Берлиоз

Теодор-Валенси

Книга вторая

Конец и слава

 

 

Часть первая

Скитания в погоне за славой

1841-1853

 

1841

Бесплодный год. Ни единого концерта. Строит ли маэстро планы, собирается ли с силами, словно накануне боя? Вовсе нет!

Он ограничивается тем, что дирижирует в Опере «Фрейшютцем» великого Вебера, который вместе с Бетховеном озарял его юность и формировал музыкальный вкус. И хоти Гектор отдыхает от мук творчества, все же он не ведает безмятежного отдыха, умиротворяющего Душу.

Месяц за месяцем проходят в изнурительной борьбе против… Офелии, той Офелии, которой он еще недавно поклонялся. Семейный очаг превратился для него в сущий ад.

Эрнест Легуве красочно, с присущим ему блеском повествует:

«Когда Берлиоз женился на мисс Смитсон, то любил ее как безумный; ее «очень люблю», этакая белокурая нежность, повергала его в ярость. Мало-помалу совместная жизнь приучила Генриетту к бешеному неистовству ее льва; постепенно она нашла в нем прелесть и, наконец, необычайный склад его ума, то привлекательное, что было в его фантазии, и заразительность чувств настолько захватили холодную невесту, что она стала пылкой женой и перешла от нежности к любви, от любви к страсти и от страсти к ревности. К сожалению, часто случается, что муж и жена – как бы две чаши одних весов, которые редко находятся в равновесии: когда поднимается одна, опускается другая. Так произошло и в этой молодой семье. Чем горячее становилась Смитсон, тем больше остывал Берлиоз. Его чувства к ней превратились в добрую дружбу, учтивую и спокойную, тогда как с уст жены то и дело срывались властные требования и бурные упреки, к сожалению, вполне законные. Дирижирование своими произведениями и положение музыкального критика ставили Берлиоза в гущу театральной жизни, где ему представлялись случаи поддаться слабости, что вскружило бы голову и покрепче, чем у него. Кроме того, слава великого непризнанного артиста имела свое очарование, легко превращавшее исполнительниц в утешительниц. Госпожа Берлиоз пыталась найти в фельетонах мужа следы его измен; она искала их повсюду: отдельные фразы из перехваченных писем, перерывание ящиков позволяли ей делать частичные разоблачения, достаточные, чтобы вывести ее из себя, но лишь наполовину вводящие в курс событий. Ее ревность постоянно запаздывала. Сердце Берлиоза порхало так быстро, что она не могла за ним поспеть: когда она обнаруживала предмет страсти своего мужа, страсть эта была в прошлом, он уже увлекся другой и поэтому легко мог доказать свою невиновность в эту минуту, тогда как бедная женщина оказывалась в растерянности, словно собака-ищейка, которая, пробежав полчаса по следу, достигает гнезда, когда птица уже улетела. Случалось, правда, что другие открытия вскоре вновь заставляли ее пускаться в розыски, и отсюда – ужасные семейные сцены. Мисс Смитсон, выходя замуж за Берлиоза, была уже слишком стара для него. Душевные волнения ускорили разрушительную работу времени; вместо того чтобы стареть год от году, она старилась день ото дня. И, к несчастью, чем больше старилась она лицом, тем больше молодела сердцем, тем больше росла ее любовь, превращаясь в жестокую пытку для нее и для него. Однажды ночью маленький Луи, спавший в их комнате, был разбужен столь ужасными воплями и проклятиями, что соскочил со своей кровати и бросился с криком к матери:

– Мама, мама, не делай, как госпожа Лафарж!

 

1842

 

I

За кулисами и в литерных ложах мушкетер Гектор без устали завлекал красоток, расточая им мадригалы. Душа его искала родственную душу для долгой идиллии или хотя бы на день, на час.

Но вскоре это взбалмошное, капризное сердце перестало кочевать. Для любви, восторгов и новых впечатлений он избрал некую молодую певицу, чью посредственность приукрашивал сверкающими красками пылкого воображения.

