали огромное черное небо, свистел дождь, выл ветер. Его враги словно вошли в сговор с самим небом, вступившим, неизвестно почему, в их злобную игру. Кто мог выйти в такую погоду из дому? Лишь несколько музыкальных фанатиков, ищущих нового, не испугались грозной стихии. Поэтому зал оставался почти пустым.
Огромная Опера безлюдна – впечатляющая и грозная пустота. Гектор, взбешенный тем, что природа и та выступила против него, разражался бранью и проклятиями, не в силах отвести взгляда от растерянного лица своей любимой Камиллы и от сухощавой госпожи Мок – дуэньи, всегда глухой к причудам сердца, зато прозорливой, когда речь шла о материальных выгодах. Обеих женщин грызли самые жестокие сомнения.
Как же так? И это концерт, где Гектор должен был проявить весь свой гений? И это обещанный триумф, о котором он столько трубил?
Где же сплоченные массы восторженных берлиозцев? Где поклонение народа музыкальному избраннику?
Казалось, госпожа Мок и Камилла были ошеломлены крушением честолюбивого замысла – ослепить и возвыситься. Теперь композитор перестал для них существовать. Но неустрашимый Гектор заявил как ни в чем не бывало:
«В более благоприятную погоду я возьму реванш. Я покорю Камиллу и ее матушку… вопреки всему!»
Госпожа Мок после недолгого смягчения теперь вновь держится твердо.
Ее Камилла, ее ангел с чудесным талантом, должна стремиться к лучшей партии, к безмятежному счастью, богатству и славе. А к чему можно прийти с буйным, безденежным Гектором?
– Нет, нет, дочь моя, – твердит она, – ты стоишь большего и лучшего.
И в который раз произносит свое излюбленное, обывательское изречение:
– Тебе не следует пускаться в путь на судне, предоставленном волнам и ветру, на судне, которое, неизвестно, достигнет ли когда-нибудь гавани.
Камилла молчала, не желая оспаривать мнение, которое полностью разделяла: с горячей головой она искала наслаждений, с холодным разумом – законного союза.
Х
Теперь Гектора одолевал страх при мысли об Италии. А ведь ему предстояло через несколько недель отправиться в Рим. Иначе его лишили бы стипендии, присоединяемой к Большой премии, – тысячи экю в течение пяти лет, а также оплаты жилья в Риме и различных пособий. Но, уехав, он оставил бы госпожу Мок и Камиллу под тягостным впечатлением своего недавнего провала в Опере.
– Нельзя терять ни единой минуты, – заявил он своим собратьям-романтикам. – Тысяча чертей! Мир должен узнать меня.
И вот новые беспокойные гонки по всему Парижу, новые настойчивые хлопоты здесь и там.
И 5 декабря, в два часа, в Консерватории звучит «Фантастическая». Напомним, что идет 1830-й – исторический год, когда романтическое возбуждение достигло высшей точки. Члены «Молодой Франции» – талантливые, гениальные, среди них нет незаметных – с ожесточением наперебой штурмовали вершину, соседствующую с небесами.
«Кто же, кто из нас станет богом?» – спрашивали они себя.
И они решили по этому случаю атаковать «старикашек». Разве после «Эрнани» (25 февраля) они не восторжествовали уже над «окостенелыми умами»?
«В тот день здесь собрались молодые поэты, скульпторы, музыканты – все артисты, вся «Молодая Франция» с пышными волосами и победным видом. И среди них ученик художника, юноша удивительной красоты – с матовым лицом, одетый в жилет из пурпурного атласа (знаменитый жилет, о котором столько говорили), в бледно-зеленые панталоны, отороченные полоской черного бархата, во фрак с широкими бархатными лацканами и в свободную серую накидку на подкладке из зеленого атласа. То был Теофиль Готье, «прекрасный Тео…».
«Теофиль Готье сорок раз подряд присутствовал на спектакле-сражении «Эрнани».
Что это было за событие – премьера «Фантастической»! Адольф Бошо мастерски воскрешает его на страницах своей книги.
«Там собралась «Молодая Франция» – щеголи с длинными волосами, с бородами, идущими узкой полоской вокруг лица, или с бакенбардами (как у Берлиоза), или же с усами и эспаньолками; академики же, как и подобает, были лысы и бриты.
«Молодая Франция» была одета в сюртуки из зеленого или пунцового сукна, с бархатными воротниками, зауженные в талии и со свободно развевающимися широкими басками. От черного галстука, пузырящегося, подобного сгустку мрака, отходили два острых кончика белоснежного воротничка. Натянутые штрипками панталоны были коричневого, серого или синего цвета. Другие из «Молодой Франции» носили фраки не черные, но пепельного, красновато-бурого цвета или цвета «пыли руин»… В ту пору было модно иметь в руке трость с набалдашником.
Каждый давал волю фантазии в создании арабесок из лент, сутажа и шнура. Некоторые щеголи, словно на портретах Веласкеса, набрасывали на плечи широкий плащ цвета крепостной стены, которому они недавно рукоплескали на спектакле «Эрнани, или Кастильская честь», другие, как у Рубенса, искусно загибали кверху широкие поля фетровой шляпы. Но больше всего их радовало (и какая это была радость!), если им удавалось принять жестокий, удрученный вид – дантевский или байронический. Если бы их щеки, на которых проступала ярким румянцем кровь их отцов – филистеров и буржуа, наконец, могли стать желтыми, как кордовский сафьян, а морщины отражали бы гибельные страсти!
На женщинах шляпы необъятных размеров. Нет больше капоров, как при благочестивой Реставрации. Большие, словно ореол, береты взметали вверх длинные эгретки, а ниспадающие по-кастильски перья ласкали пушистыми опахалами непокрытые затылки. У иных на верху шляпы был пристроен пышный, величественный султан и широкие ленты с длинной золотой бахромой спускались, ослепительно сверкая, на плечи.
Мода была тонка, изящна, «сильфидна», неуловима, но изобиловала пышными украшениями.
Куда ни глянь – рукава с легко ниспадающими кружевами, широкие воротники, лифы в складках из муслина… Иногда на испанский манер белоснежные жабо из лент. А юбки на женщинах-сильфидах, на этих ариэлях – как они волнуют! Плотно облегая талии, они четко обрисовывают изгиб бедра. Затем мягко, слишком округло ниспадают, стирая линию… Однако юбки достаточно коротки, и видно, как переступают маленькие ножки в открытых туфлях и ажурных чулках. Прелестные моды – изысканные и дразнящие, они подчеркивают женскую красоту… То была чарующая фантазия… И все эти разнообразные наряды плыли и колыхались – живая декорация, воздушная феерия красок и линий, волшебный мир яркого цветка.
Перед этой публикой «Фантастическая» и другие сочинения Берлиоза имели бешеный, ошеломляющий успех.
В ту пору «Молодая Франция» пользовалась для выражения восхищения такими эпитетами, как фосфоресцирующий, сверкающий, изумительный, сокрушающий, колоссальный, совершеннейший. Было еще и немало других, среди которых сам Берлиоз любил «вавилонский и потрясающий, увлекательный, неотразимый, чудовищный и шекспировский, ниневийский, фараонский, дьявольский и вулканический «.
Итак, успех был «дьявольский, бешеный, ошеломляющий, страшный».
До конца ли поняла публика все величие «Фантастической»? Во всяком случае, она увидела в ней смелый разрыв с исчерпавшей себя рутиной.
И потому она, во главе с романтическим кланом, приняла «Фантастическую» с энтузиазмом.
«Фигаро» писала: «Эта «Фантастическая симфония» – плод самого чудовищного воображения, какой только можно себе представить… Неоднократные взрывы аплодисментов компенсировали г. Берлиозу те бесчисленные шипы, которыми рутина утыкала первые шаги его карьеры».
Знаменитый критик Фетис выразился так: «Этот молодой музыкант инстинктивно движим по новому пути… «Фантастическая симфония» – сочинение совершенно необычайное. Дух новых веяний проявляется в нем с наибольшей очевидностью, а две части («Бал» и «Шествие на казнь») говорят о самом богатом воображении. Наконец, в симфонии ощущается выраженная индивидуальность, стоящая вне обычных форм искусства…»
Скупой на похвалы Шуман, тоже композитор и музыкальный критик, заявил: «Невозможно абсолютно ничего добавить или зачеркнуть, не отняв у мысли ее остроту и энергию, не повредив ее силе».
Лист, присутствовавший на первом исполнении, не мог скрыть своего восхищения. Силой он увел Гектора с собой обедать, чтобы провести несколько часов с этим околдовавшим его волшебником.
XI
Успех всегда приносит друзей.
После триумфа «Фантастической» госпоже Мок, как и Камилле, «операция Берлиоз» показалась более заманчивой. Всякие «в конце концов» и «почему бы и нет?»… ознаменовали начало стратегического отступления дуэньи, которая под конец заявила, что Гектор с его неиссякаемой волей бесспорно достигнет славы. Эта святая особа с важностью изрекла: «Слава – неистощимая жила для тех, кто умеет ее разрабатывать».
Миг сосредоточенного молчания, а затем мысли, высказанные вслух:
– Впрочем, помолвку расторгнуть легче, чем женитьбу.
– Ну разумеется, – пробормотала Камилла, чтобы успокоить свою матушку или убедить самое себя.
И с того дня, опережая события, госпожа Мок стала называть Гектора «мой дорогой зять», а Камилла, пораженная шабашем «Фантастической» (Гектор скромно говорил: «задыхаясь от восхищения»), начала обращаться к нему «мой дорогой Люцифер», «мой прекрасный Сатана». Атмосфера непринужденности и умиления.
Мораль: «Фантастическая», вдохновленная одной только Офелией, послужила для завоевания Камиллы.
XII
Быстро летели пленительные часы. Миг отъезда влюбленного Гектора был все ближе и ближе.
Расстаться с Камиллой, расстаться до пасхи будущего года! Ведь Гектор должен был прожить в Риме по крайней мере один долгий год. Какая сердечная рана! Останутся ли кристальная душа и любящее сердце Камиллы (как считал ее романтичный жених) такими же благородными, такими же чистыми?
Впервые у Гектора возникают сомнения. Впрочем, он спокоен, он твердо уверен в себе и в ней.
После долгих хлопот, так и не добившись разрешения остаться в Париже, сохранив за собой стипендию, Гектор вынужден был покориться. Итак, он отправится в Италию.
Дни романтических вздыханий, наслаждение страданием, слезы близкой разлуки, и вот
29 декабря
взволнованный и сумрачный композитор покидает столицу.
– До свидания, до свидания, Париж, я вернусь, чтобы покорить тебя! – И, словно сердце, вырванное из груди, он протянул Камилле свою медаль, которая символизировала его волю к успеху и неуемное стремление взломать дверь, слишком долго не открывающуюся, он протянул ей свою золотую медаль, выданную Институтом.
Куда же держит он путь?
Сначала в Кот, чтобы отпраздновать свой успех под восторженные крики земляков.
Часть вторая
1831-1840
1831
I
3 января
Гектор приезжает в Кот.
Грандиозная встреча. Весь городок ликует.
Званые обеды во многих домах. Речи:
«…Кот испытывает законную гордость, принимая на родной земле самого славного из всех своих сынов… Завтра вся Франция, а может быть, и весь мир…»
Какой-нибудь ветеран, не искушенный в красноречии, произносит корявые фразы и подчас в конце торжественного выступления смахивает слезу, навернувшуюся от трепета перед величием гостя.
Доктор Берлиоз горько упрекал себя за то, что мог усомниться хоть на миг в гениальности своего чада, а сам герой с благоговением прикладывался к золотому обручальному кольцу на своем пальце.
Снег, снег… Природа погружена в сон под своей королевской мантией. Воет леденящий ветер. Но сердце Гектора – огнедышащий вулкан.
Проклятая разлука!
«Пусть вся Европа, – писал он, – обессилеет от яростных воплей, пусть наступит конец мира, пусть сгорит Париж, лишь бы мне остаться в Париже и, держа ее в объятиях, вместе с ней извиваться в пламени!» Вот это страсть!
О ком же говорит он с таким жаром?
Разумеется, о Камилле. Кому?
Гиллеру, которого он заменил возле этой красотки. Великолепно!
Гиллер был не по годам мудр. Оказавшись отвергнутым, он отрекся от своих прав, убежденный, что сам ход событий отомстит за него.
Он наблюдал за этой идиллией с таким милым интересом, что еще немного – и роли бы переменились: он вызвался бы стать «любовным гонцом». Он явно собирался нанести удар, и не без его влияния Камилла охладела к Гектору, а затем и изменила ему. В Гекторе же Гиллер возбудил тревогу, а вскоре яростный гнев – и комичный и опасный. Реванш был взят.
Вот два письма Гектора «своему парижскому оку» – Гиллеру, который с наслаждением выискивал факты и, смакуя, хладнокровно сообщал их другу.
«Черт вас побери! Что вам за корысть говорить, будто мне нравится пребывать в отчаянии, хотя за него меня и не поблагодарит никто, и особенно те люди, из-за которых я отчаиваюсь.
Прежде всего я отчаиваюсь не из-за людей, а потом, замечу, что если у вас есть повод сурово осудить особу, из-за которой я действительно отчаиваюсь, так и у меня имеются основания заверить вас, что мне известен ее характер лучше, чем кому бы то ни было. Уж я-то отлично знаю, что она не отчаивается, и доказательство тому – что я здесь; если бы она настойчиво просила меня не уезжать, как неоднократно поступала раньше, я бы остался…
Не давайте мне эпикурейских советов, они годятся мне меньше всего на свете. Это – средство заполучить мелкое счастьице, а мне оно совершенно не нужно. Большое счастье или смерть, поэма жизни или уничтожение. А поэтому не говорите мне о великолепной женщине и об участии, проявляемом или не проявляемом к моим горестям существами, которые мне дороги. Вам ничего об этом не известно. Кто мог вам сказать?..»
Потом, 31-го, из того же Кота:
«Умоляю же вас написать, что вы разумеете под этой последней фразой вашего последнего письма: «Вы хотите принести жертву; уже давно опасаюсь и, к сожалению, имею много оснований полагать, что вы сделаете это когда-нибудь». Что вы хотите сказать? Заклинаю вас никогда не писать намеками, особенно о ней. Это меня мучит. Не забудьте дать мне искреннее объяснение».
Гиллер писал только правду, дальнейшие события это доказали. Ветреная и корыстная Камилла забыла о помолвке и, не помышляя о свадьбе, назначенной на пасхальную неделю 1832 года, давала обширный материал для изобличений.
Однако он сообщал правду с сатанинской радостью и, без сомнения, сгущал краски.
II
Письма Гиллера причиняли Гектору страдания.
Перед сестрами Нанси и Аделью он прочувствованно раскрывал душу, выкладывал мысли, сравнивая свое сердце с раскаленной лавой.
«Ах, – восклицал он, – сердца из лавы тверды, лишь когда холодны, а мое доведено до красного каления и расплавлено». Между тем госпожа Берлиоз, умиротворенная атмосферой общего восхищения, делала вид, будто ничего не слышит, чтобы вопреки обыкновению не брюзжать.
Так проходили дни, отмеченные воздыханиями неистового поэта, который хотя и сгорал от нетерпения и тревоги, но и намеренно нагнетал свои страдания ради романтики. Поэт каждодневно поверял свои беды добрым соседям и дорожным камням. В конце концов практичная госпожа Берлиоз начала волноваться.
– Мне кажется, – сказала она сыну, – что ты не сможешь больше откладывать поездку в Рим, не рискуя потерять стипендию.
И затем, не в силах сдержаться, выпалила:
– Теперь ты большой, признанный музыкант, а потерял голову из-за какой-то дочери бельевщицы, неизвестно зачем приехавшей из Голландии да еще обанкротившейся в Париже.
Гектор сжал кулаки, чтобы не ответить.
– Не забывай, – добавила госпожа Берлиоз, – что ты принадлежишь к почтенной семье.
И в заключение сухо:
– Если она напишет тебе, хорошо, если не напишет – еще лучше!
От этих слов Гектору показалось, будто холодное острое лезвие кинжала пронзает его сердце.
И все же он хотел дождаться в Коте письма от Камиллы, письма, где «сильфидная» невеста, несомненно, опровергла бы коварную клевету «грубого злодея» Гиллера. Но столь долгожданное правдивое письмо, которое пристыдило бы обманщика Гиллера и исцелило бы изболевшуюся душу, не приходило, а он должен был спешить с отъездом.
III
9 февраля Гектор покидает Лион, и вот уже в порту Марселя он поднимается на борт старенького сардинского брига, казалось с непомерной дерзостью бросавшего вызов морю и опасным рифам.
Сколько патетики в борьбе с разъяренной стихией хрупкого суденышка, непрерывно издающего скрип и стоны!
«Море, – писал Гектор, – это величайшее чудовище». Однако неизвестно, нравилось оно ему больше в изображениях поэтов или таким, каким он увидел его воочию.
Одиннадцать дней плавания вместо четырех. Чудо, что жалкий кораблик, которому все время грозила гибель, не был все же проглочен пенящимися волнами.
Наконец земля!
Порт Ливорно, откуда Гектор, уже забыв о свирепых шквалах, взирает на заякоренные суда, что пришли со всех концов света, и, прищурив глаза, рисует образы зачарованных далей, бороздимых большими, надутыми ветром парусами.
1 марта
Он приезжает во Флоренцию.
И тут неприятность. Его жизнь изобилует ими. Нунций его святейшества отказывается визировать паспорт на въезд в папские владения. Что же донесли этому высокому прелату, преисполненному степенства и достоинства? Быть может, его уведомили о необычной язвительности Берлиоза? Как знать?..
Гектор растолковывает, объясняет, доказывает и, наконец, добивается своего.
А теперь, возница, трогай! Вперед – в Рим.
Счастливое время, когда жизнь не торопит и можно спокойно наблюдать, рассуждать, мечтать.
Постоянно сменяются сельские пейзажи, расстилаются, насколько видит глаз, изумрудные ковры томной, романтической Италии.
И 12 марта
прозрачным утром кучер весело сообщил Гектору:
– Signore! Signore, ecco Roma! (Синьор, синьор, вон Рим!) Рим! Дома-дворцы! Здесь все отмечено благородством и величием. Повсюду камни говорят о славе чудесного города, который искусство избрало своей родиной. Рим – вечный город!
Гектор восторженно смотрит широко открытыми глазами. Экипаж все едет и едет… Наконец остановка перед зданием со строгими и гармоничными линиями. Это вилла Медичи!
IV
Какой прием ожидает новичка на вилле Медичи? Как и во всех школах, новички были здесь мишенью для насмешек. Гектор не стал исключением. Тем более что все, наслышавшись о странностях и бурном нраве молодого композитора, ожидали его с нескрываемым нетерпением, чтобы усмирить и прибрать к рукам. Его сильно, хотя и без злобы высмеяли («У, Берлиоз! Ну и нос! Ну и шевелюра! А голова-то, а физиономия!»), и, поскольку у него был сумрачный вид уязвленного влюбленного, чья голова обременена сумрачными думами, его тотчас по антитезе наградили прозвищем «Весельчак». Чтобы избавиться от поддразниваний, ему надо было подделаться под тон шуток, представиться добрым малым и хохотать громче, чем сами насмешники, – то было единственное средство их обезоружить. Но нет, он уперся и, подобно оскорбленному монарху, захотел своим превосходством подавить зубоскалов. Неважное начало!
Гектор надеялся найти в Риме письмо от Камиллы. Но напрасно! Он не мог подыскать объяснения длительному молчанию, в преднамеренности которого не сомневался.
«Что делать, – беспрестанно спрашивал он себя, – молча ждать или протестовать и бранить?» Переживания усугубляли его настроение, выделявшееся мрачностью на фоне общего веселья. На вилле Медичи неизменно царили оптимизм и сердечность. Да и не удивительно. Этим святилищем искусства, которое Гектор с презрительной миной несправедливо называл «академической казармой», заведовал Орас Верна, в будущем прославившийся своей живописью.
Яркая кисть Ораса Вернэ выразительно запечатлевала сражения, хотя сам он был врагом битв и чтил доброту. То был самый кроткий человек на свете. Под его руководством, неизменно отмеченным мягкостью, стипендиаты Академии, забыв о славе, которая, возможно, когда-нибудь увенчает их чело, словно лицеисты, устраивали шествия и потасовки, и все ради удовольствия пошуметь, поразмяться, ради здорового веселья. Один лишь Гектор играл роль гения, не желающего себя скомпрометировать. Приняв недоступный вид, он держался поодаль в своем мрачном высокомерии, тогда как весь этот содом вызывал у директора Ораса Вернэ лишь улыбку: в таком окружении ему легко было запечатлевать на полотнах бешеные скачки по равнине и жестокие баталии.
И такие приятные, вольные условия назвать «казармой»? Нет, Гектор, это ошибка! Не терзайся ты любовью к своей Камилле (еще увидишь, сколь мало она была твоей), ты наверняка испытывал бы удовольствие от пребывания среди своих сверстников, как и ты, преданных искусству.
Безумие так себя истязать! Потому что Камилла… Если бы ты мог знать, Гектор, что Камилла тем временем… Она и впрямь колебалась недолго… На другой же день после твоего отъезда…
Однако не будем опережать события. Расскажем все по порядку.
Однообразные и мрачные дни тянулись для Гектора в Риме. И все-таки мог ли он не ощущать, как близка его душе эта ласковая, романтическая земля, эта родина гармонии? Музыка царила в Италии; ничто здесь так не превозносили, как мелодичные звучания.
Говоря об этом увлечении, страстный и романтичный Стендаль приводит один пустячный, но характерный случай.
«В Брешии, – рассказывал Стендаль, – я познакомился с одним тамошним жителем, отличавшимся особой чувствительностью к музыке. Он был очень тих и крайне вежлив, но когда находился в концерте и музыка до известной степени нравилась ему, он, сам того не замечая, снимал туфли. А когда дело доходило до какого-нибудь прекрасного пассажа, он неизменно бросал туфли через плечо в зрителей».
Здесь царило возбуждение, созвучное бегу крови в жилах Гектора. И со всей Европы знаменитые музыканты стекались в эту страну музыки.
Душа Гектора хранила траур, хотя его жизнь и обогащало знакомство с гениальными собратьями – в частности, с Феликсом Мендельсоном.
Здесь стоит остановиться на отношениях между двумя музыкантами. Оба были молоды (Гектору тогда было двадцать восемь лет, Феликсу – двадцать два), вдохновенны, обоим была уготована слава.
Хотя это сближение было лишь эпизодом в жизни нашего героя, попробуем ответить, проявил ли немецкий композитор интерес к Гектору, понял ли его. Нет, этого не было. Не зависть ли питала его? Возможно. Чтобы уяснить их взаимные чувства, достаточно привести два письма. Вот что писал Берлиоз о Феликсе Мендельсоне Гиллеру, который все еще оставался его наперсником и другом:
«Это замечательный парень; его исполнительский талант так же велик, как и музыкальный, а это, по правде говоря, что-нибудь да значит. Все его произведения меня восхитили; я твердо верю, что он один из самых высоких музыкальных талантов эпохи. Он-то и был моим чичероне. Каждое утро я заходил к нему. Он играл мне сонату Бетховена, мы пели «Армиду» Глюка, потом он вел меня осматривать знаменитые развалины… Это огромный, необычный талант – великолепный и чудесный. Из того, что я так говорю, не следует подозревать меня в товарищеском пристрастии. Он чистосердечно сказал, что ничего не понимает в моей музыке».
Пример нравственной чистоты и беспристрастности, говорящей в пользу Гектора.
А теперь посмотрим, как высказался Феликс о Гекторе и Монфоре – другом академике с виллы Медичи. Он сурово писал матери:
«На страстной неделе… двое французов снова утащили меня «бродить». Видеть этих двух людей рядом друг с другом – и трагично и смешно, как угодно, Берлиоз, какой-то кривляка без тени таланта, ищет ощупью в потемках, почитая себя творцом нового мира… При этом пишет самые отвратительные вещи, и ко всему тщеславен беспредельно. Он с нескрываемым презрением относится к Моцарту и Гайдну, и потому весь его энтузиазм мне кажется крайне наигранным. Второй, Монфор, уже три месяца работает над маленьким рондо на португальскую тему, сочетая в работе скрупулезность, блеск и точность. Потом он намерен взяться за сочинение шести вальсов и умер бы от счастья, если бы я сыграл ему бесконечные венские вальсы… Мне хочется терзать Берлиоза до тех пор, пока он не станет вновь восхищаться Глюком. Тогда я буду с ним согласен. Я охотно прогуливаюсь с ними двумя, это выглядит прекомичным контрастом. Ты пишешь, дорогая матушка, что X., должно быть, к чему-то стремится в искусстве. Тут я с тобой не согласен. Думаю, он хочет жениться, и он действительно хуже других, так как из всех самый неестественный. Я решительно не могу выносить его наигранный энтузиазм, эти разочарования, рассчитанные на дам, и гений, провозглашенный во всеуслышание».
Какая резкая противоположность! Точно так же восторженный Гектор, исполненный восхищения и почтения, писал когда-то Гете, а Цельтер – наглый музыкант олимпийского бога – заявил: «Некоторые люди при всех случаях знаменуют свое присутствие и участие лишь громким харканьем, чиханием, откашливанием… Похоже, что Гектор относится к таким людям».
Касаясь отношений Гектора и Мендельсона, мы могли бы сказать: два музыканта, два гения, две натуры. Наш выбор между ними двумя сделан.
Может быть, немецкий музыкант считает своим долгом питать восхищение лишь к своей стране?
V
Симфонии, звучавшие с неба и земли, знакомства с великими маэстро не гасили и не смягчали разочарованности Гектора.
Он нес свою скорбь, причинявшую ему страдания, словно романтично наброшенный черный плащ.
– Я хочу вернуться во Францию, – повторял он доброму Орасу Вернэ. – Хочу знать, где она, что думает, что делает. Неведение гнетет и убивает меня.
– Имейте в виду, Берлиоз, что, потеряв стипендию, вы потеряете навсегда и право сюда возвратиться.
Однако совет и предупреждения оказались тщетными, и в страстную пятницу
1 апреля
Гектор покинул Рим. Любовь в его пламенной душе пересилила все другие чувства.
Вот он и во Флоренции.
Пожалеет ли Гектор о своем безумном бегстве? На восемь дней тяжелая ангина приковала его к постели, восемь дней он посылал проклятия на голову всему несправедливому человечеству – слепому и глухому к его бедам.
Наконец он спрыгивает со своего ложа и в неудержимой жажде поэзии отправляется на берег Арно, держа под мышкой излюбленное духовное яство – томик Шекспира.
Несколько дней кряду он приходит к реке читать, размышлять и мечтать под ласковый лепет доверчивых волн. Здесь он открыл страстно волнующего «Короля Лира», от которого, как он писал, «прямо-таки изошел восторгом».
Смерть, таинственная смерть – верная спутница отчаяния, – влечет и околдовывает его.
В вечерние часы, когда скорбно рыдают колокола, он любил проскользнуть в священную тишину церквей, где ладан будит в мыслях далекие образы, а сумеречный полумрак таит сокровенную тайну.
Поэты романтизируют смерть за то мрачное величие, в какое она облачена, в смерти они черпают невыразимое наслаждение жизнью.
Находя приют в этих храмах, Гектор ловит себя на том, что испытывает удовольствие от непривычных мыслей о небытии.
И однажды вечером в соборе, расписанном Джотто, другом Данте, его мечта словно бы материализовалась: он увидал, как из ризницы вышла длинная процессия людей в белом. Они были совершенно белы и мертвенно бледны, будто привидения; впереди шли мальчики из хора певчих, затем – священники, бормочущие заупокойную молитву.
Какая скорбная картина! Факелы, зловещие факелы – дрожащее пламя во всепоглотившей ночи.
Смутные мысли проносятся в его голове: «Вот он, всепожирающий огонь…»
И глядя на свечи, оплывающие крупными каплями: «Так, в слезах, течет и жизнь».
Но за факелами и свечами появляются кресты, в их золоте мерцает свет надежды; и кажется, будто кресты говорят: «Мужайтесь! Мы здесь!»
Гектор вновь бросает взоры на процессию и содрогается, его душа холодеет. Он крестится. Может быть, Гектор внезапно вернулся в лоно религии?
– Что происходит? – спросил он у молодого ризничего, который задел его в темноте.
– Una mammina morta al mezzo giorno col suo bambino! (Молодая мать с младенцем умерли сегодня днем!) Милостивый боже!
Гектор, охваченный состраданием и влекомый страшным зрелищем, последовал за процессией. Он печально двигался за ней по одинаково темным улицам, примолкшим и пустынным. И чем дальше он шел, тем больше ему представлялось, будто он погружается в потусторонний мир…
Остановились у дверей морга. По обычаю оставили здесь тело; оно будет ждать до полуночи, а затем продолжит путь к месту вечного приюта, вырытого на кладбище в земле, которая равняет всех. Родные, священники, мальчики из хора удалились – покойная должна привыкнуть к вечному одиночеству, Но Гектор не ушел. Он остался наедине с хранителем священных останков.
Тот спросил:
– Господин желает взглянуть на бедняжку?
Гектор в подтверждение кивнул головой.
Тогда служитель благоговейно приподнял тяжелую, уже омытую слезами крышку гроба, где вечным сном Ц спала женщина, настигнутая смертью в свои двадцать два года.
…Боже, боже! Как она прекрасна в своем коленкоровом платье, завязанном под стопами ног. О, как несправедлива судьба!..
У Гектора в памяти всплывают Офелия, Джульетта…
Прозрачная бледность поэтизировала умершую.
Возможно ль, что она – такая неземная – была простой смертной? Ее веки с бахромой шелковых ресниц скрывают глаза, перед которыми, быть может, проходят высшие сновидения, неведомые на этом свете. Золотые волосы обрамляют ее мертвое лицо – лик мадонны. Из носа вытекла тонкая струйка желтоватой жидкости. Уловив немую мольбу Гектора, служитель вытер ее лицо; и тогда Гектор вновь ушел в свое исступленное восхищение, к которому примешивались дрожь перед непостижимым и страх перед богом – тот страх, что возникает в возвышенные минуты.
Но вот взгляд Гектора остановился на нежном создании, только что извлеченном из крошечного гроба, чтобы быть положенным рядом с матерью, которая умерла оттого, что хотела дать ему жизнь. К горлу Гектора подступили слезы и потекли из глаз крупными каплями.
Гектор схватил ее руку цвета слоновой кости и задумчиво погладил, с трудом подавляя желание склониться и запечатлеть на лбу этого ангела-мученика самый чистый из поцелуев.
Но, может быть, это небесное видение и долгие размышления над тяжестью судьбы и тщетой земных сует побудят Гектора хотя бы на время подумать о прекращении борьбы? Не тут-то было!
И, однако, он испытывает новое потрясение перед таинством смерти.
Пребывая в том же лихорадочном исступлении, он присутствует на другом похоронном обряде. «На этот раз хоронили Бонапарте, племянника великого императора и сына несчастной королевы Гортензии; за сорок лет до того она – веселая креолка – приехала со своей матерью Жозефиной из Сан-Доминго и танцевала негритянские танцы и пела для матросов карибские песни. Ныне приемная дочь самого великого человека нового времени приехала как беглянка, чтобы спасти одного из своих сыновей – будущего Наполеона III – «от топора реакции», оставив своего мужа во Флоренции, а младшего сына – погребенным в земле Данте и Микеланджело».
Так призрак смерти, которую он желал постичь, проходил перед ним снова и снова, не унимая, однако, бушующей в нем жажды жизни.
VI
14 апреля
Наконец пришло письмо, на которое он возлагал такие большие надежды.
Однако странно: адрес написан не Камиллой, а госпожой Мок. «Что произошло? Без сомнения, еще один фокус «бегемотихи»!» – воскликнул он.
Так, с беспредельной нежностью называл наш Ромео свою без пяти минут тещу.
Он нетерпеливо вскрывает конверт, где заключена его судьба. Читает… Но что это? Послушайте, он сам рассказывает об этом в «Мемуарах»:
«Ее достойная маменька обвиняла меня в том, что я внес смятение в семью, и сообщала о свадьбе своей дочери с господином П…». Слезы ярости брызнули у меня из глаз, и в тот же миг было решено: лечу в Париж и там без всякой пощады убиваю двух виновных и одного невиновного. Разумеется, что, свершив сие благое дело, мне предстояло убить и себя».
Кипя негодованием, Гектор мельком взглянул на кольцо, подаренное ему Камиллой в залог вечной любви, которое он всегда носил на пальце, и затем мелодраматичным тоном отчетливо произнес: «Я отомщу за себя, ты умрешь!»
Теперь наш великий мрачный влюбленный, осмеянный и поруганный, собирается совершить романтично обставленные убийства.
Вперед, к справедливому возмездию!
Гектор обдумывает тройное убийство.
В Париже надо появиться строго инкогнито. Узнав о моем возвращении, виновные встревожатся и поспешно сбегут из столицы, чтобы скрыться от неминуемого торжества мести. Это уж наверняка. А как застать всех троих вместе? Как?
И он решает:
«Я предстану перед ними около девяти часов вечера, в тот момент, когда семья собирается к чаю. Прикажу доложить обо мне, как о горничной графини М.., которой поручено передать срочный и важный пакет. Меня проведут в гостиную. Я отдам письмо и, пока они будут его читать, выхвачу из-за пазухи два двуствольных пистолета и пробью голову номеру один, номеру два, а потом схвачу за волосы номер три. Я дам ему себя узнать и, невзирая на вопли, пошлю в него мое третье приветствие и затем, прежде чем этот вокально-инструментальный концерт привлечет любопытных, пущу себе в правый висок четвертый неопровержимый аргумент, а если пистолет даст осечку (это случается), поспешно прибегну к моим пузырькам!» Вот так – как видите, очень просто.
И впрямь Дон-Кихот!
В его плане первое – нарядиться горничной. Но где найти одежду? Немедля он наводит справки и бросается на набережную Арно, в магазин модных нарядов.
Там он приказывает:
– Принесите мне платье.
– Для кого, сударь? Девушки или женщины? Из какого сословия?
– Вы чересчур любопытны, сударыня.
– Но это необходимо знать, сударь, чтобы угодить вам.
– Для горничной… – И, к удивлению женщин, добавил: – Да подберите шляпку с большой зеленой вуалью.
Молчаливые улыбки.
– Какого размера нужно платье, сударь?
– Вы можете примерить его прямо на меня.
Изумленные женщины в нерешительности – похоже, что он сумасшедший!
Однако Гектор продолжает:
– Я не намерен давать какие-либо объяснения, сударыня, но все же готов вам сообщить, что собираюсь лететь в Париж, покарать неверную невесту, ее мать – сообщницу в измене, и человека, узурпировавшего мое законное право на счастье.
Снова едва сдерживаемый смех.
– А при чем здесь платье, сударь?
На что тот уклончиво ответил:
– Я же говорю вам, что моя жажда мести будет утолена их кровью.
Тогда хозяйка и приказчицы, задыхаясь от смеха и уже не пытаясь что-либо понять, упаковали платье, шляпку и вуаль. Они больше не сомневались – перед ними помешанный.
Теперь живей в гостиницу! Здесь он зарядил по всем правилам свои двуствольные пистолеты, тщательно осмотрел и положил в карманы пузырьки «с прохладительными напитками» – лауданумом и стрихнином. Итак, если откажет оружие, сработает яд.
Герой, умеющий без колебаний умереть, решил:
«Мой чемодан, собственность семьи, вернется к отцу». И, старательно выписывая завещательную надпись, он бормотал сквозь зубы: «Бедный отец, как он будет сокрушаться, когда получит чемодан! Ну, а музыка? Музыку я завещаю будущим поколениям и надеюсь, что они, более просвещенные и более справедливые, смогут восторгаться моим творением во всем его совершенстве». И он строчит наставление о том, как лучше понимать и исполнять его сочинения.
На партитуре недавно переработанной «Фантастической» перед началом сцены бала он написал:
«У меня нет времени закончить. Если Парижскому обществу концертов придет фантазия исполнить эту пьесу в отсутствие автора, я прошу Габенека дублировать в нижнюю октаву кларнетами и валторнами пассаж флейт в последнем повторе темы и написать полным оркестром последующие аккорды. Этого будет достаточно для заключения».
Таким образом, стоя на краю могилы, Гектор оставил свою последнюю волю музыканта, свое завещание.
Затем он спешит к дилижансу, который должен повезти его к месту справедливого возмездия. Отправление в шесть часов.
В пути он ничего не ел. Впрочем, не совсем. Он сам рассказывает, что за все время «не проглотил ничего, только пил апельсиновый сок». Однако свирепое выражение его лица и бешеный взгляд обеспокоили возницу, который заподозрил в нем опасного политического агитатора, возможно везущего с собой «адские машины».
Дилижанс едет и едет…
Но вдруг кандидат в убийцы разразился бранью.
– Гром и молния! (вариант). При пересадке в Пьетра-Санта я оставил в карете платье горничной! Из-за кучера, перевернувшего вверх дном все вещи. Разрази его гром! (вариант).
Полнейшее замешательство.
Не откажется ли он от своего замысла убийства?
Не тут-то было!
Прибыв в Геную, он, продолжая кипеть от ярости, приобретает у новой модистки другой набор: платье, шляпку и зеленую вуаль.
Но местная полиция, предупрежденная дорожными спутниками и кучером, отказывается выдать ему визу в Турин и, меняя маршрут, велит следовать через Ниццу.
– Не все ли равно! – вскричал Гектор. – Главное – попасть в Париж и чтобы пистолеты выстрелили по моей воле.
Он сидел в пузатом дилижансе, катившем по дороге, высеченной в скале, в ста метрах над морем, и мечтал…
Он мечтал, потому что была весна, счастливая весна, в которой, казалось, разлита божья благодать.
Временами Гектор возвращался к реальности.
«А я скоро умру, – повторял он про себя. – Ах, мне никогда более не слышать таких концертов, не вдыхать таких ароматов, не опьяняться волшебной ночью! И все из-за кого? Неверной и недостойной невесты! Из-за «проклятой ведьмы»! (другое деликатное имя, закрепленное за госпожой Мок). Возможно ли? Да, так надо! Карающий меч должен поразить виновных!»
Но по мере того, как он приближался к цели, решимость его все ослабевала.
«Умереть?! Отказаться от вершины, к которой так стремился? Не сразить всех, решительно всех недругов?! Уйти, не достигнув головокружительной славы, которая с нетерпением ожидает меня?
И ведь я сам, я один, навязал себе такую жестокую участь!
Однако возможно ли отступление? Мои пузырьки наполнены до краев, пистолеты заряжены, все упаковано… и это женское платье.
И снова на попятный. Как? Из-за ржавых пистолетов, из-за яда на десять су, из-за каких-то старых тряпок я должен распрощаться с миром, который в один прекрасный день будет у моих ног?»
Скоро Гектор принял другое решение: он не умрет и не убьет! Но тогда ради чего спешить в Париж? И терять стипендию, дарованную государством… Дело сводится теперь к тому, чтобы спасти свою репутацию. Но каким образом?
И тут вся комичная история достигает своей кульминации: мнимое самоубийство и трагическое погребение всех вещей.
Отъехав более ста километров от Генуи, экипаж остановился в сардинской деревушке Диано-Марино, чтобы переменить лошадей. Отсюда Гектор отправил письмо директору Орасу Вернэ:
«18 апреля 1831 года
Я пишу вам наспех… Гнусное преступление, то злоупотребление доверием, жертвой которого я стал, заставило меня безумствовать от ярости на всем пути от Флоренции до этого места. Я летел во Францию ради самого справедливого и самого страшного отмщения. В Генуе я на миг потерял голову, непостижимая слабость сломила мою волю, и я впал в мальчишеское отчаяние. Я отделался лишь тем, что хлебнул соленой воды; меня выудили, как рыбу, и я провалялся замертво с четверть часа на берегу, после чего меня целый час неистово рвало. Не знаю, кто меня вытащил; думали, что я случайно упал с городской стены. Но в конце концов я остался жив и должен жить ради двух сестер, которых убил бы своей смертью, ради моего искусства.