А ведь когда-то он едва не покончил с собой из-за Офелии, к которой воспылал страстью, зажженной гениальными творениями Шекспира. Он предлагал свою жизнь и предавшей его Камилле Мок, кого, если отбросить талант, так напоминала новая Дульцинея.

Но кто эта фаворитка? Мария Ресио.

Подобно Камилле, она содержала мать, вместе с которой жила, женщину очень прозорливую, но всегда слепую, когда того требовали обстоятельства. Слепота, необходимая для программы, намеченной двумя компаньонками, поскольку юное создание обращало в деньги не столько свой весьма бледный талант, сколько свою весьма яркую красоту.

Хотя и рожденная в прозаическом парижском пригороде Шатене, Мария Мартин носила иностранное имя своей матери, по происхождению испанки, велевшей напыщенно именовать себя сеньорой Мартин Состера де Вильяс Ресио. То было время, когда иностранцы были редкостью. Ее муж Мартин, командовавший батальоном, рано умер. В дополнение к чужеземному имени Мария имела вид смуглой одалиски и как бы воплощала некую экзотическую тайну. Взгляд, исполненный тропического жара, копна темных волос, змеевидное тело, выражающее неудержимую жажду страсти. Искусная в своевременных обмороках от избытка чувств, в сладострастии, где было меньше нежности, нежели похоти, она «воспламенила тело Гектора всеми огнями ада».

И Гектор вновь расправил свои вечно трепещущие крылья для полета к страсти.

 

II

Благодаря своему влиянию Гектор сразу же ввел Марию Ресио в Оперу и добился для нее не просто положения хористки, что было в меру ее способностей, но даже небольшой роли. Однако, затерявшись среди настоящих артистов, она осталась, увы, совершенно незамеченной. Гектор проявил упорство – любовь надевает на глаза повязку. Он видел ее такой, какую сам создал. Он неизменно представлял себе небесное, воздушное создание, а затем искал земное тело, чтобы это создание в него втиснуть.

Пока он опьянялся любовью, произошло важное событие.

 

III

15 марта 1842 года скончался едва не причисленный к лику святых в силу своего престижа и славы великий и, именитый Керубини, который очистил, таким образом, музыкальный горизонт.

Казалось, будто, ослабленный старостью, он рухнул под тяжестью титулов, почестей и должностей. Непримиримый враг Гектора, он ненавидел в нем человека, его мировоззрение художника и безудержную смелость. Великодушный Гектор написал в память о нем большую, взволнованную статью, ни словом не упомянув об их жестокой, упорной вражде.

Несмотря на резкую критику, ранее сходившую со страниц «Деба», несмотря на свою долгую борьбу с диктатором музыки, он сумел с большим тактом воздать должное покойному, что оценил весь Париж. Людям нравится, когда смерти платят дань почтения. Многим из эгоизма, потому что они знают, что придется повстречать ее однажды на собственном пути.

Исполнив свой долг, Гектор решил немедля стать преемником Керубини в Институте, находя пикантным заменить там своего противника номер один.

 

IV

Между тем в сентябре Гектор вместе с непременной Марией Ресио бежит в Брюссель. Его встречают там как победителя; печать, сообщая о его прибытии, приветствует в нем «романтичного музыканта».

Во время двух фестивалей он дирижировал фрагментами из «Гарольда», «Ромео» и «Фантастической».

Высокая честь: его принял с восхищением и благожелательностью бельгийский король.

Но, увы, оказалось, что заработок не соответствовал такому весомому моральному удовлетворению. А жаль, потому что теперь приходилось содержать Марию Ресио и ее матушку. Какая обуза! Мария Ресио, занятая в Опере просто на выходных ролях, получала всего семь франков за участие в спектакле. Устав от милостыни, оскорблявшей ее гордую красоту, она попросила с 8 сентября отпуск, чтобы обдумать свое положение и что-то решить. Но администрация, довольная возможностью избавиться от подобной опеки, немедля удовлетворила ее просьбу, уточнив, что отпуск может длиться до 8 октября, и его дальнейшее продолжение будет означать окончание срока ангажемента.