И хотя меня до сих пор трясет, как нижнюю палубу корабля, ведущего стрельбу то с левого, то с правого борта, я только что поклялся вам честью, что не уеду из Италии; это единственное средство не осуществить мой проект.
Я надеюсь, что вы еще не написали во Францию и я не потерял мою стипендию.
Прощайте, сударь.
Еще предстоит страшная борьба между жизнью и смертью, но я сумею устоять на ногах, ведь я вам поклялся честью.
Гектор Берлиоз».
Ниже подписи приписка:
«Соблаговолите написать в Ниццу лишь одно слово, чтобы известить меня о судьбе стипендии».
В Ницце восторги чередуются с «вулканической», по его определению, тревогой. «Ах, если прекратится стипендия, – пишет Гектор, – я окажусь без крова, без места и без гроша в кармане».
Наконец от директора пришел ответ. Хвала Орасу Вернэ – человеку большого сердца! Известный художник, которому были вверены судьбы обитателей виллы Медичи, вполне успокоил буйного стипендиата. Нет, он не разоблачил беглеца, в Париже ничего не знают; стипендия будет сохранена, и все ожидают его в Риме с распростертыми объятиями.
– Браво, браво! – вскричал неудавшийся мститель. – Жизнь прекрасна! А теперь стоит ли так поспешно возвращаться в лоно Академии? – спросил он себя и с важностью ответил: – Благоразумие требует соблюдать меру, избегать злоупотреблений, даже самим благоразумием.
Забавно слышать подобное изречение из его уст. Разве мог он злоупотребить благоразумием?
В том раю Средиземноморья он задержался на полных три недели – самых безоблачных в его жизни. Безмятежная леность на солнце, купания в море, прелестная квартира, нанятая на время пребывания, где он мечтал, восторгался, сочинял увертюру к «Королю Лиру» и делал наброски увертюры «Роб-Рой Мак-Грегор». Утром, рассказывал Гектор, из окна своей комнаты, увитого кустами роз, он наблюдал «гребни волн, набегавшие словно гривы белых коней», и, срывая свесившуюся розу, спрашивал себя, сколько нужно было капель росы и вечернего трепета, чтобы создать это совершенное творение из бархата, нежности и крови. И он ни разу не подумал, что именно в этот блаженный миг ему предстояло, по прежнему намерению, умертвить три человеческих существа и потом покончить с собой.
Но вот от 1050 франков, одолженных у Феррана, у него осталась лишь сумма, необходимая на возвращение. И потому нужно без промедления ехать. И, негодуя, он склоняется перед жестокой необходимостью пуститься в обратный путь.
Как встретят тебя товарищи, Гектор?
Ведь тебе предстояло умереть в Париже, как мушкетеру, умереть подле трех трупов, став жертвой любви и вершителем высшей справедливости. А ты отправляешься восвояси, бросив неизвестно где пузырьки с ядом, заряженные по всем правилам пистолеты и платье горничной, которое ты потерял и заменил новым. Ты избежал героической гибели и возвращаешься с цветущим лицом и легким сердцем после невероятной выдумки о самоубийстве в морских волнах. Какая буффонада!
Ну и Дон-Кихот!
VII
Самоубийство внушает своего рода уважение из-за того мужества, что заключено в добровольном расставании с жизнью. Впрочем, это мнение спорное. Неудавшееся самоубийство вызывает лишь сочувствие. Что до разыгранного самоубийства, то оно, по правде говоря, возбуждает одни лишь насмешки, автор его выглядит мрачным мистификатором.
Товарищи Гектора, не верившие, что он пытался найти смерть в морской пучине, встретили его, как и в первый приезд, шутовскими насмешками.
– Ох, ну и голова, ну и физиономия! (Знакомый мотив.) Но «воскресший» выдержал бурю; выпятив грудь, он то и дело повторял: «Я в самом деле хотел умереть. Эх вы, сердобольные души, все вы словно сожалеете, что меня вырвали у смерти!»
И он принимался поносить их за то, что они уподобились жестоким зрителям, которые, удобно устроившись в своих креслах, сожалеют о спасении воздушного гимнаста, упавшего с большой высоты; если бы циркач погиб, впечатление было бы острее. «Дикари, жаждущие крови», – твердил он, забывая, что сам намеревался пролить кровь трех жертв, а затем покуситься (способен ли он на это?) на собственную жизнь, Некоторое время его комичное, вымышленное несчастье давало пищу насмешкам, служило темой пикантных куплетов, но потом буря издевок и смеха стихла – у студенческой братии короткая память. И Гектор вступил в нормальную жизнь.
Но подходит ли слово «нормальный» к этому врагу косности, фантазеру, бунтарю, чей гений сродни пламени пожара?
VIII
Подведем же итог тем восемнадцати месяцам, которые Гектор называл «лишением свободы», «интернированием».
Романтические прогулки в Колизее, среди покоя и безмолвия «гигантских развалин», с томиком Байрона в руке.
Беспрестанные выпады против итальянской музыки. «Да, да, их музыка – шлюха! – писал он, впадая в присущую ему крайность. – Издали ее манеры указывают на распутство, а вблизи ее пошлый язык выдает дурость». И он то и дело поносит эту школу, которая стремится только очаровывать, и клеймит ее цинично торжествующего представителя. Кого же? «Паяца Россини»! Так же, как он обрушивался во Франции на «музыку, услаждающую слух», милую для Буальдье и классических «старых черепах». Он – музыкант чувств с широко распластанными крыльями, а не разума с жалкими, тесными правилами; он признает лишь ту музыку, что волнует и возбуждает, и его не интересуют узаконенные теории. Его влечет любовь к приключениям и фантастике: блуждания в Абруццах среди разбойников, промышляющих в этом горном крае, и лаццарони, стоящих на низшей ступени неаполитанского общества, людей никчемных и способных на все. Ему приятно любоваться такой формой независимости и бунтарства против закона – его ненависть к ортодоксии проявляется и здесь.
Еще чаще – прогулки к крестьянам, близким одной лишь природе.
«Ничто не мило мне так, как прогулки по лесам и жизнь в скалах, – писал он Гиллеру, – как встречи с добродушными крестьянами, дневной сон на берегу реки, а вечерами сальтарелло с мужчинами и женщинами – завсегдатаями нашего кабачка. Они счастливы, когда я беру в руки гитару, до меня они танцевали под звуки бубна; они очарованы этим мелодичным инструментом. Я возвращаюсь туда, спасаясь от сплина, который меня здесь убивает. На несколько дней мне удавалось пересилить его благодаря охоте. В полночь я уезжал из Рима и к рассвету бывал на месте. Я доходил до изнеможения, умирал от жажды и голода, но зато не тосковал. В последний раз я подстрелил шестнадцать перепелок, семь водяных птиц, большую змею и дикобраза» (8 сентября 1831 года).
«Иногда, – рассказывает он в своей автобиографии, – пораженный окрестным пейзажем, гармонирующим с моими думами, я внезапно останавливался, и тогда всплывал с детства застрявший в памяти стих из «Энеиды», и, импровизируя причудливый речитатив на еще более причудливую мелодию, я пел для себя смерть Палласа, отчаяние доброго Эвандра, похороны молодого воина, которого сопровождал его конь Этон без сбруи, с повисшей гривой, проливающий крупные слезы; ужас славного короля Латинуса, осаду Лациума, по земле которого я ступал, печальный конец Аматы и жестокую смерть благородного суженого Лавинии.
Так под влиянием смеси воспоминаний, поэзии и музыки я доходил до невероятной экзальтации. Это тройное опьянение всегда выливалось в потоки слез и конвульсивные рыдания. И самое удивительное – это объяснение моих слез…»
Какой пожар чувств!
Одажды в отсутствие директора Гектор убежал в деревушку Тиволи.
«Водопады, облака водяной пыли, дымящиеся пропасти, извилистая река, оливковые рощи, горы, заслоняющие горизонт…» Отсюда на пролетке добрался до Субияко, где, как он писал, радушные женщины редкой красоты просили его: «Signore pigliate la chittara francese» («Сударь, сыграйте на французской гитаре»).
Бегство Гектора длилось три недели. Когда скудные денежные ресурсы подошли к концу, ему пришлось положить конец своему счастливому отдыху, и верхом на ослике он выехал из Субияко.
Так Дон-Кихот последовал примеру Санчо.
IX
Но даже эти побеги не могли развеять мрачной, тревожной душевной усталости. Пребывая в сплине, который Гектор силился развеять, он ощутил уже в начале своей жизни в Риме влечение к той религии, что освещала некогда его чистое детство.
Скульптор Этекс уверяет, что мятущийся гений собирался даже постричься в монахи, чтобы обрести покой, мир и забвение.
«Берлиоз, – писал он, – которого я недавно встретил в Риме, был столь же печален и обескуражен, как и я, и посетил вместе со мной отцов-доминиканцев с тем же намерением, что и я, – посвятить себя религии в каком-нибудь францисканском монастыре. Но «обстоятельства» вывели нас из удрученного состояния».
Что это были за «обстоятельства» для Гектора или, скорее, какое состояние души? Прежде всего, в то время он надеялся получить от Камиллы долгожданное письмо с ключами от земного счастья. Уйди он от мира за монастырские стены, ключи стали бы, увы, ненужными. Кроме того, он и не помышлял отречься от стремления добиться славы.
Не романтизм ли, усугубленный сплином, толкал его к религии, которую он считал угасшей? Поэты, почитающие себя неверующими, бережно хранят, однако, идею бога из-за ее поэтичности. Из любви к божественной идее они чтят самого бога.
Но Гектор недолго пребывал в смущении, в его голове бурлили неотвязные мысли о лаврах. Как раз в ту пору он писал Гиллеру: «Есть лишь два средства преуспеть – величие и сила».
Величие, пламя гениальности, способность возвыситься над всеми – он чувствует, что все это рвется из него наружу. А сила? Он уже побеждал, и все склоняет его к уверенности, что стоит вступить в борьбу, как он победит вновь, будет побеждать всегда.
Так прочь уныние, несмотря на ту обстановку, в которой он жил!
Гектор действительно описывал «лоно Академии» (как он говорил, «тюрьму») торжественно и мрачно. В самом же деле то была обитель искусства, где царили искреннее веселье и непринужденная простота.
Так, директор Орас Верна нарядился однажды капитаном гусар и разыграл одну из тех сцен, которые хорошо знал: как известно, он изображал на своих картинах лишь битвы, боевых коней и военных. Его дочь оделась в костюм неаполитанки, и все стипендиаты в маскарадных костюмах и масках приняли участие в празднике.
Но Гектору (простите, «Весельчаку») доставляло удовольствие одно – дуться и брюзжать.
Единственный проблеск в его дурном настроении наступал, когда товарищи, желая ему польстить и, разумеется, испытать миг изысканного наслаждения, уговаривали его импровизировать на гитаре. Тогда Гектор» довольный возможностью показать свой талант, охотно соглашался и как-то вечером пропел одну арию из «Ифигении в Тавриде» с такой виртуозностью и таким душевным волнением, что его слушатели рыдали.
Оазис, где он забывался.
Но месяц шел за месяцем, и близился час освобождения.
1832
I
Вот краткий обзор событий по датам.
17 февраля. Он заговаривает о возвращении.
«Я уеду отсюда в начале мая», – писал он своему другу Гуне.
Благодаря доброжелательности (а вскоре даже, «сообщничеству») кроткого Ораса Вернэ Гектор уехал из Италии за шесть месяцев до истечения двух лет, предписанных правилами.
12 мая. Флоренция, затем пребывание в Коте.
28 октября. В дилижансе. На пути к столице!
7 ноября. Париж!
И пока он въезжает в Париж, мы остановимся, чтобы кратко подвести итог творчества Гектора на земле музыкальной Италии.
Гектор добавил к своей «Фантастической» монодраму «Лелио, или Возвращение к жизни».
Однажды в Субияко он написал сверкающую мелодию на стихи Виктора Гюго «Пленница». В Ницце, в часы тревоги, правда быстро сменившиеся ликованием, он сочинил увертюру «Король Лир», набросал увертюру «Роб-Рой», также законченную в Субияко, и «Размышление» для шести голосов на стихотворение Мура «Весь мир – лишь мимолетная тень».
Гектор отослал из Рима в Институт лишь экземпляр «Resurrexit» – отрывок из «Мессы Сен-Рош» и Quartetto e Coro dei Magi».
И если в ту пору он сочинил немного, то позднее влияние Италии сильно сказалось на его творчестве. Оно очень глубоко ощущалось сначала в романтической симфонии «Гарольд в Италии», затем в опере «Бенвенуто Челлини», симфонии «Ромео и Джульетта» (программа ее была почти текстуально приведена в работе, напечатанной в журнале «Ревю Еропеен» за март – май 1832 года) и в «Реквиеме», на монументальную партитуру которого Берлиоза вдохновил собор святого Петра в Риме, или, по мнению Жоржа Нуффляра, собор во Флоренции.
II
Что же происходит подчас в тайных лабораториях памяти? Может быть, на Гектора вдруг нахлынуло прошлое? Едва ступив на парижский асфальт, он, словно погоняемый чужой волей и следуя, конечно, указанию судьбы, спешит прямо в гостиницу, где жила Офелия.
Как? Та самая Офелия, изгнанная из его сердца? Именно она – Гэрриет Смитсон.
– Комната, которую занимала она, свободна? – спрашивает он.
– Да, свободна.
И Гектор тотчас пожелал здесь обосноваться.
Что он увидел, переступив порог? «Кровать, где она спала и видела ангельские сновидения, в которых, возможно, иногда появлялся и я, лампу, лившую свой мягкий свет, когда я совсем близко отсюда наблюдал за отблесками ее жизни, и этот пол, по которому ступала ее маленькая ножка».
Так перед ним всплыло прошлое, нежное и жестокое; оно разрывало ему сердце, вовсе не исцеленное.
Уйдя в прошлое, он будет отныне жить, чтобы вновь и вновь воскрешать пережитые волнения.
Но что за цель ты преследуешь, экзальтированный романтик?
Что за цель? Кто бы мог это сказать?
Но вот он просит у генерального инспектора зал Консерватории, чтобы организовать в нем исполнение своих произведений. Требует настойчиво, держась мнения, что добиваться робко – значит напрашиваться на отказ. Армии своих соратников, вновь созданной по его решительному слову, обладающему блестящим даром зажигать, Гектор объявляет:
– Теперь посмотрим, на что способен мой гений!
И действительно, каждый увидел.
III
Как и в недавнем прошлом, сколь это ни неожиданно и ни удивительно, он желал поразить и очаровать. Кого же? Офелию! В грязной гостинице «Конгре» на улице Риволи Офелия переживала трудные дни: стесненность в средствах, утрата благосклонности публики. С ней делили кров и хлеб, еще увеличивая ее нужду (зарабатывала на жизнь она одна), пассивная, как мебель, мать и горбатая сестра, безобразная карлица с душой, еще более уродливой, чем тело. Одна, отрешенная от мира, никогда не выражала своего мнения и беспрерывно вздыхала, словно подавленная трагической судьбой; другая, безутешная в своем безобразии, не умолкая, бранилась и проклинала все живущее. От ее злобных, яростных слов казалось, будто у нее изо рта падают ядовитые змеи. Мать еще куда ни шло. Но сестра – эта отвратительная лилипутка – испытывала ли она по крайней мере признательность к доброй Офелии, которая ее терпела и кормила? Ничуть! Она беспредельно завидовала ее обаянию и красоте. Гэрриет и в самом деле никогда еще не была так хороша: высокого роста, с царственной осанкой, перламутровым цветом кожи, изящной линией рта, копной золотых волос, где слишком рано начали пробиваться серебряные нити, а в глазах, «ее прекрасных глазах цвета северного неба», – невыразимая неземная томность, совсем как у Джульетты и точно как у Офелии.
Благодаря своим первым успехам она, став директрисой труппы английских актеров, добилась счастливой возможности представлять шедевры Шекспира на сцене Итальянского театра. Но то была директриса, не имевшая энергии, опыта и влияния, необходимых, чтобы руководить. Пресса, которая еще недавно ее превозносила, теперь была жестока. Одна из газет писала:
«Труппа, привезенная мадемуазель Смитсон, никуда не годится, включая и упомянутую актрису, былой успех которой у нас был результатом отнюдь не ее таланта. Эта девица приезжала к нам в пору англомании, вызванной не только усилиями литературы, но еще и политикой…
В дело вмешался Романтик, и мадемуазель Смитсон, которую английские знатоки ставили весьма низко, имела в нашей столице бешеный успех. Ныне все слишком изменилось и слишком прояснилось, чтобы это могло вновь вызвать интерес…»
И поскольку, несмотря на широкое распределение в Париже бесплатных билетов, театр оставался отчаянно пустым, одна влиятельная газета выразила свое мнение такой хлесткой фразой: «Английским актерам вынесен приговор: пассажирский пароход! Погода великолепная!»
IV
Гектор с искренней грустью, окрашенной мушкетерским благородством, свойственным его характеру, узнал о бедственном положении прекрасной Офелии, приводившей его в такой восторг. Английская труппа вновь объявила «Ромео и Джульетту», где Гэрриет некогда умела умирать с такой патетической силой, что все провозглашали ее медленную агонию «истинным шедевром». И в то время, как Гэрриет пыталась пересилить враждебную безучастность Парижа, Гектор задумал выправить положение своей «Фантастической». Но какое отношение имеет одно к другому? У него есть свой план,
V
9 декабря
в зале Меню (Консерватории) – большой день: исполняется переделанная и музыкально переработанная «Фантастическая».
Среди присутствующих король критики Жюль Жанен, Генрих Гейне, Эжен Сю, Легуве и немало других бессмертных имен. Гектор послал Гэрриет-Офелии билеты в литерную ложу, рядом с местом, занимаемым им самим.
Придет ли она? Сердце Гектора часто бьется от страха и надежды. Тянутся долгие, нескончаемые минуты. Гектор упорно оттягивает начало. Он ждет, ждет Офелию.
Но вдруг словно вспышка молнии. Она! И все взгляды устремились на нее, прикованные ее неземной красотой. Взмах дирижерской палочки – и брызнули первые звуки, подобные сверкающим жемчужинам.
Сосредоточенная тишина, энтузиазм, неистовая овация публики, и актер Бокаж отчетливо произносит:
«О, почему не могу я найти ту Джульетту, ту Офелию, которую призывало мое сердце?»
Возможно ли? Вначале Гэрриет охвачена сомнениями: приглашение… это место возле самой сцены (чтобы она лучше слышала) и возле самого Гектора (чтобы он мог лучше наблюдать за ней)… И эта страстная фраза, в которую вплетены две ее главные роли – Джульетты и Офелии. Нет, сомнения невозможны. Гэрриет побледнела: она поняла.
Но что она может сказать или сделать? Она смутилась и, смешавшись с толпой, незаметно исчезла из зала.
VI
Гектор одержал победу. Он ликовал.
Он писал своей сестре Нанси: «Поразительный успех… Зал рушился от аплодисментов; с тобой, добрая сестрица, случился бы нервный припадок!.. На улице, в театре меня приветствуют люди, которых я никогда не видел; шум и громкие фразы в салонах, Опере, кулуарах, за кулисами…»
Жюль Жанен, правда его друг, заявил: «Этот молодой человек – силища. Он доказал…» С того дня у него появилась тьма поклонников. И теперь он вправе сказать: «Земля, по которой я ступаю, принадлежит мне».
Не слава ли это? Нет, нет еще. И вообще придет ли когда-нибудь к нему настоящая слава?
В ожидании ее он вдыхал полной грудью тот фимиам, что ему курили, и хмелел от него настолько, что восклицал: «Я готов грызть зубами каленое железо!» Только и всего, сущий пустяк!
VII
Гектор, сознавая, что случай благоприятствует ему, просит у Гэрриет разрешения ей представиться (экзальтация Гектора тем более пикантна, что он не был даже знаком со своей героиней). Гэрриет, еще взволнованная, соглашается.
Но куда клонит Гектор? Скоро мы узнаем об этом.
Вот они остаются с глазу на глаз, удивленные своим уединением и сгорающие от любопытства.
«О чем я могу сейчас ее просить?» – спрашивал себя Гектор.
«Чего он от меня ждет?» – думала Офелия, надеясь, что бурный композитор навсегда похоронил свой безумный проект об их женитьбе, смутные слухи о котором когда-то до нее доходили.
Минута неловкого молчания. Оба не осмеливаются даже взглянуть друг на друга. Кто же из них двоих произнесет, наконец, первое слово? Впрочем, как это сделать? Она говорила на ломаном французском, он коверкает английский. Они должны чувствовать к тому же, что ничто их не роднит. Она приехала из своей туманной Ирландии, он – из солнечного Дофине. Он принадлежит к буржуазной семье с укоренившимися предрассудками, устойчивыми традициями, привязанной к родной земле. Она же – артистка, дитя свободы, странствий и фантазии. Итак, никаких точек соприкосновения – ни язык, ни происхождение, ни среда. В конце концов Гектор приподнятым тоном, который так близок его «вулканическому» романтизму, отваживается произнести:
– Я благословляю провидение, даровавшее мне эту минуту высшего восторга.
Что ответила она? Ничего достоверного об этом необычном разговоре не известно.
VIII
Так или иначе, но они увиделись вновь.
По всей вероятности, вначале она его терпела, потом смирилась и, наконец, свыклась с этим примирением, граничащим с благосклонностью.
Он же с первого мгновения неистово запылал. Уж такой был его «фосфорический» нрав, как любил говорить он сам. Ради нее он мог бы, не задумываясь, пустить себе пулю в лоб – разумеется, в чисто романтическом пылу. Величие Вертера.
Ложась в постель, в то углубление, которое как бы хранило след тела Офелии, он поднимался до высших сфер блаженного забытья. Однако стоило ему открыть глаза, как начинало щемить сердце: он воскрешал в памяти сцены из спектаклей, где она целует не его, а другого, и осмеливается умереть не на его – на чужих руках.
– Нет, довольно! – восклицал он. – Она должна принадлежать мне безраздельно, мне одному!
IX
Теперь Гектор держится женихом, несмотря на явную враждебность горбуньи, этой страшной ведьмы, которая принимала насмешливо-угрожающий вид всякий раз, когда Гектор представал перед Офелией. Однажды она бросила ему в лицо:
– Будь у меня побольше сил, я вышвырнула бы вас в окно!
Из-за злобы обиженной природой сестры, из-за невыдержанности Гектора, из-за чередования волн то безрассудства, то благоразумия, захлестывавших Гэрриет, весь этот обычно усыпанный розами период безмятежного очарования, когда два существа, открывая друг друга, будто познают чудо и лишь стремятся слиться воедино, был для них беспокойным и облачным. Ссоры сменялись примирениями, приливы непрерывно следовали за отливами – то грозы, то ясное небо.
1833
I
30 лет.
Гектор решил: «Пора кончать!»
И написал отцу, что намерен жениться на ирландке Гэрриет Смитсон.
Гром ударил в бастион французской буржуазии; самый яркий роялист, ультрабелый доктор Берлиоз и строгая, набожная госпожа Берлиоз поставлены в известность о брачной авантюре, в которую решил броситься бунтарь Гектор.
Старики в растерянности смотрят друг на друга: возможно ли? Потом госпожа Берлиоз по обыкновению разражается тирадой:
– Какая-то актриса, таскавшаяся из страны в страну по театральным подмосткам! (Госпожа Берлиоз всегда преувеличивала.) Чужой крови и чужих обычаев! Разорившаяся женщина, к тому же вся в долгах! Тогда как он принадлежит к семье судей и нотариусов. – И, не закрывая рта, продолжала: – Создание, о котором он сам после первого, быстро угасшего пожара заявил, что без призмы сцены и ореола Шекспира она ничего не стоит.
И театрально по всем правилам закончила: – Мой сын, я вас проклинаю!.. Вы унесете на тот свет грех за смерть вашей матери, которая всю свою жизнь была святой. Слышите ли вы меня? – добавила она еще торжественнее, словно Гектор находился поблизости. – Слышите?
Доктор под шквалами бури не в силах был вымолвить ни слова. Да и мог ли он что-нибудь сказать? Он никогда не осмеливался прерывать свою властную жену.
Наказать сына? Ни за что! Он страдал, не испытывая злобы. Защитить его? Тогда госпожа Берлиоз предала бы анафеме и его самого.
Так или иначе, но отец формально запретил сыну жениться.
– Таков мой долг, – просто сказал отец.
Но Гектор не сдается. Он утверждает, что в этом деле затронута его Честь (с преувеличенно большой буквы). Он боролся наперекор всем стихиям и
14 февраля
(к сожалению, во всяком случае, отца) он подписывает у парижского нотариуса Гюйо первую просьбу о разрешении родителей на вступление в брак.
Что теперь с ним станет? Отныне он в ссоре с семьей и берет в жены Офелию вместе с долгами, которые она наделала (четырнадцать тысяч франков – по тому времени крупная сумма). Ему это безразлично! Гектор – истинный мушкетер.
Но, увы, героизма и любви недостаточно, поскольку ими не будешь сыт. Сражаться со шпагой в руке благородно, но существует еще и голод.
Ползать по земле, когда имеешь крылья! Проклятые материальные заботы! Жизнь к Гектору жестока и несправедлива. Но ничто не заставит его отказаться от брачных уз, к которым он стремится, от тех уз, что, возможно, еще усугубят его невзгоды.
Генриетта должна быть всем обязана ему, ему одному; мало того, она должна принадлежать только ему, принадлежать безраздельно. И, страстно желая принести жертву, которая бы его возвысила, он предлагает ей полученную стипендию, столь необходимую ему самому. Плевать! Что ему стоит обходиться без обеда! Если потребуется, он отдаст ей всю свою кровь до последней капли.
Браво, Гектор, однако на что будет он жить со своей Генриеттой? У них за душой ни су.
Тогда он уходит с головой в устройство торжественного вечера – бенефиса, это должно было уменьшить пыл кредиторов, осаждающих его избранницу. Во всяком случае, так он надеется.
Гектор призывает, уговаривает, донимает своих верных товарищей. Каждый обязан сделать все возможное для бенефиса, хотя он и так обещает быть успешным.
«Но, но, не торопитесь!» – вскричала, должно быть, злая судьба. И несправедливая, глупая судьба еще раз усеяла путь шипами.
1 марта
Генриетта, выходя из кабриолета возле ведомства изящных искусств, поскользнулась и сломала ногу.
Какая трагедия!
«Перелом большой берцовой кости!» – уточнил доктор, поспешивший к несчастной женщине, которая мучилась и кричала. А рядом с ним у изголовья кровати Гектор, как всегда без меры, рыдал, клял, угрожал и взывал к уже давно забытому богу.
II
Но для чего все эти слезы, брань и проклятья? Чтобы разыграть трагедию скорби? О нет, Гектор не был, конечно, лишен экстравагантности, но у него было и доброе сердце. И он это доказал. Воздадим ему должное!
Он осмыслил случившееся несчастье и поклялся, что оно не остановит его. В голове Гектора ни на миг не промелькнула мысль отступить. Он сделался самой внимательной и самой нежной сиделкой. Несмотря на бессонные ночи, лишавшие его сил, он неустанно продолжал хлопотать, чтобы заработать немного денег, немедленно превращаемых в лекарства. И как только микстура оказывалась у него в руках, он спешил, спешил принести ее своей раненой горлице.
Однако Генриетта невольно оказывалась виновницей постигших его треволнений, нищеты и отверженности. Отверженности? Да, он стал парией.
Из всей семьи Гектора ему писала одна Адель, да и то тайком от мужа, судьи Паля, фанфарона и любителя громких фраз, который все знал, обо всем высказывался с апломбом, пересыпая речь афоризмами.
Безобразная карлица, бесчувственная к благородному самоотречению Гектора, опасаясь, как бы он своей преданностью не завоевал окончательно сердце Генриетты, продолжала осыпать его насмешками, поносить и осмелилась даже грубо выталкивать его.
Родные Генриетты, которые жили далеко за морем, считали Гектора эпилептиком.
Ну и пусть! Он весь ушел в самопожертвование.
«Видеть ее страдающей, несчастной и ничего не сделать для нее? Никогда! Чем сильнее будет ее горе, тем больше я буду привязан к ней», – заявлял он.
Он сказал Феррану:
«Если даже она будет покинута небом и землей, я все равно останусь подле нее, такой же пылкий и такой же верный в любви, как и в дни расцвета ее славы».
И Лист, добрый Лист, писал графине д'Агу, в которую с недавних пор был влюблен: «Бедный Берлиоз, как ясно иногда я узнаю себя в нем! Он только что был здесь подле меня. Он плакал навзрыд в моих объятиях».
Искренность его чувства нашла подтверждение в том, что вскоре он подписал вторую просьбу о разрешении на брак, чтобы навсегда связать свою жизнь, устремленную к вершинам, с этой женщиной, которая опускалась все ниже.
2 апреля (в зале Фавар) состоялся бенефис Смитсон и Берлиоза.
Выручка – 6500 франков. После уплаты гонорара английским актерам и погашения нескольких неотложных долгов обоим бенефициантам остались лишь слезы утешения. И все же, хромая, страдающая женщина получила короткую передышку в денежных заботах.
5 июня
Третья просьба о разрешении на брак. Доктор Берлиоз отказывается принять этот документ, словно может таким образом что-то изменить. Уполномоченный министерский чиновник передает его горничной, открывшей дверь.
Гектор все так же постоянен. Но между ним и Генриеттой то и дело возникают шумные споры. Солнечное небо и согласие сменяются грозами и ссорами. А потом все начинается сначала.
1 августа уже казалось, что все кончено. Но и на сей раз между ними состоялось временное примирение.
Но уже в конце месяца, охваченный приступом отчаяния в разгаре новой ссоры, Гектор попытался в ее комнате покончить с собой. Жест, отмеченный романтикой, в которой он знал толк.
«Она упрекала меня в том, – писал он, – что я ее не люблю. В ответ, впав в отчаяние, я принял яд у нее на глазах. Душераздирающие крики Генриетты!.. Предел отчаяния!.. Мой жуткий смех!.. Желание вернуться к жизни при виде необыкновенных свидетельств ее любви!.. Рвотное… Ипекакуана!.. Меня выворачивало два часа! Осталось лишь два шарика опия… Два дня я был болен и выжил» (30 августа).
В самом деле, как могли они избежать столкновений? Они, такие разные даже в выражении нежности.
«Гром и молния! – писал в те дни Гектор. – Как мне сдержать себя? Мои ласки кажутся ей чересчур горячими… Я весь в огне и тем внушаю ей страх!.. Она ранит мое сердце, и меня охватывает ужас!..»
На гладь ледника извергалась бурная, огненная лава.
«Послушайте, – писал он в другой раз, – послушайте, что она ответила мне сегодня утром. «Not yet, Гектор, not yet, у меня еще слишком болит нога…» Но разве можно страдать, разве существует боль при опьянении страстью? Если в тот миг, когда она будет говорить о своей любви, мне всадят нож в самое сердце, я не почувствую удара!»
III
Жюль Жанен – верный друг Гектора – в конце концов встревожился. «Куда идет наш неистовый гений?» – спрашивал он себя; и как-то в присутствии их общих товарищей заявил, решительно подчеркивая слова ударами кулака по письменному столу: «Я спасу его, хочет он того или нет!»
И что же он сделал?
Он решил вышибить клин клином, изгнать любовь любовью. Но чтобы Гектор клюнул на приманку, требовалась любовь с ореолом романтики, где наш Дон-Кихот смог бы благородно приносить жертвы, или же любовь, где он играл бы роль спасителя и поборника справедливости; тут не годилась пошлая, обывательская интрижка без искры романтики.
И однажды Жюль Жанен представил Гектору девушку ослепительной красоты, но чем-то напоминающую несчастного, затравленного зверька. Она испуганно озиралась по сторонам, она боялась, что придут, схватят ее и вновь отвезут к истязателю. Ее история была печальна. Несчастное создание купил один старик, который обращался с ней, как с рабыней, и засадил в подвал, чтобы принудить поддаться его ласкам.
Но она – чистая и гордая девушка – ради спасения чести призывала смерть. История целиком в стиле Виктора Гюго того периода.
Узнав о подобной жестокости, Гектор плакал от жалости. Тогда Жюль Жанен предложил ему уехать с девушкой в Германию, где после Италии Гектору предстояло продолжить свое образование, – таково было обязательное требование, предъявляемое высшей администрацией при награждении Римской премией.
Точно неизвестно, проведала ли Генриетта об угрозе бегства своего возлюбленного. Возможно, что и так. Во всяком случае, она сказала, наконец, «да». Услышав об этом, Гектор едва не лишился чувств. А та, другая, мученица-спасительница исчезла.
Жюль Жанен щедро вознаградил «беглянку», согласившуюся добросовестно сыграть эту мелодраматическую роль, однако история ничего не говорит о том, узнал ли когда-нибудь Гектор об этом милосердном обмане.
IV
30 октября
Наконец свадьба. Протестантское бракосочетание в английском посольстве. Среди свидетелей – двадцатидвухлетний красавец Лист, божественные пальцы которого будут околдовывать клавиатуру, сея восторженные чувства и вызывая преклонение по всей земле. Но никого из родных обоих супругов.
Товарищи Гектора в складчину оплатили расходы по свадьбе, а Тома Гоннэ одолжил своему дорогому другу 300 франков на первые семейные расходы.
Медовый месяц. Куда им уехать? В Грецию, где можно воскрешать в мыслях легендарное прошлое, бродя среди древних развалин, тревожащих душу? В Венецию, чтобы на ласковой лагуне, среди замков из лазури, мрамора и золота мечтать и грезить без конца?
Нет! Уединение было коротким и скромным – в Венсенне.
Чтобы открыться друг другу и понять друг друга, чтобы излить свою нежность и испытать блаженство, два человеческих существа стремятся к перемене места, уединению, покою. В безлюдном Венсенне, среди жалобного шепота теряющих листву высоких деревьев, Гектор и Генриетта нашли печальную, величественную и спокойную природу, гармонично сочетавшуюся с их новыми чувствами.
Осень в трепетной агонии разбрасывала свои таинственные меты по бесконечной ржавчине зыбких ковров. Все молчало, и все говорило.
Между влюбленными супругами ни тени диссонанса, полное слияние душ и тел. Вдали от непримиримой карлицы, от парижского шума и жестоких тревог Офелия расцвела. Теперь она наслаждалась, оценив сердце и гений Гектора. Они садились рядом на лужайке, еще покрытой изумрудной травой, и вечерними часами, когда все замирало в невыразимой неге, она нежно просила его напевать вальс из «Фантастической», чтобы вновь и вновь забыться и испытать восхищение.
И затем на берегу пруда или при луне, когда торжественная ночь, объявшая людей и предметы, изливала свою меланхолию, их настигал волнующий трепет.
«То был шедевр любви, – писал Феррану наш безумный романтик. – Разумеется, – добавлял он, – не много есть примеров столь необычного супружества, как наше…» «И такого счастливого», – мог бы он в то время добавить. Ему казалось, что все создано для его высшего счастья. Он восторгался оттого, что она добродетельно ждала, когда в ее жизнь войдет рыцарь, единственно достойный ее покорить.
Потому что эта женщина тридцати трех лет, актриса, которая, переезжая из города в город, часто встречала на своем пути искушения, сумела уберечь свое достоинство, свою чистоту. На следующий же день после свадьбы Гектор в порыве откровенности сказал Феррану: «Она была девственна, самая что ни на есть девственная, идеал девственности… Это сама Офелия – нежная, кроткая и застенчивая».
Офелия, Джульетта, Гэрриет, отныне вы госпожа Гектор Берлиоз. Более классическая, более земная, более французская. Тысячи опасных препятствий вставали перед Гектором, одержимым дерзким замыслом, но он в героической борьбе смог, наконец, завоевать вас… вопреки всему.
Мытарства закончены. Будьте же счастливы, господин и госпожа Берлиоз.
Однако сумеете ли вы быть счастливыми? Ведь счастье – это искусство.
V
В конце октября Гектору пришлось возвратиться из Венсенна – кончились деньги. Проклятые деньги, прервавшие очарование и подрезавшие крылья его горлице, жаждущей пространства и полета!
Он обосновался со своей Генриеттой на улице Нев-Сен-Мар.
В Париже Гектор вновь ушел в работу – надо было жить и погасить самые срочные долги, еще увеличившиеся после займа новых сумм ради счастливых дней в Венсенне, на скромную мебель и всякие мелочи, необходимые для молодой четы.
Чтобы выбраться из долгов, Гектор добился нового бенефиса Смитсон – Берлиоз – 21 ноября 1833 года. Но, увы, какое разочарование! Какой холодный и равнодушный, если не враждебный, прием.
Офелия показалась публике тяжеловесной – более того, утратившей чувство меры в своих криках и жестах.
И тем не менее бенефицианты получили две тысячи франков прибыли!.
Таким образом, он должен был ежедневно присутствовать на каком-нибудь спектакле и давать рецензии. Какая повинность! Сколько похищенных часов вдохновения и творчества, и все ради жалких грошей. Ну что ж! Primum vivere. Суровый закон, который бьет и порабощает. Но никакая работа не смутит Гектора. Он боготворит свою Офелию и чувствует себя счастливым. Гектор понимает, что за счастье должен платить.
1834
I
Кочевая жизнь в погоне за сменой впечатлений, чтобы лучше расцвели чувства. И поскольку Венсенн оставил у них поэтическое воспоминание, обоих вновь влекло к природе.
Пожив недавно среди деревьев и водных источников, они теперь просто задыхались в одном из сотов, называемых квартирами, в мрачном чреве дома, как две капли воды похожего на все остальные постройки прозаической улицы.
И они устраиваются в кокетливом домике на Монмартре – в сельской местности, возвышающейся над гигантским городом, на самой вершине холма, откуда ночами ничто не мешает в тишине любоваться Парижем и упиваться звездами.
В весенней улыбке набирается поэзии их маленький сад, становясь волшебным от глициний, сирени цвета сумерек и прекрасного дерева, которое лето разукрасит драгоценными каплями крови – вишнями.
А вот колодец, и вдоль его мшистой стенки поднимается веревка, обвивающая скрипящий ворот, весь в сверкающих каплях воды. Разве это не пристанище для романтической души?
Именно здесь познал Гектор подлинное счастье, отсюда, смеясь над своим безденежьем, но работая до изнурения, чтобы его облегчить, он то и дело спускался в Париж и затем весело взбирался в свой рай.
И хотя он терпел поражения, хотя его чернили и не признавали, там был для Гектора единственный в его неспокойной жизни оазис, где он находил тепло и покой. Потому что Офелия полюбила его, полюбила всей своей разбуженной плотью, всем своим увлеченным разумом.
«Приезжайте, – писал он своим друзьям, – чтобы найти покой на природе, нигде так не успокаивающей, как здесь, приезжайте взглянуть на мое счастье, которое я смею считать образцовым».
Ах, как горько покидать это гнездышко, где пригрелась мечта, и погружаться в Париж, в водоворот его сплетен и шума!
Среди слухов, циркулировавших в редакциях, которые он посещал, была, впрочем, одна тема, интересовавшая, его и будившая воспоминания. Воспоминания без ненависти и желчи, еще более заострявшие нежность к Генриетте, его покорной, чувственной и страстно любящей Офелии. Эта тема – любовные терзания Камиллы Мок.
Коварная Камилла Мок, едва освободившись из объятий рыдающего Гектора, с искусным вздохом недоступной богини, сраженной, наконец, любовью, пала в объятия Плейеля.
Скромная, поспешная свадьба – боялись, не появился бы Гектор; благоразумие требовало торопиться и проявлять осторожность.