Бедный Гектор! По твоему выражению, ты «влип в историю».

 

V

Гроза – возвращение к семейному очагу!

Гэрриет только что узнала из газет, что Гектор ездил в Брюссель с Марией Ресио.

Это письменное подтверждение, словно кинжал, пронзило ее сердце, ненасытно жаждущее Гектора. Так, значит, напрасно она наблюдает и выслеживает, напрасно следует мыслью за каждым его шагом. Она взбешена. Кроткая Офелия, тихая и добродетельная, чьи чувства столь долго дремали, обратилась разъяренной мегерой, раздираемой безмерной страстью. Она беспрестанно требует уплаты дани от своего победителя, но Гектор отказывается погасить пожирающий ее огонь, который он сам зажег.

 

VI

19 ноября Академия изящных искусств приступила к выборам нового члена для занятия вакантного места.

В начале списка она представила на равных основаниях Онслова и Адольфа Адана, во второй строке некоего совсем забытого Баттона, в третьей – Амбруаза Тома, позднее ставшего знаменитым. В списке представлений Гектор даже не фигурировал.

«Мы хотим верить, – писала «Газет мюзикаль», – что Институт не пожелает стать посмешищем, заменив знаменитого Керубини сочинителем «Почтальона из Лонжюмо» Адажом». Академиком был объявлен Онслов, собравший десять голосов. По словам Адана, острого на язык, Галеви, узнав результат выборов, якобы воскликнул: «Это отвратительно! Ноги моей больше здесь не будет!»

Получил ли Гектор, вовсе не представленный в списке, хотя бы один голос? История об этом умалчивает.

Может быть, важные члены ареопага припомнили Гектору те любезности, какими он с давних пор их осыпал? Известная песня: «Подагрики!», «Окостенелые умы!» Нет! Скорее, думается, что их шокировала тогда музыкальная манера Гектора.

Гектор мужественно перенес это поражение. Его утешением была Мария Ресио, в любви к которой растрачивал себя этот неистовый. Было и убеждение, что он ничего не завоюет на этом свете без жестокой борьбы. Было, наконец, и поражение Адана – бездарного сочинителя комической оперы «Почтальон из Лоyжюмо», ни на минуту не прекращавшего низких нападок. Гектор пожимал плечами и в который раз повторял:

– Я вернусь. Будь я для вас сладенькая микстура или горькая пилюля, вы проглотите меня… – И отчетливо добавил: – Вопреки всему! Вопреки всему!..

 

1843

 

Гектору сорок лет

 

I

Январь

Когда жены и маленького Луи не было дома, Гектор покинул семью. Он оставил Генриетте на видном месте письмо, где выражал сожаление по поводу отъезда на короткое, как он надеется, время и где объяснял, что его вынуждают к тому дела, связанные с карьерой.

И вот с конца января вместе с Марией Ресио он в Германии.

Ему нужно услышать мнение этой музыкальной страны о своей музыке.

Он едет туда не как безвестный музыкант. Из выдающегося музыкального центра Веймара, где ему как раз предстояло выступить, в 1837 году камерный музыкант Лобе направил ему открытое письмо, появившееся в газете Роберта Шумана. Последний, всегда столь внимательный к другим талантам, в свою очередь, еще раньше посвящал пылкому французскому композитору хвалебные хроники.

Лобе писал Гектору: «Вашу увертюру, с такой очевидностью выражающую большой и редкий музыкальный талант, веймарская публика слушала затаив дыхание и, конечно, не сочла ее непонятной; напротив, она была захвачена ею в самой высокой степени. Увертюра пронеслась, словно гроза, все вокруг нее полыхало пламенем восторга. То не было простым доброжелательством. Не было и успехом, создать который помогает авторитет или дружба; напротив, то была непреложная необходимость, категорический императив».

Итак, там наблюдали за его романтическим творчеством с интересом и симпатией.

Мужайся, Гектор! Страна, куда ты решил отправиться, готова тебя принять.