Медовый месяц. Камилла под управлением опытной маменьки Мок, регулирующей и размеряющей волнения и порывы, – сама нежность.
…Уплыть на неведомые острова вечных грез… Умереть от избытка чувств… Лететь в пропасть блаженства… Уподобиться влюбленным, разрезавшим одним и тем же клинком руку и смешавшим свою кровь, чтобы освятить клятву.
Короче, она опустошила весь арсенал исступленного романтизма.
И затем без всякого пристойного перехода начались любовные приключения. Камилла, подхваченная головокружительным вихрем, скоро утратила всякую меру. Она могла вдруг щегольнуть связью с очередным поклонником. Называли ее торжествующих любовников, называли претендентов.
Среди победителей у всех на устах имя Альфреда де Мюссе. Перед этим двадцатитрехлетним гением, певцом романтических страданий, столь изысканно рыдавшим над своими горестями, Камилла быстро смирила свою покладистую добродетель. Однако расположение поэта было мимолетной прихотью, длившейся, быть может, всего одну ночь.
Со своей стороны, честный Плейель принадлежал к категории без памяти влюбленных мужей, которые слепы и глухи. Он ничего не видел и не слышал.
Но, к несчастью Камиллы, путь сладострастных утех скользок и извилист. Марион Делорм и Нинон де Ланкло в расцвете чувств всегда оставались изящными богинями прославляемой любви. Они никогда не унижали себя. Камилла же, с самого начала искавшая приключений, не замедлила впасть в пошлость.
А жаль! Ее талант и красота заслуживали большего.
В ту монотонную осень похождения госпожи Плейель, сдобренные пикантными подробностями, давали изрядную пищу сплетникам. Из рук в руки передавали номер «Газет де Трибюно», комментировавшей судебное решение о раздельном жительстве и разделе имущества супругов, которого недавно добился прозревший, наконец, муж. И все же, несмотря на скандальную распущенность жены, владелец знаменитой фортепьянной фабрики Плейель, человек деликатный и благородный, обратился в суд неохотно и с большим тактом.
А ведь, приехав в Италию, ты, Гектор, еще дрожал от ее прощального поцелуя и плакал от воспоминаний.
А ведь ты из-за любви к ней замышлял убить себя, совершив перед тем тройное убийство.
Жертвой твоего израненного сердца должен был пасть и достойный Плейель, как и ты, обманутый ею.
Ты счастливо отделался, Гектор!
Но что уготовила тебе ставшая твоей женой «идеально чистая» Офелия, как ты о ней писал? Посмотрим. У вас слишком разные души, так поймете ли вы друг друга?
II
Теперь их кокетливый садик облагораживают своим посещением Эжен Сю и Эрнст Легуве, Альфред де Виньи, Шопен и многие другие признанные знаменитости. Зачастую сюда поднимается и Жанен, столь независимо высказывающийся о современных актерах и композиторах, сподвижник Гектора д'Ортиг и добрый Гуне, умевший безвозвратно ссужать деньги. Когда угасал день, Шопен садился за рояль и долго-долго играл, передавая самые тонкие чувства. Потом его сменял Лист – прекрасный Ференц, и крылатые, необыкновенные руки летали по клавиатуре, творя чудеса.
Наконец завязывался разговор, продолжавшийся и в разгар бархатной ночи. Мишенью нередко служил «паяц» Россини. Гектор – фанатичный поклонник величественного – еще и еще раз громил его за кружевные, «запудренные» мотивчики в румянах.
Генриетта же молча слушала, восторгаясь гением и энергией своего Гектора.
Ах этот сад! Воспоминания о нем Гектор сохранит до последнего вздоха.
III
Радостное событие – Генриетта ждет ребенка. Гектор в восторге, Генриетта счастлива.
Если зарождение человека – искра, вспыхнувшая от безумной любви, то какое это счастье и какая гордость для родителей, возрождающихся в ожившем чуде!
Само ожидание ткет узор сладостного очарования, отмеченного нетерпением и любопытством.
В часы покоя, когда на глаза Гектора навертываются слезы умиления, он вглядывается в эту женщину, от которой родится существо из их плоти и крови.
Гектор совершенно не думал о тяжелых расходах, которые навалятся на него после рождения ребенка, хотя королевская стипендия и скудный, шаткий заработок журналиста – все, чем он располагал. Сейчас его воодушевляет и поглощает одна мысль: «Скоро я стану отцом!» И в этой атмосфере душевного подъема он работает, он творит. Что сейчас сочиняет композитор? Новую симфонию «Гарольд в Италии», где с точностью воспроизводит дух своих недавних волнений среди сказочных картин.
Май
«Гарольд» закончен. Но, завершая этот шедевр, Гектор с нетерпением ждал нового триумфа. Пресса настаивала на открытии перед ним дверей Королевской академии музыки. А. Геру писал в «Тан»: «Никто не сделал более блестящей заявки на будущее, чем Берлиоз. Было бы жестоко и в то же время смешно проявлять к его кандидатуре осмотрительность, отныне совершенно не оправданную».
Действительно, Опера оставалась для него закрытой. Гектору удалось лишь прочитать перед жюри Комической оперы либретто задуманной им большой оперы, которое он написал с одним своим другом-поэтом.
Единодушный приговор – отвергнуть. И д'Ортиг возмущался и негодовал! «Берлиоз борется подобно Бетховену, – писал он. – Ему преграждают дорогу в театр, ему стремятся запретить концерты в Консерватории. Какая вопиющая несправедливость! Берлиоз не только гениален, но и обладает мужеством. Под этим словом я разумею силу характера, энергичную и непоколебимую веру в себя, которая не исключает скромности и приводит к преодолению всех препятствий… Он будет вами повелевать, господа, и вы подчинитесь…»
Гектор сохраняет спокойствие, взволнованный мыслью об отцовстве и убежденный, что последнее слово останется за ним. Вопреки всему! Поэтому окончание «Гарольда» ничуть не пострадало от этих неудач. «Меня боятся, – заявил наш представитель «Молодой Франции». – Во мне видят подрывателя основ. Мне отказывают в слове, чтобы затем не пришлось одобрить музыку безумца…»
14 августа
Родился маленький Луи. Это произошло после двух дней и двух ночей жестоких мук, когда жизнь самой роженицы постоянно находилась под угрозой, словно скупая природа ради сохранения равновесия желала даровать одну жизнь, оборвав другую.
Запись акта гражданского состояния о рождении желанного ребенка была произведена домовладельцем и лавочником, торгующим поблизости копченой селедкой.
В семье нежность и восторг: боготворимая мать, отец, сам ставший ребенком, чтобы полнее раствориться в своем чаде.
23 ноября
Первое исполнение «Гарольда в Италии».
Перед избранной публикой, где господствовала, правда, армия берлиозцев в полном составе, еще усиленная Сент-Бевом и Ламенне, «Гарольд» торжествует победу. «Гектора начинают называть «преемником Бетховена».
Второе исполнение состоялось четырнадцатого, третье – двадцать восьмого.
Однако недруги волновались и перешептывались. Еще раз надо было унизить и победить смелого новатора.
На третьем исполнении «Гарольда» случился полный провал. Первую часть приняли довольно тепло, вторую («Шествие пилигримов») заставили повторить, однако сообщник заговорщиков Жирар, дирижировавший оркестром, настолько замедлил затем темп, что арфист растерялся, и пришлось перескочить сразу к последнему аккорду. То была катастрофа. На следующий день Гектор получил вместо утешения анонимное письмо, где после потока грубых ругательств его упрекали в том, что ему недостает мужества пустить себе пулю в лоб.
Пустить себе пулю в лоб! Так писать человеку, обогатившему человечество бесподобными творениями! Однако ни Гектора, ни любителей подлинной музыки этот злобный выпад не обезоружил и не лишил мужества.
В «Керубино» можно было прочитать: «Умение ждать – доблесть гения. Не стоит отчаиваться, Берлиоз…» А д'Ортиг вновь заявил: «Этот гениальный артист всей силой своего таланта и воли борется против зависти, ненависти и глупости…»
Не тревожьтесь, господин из «Керубино», Берлиоз не отчаивается никогда. Препятствие лишь стимулирует его, он знает, что сможет его преодолеть.
Между тем супружеская чета покинула цветущее гнездо, взгромоздившееся высоко на холм Монмартра, и обосновалась в доме 34 на улице Лондр. Новые расходы без новых средств. Как найти выход? Генриетта, не собиравшаяся покидать сцену и к тому же терзаемая желанием облегчить положение семьи, выступила 23 ноября, накануне первого исполнения «Гарольда», в только что основанном театре Нотик в пантомиме «Последний час приговоренного к смерти». Однако ни величественная осанка, ни сила выразительности ее мимики не подкупили публику. Этому провалу суждено было навсегда увести из театра ту, чья великолепная игра некогда покоряла весь Париж.
1835
Денежные затруднения дошли до предела, но тут внезапно объявился спаситель. Им был господин Бертен, могущественный владелец газеты «Журналь де деба» – официоза Луи-Филиппа, газеты, наиболее читаемой во Франции и наиболее распространенной за ее пределами.
Этого могущественного человека называли «изготовителем министров», если не королей. Он мог бы сказать: «Мое кресло стоит трона».
Через корифея критики Жюля Жанена, послужившего посредником, Гектор смог пробиться к этому творцу общественного мнения, чье влияние распространялось на весь двор и самого монарха. И когда в «Деба» освободилось место критика, Бертен предложил вести музыкальную хронику Гектору, ухватившемуся за такую исключительную возможность увеличить свой заработок и занять, по его выражению, «боевую позицию». Потому что он не собирался преподносить спокойные и безучастные очерки и о людях и о произведениях своего времени. О нет! Он был намерен вести тяжелый бой, мужественно, упорно и неустанно сражаться за независимость в музыкальном искусстве, беспрерывно клеймить мнимые, однообразные красивости, не выходящие за рамки тесных канонов.
Во время его долгой работы в «Деба» кое-кто из верховных жрецов гармонии пытался, как принято говорить, образумить «бунтовщика». Не тут-то было! Ничто не могло изменить великого романтика и помешать его исступленному воображению преодолеть препятствия музыкального кодекса, чтобы раскрыть себя в феерических фантазиях. Подчиниться писаным правилам – этому не бывать!
В этом году Гектор уже почти добился места директора музыкальной гимназии, которое должно было приносить ему 12 тысяч франков в год, как он писал Феррану, или 6 тысяч франков, о которых в другом письме сообщал Листу. Но тут взбунтовались неумолимо злобные ненавистники Гектора. И, несмотря на влиятельность Бертена, прекрасный замок рухнул.
«Тьер, – писал Гектор Ференцу Листу, – поступает так, чтобы я потерял это место; он упрямо отказывается разрешить в гимназии класс пения. И в результате заведение, к которому я намеревался присоединить школу хористов, сейчас пришло в упадок и закрыто. Там дают балы…»
Достоин и упоминания «большой драматический концерт», в котором участвовал Ференц Лист со 120 исполнителями. Неслыханная милость: Король Луи-Филипп забронировал ложу. Но, увы, успех был скромным. Публику как следует обработали интриганы.
1836
33 года.
Новые козни. Провал «Эсмеральды» – произведения дочери властелина прессы мадемуазель Бертен – был злонамеренно поставлен в вину Гектору Берлиозу, совершенно неповинному и неспособному на создание подобной безвкусицы.
Чтобы ознакомиться с событиями, прочтем прежде всего статью, появившуюся в «Ревю де де монд» за подписью Гюстава Планша.
«Утверждают, будто г. Виктор Гюго страстно жаждет пэрства и что он стучится в дверь Академии, только чтобы войти в Люксембургский дворец. На пути к достижению этой двойной цели «Журналь де деба» отнюдь не кажется той поддержкой, которой стоит пренебречь. И отношение г. Бертена к другу дома не назовешь простой благосклонностью…»
Виктора Гюго, Бертена и в ту же кучу, без разбора, Гектора Берлиоза и мадемуазель Бертен. То была новая отравленная стрела, пущенная в композитора.
«Зсмеральда» была впервые поставлена 14 ноября. Нурри исполнял партию капитана Феба и сделал все, что мог, для успеха оперы. Однако, несмотря на то, что были собраны лучшие таланты – Нурри, Левассер, Массоль и мадемуазель Фалькон, – успех «Эсмеральды» был весьма скромен. Спустя месяц после постановки «Эсмеральда» еще подвергалась жестоким атакам. Сами друзья признали затянутость вещи. Сократив ее на один акт, на столько же сократили и скуку зрителей, а милый балет «Дочь Дуная» вознаградил их за неприятности. Но тем дело не кончилось: Нурри, отчаявшись в успехе, отказался от роли Феба. Как-то публика подняла оглушительный шум и не пожелала даже слушать последний акт…
Для клеветников хороши любые средства, и вот Гектор пригвожден к позорному столбу. Но, неизменно оставаясь мушкетером, он сумел промолчать. Разве мог он ответить: «Если опера и плоха, то при чем тут я? Я к ней даже не прикоснулся»?
Он был не способен проявить такую бестактность – дать пощечину своему покровителю.
Но в письме другу Феррану Гектор написал:
«Я не причастен, абсолютно не причастен к сочинению мадемуазель Бертен, и тем не менее публика упорно считает меня автором арии Квазимодо. Суждения толпы отличаются ужасающим безрассудством».
Дону Базилио годилось все.
1837
I
Год «Реквиема», которым Гектор Берлиоз вновь заявил свой, патент на бессмертие.
Пэр Франции граф де Гаспарен, происходящий из древней, истинно гугенотской знати, имел тогда портфель министра внутренних дел. Он чтил религию, жил мыслями о боге и полагал, что его приход к власти послужит на пользу религии в час ее упадка. Поэтому он и учредил премию в три тысячи франков для ежегодного присуждения молодому композитору, которому поручалось сочинить духовное музыкальное произведение.
И на ком он остановил свой выбор? На Гекторе.
Но почему? Потому что он, тонкий любитель музыки, восхищался этим воинствующим гением, с живой симпатией следя за его упорной борьбой. Занимая ранее пост префекта Изеры, он был знаком с семьей Берлиоза, а один из его сыновей постоянно бывал в доме близкого друга Гектора.
Вот удача! Тем более что по положению о премии государство принимало на себя все расходы при первом исполнении произведения.
Исключительно лестный для Гектора выбор вынудил его с остервенением пробиваться сквозь тысячи препятствий, воздвигнутых ненавистью в союзе с завистью.
Прежде всего инцидент с его врагом номер один – могущественным Керубини. Высший жрец и сам автор реквиема вовсе не намеревался уступить дорогу молодому «фантазеру», пренебрегавшему священными музыкальными канонами.
Он клеветал, плел интриги, заговоры. Напрасный труд! Благодаря «Деба» и г. Бертену молодой Берлиоз (о, чудо!) одержал верх над знаменитым Керубини. Шуму было на весь Париж!
Потом он натолкнулся на враждебность департамента изящных искусств и прежде всего его директора – господина Каве, заядлого керубиниста, который, не убоясь своего министра, упрямо воздерживался от подготовки решения. Гектор тщетно хлопочет, наконец взрывается и подает жалобу самому господину де Гаспарену. Тот требует, чтобы официальный документ был немедленно же представлен ему на подпись. Волей-неволей пришлось так и поступить.
Теперь все?
Не тут-то было!
Но прежде чем продолжить, укажем на одну черту Гектора, достойную быть упомянутой, – безобидную мстительность, просто ради внешнего эффекта.
Уже оказавшись победителем, Гектор притворился, что верит, будто Керубини сам забрал назад свое произведение – из такта и уважения к молодому сопернику. Комизм положения состоял в полной неправдоподобности. Спесивый Керубини, ныне посвятивший себя духовной Музыке, никогда никому не уступал, будь то царь царей, а кроме того, он смертельно ненавидел Гектора. Последний же самым красивым почерком написал музыкальному властелину:
«Сударь!
Я глубоко тронут благородным самоотречением, которое толкнуло вас на отказ представить замечательный реквием для церемонии в Доме инвалидов. Примите уверения в моей глубокой признательности. Однако я намерен настоятельно просить вас не думать больше обо мне и не лишать правительство и ваших поклонников шедевра, который придал бы столько блеска торжеству. С глубоким уважением, сударь, преданный вам
Г. Берлиоз»
Разумеется, необычное послание ходило по всем редакциям и среди оторопевших берлиозцев. Гектор ничего не умел делать без шума.
Вполне понятно, почему у него было столько врагов. Вместо того чтобы осторожно нейтрализовать их, он рисовался храбростью и бретерски насмехался над ними.
А Керубини, против которого главным образом и были направлены его атаки, воплощал в себе наисвятейшее, официальное искусство.
Выходец из Флоренции, он двадцати лет поставил в Александрии свою первую оперу «Квинт Фабий», а затем обосновался в «Париже и, приняв французское подданство, поднялся до самых высоких должностей: главного инспектора музыки, руководителя королевской капеллы, директора Консерватории.
Этот человек мог гордиться своим участием в формировании бессмертных композиторов Галеви, Обера и Буальдье – фанатичного защитника музыки, услаждающей слух, непримиримого врага музыки сильной и поражающей, звучащей разбушевавшейся бурей и смятением страстей. Он резко оспаривал, если не презирал, творения самого Бетховена. Этот спесивый человек держал в своей сильной руке скипетр «здоровой» музыки, музыки «подлинной», пренебрежительно относясь ко всякому признаку фантазии, казавшейся ему мятежной и, следовательно, еретической. Талант, считал он, повелевает быть правоверным. И вот с этим чрезвычайно ограниченным сиятельным сановником ежедневно осмеливался мериться силами безрассудный Гектор. Но последуем за событиями.
II
Гектор понял, что настал ответственный час в его жизни. Он с вдохновением работает. «В первые дни, – писал он своей сестре Адели, – эта поэзия заупокойного гимна опьяняла и возбуждала меня до такой степени, что на ум не пришло ни одной ясной мысли; голова моя кипела, все кружилось перед глазами. Сегодня извержение уже усмирено, лава прорыла себе русло, и теперь с божьей помощью все пойдет хорошо. А это – самое главное!»
Произведение закончено.
Музыка, устремленная ввысь, грандиозна и патетична. Картины фантастических видений. Чудесное произведение должно быть событием века.
«Человеческий род стонет, предчувствуя рассвет судного дня. Внезапно звучат трубы, возвещающие воскрешение, несметные сонмы мертвецов восстают из вековых могил; взывают к Христу души в чистилище, томящиеся в кровянистой грязи дантевских топей; в небе лучистые голоса, божественное сияние, песнь света…».
Начались репетиции. Триста, может быть, четыреста исполнителей. Вскоре, по выражению Гектора, «все настроено как рояль Эрара». И вдруг – проклятие! Тысяча чертей! Выходит министерское постановление об отмене мессы в Доме инвалидов и замене ее обычной службой в нескольких парижских церквах.
Как решился Распарен пойти на подобное вероломство?
Нет, Гаспарен тут ни при чем, он уже не у власти. Министерство Моле – Гизо пало, и совет министров сам принял такое решение.
Чтобы войти в курс этой «министерской подлости», как назвал это Гектор, стоит прочитать его письмо отцу, с которым он теперь охотно переписывался.
«Господин де Монталиве велел спросить меня, как он может возместить убытки, единственной причиной которых, как он заявил, были политические соображения. Я ответил, что в деле подобного рода невозможно возместить убытки иначе, как исполнением моего произведения.
«Журналь де деба» была раздражена. Арман Бертен направил Монталиве гневное письмо, которое я видел и лично передал. Но все без толку, все те же заявления: «таково решение совета министров и т. д.» и другие фарсы в подобном же вкусе.
Но это еще не все, мне следовало возместить расходы. Господин Монталиве признает их и не намерен отказываться от уплаты. Прежде всего четыре тысячи франков причитаются мне, затем три тысячи восемьсот за переписку нот и, кроме того, расходы за три репетиции хоров по частям. Ведь я готовился, и все шло как нельзя лучше – наслаждение было наблюдать за воодушевлением вокальных масс. К сожалению, мне не удалось дойти до генеральной репетиции, и поэтому я не смог даже ознакомить артистов с грандиозной партитурой, столь сильно возбуждавшей их любопытство. Такое поведение правительства я попросту называю кражей. У меня, крадут мое настоящее и будущее, потому что это исполнение имело бы для меня большие последствия. Ни один министр не осмелился бы во времена Империи вести себя подобным образом, а поступи он так, я думаю, что Наполеон отчитал бы его. Ибо, я вновь повторяю, – это явная кража.