Теперь, очевидно, настало время рассказать о концертах Гектора Берлиоза, но сделать это в ускоренном темпе, чтобы избежать однообразия отчетов.

Действительно, в этой книге мы силимся не столько объять всю удивительную, бурную жизнь Берлиоза, сколько выписать его необычайную индивидуальность, проявившую себя в героических сражениях.

Штутгарт. Здесь он дирижировал «Фантастической* и «Гарольдом». Ограничимся беглым просмотром парижских газет.

В «Деба»:

«Из Штутгарта сообщают, что господин Берлиоз только что дал здесь свой первый концерт, прошедший с величайшим успехом. В зале присутствовали вюртембергскйй король с придворными. Его величество подал сигнал к аплодисментам…»

В «Сильфиде»:

«Все монархи Германской конфедерации рвут на части французского композитора…»

Мангейм, 13 января

Гектору оказан благосклонный прием. Это весьма почетно, хотя результат, к сожалению, снижен из-за бездарности Марий, которая, упорно цепляясь за ложное представление о своем таланте, требует для себя сцены. Она то и дело повторяет, что будет петь повсюду.

Но по мере того как стихал любовный каприз, Гектор все яснее видел, что Мария бросает тень на его сияющую славу. Он даже спрашивал себя: «Может быть, я совратил эту девушку? Нет, я ее узнал, когда ей шел двадцать девятый год; впрочем, она и не играла в невинность».

Возможно, в тот миг Гектор с состраданием устремлялся мыслями к Офелии, такой чистой в свои тридцать девять лет, и его сердце, где царило забвение, внезапно вспоминало, сожалело, раскаивалось. Свет прошлого, которое отказывается умирать.

И он продолжал: разве я обещал Марии жениться? Нет, она знала, что я женат. Уступила ли она лживым посулам богатства и роскоши? Нет, она знала, что я беден и постоянно борюсь с нуждой. Так, значит, то была лишь обоюдная прихоть без всяких обязательств.

И на что же он решился в момент усталости от этой новой кабалы?

Как в прошлом месяце он поступил с Гэрриет, так и теперь он оставил Марии вместе с деньгами на первое время нежное и полное здравого смысла письмо. Затем решительным шагом, не оглядываясь назад из боязни раскаяния, он бросился к дилижансу. Кучер уж стегал бьющих копытами лошадей.

Веймар. Гектору горячо аплодировали. Публика проявила к французскому маэстро трогательный интерес и глубокое понимание. Она устроила «Фантастической симфонии» овацию, а увертюра «Тайные судьи» была принята как старая знакомая, с которой приятно встретиться.

Приличная выручка, и Гектор смог из заработка: тут же отправить жене во Францию 200 франков.

Воистину то был великолепный вечер, хотя Мария трижды и выходила на сцену петь.

То есть как Мария? Разве она не была оставлена Гектором, будто никчемный балласт? Да, но послушайте что произошло.

Прочитав о горестной отставке, которую корректно дал ей Гектор, Мария, словно фурия, поспешила в дорожную контору, чтобы навести справки. В ту пору экспедитор должен был подробно регистрировать гражданское состояние и места назначения всех путешественников.

– Скорей, скорей, ради бога, дайте реестр! – обратилась она к чиновнику, приведенному в изумление ее взволнованным видом.

– Вот, возьмите!

И Мария прочитала слова, написанные красивыми прописными буквами:

«Гектор Берлиоз убывает в Веймар».

В один миг ее вещи упакованы. Теперь вдогонку за беглецом!

А наутро она, разгневанная и требующая справедливости, словно пантера, готовая к прыжку, предстала перед Гектором, который тер глаза, отказываясь верить в происходящее.

– Да, мерзавец, ты не ошибся, это я!

И Мария начала пересыпать угрозы такой грубой руганью в адрес уставшего от нее любовника, что под бурным потоком площадной брани тот готов был провалиться сквозь землю. Бедный Гектор! Он едва успел провести свою первую ночь в беззаботном, тихом одиночестве.

В Веймаре, этой Мекке музыки и мысли, где камни хранят память великих имен и напоминают о великих событиях, Гектор весь уходит в воспоминания.