За мной посылают, спрашивают, не пожелаю ли я написать это произведение. Я предъявляю условия (музыкальные), их принимают. Письменно дают обязательство организовать исполнение 28 июля. Я заканчиваю музыку, все готово, но дальше дело не пошло. Правительство считает возможным отречься от важной статьи заключенного со мной договора. Это же злоупотребление доверием, злоупотребление властью, подлость, мошенничество, грабеж.
Теперь я остался с самым крупным из когда-либо мной написанных музыкальных произведений, словно Робинзон со своей шлюпкой: отправить его в плавание невозможно – нужны большой собор и четыреста музыкантов…»
Если бы только против ненависти должен был бороться Гектор, это еще куда ни шло! Но была и глупость, которую ему нередко приходилось на себе испытывать. Вот деталь, достойная упоминания.
За свой замечательный «Реквием» Гектор получил медвежью похвалу от бравого генерала Лобо, воскликнувшего с искренним восхищением: «Боже мой! Как этот Берлиоз талантлив! И самое великолепное в его музыке – барабаны!» Барабаны! Разве барабан подтверждает гениальность? Несчастный генерал! Остается пожелать, чтобы в военной стратегии он разбирался лучше.
Так обрушилось огромное здание, а с ним развеялась и великая мечта.
III
Шли месяцы. Гектор был раздражен, но чужд разочарованности и уныния. Он не падал духом никогда. Впрочем, однажды тяжелая, мрачная завеса окутала его душу: в покое и славе умер добрый учитель Лесюэр.
В смятение и ярость на время вкрались тяжкие раздумья и скорбь.
Депеша из Тулона сообщила (22 октября), что Константина взята, но генерал Данремон с несколькими солдатами «пал героический смертью» при взятии города». Король приказал захоронить останки генерала в Доме инвалидов и провести траурную церемонию.
Теперь вновь предоставим слово Гектору.
«Я начал уже терять терпение, – писал он, – когда однажды вечером, выходя из кабинета господина X, после оживленной дискуссии с ним по поводу моего «Реквиема», я услыхал выстрел пушки Дома инвалидов, возвестившей о взятии Константины. Спустя два часа за мной прислали с просьбой спешно вернуться к министру. Господин X. нашел способ отделаться от меня. По крайней мере он так думал… Торжественная служба должна была состояться в соборе Дома инвалидов. Церемонией распоряжалось военное министерство, и генерал Бернар, возглавлявший его в то время, согласился на исполнение моего «Реквиема». Такова была неожиданная новость, которую я узнал, придя к господину X.».
Гром небесный!
«На сей раз я должен победить! – воскликнул Гектор перед своей гвардией, собравшейся на высший военный совет. – Сомневаться означает отступить; отступить – значит не оправдать надежд. Вперед! Наши враги будут повержены в прах!» И после этой воинственной тирады он до изнеможения хлопочет и готовит сообщения для печати, чтобы создать благоприятную почву и попытаться убедить Париж, что совершится чудо.
IV
4 декабря – генеральная репетиция, а на следующий день – публичное исполнение.
«В четверть первого дня, наконец, началась церемония. Принцы – сыновья короля, дипломатический корпус, палата пэров и палата депутатов, кассационный суд и сводный корпус из всех родов войск, штаб Национальной гвардии – пестрая разряженная толпа, сверкающая золотом среди огромных черных драпировок. Тут и там, желая быть на виду, сверкают драгоценностями, суетятся и шуршат нарядами модные парижанки. «Панихида, – писали газеты, – привлекла весь Париж – Париж Оперы, Итальянского театра, скачек, балов г. Дюпена и раутов господина Ротшильда». Собравшиеся не сводили глаз с герцогов – Орлеанского, д'Омаля и де Монпансье.
«Реквием» – эта великая месса, способная пробудить мертвых», – был настоящим шедевром, сотворенным гением.
Первые же звуки предвещали успех, и Гектор думал: «Победа! Победа принадлежит мне!» Однако не торопись, Гектор! Чтобы вынести приговор, ты должен дождаться конца! И действительно, поступок редкого вероломства внезапно поставил под угрозу весь огромный успех. К счастью, Гектор бдительно следил за исполнением, готовый броситься в оркестр. Кто виноват? Сам дирижер Габенек, фанатичный поклонник Керубини.
Гектор писал в «Мемуарах»:
«Когда должна была прозвучать «Tuba mirum» – в тот кульминационный момент, когда руководство дирижера абсолютно необходимо, – Габенек опускает палочку, спокойно достает табакерку и собирается взять понюшку табаку. Я непрерывно поглядывал в его сторону; в тот же миг я быстро повернулся и, оказавшись перед ним, протянул руку и обозначил четыре такта нового темпа. Оркестранты идут за мной, все приходит в порядок, я веду эту часть до конца, и тот эффект, о котором я мечтал, достигнут. Когда при последних словах хора Габенек увидел, что «Tuba mirum» спасена, он сказал мне:
– Я весь покрылся холодным потом. Без вас мы бы пропали.
– Да, мне это хорошо известно, – ответил я, пристально глядя на него.
Я не добавил больше ни слова. Сделал ли он это с умыслом? Возможно ли, чтобы этот человек сообща с господином X., который меня ненавидел, и с друзьями Керубини посмел замыслить и попытался совершить столь низкое злодейство? Я не желал бы этого думать, хотя и не могу сомневаться. Да простит мне бог, если я к нему несправедлив».
Очевидно, что заговорщики не останавливались ни перед какими преступлениями. И все же «Реквием» имел триумфальный успех; несмотря на все происки, его исполнение завершилось в атмосфере всеобщего восторга. После этого кюре собора Дома инвалидов совершил богослужение, а парижский архиепископ дал отпущение грехов.
Так, несмотря на все трудности, интриги и злодеяния, Гектор заставил исполнить свой «Реквием». Вопреки всему!
Огромное большинство газет признало, что сочинение превосходно.
«Исполнение в целом замечательно, – писала «Монд драматик». – Это произведение ставит Берлиоза в первый ряд среди композиторов духовной музыки, перед таким сочинением врагам Берлиоза остается молчать и восхищаться».
В «Котидьен» д'Ортиг писал: «Гектор Берлиоз усвоил не только духовный колорит, но и традиции христианского искусства.
«Реквием» можно рассматривать как исторический итог музыкальных традиций».
Вот мнение Ги де Пурталеса о «Реквиеме»:
«Крушение мира», «музыкальный катаклизм», где этот безбожник сумел изобразить видения неба и шекспировского, дантова ада… Человек здесь выглядит атомом во вселенной. «Requiem» и «Kyrie», «Dies Irae"и «Tuba mirum» – скульптурные фризы, оркестрованный «страшный суд» и как бы призыв того последнего дня мира, когда должна дрожать земля, рушиться цивилизация, женщины-рабыни протягивать с мольбой руки к тирану до тех пор, пока не явится Спаситель рода человеческого. После «Дароприношения» – «Sanctus»: подъем из глубин на свежий воздух под лазурное небо и к золоту рая, где в окружении ангелов правит всевышний. И в заключение «Agnus Dei» – вечное блаженство…
Не то чтобы Берлиоз прославлял здесь веру, которая ему чужда. Для него это было просто выражением «красоты христианской религии», к которой Берлиоз, как художник, всегда был горячо восприимчив…»
И вот, наконец, что писал сам Гектор в письме Феррану:
«Люди с самыми противоположными вкусами и привычками были под потрясающим впечатлением. Кюре собора Дома инвалидов после церемонии четверть часа прорыдал в алтаре; продолжая рыдать, он обнимал меня в ризнице. При звуках «страшного суда» ужас был неописуем; с одним из хористов случился нервный припадок. То было воистину устрашающее величие».
Морель в «Журналь де Пари» также без оговорок восхвалял это чудесное произведение. И наконец, самая высокая похвали – от военного министра, сделавшего Берлиозу заказ:
«6 декабря 1837 года
Сударь!
Я спешу засвидетельствовать вам полное удовлетворение, полученное мною от исполнения «Реквиема», автором которого вы являетесь, только что пропетого на заупокойном богослужении по генералу Дамремону.
Успех этого прекрасного и строгого сочинения достойно отвечал торжественности случая, и я доволен, что смог дать вам эту новую возможность блеснуть талантом, ставящим вас в первый ряд наших композиторов духовной музыки.
Примите, сударь, уверение в моем совершенном почтении.
Пэр Франции, военный министр Бернар».
И наконец, завершающее звено: объявляют, что правительство попросило Шлезингера изготовить партитуру для государства. Таким образом, «Реквием» будет «национальным достоянием». Объявляют также о предстоящем возведении Гектора в титул кавалера ордена Почетного легиона.
Но это не все!
Гектору обещают еще место профессора Консерватории и пенсию в четыре с половиной тысячи франков из фонда изящных искусств.
– Следовало бы в Королевском парке воздвигнуть статую Берлиоза из благородного металла, – иронизировали его враги, в которых ненависть бурлила, словно раскаленная лава.
Другие спрашивали:
– Почему бы не причислить его к лику святых? Но все добавляли:
– Подождем. Посмотрим, что будет дальше! Хулители, раздираемые завистью, не считали себя побежденными.
«Конститюсьонель» сравнивала Берлиоза с Виктором Гюго:
«Он сочинил симфонии, где можно найти все, что угодно: паломников, колдунов, разбойничьи оргии, хороводы, шабаши, сцены на Гревской площади, наслаждения сельской природой, радости чувствительной и целомудренной души, благодеяния, библейские добродетели, пространство, бесконечность, геометрию и алгебру – одним словом, все, исключая музыку».
«От Бетховена до Берлиоза, – утверждала «Шаривари», – столь же далеко, как от хаоса до сотворения мира».
Газета «Корсар» писала: «Церемония в Доме инвалидов обошлась в семьдесят тысяч франков. Мы надеемся, однако, что на сей раз за слезы не была дана взятка».
«Вчера в Доме инвалидов, – заявила «Шаривари», – «Реквием» уплывал в воздух одновременно с нашими бедными денежками».
«У нас была весьма любопытная штука, – писал Адан своему берлинскому корреспонденту Спикеру 11 декабря, – погребальная месса Берлиоза… Участвовало четыреста музыкантов, и на это ему выделили двадцать восемь тысяч франков. Вы не можете себе представить ничего подобного этой музыке; к большому оркестру были присоединены двадцать тромбонов, десять труб и четырнадцать литавр.
Так вот, все это не производило ни малейшего эффекта; и тем не менее вы увидите, что все газеты, за небольшим исключением, провозгласят эту мессу шедевром. И все оттого, что сам Берлиоз – журналист; он пишет в самой влиятельной из всех газет – «Журналь де деба», а все журналисты поддерживают друг друга».
И вскоре сказалась вся сила контратаки, предпринятой недругами Гектора.
Управление изящных искусств восприняло удивительный успех «Реквиема» как пощечину и попыталось отомстить, сыграв на постоянной стесненности Гектора в средствах:
«И вот я покамест ничего не получил, – писал он отцу. – Военный министр (честный и достойный человек) передал мне десять тысяч франков, предназначенных для уплаты за исполнение моего произведения, так что сейчас уже всем заплачено, за исключением меня, потому что, к несчастью, я имею дело с министром внутренних дел. Вчера я отправился в управление, чтобы устроить там сцену, какой я думаю, никогда не видывали в подобном месте. Я велел сказать господину де Монталиве через его начальника отделения, что мне было бы стыдно так обращаться с моим сапожником, как он вел себя со мной, и что если мне не заплатят в самый короткий срок, то я расскажу обо всех подлых махинациях, проделанных со мной в министерстве, с тем чтобы дать газетам оппозиции обширный материал для скандала. Очевидно, перед исполнением «Реквиема» хотел*и аннулировать решение господина де Распарена и потому «распорядились» моими четырьмя тысячами франков, а попросту говоря, украли их. Тысяча пятьсот франков вознаграждения исчезли из памяти начальников управления изящных искусств, сейчас они говорят, что это было «недоразумением». Никогда еще не видывали шайки более законченных воров и прохвостов. Но мне заплатят, тут нечего волноваться, это всего лишь задержка. Они слишком боятся прессы. Мне говорили об ордене к королевскому празднику в мае. Посмотрим, устроят ли еще одну мистификацию. Впрочем, это меня заботит меньше всего».
«Корсар» же поместил иронический рассказ под заглавием «Четверть часа Раблэ, или цена похоронной мессы».
В нем участвуют министр и композитор. Первый по принуждению приносит поздравления. Тогда второй представляет свой счет:
«За изготовленную и поставленную мною, Гектором Берлиозом, мессу со ста пятьюдесятью литаврами, сорока рожками, шестьюдесятью турецкими колокольчиками, ста валторнами, восемьюдесятью барабанами и тремястами трубами (общим весом две тысячи фунтов меди), включая поставку, по твердой цене, наличными, считая без скидки, причитается 18 000 франков.
– Восемнадцать тысяч франков?! Да вы шутите, мой дорогой! – вскричал министр.
– Я не способен на это, монсеньер.
– Восемнадцать тысяч франков – за вашу кухонную утварь?!
И поскольку министр отказывался уплатить по счету, композитор сказал:
– Тогда не сочтите за обиду, что я выскажусь в фельетоне в «Деба» о том способе, каким вы поддерживаете искусство!
– Милый друг! Что вы, что вы? Успокойтесь! Вам нужно именно тридцать шесть тысяч франков? Вот чек на Жерена. Мы возьмем эти деньги из сумм, предназначенных на одеяла для бедных, которые собирались раздавать зимой. Ох уж это искусство!!!»
18 февраля скончалась мать Гектора.
После бесконечных хлопот и угроз вознаграждение все же было выплачено; Керубини и служившее ему ведомство были повержены. Однако с тех пор во всем Париже шла подготовка к бою. Были призваны в ополчение злобные ненавистники, задетые «Деба»: завистники и весь этот жалкий мир жил лишь ради блестящего реванша, жестокого и беспощадного. Все они вербовали сторонников, словно в выборной кампании, и распространяли желчь, как распределяют хлеб или молоко.
Пора было покончить с «самозванцам». – Не объединились ли все эти ядовитые змеи? Гектор не получил ни ордена Почетного легиона, ни места профессора в Консерватории, ни пенсии в 4500 франков из фонда изящных искусств.
Ничего, ровно ничего!
Дон Базилио снова торжествует.
V
Гектор хорошо понимал, ясно осязал ту коварную кампанию, что проводили против него и днем и ночью, но она не пугала его. Он видел в ней подтверждение своей выдающейся роли в музыкальном мире, и потому его лишь развлекали подобные выпады злопыхателей.
– Вы предрекаете самое худшее, – бросал он своим желчным врагам, удваивая их ненависть. – А мне это безразлично! Я поднимусь выше всех, и мои заслуги только увеличатся, если вместо пистолетов вы отныне возьметесь за пушки! – Пауза для большего эффекта, а затем раздельно: – Запомните хорошенько: на своем пути я сломаю любое сопротивление.
И если некоторые керубинисты осмеливались возражать ему: «Не играйте с огнем, вы можете скоро об этом пожалеть», – то Гектор пренебрежительно пожимал плечами.
Но, увы, готовилось большое, жестокое поражение, подлинный разгром, который позже назовут исторической несправедливостью. Ряды врагов Гектора росли. Милая публика, приведенная в смятение и обманутая, та публика, что властна определять успех или поражение, еще продемонстрирует свою враждебность к буйному Гектору – его считают одним из прислужников Бертена, повсюду посаженных их вожаком. Борьба не на жизнь, а на смерть – жажда победы, пусть даже ценой гибели гения.
«Довольно их наглости и своеволья! Хватит высокомерия и бахвальства! Долой Берлиоза и его Бертена!»
Посмотрим, добьются ли они своего.
1838
Год «Бенвенуто Челлини» по либретто Огюста Барбье и Леона де Войн (последний заменил Альфреда де Виньи). Первые неприятности: в мае Гектор получил высокую должность в Итальянском театре, который пользовался хорошей репутацией и привлекал много парижской публики.
Враждебная пресса немедля начала утверждать, будто Гектор испросил подобную милость для того лишь, чтобы ставить на этой сцене оперы мадемуазель Бертен, столь плачевно провалившейся со своей «Эсмеральдой».
Проберлиозовская «Газет мюзикаль» немедленно парировала:
«Руководство Итальянским театром только что предоставлено на пятнадцать лет нашему сотруднику г. Берлиозу. Одна четкая статья категорически запрещает исполнение на сцене Итальянского театра произведений французских авторов. И потому некоторые газеты лишь для красного словца обвиняли министра в предоставлении сей привилегии мадемуазель Бертен, поскольку дочь владельца «Журналь де деба» никак не сможет написать оперу для этого театра в течение всего времени руководства г. Берлиоза».
Так или иначе, но Артур Кокар, сведущий биограф Берлиоза, не мог поручиться, что последний оставался у власти хотя бы пятнадцать дней и, во всяком случае, что он имел время составить акт о принятии директорства.
Почему? Клевета приносила плоды.
Второе разочарование было мучительным; оно останавливало взлет творческой мысли Гектора, хуже того – сеяло у композитора сомнение в собственном таланте.
Гений неповторим, талант приспосабливается к обстоятельствам. Итак, гений – свободный полет, талант – оковы. Итак, гений – безумен, талант – мудр. Но, увы, часто даже посредственный талант опережает гения; первый слепо подчиняется канонам и традициям, тогда как второй, сознавая свое превосходство, стремится возвыситься над ними.
Гектор насмехался над талантом. От таланта, считает он, слишком несет свечкой. Он ощущал себя существом исключительным, стоящим выше музыкальных законов, подобных цифрам, которые складывают для получения точного итога; он презирал своды тех правил, что обуздывают вдохновение – райскую птицу, порхающую в краях, ведомых ей одной, И вдруг мучительный провал поколебал его уверенность.
Настал злосчастный день 10 сентября: зал Оперы напоминает поле битвы э час, когда воины готовятся к бою. Словно восемь лет назад на великой премьере «Эрнани», зрители, заняв свои места, едва открылись двери, обмениваются взглядами; одни бросают вызывающе: «Посмотрим, посмотрим!», другие спрашивают: «Триумф или же полный крах?»
Равнодушных нет. Ведь уже в течение многих недель ежедневно разжигают страсти статьи, которые либо курят Гектору фимиам, либо смешивают его с грязью.
По Парижу ходит гнусный памфлет на Гектора, подписанный Жозефом Мензе, а Фредерик Сулье в «Деба» вещает о том, что Гектор должен занять место в ряду гениев музыки.
Уже недели имя Гектора у всех на устах. Знаменитый Дантан только что написал его портрет в «Кругу современных знаменитостей», среди самых великих людей: Бальзака, Паганини, Галеви, Александра Дюма, Виктора Гюго. Этот портрет-шарж был выставлен на всеобщее обозрение.
Торжественный, патетический момент: спектакль начинается, все взгляды прикованы к поднятой дирижерской палочке. Несется несколько чарующих звуков, затем поднимается занавес. Увертюра вызывает восторг публики – и та разражается долгими аплодисментами.
Заволновавшиеся керубинисты спрашивают друг друга: «Неужели сюжет настолько вдохновил Гектора Берлиоза, что увеличил его возможности и преобразил саму его природу?»
Неужели пропадет даром вся поднятая шумиха?
В самом деле, как странна и противоречива личность Бенвенуто, панского ювелира! Весьма подходящая фигура, чтобы воспламенить трепетный романтизм Гектора. Бенвенуто весь пронизан героизмом, искусством и гениальностью, мятежным духом против установленных правил и любовью к смелым странствиям. Всю жизнь между преступлениями он лепил и высекал скульптуры. Так же, кая Франсуа Вийон между двумя злодеяниями, сулившими ему виселицу, сочинял стихи, где мелодично сочетались нежность и скорбь.
После поры убийств, разгула и поразительных подвигов Бенвенуто был заключен в форт Санто-Анджело за кражу золота и драгоценностей из папской казны во время осады Рима бурбонским коннетаблем. И, однако, в суровые часы нападения врага он покрыл себя славой, защищая родину.
И вот благодаря кардиналу де Ферраре я покровительству Франциска I он выпущен на волю.
Этот король-артист, друг Леонардо да Винчи, приглашает его во Францию, где вскоре щедро осыпает необычайными милостями, предоставив ему годовую пенсию в 900 золотых экю, пожаловав гражданство, почетный титул сеньора дю Пети-Нель и в пожизненное владение замок того же имени. И это вору и убийце – завидная судьба!
Но, вечно живя в состоянии возбуждения, Бенвенуто так и не сумел снискать доброго расположения герцогини д'Этамн, в конце концов объявившей ему войну. И он должен был уступить дорогу Приматиччо. Но не стоит печалиться о нем, так как по возвращении во Флоренцию он немедля получил достойную компенсацию: покровительство герцога Козимо Медичи, для которого он создал в числе других свою знаменитую бронзовую статую Персея. Все сильные мира умели входить в сделки с гением, вселившимся в этого разбойника. На склоне лет он написал «Мемуары», где цинично выставил напоказ свои причуды, пороки и преступления, и читателя потрясает такое повествование – неисчерпаемый источник для писателя и композитора.
Но возвратимся в театр.
У смутьянов беспокойство сменяется тревогой, потому что публика продолжает внимательно слушать и аплодировать.
Но нет, вы не проиграли этой партии. Повремените, господа заговорщики.
«Продолжение плачевно… Посредственные декорации, затем первая, тривиальная сцена, изобилующая разговорными выражениями: «Моя трость и моя шляпа…», «Я буду словно леопард…» – короче, плохое впечатление, потому что подобная фамильярность в Академии музыки не допускалась. Первые протестующие выкрики. Изысканная публика необъяснимо застенчива. Я вспоминаю, как на премьере «Намуны» деликатных зрителей возмутила картина праздничной ярмарки. В тот момент, когда трубы выдували сверкающие звуки, раздался общий вопль негодования. Я и сейчас еще слышу, как чрезвычайно элегантный молодой человек из первой ложи, которую я мог бы указать, в конце первого акта выкрикнул пронзительным голосом этакую презрительную фразу, долетевшую до половины партера: «Интересно бы знать, в Опере мы или на ярмарке в Сен-Клу?» Да, публика 1838 года не принимала трости и шляпы папского золотых дел мастера. Опера началась неудачно. А можно утверждать, что в девяти с половиной случаях из десяти, если начало спектакля проходит плохо, то он бесповоротно провалится. Публика – существо в высшей степени нервное и впечатлительное, ее трудно повернуть вспять. Прежде чем окончилась первая картина (всего их было четыре), поэма была обречена.
Что музыка? Если терпит крах либретто, оно тянет за собой и партитуру. Одним словом, топанье, свист… Потом вдруг вопли, звериный пой, шутовские выкрики… все вплоть до чревовещания. Сам Дюпре пел неуверенно, его товарищи были этим деморализованы…
Словом, битва была проиграна! Похороны по первому разряду.
В действительности основным виновником этого невероятного провала был Дюпре, о чьих подозрительных связях с врагами Гектора стало известно задним числом.
Согласимся, что либретто, может быть, и содержало слишком много реалистических деталей. Обычай требовал, чтобы опера была отмечееа благородством, а тут говорилось о будничных вещах. Произведение запятнали простолюдины и тривиальность. Слишком материально, слишком весомо, чересчур точно. Беллини справедливо говорил: «Текст оперы хорош, только если он лишен точного смысла».
Но разве музыка своей красотой не сглаживала такой недостаток?
Каковы бы ни были причины, результатом была полная катастрофа!
Бесконечные для Берлиоза часы… Крики, смех, редкие аплодисменты во враждебно настроенном зале… Вся его жизнь внезапно разбита… Пятнадцать лет борьбы, труда, таланта – ив завершение шумное, страшное падение. Конец всему…
После спектакля принято объявлять имя автора. Объявлять ли? Его друзья смело требуют этого. Протесты, свист… Имя Берлиоза тонет в общем шуме».
– Неужели их сообщник… – Но богохульство застряло у него в горле.
Хотя Гектор и похвалялся своим безбожием, в нем неосознанно жила вера.
Послушаем, однако, что говорила пресса. На сей раз воздадим ей должное. Огромное большинство газет протестовало против этой чудовищной несправедливости. Оставив в стороне посредственное либретто, печать славила достоинства страстной, яркой, проникновенной музыки, мощной оркестровки. И, несмотря на провал, осмелилась утверждать: «Это шедевр!»
В «Журналь де Пари» Огюст Морель заявил, что музыка, которой он восхищался, подавляла посредственное либретто «всем весом своего огромного превосходства».
Морель в «Котидьен» писал, что опера «Бенвенуто» стоит того, чтобы публика принимала ее всерьез, судила о ней вдумчиво и не выносила ей приговора после первого исполнения».
Теофиль Готье высказался так: «Большая предвзятость едва ли возможна».
Лист утверждал, что эта музыка была явно лучше тех произведений, что имели блестящий успех в ту же пору.
О чем кричали враги, авантюристы пера?
«Шаривари» писала, что опера «Бенвенуто» была навязана дирекции нашего первого музыкального театра приказом управления внутренних дел и канцелярией его величества короля Бертена I».
В «Карикатюр провизуар» литография Рубо изображала автора «Мальвенуто Челлини».
Театральная газета «Псише» взамен отчета посвятила опере лишь одно слово: «Увы!»
«Королевская академия музыки
«БЕНВЕНУТО ЧЕЛЛИНИ»
Увы!»
Но если дилетанты – россинисты или керубинисты – ликовали при чтении этих пасквилей, то защитники Гектора неослабно продолжали восхищаться «Венвенуто».
Гектор впервые почувствовал себя обиженным жизнью, он считал этот провал совершенно незаслуженным.
Он писал Феррану: «Описать те происки, интриги, распри, споры, битвы, брань, которые родило мое произведение, невозможно».
И верно, никогда еще разгул низких страстей не достигал такой силы, справедливость была забыта.
Нужно уметь сносить несправедливости, Гектор, до того дня, покуда не станешь достаточно сильным, чтобы чинить их самому, а потом нужно быть достаточно благородным, чтобы их не допускать.
Утешься, Гектор, в былое время, когда был исполнен в Опере «Демофон», твой торжествующий ныне недруг Керубини испытал столь же большой провал (хотя против него и не чинили козней). А с тех пор…
Однако нужно ли призывать Гектора к мужеству? Он повержен, на миг смущен, но вое равно непоколебим, он никогда не отречется от борьбы, он никогда не согласится стать на колени.
Некоторые только и мечтали его извести, уповая на то, что он бросит сочинять музыку. О, как мало они его знали! Музыка – это он весь, весь безраздельно.
И в самом деле, вскоре, собравшись с силами, он воскликнул:
– Тысяча чертей! Вам меня не одолеть! Я еще поборюсь! И я восторжествую… вопреки всему!
И вот.
16 декабря,
как бы бросая вызов, он снова дал концерт, где были исполнены «Гарольд» и «Фантастическая». Разумеется, чтобы отвести удар, он должен был мобилизовать боевой строй поэтов – своих постоянных приверженцев, готовых защищать и атаковать, но факт остается фактом – он добился весьма убедительного успеха.
Во время «Гарольда» публика сосредоточенно внимала пилигримам, и казалось, будто раздаются их ритмичные шаги по земле; паломники в нежных сумерках пели вечернюю молитву, а потом пифферари наигрывали серенаду, от которой таяли сердца; публику восторгал бурный финал, где разгулявшиеся разбойники искали в оргжях смелости и забвения. Публика тепло аплодировала ритмичным фантазиям «Фантастической симфонии», богатству мелодий, переполнявших Гектора, тем находкам оркестровки, что несли печать их гениального ваятеля.
Но что это вдруг произошло?
Раскаялась ли судьба, устыдившись своего злодеяния?
Случилось событие, которое действительно имело в жизни Гектора решающее значение, поскольку принесло ему одновременно и значительную материальную поддержку и музыкальный приговор ни с чем не сравнимой ценности. Спасение у самого края пропасти.
Когда, окончив дирижировать, под защитой своей «старой гвардии», полной решимости контратаковать, он положил палочку и закрыл партитуру, внезапно какой-то мрачный человек, расчистив себе проход среди музыкантов и инструментов, бросился к нему: «Эй, что там еще придумали?» «Старая гвардия» приготовилась ринуться вперед. Но тут призрак попытался произнести замогильным голосом:
– Это чудо! Чудо!..
Все вытаращили глаза, затем раздался крик:
– Паганини! Паганини!
То действительно был он. Взяв Берлиоза за руку, он увлек его для большей торжественности на сцену и перед музыкантами и теми, кто еще оставался в зале, стал на колено и, сделав огромное усилие, заявил великому французскому композитору:
– Я переполнен волнением и энтузиазмом. Вы пошли дальше, чем Бетховен.
Величественный момент, когда гений склоняется и опускается на колени перед гением. Берлиоз не верит своим глазам. Перед «старой гвардией», перед его музыкантами, обменивающимися удивленными взглядами… Какой достойный реванш за злословие, ненависть и необоснованное пристрастие!
Мог ли кто сказать, что Паганини невежда в музыке или расточитель фимиама. Он не слыл ни тем, ни другим, но был музыкальным авторитетом, скупым на похвалы. Паганини, впрочем, не пожелал ограничить этим выражение своего восхищения.
На следующий день Берлиоз в письме к отцу так рассказал о том, что произошло дальше:
«Это не все. Только сейчас, пять минут назад, его сын Ахилл, очаровательный мальчик, пришел ко мне и передал от своего отца письмо и подарок – двадцать тысяч франков…»
В письме говорилось:
«Мой дорогой друг, Бетховен умер, и только Берлиоз может его воскресить. Насладившись вашими божественными произведениями, достойными такого гения, как вы, я считаю своим долгом просить вас принять в знак моего уважения двадцать тысяч франков, которые будут выданы вам господином бароном Ротшильдом незамедлительно по предъявлении приложенного документа.
Прошу вас считать меня вашим преданнейшим другом.
Никколо Паганини
Париж, 18 декабря 1838 г.».
«Я привожу факт, и только», – писал Берлиоз в своих «Мемуарах». Потом, не в силах сдержать желание с кем-нибудь поделиться, он описал сестре свое посещение благодетеля.
«Я нашел его одного в большом холле Нео-Терм, где он живет. Ты, очевидно, знаешь, что вот уже год, как он совсем потерял голос, и без посредничества сына его очень трудно понимать.
Когда он меня увидел, его глаза заволокло слезами (признаться, у меня тоже готовы были политься слезы). Этот свирепый людоед, женоубийца, отпущенный на свободу каторжник – как говорили о нем сотни раз – заплакал, он плакал горючими слезами, обнимая меня.
– Ни слова больше об этом, – сказал он мне, – я здесь ни при чем. То была самая глубокая радость, самое полное удовлетворение, какое я испытал в жизни; вы вызвали во мне эмоции, о которых я не подозревал, вы продвинули вперед великое искусство Бетховена.
Затем, вытерев глаза и стукнув рукой по столу со странным взрывом смеха, он начал что-то говорить скороговоркой, но, поскольку я его больше не понимал, он пошел за своим сыном, чтобы тот переводил. И с помощью маленького Ахилла я понял. Он говорил:
– О, я счастлив, меня переполняет радость при мысли, что весь тот сброд, пером и словом выступавший против вас, присмиреет, так как не сможет сказать, что я ничего в этом не смыслю, да и слыву я человеком, которого нелегко пленить».
Удивительная щедрость Паганини к Берлиозу вызвала всеобщее изумление. Сначала она питала газетные хроники, затем ее отзвуки облетели всю Францию и, наконец, распространились по Европе.
Свершилось чудо! Жюль Жанен, самый ярый враг Никколо, публично принес повинную. Под его пером в «Деба» дифирамбы пришли на смену памфлетам.
«Кто бы мог подумать, – писал он, – что именно этот человек даст вам великий пример щедрости и справедливости?! В этот час в Париже Паганини – единственный, кто сохранил благородные традиции Франциска I». Вслед за ним многие пересмотрели свое суждение о скупости и эгоизме итальянского чародея. Завоюет ли, наконец, Паганини растроганные, восхищенные сердца, охваченные раскаянием? Нет, потому что вскоре зашипела в воздухе змея сомнения и подозрения, несущая смертоносное жало.
Сомнение: «А был ли сделан дар? Разумеется, басня. Да и может ли быть иначе? С чего бы демон внезапно превратился в ангела? К тому же почему это подношение было совершено с такой скромностью, почти тайно? Почему этот жест был сделан в присутствии небольшого числа музыкантов и служащих, а не несколькими минутами раньше, перед людным собранием парижской публики – свидетеля неопровержимого из-за своей многочисленности. Из деликатности? Чтобы оградить достоинство получившего дар? Паганини никогда не поднимался до столь высоких сфер тонких чувств».
Подозрение: «Каким побудительным мотивом руководствовался неожиданный меценат?» Некоторые полагали, что заносчивый Никколо, издевавшийся над общественным мнением и оскорблявший его, якобы сделал свой подарок, как платят тяжелую, подневольную подать, чтобы заручиться благосклонностью великого города.
Лист, окруженный за высокие моральные качества ореолом всеобщего уважения и восхищения, держался этого мнения. Однако Паганини после этого нашумевшего дара никогда более не выступал в Париже. Значит, это предположение следует отвергнуть.
И тем не менее враги Берлиоза и преследователи Паганини приняли именно этот тезис. Поэтому они направляли свои ядовитые стрелы против выдающегося критика из «Деба». И поскольку его антипатию к Паганини ранее можно было сравнить лишь с религиозным фанатизмом, в эволюции Жюля Жанена они усматривали отступничество.
«Quantum mutatus ab illo, – воскликнул один неумный негодующий журналист и, чтобы дискредитировать Жюля Жанена, поместил рядом с новой похвалой «свежеобращенного» литератора хлесткий отрывок из статьи, вышедшей из-под пера того же Жюля Жанена и появившейся несколькими годами раньше в той же «Журналь де деба».
«Этот человек, – писал знаменитый хроникер, – не имеет права увозить из Франции столько денег, пока во Франции так велика нищета, так много нуждающихся в помощи!.. Пусть осуществятся наши угрозы! Пускай господин Паганини убирается, унося с собой всеобщее презрение.
Пусть каждый поможет ему в пути, чтобы у него не отняли дорогих ему денег! Пусть трактирщики берут с него меньшую мзду. Пусть он платит в дилижансах за полместа, как ребенок младше семи лет; пусть кучера остерегаются просить у него чаевые; пусть его путешествие будет счастливым, как он того желает; но пусть в пути никто не захочет ни увидеть его, ни услышать, пускай его скрипка, звучащая, лишь когда она полна золота, будет проклята и обречена на безмолвие! Пусть этот человек пройдет незаметно, как последний разносчик фальшивых вин или уцененных книг. Такова будет его кара».
И вновь ничто не трогает Паганини, он так и не вышел из себя.
По другой, не менее правдоподобной версии он был лишь подставным лицом щедрого человека, восхищавшегося композитором и желавшего выказать тому свою признательность; называли имя Бертена, владельца «Деба», чья дочь сочинила для Оперы «Эсмеральду», поставленную Берлиозом в 1836 году. Кроме того, в записке Ротшильду, написанной во вторник восемнадцатого с распоряжением кассиру «выдать предъявителю сего г. Гектору Берлиозу 20000 франков – вклад, внесенный мной вчера», не позволяет ли слово «вчера» заподозрить, что семнадцатого Жюль Жанен, Бертен и Паганини подготовили сенсацию завтрашнего дня? Grammatici certant.
Тайна осталась неразгаданной.
Некоторые рассуждали так:
Паганини, безучастный к людям, испытал, однако, притягательную силу Берлиоза, как и он, грозового музыкального гения, которого также осаждали враги, обливая грязью. И тот и другой остались самими собой и за чертой смерти. Когда Берлиоз умер и его бренные останки везли на кладбище, чтобы впервые он вкусил покой, забывшись вечным сном, лошади понесли, и его гроб натолкнулся на находящуюся рядом могилу, как бы предупреждая своего вечного соседа, что возле него угасающая молния обращается в мрамор.
Однако могла ли одна только притягательная сила объяснить такой порыв Паганини? Берлиоз никогда не слышал игры Паганини и, стало быть, не мог высказать ему своего восторга и тем растрогать виртуоза. Паганини же до этого видел Гектора Берлиоза лишь дважды. Вот в подтверждение выдержки из «Мемуаров» самого Берлиоза, где он затрагивает эти два обстоятельства.
«К сожалению, я знаю только понаслышке о безмерной музыкальной силе Паганини. По роковому стечению обстоятельств он никогда не выступал во Франции, когда я там был, и должен с огорчением признаться, что, несмотря на тесные связи, которые я имел счастье с ним поддерживать в последние годы его жизни, я никогда не слышал его игры. После моего возвращения из Италии он играл в Опере единственный раз, но, прикованный к постели тяжелым недугом, я не смог присутствовать на этом концерте, последнем, если я не ошибаюсь, из всех, что он дал».
Таким образом, по первому поводу никаких сомнений. По второму Берлиоз высказался так:
«Фантастическая симфония» снова была включена в программу, она вызвала бурные аплодисменты всего зала. Успех был полным, честь была восстановлена. Мои музыканты сияли от радости, покидая сцену.
Наконец, в довершение моего счастья, когда разошлась публика, длинноволосый человек с пронзительным взором, странным и изможденным лицом, одержимый гением, колосс меж великанов, которого я никогда раньше не видал, но глубоко взволновавший меня с первого же взгляда, ждал меня в опустевшем зале; он остановил меня в проходе, чтобы пожать мне руку и осыпать горячими похвалами, воспламенившими мне сердце и голову. То был Паганини.
…Спустя несколько недель после реабилитировавшего меня концерта, о котором я только что говорил (22 декабря 1833 года), Паганини пришел ко мне:
– У меня есть чудесный альт, – сказал он, – великолепный инструмент Страдивариуса, и я хотел бы выступать с ним перед публикой. Но у меня нет музыки ad hoc. Не смогли бы вы написать соло для альта? Такую работу я могу доверить только вам…
И чтобы сделать великому виртуозу приятное, я попытался написать соло для альта, но соло, сочетавшееся с оркестром таким образом, чтобы ничуть не урезать его воздействия на инструментальную массу… При виде пауз альта в аллегро Паганини сказал:
– Это не то, я слишком долго молчу!
Через несколько дней, уже страдая недугом, он уехал в Ниццу, откуда вернулся лишь спустя три года.
Признав, что мой план сочинения ему не подходил, я задумал написать для оркестра ряд сцен, где альт соло включался бы как более или менее активный персонаж, сохраняющий постоянно собственный характер; я хотел, вставляя альт в поэтические воспоминания о скитаниях в Абруццах, сделать из него как бы меланхолического мечтателя в духе байроновского Чайльда Гарольда. Отсюда и название симфонии: «Гарольд в Италии».
Всего две эти встречи.
Но независимо от объяснений, оплошность Паганини низвела его великолепный жест до уровня корыстного расчета. Действительно, Никколо заявил:
«Я сделал это ради Берлиоза и ради себя. Ради Берлиоза, так как видел гениального молодого человека, чьи сила и мужество, наверное, разбились бы в конце концов, в той ожесточенной борьбе, какую ему приходилось каждодневно вести против завистливой бездарности и невежественного безразличия, и я сказал себе: «Нужно прийти ему на помощь!» Ради себя, потому что позднее мне воздадут за это должное и когда станут перечислять мои права на музыкальную славу, то не самым последним будет то, что я первым сумел распознать гения и вызвать к нему всеобщее восхищение».
Однако оставим в покое скрытые мотивы.
«Эти двадцать тысяч франков обеспечили Берлиозу три года беззаботного творчества, свободы, счастья и создание нового шедевра – симфонии «Ромео и Джульетта».
Берлиоз, который вел жестокую борьбу против предвзятости и зависти и против одолевавшей его нужды, испытывал, по-видимому, искреннюю признательность к своему благодетелю. Однако он уклонялся от разговоров о спасшей его щедрости, наделавшей столько шума. В своих «Мемуарах» он сдержанно высказался по поводу этого события, столь важного в его жизни.
«Очень часто и настойчиво, – писал он, – меня просили рассказать во всех подробностях эпизод из жизни Паганини, ставшего моим добрым гением. Различные случаи, далеко выходящие за пределы обычных путей жизни артистов, которые предшествовали главному факту и последовали за ним, ныне всем известны, но скажи я о них, они вызвали бы, видимо, живой интерес. Однако легко понять то смущение, какое я испытал бы при таком рассказе, и вы простите мое умолчание.
Я не считаю даже нужным опровергать те нелепые намеки, глупые недомолвки и ложные утверждения, вызванные благородным поведением Паганини при обстоятельствах, о которых я говорю».
Однако, несмотря на такой лаконизм, о признательности Берлиоза свидетельствуют та сердечность и то терпение, которые он – всегда такой нетерпеливый – проявлял по отношению к Паганини, необратимо потерявшему голос. Гектор сопровождал его в поездках по столице, постоянно оказывая ему много внимания. Впрочем, послушаем его самого:
«Горловая чахотка настолько прогрессировала, что он совсем потерял голос, и с этих пор вынужден был почти полностью отказаться от всякого общения с людьми. Только приблизив ухо к его рту, можно было с трудом разобрать некоторые слова. И если мне случалось прогуливаться с ним по Парижу в солнечные дни, когда у него появлялось на то желание, я брал с собой альбом и карандаш. Паганини несколькими словами записывал тему для разговора, и я развивал ее насколько был способен, а он, время от времени беря карандаш, прерывал меня, записывал мысли, часто очень оригинальные в своем лаконизме. Как глухой Бетховен пользовался альбомом, чтобы воспринимать мысли друзей, так и немой Паганини употреблял его, чтобы передавать собственные».
Будем справедливы. Берлиоз защищал Паганини со всем своим природным пылом, однако и он сам тоже не был защищен от ударов. Кроме того, он чувствовал себя неловко.
1839
Год «Ромео и Джульетты»
I
Благодаря щедрому дару внезапно объявившегося защитника справедливости чародея Паганини Гектор, освобожденный от материальных забот, дотоле его не щадивших, смог спокойно посвятить себя сочинению музыки. Он мог внимательней вслушиваться в свою душу, чтобы лучше и полнее ее раскрыть, и он создал бесценную жемчужину – «Ромео и Джульетту».
Произведение по духу было близко его душевному состоянию того времени – менее бурное, более мечтательное. В нем вдруг появилась склонность к созерцательности; перед мысленным взором, словно тени прошлого, проходили осаждавшие его трудности, причинявшие ему страдания, подло «зарезанный» «Бенвенуто». Он видел безвременно умершую мать; а ему так хотелось, чтобы она рано или поздно стала свидетельницей его окончательного торжества. Потом он вспомнил своего юного брата Проспера, восемнадцати лет приехавшего в Париж и недавно угасшего в семейном пансионе на улице Нотр-Дам-де-Шан, куда Гектор его устроил. Бедняжка Проспер покинул землю, как и прожил, – без борьбы, без шума, не оставив ни малейшего следа, словно дуновение ветерка. То был очаровательный юноша, которого Гектор почти не знал. Проспер горячо восхищался своим великим братом, «подобным льву». Как-то, возвратившись в Кот, он исполнил наизусть на рояле большие фрагменты основных тем из «Бенвенуто», он защищал оперу со всей неистовой страстностью своей хрупкой натуры.
Образ брата, возникая, будил в Гекторе благоговейные и нежные воспоминания. Так, в мыслях вновь преходила перед ним вся жизнь.
В апреле
Адель Берлиоз вышла замуж за нотариуса, господина Марка Сюа, который пописывал милые стишки. В противоположность судье Палю он искренне восхищался Гектором.
Бедный доктор Берлиоз! Его жена умерла, Гектор давно уехал, не стало милого Проспера, столь способного к музыке и математике, обе дочери вышли замуж. Он одиноко жил в своем доме, казавшемся ему более просторным и более суровым, чем монастырь, более мрачным, чем кладбище. Ночами среди ставших привычными призраков он погружался в горестные воспоминания.
Гектор думал и об этом достойном старике – подлинно образцовом отце.
Наконец, Гектора печалили каждодневные мелкие драмы в его семейной жизни.
Гэрриет, терзаемая теперь мрачной ревностью, непрерывно его пытала. По правде говоря, он редко покидал дом, целиком уйдя в свое новое произведение. И тем не менее стоило ему вернуться, как на него градом сыпались вопросы:
– Откуда ты идешь? Кого ты встретил? Что она тебе сказала?
– Но я ее вовсе не видел…
– Ты от меня скрываешь…
И Гэрриет испытующе изучала одежду и непокорную шевелюру мужа, готовая ринуться на него, если какой-нибудь незнакомый запах духов изобличит его неверность.
Лишенная опьяняющего успеха на сцене и прикованная к дому из-за ребенка, который требовал постоянного ухода, она становилась неуживчивой. И вскоре начала искать забвение в вине.
II
Пожелало ли правительство возместить Гектору ущерб и блестяще возвысить его перед теми, кто, оставаясь слепым и глухим к его гению, неустанно, днем и ночью, сгорая от зависти, порочил его со свирепой ненавистью?
Без сомнения, здесь угадывалась рука его величества Бертена.
10 мая
Гектор, которому не минуло еще и тридцати шести лет, получил орден Почетного легиона. Для штатского в таком возрасте и в такое время это было событие из ряда вон выходящее! Награда выглядела как урок врагам; Гектор немедля надел широкую ленту и, радостный, вызывающе воскликнул:
– Еще посмотрим кто кого!
III
Между тем работа над «Ромео и Джульеттой» продвигалась. Гектор изливал свое поклонение Шекспиру, романтический пыл, смятение и бесконечное волнение, которое вызывала в его восторженном сердце не раздражительная супруга, а та божественная Офелия, что когда-то в «Ромео и Джульетте» умела умереть с таким патетическим величием.
24 ноября, два часа дня.
В зале Консерватории премьера «Ромео и Джульетты». Дирижирует сам Гектор.
Как поведет себя милая публика?
Насытив ненависть провалом «Бенвенуто», противники Гектора не пожелали начать атаку во время «Гарольда» и «Фантастической» – произведений не новых и не заслуживающих боя.
Они, по-видимому, думали, что суровое осуждение «Бенвенуто» не позволит «потрясенному» композитору так быстро опомниться и создать «Ромео и Джульетту». Они презрительно пожимали плечами, а Гектор в это время сплачивал свой ударный отряд, чтобы призвать его к мужественной схватке.
– Если понадобится, будет пролита кровь! – заявил молодой берлиозец, преисполненный воинственным жаром.
– И коль суждено, так пусть это будет кровь несправедливых, а не наша! – воскликнул другой.
– Что ж, смелый умирает единожды, трус – тысячу раз! Вперед! – пылко произнес Гектор.
Успех обозначился при первом же исполнении; в королевской ложе, драпированной красным бархатом с золотой бахромой, присутствовали два сына его величества Луи-Филиппа: герцоги д'Омаль и де Монпансье. Должна была прибыть сама королева, но в последний момент ее задержали.
При втором исполнении произведение было «превознесено до небес», при третьем печать единодушно провозгласила его несравненным шедевром.
Три концерта принесли Гектору 1200 франков дохода. Вспомним о тех современных «звездах», что выкрикивают свои бездарные, глупые песенки и чьи баснословные гонорары свидетельствуют, как видно, о прискорбном упадке искусства.
Еще раз посмотрим прессу.
«Котидьен», касаясь финала в стиле Мейербера, назвала его «самым величественным, быть может, самым красивым из существующих – настолько он драматичен».
Т. Меррюо лестно отозвался о широте и высоком вдохновении автора. Жюль Жанен в «Деба» выразил неистовый восторг. Спехт в «Артисте» заявил, восхваляя композитора, что тот создал новую симфоническую форму.
«Журналь де Пари» сделала вывод: «В итоге это сочинение зачеркивает то поражение, которое потерпел господин Берлиоз с «Бенвенуто Челлини».
Паганини писал Гектору в Ниццу: «Теперь все сделано для того, чтобы зависть умолкла».
Итак, 1839 год завершился славой, тысячами теплых писем и обилием цветов, которые скорее раздражали, чем радовали подозрительную Офелию.
Пришла ли, наконец, к тебе слава, Гектор? Нет! О злобная судьба, желающая, чтобы молния сломала ветвистое, полное сока, покрытое пышной листвой дерево! Прекратит ли когда-нибудь судьба преследовать тебя? Нет, не сейчас. А может быть, и никогда.
1840
I
Год «Траурно-триумфальной симфонии», написанной к десятой годовщине Трех Прославленных Дней (27, 28, 29 июля 1830 года).
Народ не любил Луи-Филиппа, и Луи-Филипп если в не страдал, то, во всяком случае, был этим обеспокоен. И потому в угоду своим подданным он пожелал отметить ослепительной роскошью празднества в память тех героических дней, когда люди гибли за свободу.
Программа празднества включала открытие на площади Бастилии высокой и величественной Июльской колонны, увенчанной позолоченной статуей Свободы, и захоронение у ее подножья священного праха героических жертв того исторического часа.
Вспомним факты.
Карл X распустил палату депутатов, однако оппозиция, усилив свою деятельность, одержала верх на последовавших затем выборах. Тогда появились подлые ордонансы 26 июля, которые предусматривали отмену свободы печати, роспуск только что избранной новой палаты, изменение избирательной системы в пользу самых богатых, назначение выборов на сентябрь.
Перед лицом этой циничной попытки диктатуры разразилась революция. 26-го Тьер пишет манифест протеста. 27-го Париж покрывается баррикадами, а трехцветное знамя реет, призывая к бою. Проходят два дня (28 и 29 июля) борьбы, и восставшие становятся в конце концов хозяевами Парижа. Лафайет тотчас же обосновывается в городской ратуше. Теперь народ мог бы диктовать свои законы, однако он не осмеливается провозгласить республику; и в то время как Карл X бежит в Англию, Луи-Филиппа, разыгрывающего из себя демократа, провозглашают наместником королевства, поднимая его на первую ступень верховной власти. Ради него лилась кровь. Так не подобает ли ему почтить память тех борцов, чьи трупы послужили ступенями к королевскому трону, и продемонстрировать таким образом перед лицом народа свою приверженность к демократическим идеалам?
Организовать эти грандиозные траурные церемонии было поручено министру внутренних дел господину де Ремюза, который возложил музыкальную часть на Гектора Берлиоза, убежденный, что гениальный маэстро сотворит чудо.
Вторник 28 июля. В девять часов началась заупокойная служба в Сен-Жермен-Локзерруа, о которой Париж был оповещен оглушительными артиллерийскими залпами. Вслед за службой был исполнен под руководством Габенека «Реквием» Керубини (таким путем хотели утолить боль его свежей раны).
«Затем на огромные похоронные дроги, ломившиеся от крепа и траурных украшений, возложили пятьдесят гробов. И когда настал момент отправляться в путь (около одиннадцати часов), этот «Левиафан погребальных колесниц», несмотря на двадцать четыре впряженные в него лошади, не смог стронуться с места. Наконец, после долгих потуг и ухищрений кортеж тронулся.
Дроги, проследовав шагов двести, на углу набережной налетают на изгородь и едва не опрокидываются на толпу… Ужас, паника, крики, водоворот зрителей, прорвавших оцепление солдат, беспокойство двадцати четырех лошадей, впряженных в колесницу, приказы, контрприказы, хлопанье кнутами… Наконец, огромные дроги приведены в порядок и следуют дальше. Кортеж на набережной достигает площади Согласия.
Во время этих происшествий Берлиоз в первый раз начинает исполнять свою симфонию. Но разве можно что-нибудь услышать?» Одиннадцать часов. Образуется процессия, которая вытягивается по набережным, площади Согласия, улице Руаяль, бульварам, до площади Бастилии – центра демонстрации.
Сколько величия, сколько торжественности! Впереди и позади «музыкальный корпус под управлением г. Берлиоза», батальоны четвертого легиона Национальной гвардии, по бокам погребальной колесницы – кавалеристы муниципальной гвардии.
Симфония зазвучала, едва тронулись от церкви.
Двести семь музыкантов! Какая редкая возможность вызвать восхищение народа, он будет покорен и не посмеет отныне уходить с его концертов. Но увы! Под открытым небом, при гуле толпы и маневрах Национальной гвардии чудесные музыкальные фразы, вместо того чтобы выделяться, растворялись в шуме и терялись. Между тем по рукам ходил изданный «Шаривари» памфлет, отпечатанный белыми буквами по темной бумаге, испещренной изображениями могил, охраняемых ангелами смерти. После нескольких стрел, пущенных в г. Эмберлификоса, было написано: «Похоронная процессия свобод, погибших за граждан, под стать погребальному шествию граждан, погибших за свободу» (известно, что в ту пору народ требовал избирательной реформы).
Однако где же сам маэстро?
Где-то там, потерявшийся в рядах своих музыкантов.
А что он держит в руке?
Еще одна фантазия: всегда очень воинственный, эмоциональный и романтичный, он захотел вписаться в героическую атмосферу. Долой обывательскую и миролюбивую дирижерскую палочку! Чтобы управлять этими музыкантами, воспевающими храбрость великих усопших, он избрал… длинную саблю.
Пожелав отойти от священных правил, ты, Гектор, снова поступил дерзко, но нашел плохое решение. Потому что именно твое фанфаронство и вызывает вражду.
Однако продолжим наш рассказ.
Кортеж проходит перед Лувром. И тогда Луи-Филипп, по чьему приказу все было организовано, но который нигде ранее не появлялся, боясь «адских машин», с осторожностью вышел на балкон дворца, кратко приветствовал народ и исчез. Окружавшие его принцы и председатель совета министров Тьер скрылись столь же поспешно.
Несколько робких возгласов подкупленных бродяг «Да здравствует король!» тут же потонули в воплях «Да здравствует реформа!», во всю силу легких выкрикиваемых сторонниками освобождения масс.
Полуденный зной, беспощадное солнце.
Половина второго. Наконец, площадь Бастилии.
Вверху колонны, откуда ниспадает огромный, трепещущий на ветру креп, сверкает свежей позолотой гений Свободы. На сбитом из досок амфитеатре разместились четыре тысячи зрителей: министры, сановники, сводный корпус, различные депутации, группа патриотов, раненых и награжденных в тот июль, а также семьи жертв-героев.
Похоронные дроги – огромный кенотаф из черного бархата, везомый вереницей лошадей с траурными попонами до самых копыт, – вызвали горячие приветствия толпы. Медленно опускают в склепы у подножья колонны пятьдесят гробов. Затем со ступеней импровизированного алтаря священнослужители совершают богослужение.
И тогда Берлиоз взмахивает своей саблей, и раздаются звуки симфонии. Хвала господу, сейчас ее услышат! Теперь он может управлять своими двумястами музыкантов, собранных на ступенях амфитеатра, и они могут, наконец, видеть, как сверкает его выразительная «дирижерская палочка». Уже около трех часов.
С восьми утра девятый легион национальных гвардейцев, построенный в боевой порядок, стоял на самом пекле на площади Бастилии, при полном снаряжении, в больших киверах с султанами. Легионеры хотели лишь как можно быстрее пройти торжественным маршем и разойтись. Наконец, под бой барабанов легион пришел в движение. О, какое впечатляющее зрелище эти шестьдесят тысяч национальных гвардейцев, дефилирующих в течение двух часов!
Но кто из присутствующих мог среди оглушительного шума, криков «Долой Тьера!» и «Да здравствует реформа!» услышать хоть один звук чудесной симфонии?!
– Не уцелело ни ноты! – воскликнул Гектор.
Остановимся ненадолго, чтобы подвести итог дня.
Неудачи вновь неумолимо преследовали гениального и смелого композитора, создавшего замечательную симфонию. Когда Гектор, опасаясь, что на ветру симфонию не услышат, исполнил ее 26-го на генеральной репетиции, бушующий в ней ураган и льющиеся слезы растрогали и восхитили публику. И Рихард Вагнер – прекрасный судья, – прослушав ее, писал:
«Она велика от первого до последнего звука. Эта симфония будет жить и пробуждать храбрость, покуда будет существовать государство, именуемое Францией».
И в своем энтузиазме, изменив мнение, он заявил, что теперь безгранично восторгается этим человеком. Такова сила гения! Так Гектор, которого столько позорили, поносили, уничтожали, уже покорил (ему еще не было тогда тридцати семи лет) таких маэстро, как Роберт Шуман, Ференц Лист, Никколо Паганини и Рихард Вагнер. Однако слава еще не пришла. Слава опаздывает. Будем ждать и надеяться!
II
Октябрь
Леон Пилле только что сменил Дюпоншеля на посту директора Оперы. Под влиянием Бертена он поручил Гектору дирижировать в зале этой национальной академии большим концертом-фестивалем, назначенным на 1 ноября.
Директор гарантировал ему вознаграждение в 500 франков и оставлял за ним полную свободу в составлении программы.
Минуют ли его на сей раз козни недругов, добьется ли Гектор успеха соразмерно своему гению? Он надеется, так как в твердой решимости достигнуть удачи учел все, даже отстранил от дирижерского пюпитра «предателя Габенека – человека с табакеркой», удивив своей смелостью Пилле.
Гектор, сам намеревавшийся руководить оркестром, лично проверил все инструменты, поскольку был предупрежден анонимными письмами о новом замышляемом против него заговоре.
Намеченный день настал. Зал набит битком, в оркестре шестьсот музыкантов.
Фрагменты из «Реквиема» проходят под оживленные аплодисменты. Доброе начало.
Затем из партера доносится несколько выкриков: «Марсельезу»!, «Марсельезу»! Без сомнения, то были заговорщики, намеревавшиеся вызвать публику на громкий скандал и нарушить распорядок вечера.
Однако Гектор, полный решимости бороться, закричал во всю силу своего голоса:
– Мы не будем исполнять «Марсельезу»! Мы здесь не для этого!
Может быть, смутьяны были плохо вышколены? Во всяком случае, тишина была восстановлена, хотя, увы, ненадолго. Вскоре из одной ложи завопили пронзительным голосом:
– Убивают! Какая подлость! Держите его!
И вся публика в беспорядке поднялась со своих мест. Но кто же убийца? Гектор Берлиоз? Оказывается, нет. Завязалась драка; один из дерущихся, господин де Жирарден, директор газеты «Пресс», получил звонкую пощечину от некоего господина Бержерона, редактора «Шаривари». И, разумеется, пощечина, а не музыка вызвала вопли: «На помощь! На помощь!» Испуганная, растрепанная госпожа де Жирарден (поэтесса Дельфиния Гей) металась по своей ложе, словно паяц. И поскольку все зрители, сидевшие рядом, равно как и в противоположном конце зала, приняли участие в шумной интермедии, успех концерта оказался под угрозой. Но чудом он все же возобновился и, несмотря на скандал, закончился, но… в полупустом зале.
Какое, однако, невезение!
Но Гектор считал так: «То не было поражение, поскольку я смог до конца дирижировать перед публикой, которая в конце концов была покорена музыкой, обвивавшей ее, словно звучащая шаль».
Снова остановимся. Время перевести дыхание. Наш неистовый маэстро изучает обстановку, дает ей оценку, затем подводит итог. В этом деле он большой мастер, и выводы неизменно бывают лестными и ободряющими, даже если должна пострадать истина.
– Все идет хорошо! – воскликнул он. – Я должен лишь стоять на своем.