Вот особняк Гете… На самой заре удивительной судьбы писателя и философа. «Фауст» сделал его знаменитым. Гете не ведал на родине ни ненависти, ни козней и прожил, окруженный ореолом восторга и почитания… Счастливый Гете. Не то что я!

Потом к нему приходили на очную ставку душ поэт и величественный мыслитель Кристоф Мартин Виланд – изящный и мудрый, прозванный «Вольтером Германии», Фридрих Шиллер, кузнец самых благородных порывов, который увлек за собой, зажег, «вздыбил» немецкий народ. Узкие окна и темная крыша… Убогая клетушка…

Здесь угас он – сеятель идеала, опьяненный поэзией.

Лейпциг – нераздельная вотчина музыкального классицизма, где царит уже знаменитый и прославленный пурист Феликс Мендельсон. Какая разница между ним и Гектором! Феликс – ученая школа, Гектор – независимость гения.

Феликс выражает себя в классических понятиях. Гектор, чтобы захватить сердце, пренебрегает традиционными формами. Феликс – претворение законов, Гектор – фантазия.

Поэтому наш буйный маэстро какое-то время уклонялся от посещения этой цитадели косности.

Как будут судить о нем там важные доктора музыкальных наук, писавшие законы для чувств?

Между тем как он это обдумывал и смущение его все росло, от Мендельсона пришло сердечное письмо, где его немецкий собрат вспоминал их «римскую дружбу», выражал нетерпеливое желание увидеться и отдавал себя в распоряжение Гектора на время его пребывания в Лейпциге.

– Раз так, прочь сомнения! – воскликнул Гектор. – Нужно ехать.

Едва выйдя из почтовой кареты, Гектор помчался в Гевандхауз, где Мендельсон проводил репетицию «Вальпургиевой ночи».

Вот он и на месте.

Теперь предоставим слово ему самому:

«В ту минуту, когда Мендельсон спускался со сцены, я направился к нему, совершенно очарованный услышанным. Для такой встречи нельзя было лучше выбрать момент, и, однако, едва мы обменялись несколькими словами, как нас одновременно поразила та же печальная мысль:

– Боже! Уже двенадцать лет! Прошло двенадцать лет с той поры, когда мы вместе мечтали на Римской равнине!

– Да, и в термах Каракаллы!

– О, все такой же насмешник!

– Нет, нет, я вовсе не смеюсь! Это лишь чтобы испытать вашу память и посмотреть, простили ли вы мне мои нечестивые выходки. Я так далек от смеха, что с первой же нашей встречи хочу совершенно серьезно попросить вас сделать мне подарок, я сочту его самой большой ценностью.

– Но какой же?

– Дайте мне палочку, которой вы сейчас дирижировали ваше новое произведение.

– С большим удовольствием, но при условии, что вы, пришлете мне свою.

– Таким образом, я отдам медь за золото. Что ж, я согласен.

И музыкальный скипетр Мендельсона был мне немедленно вручен. Назавтра я послал ему увесистый кусок дубового дерева с письмом, которое, как я надеялся, доставит удовольствие «последнему из могикан».

«Вождю Мендельсону!

Великий вождь! Мы обещали друг другу обменяться томагавками. Вот мой! Мой – груб, а твой – прост. Только индианки да бледнолицые любят оружие с украшениями. Будь моим братом! И когда Великий дух пошлет нас охотиться в страну душ, пусть воины повесят наши соединенные томагавки у входа в Совет».

Таков был бесхитростный поступок, которому совершенно невинная шутка должна была придать забавную трагикомичность».

Первый концерт вызвал некоторое замешательство среди фанатиков классической музыки, хотя пресса, воздавая должное гениальному новатору, объясняла:

«Берлиоз не желает нам нравиться, он хочет быть самобытным. …Он ищет освобождения своего искусства, не знающего никаких границ, никаких преград. Он может признавать лишь законы своего желания, своей фантазии, всегда заполненной образами… Его можно было бы именовать «музыкальным Брегелем преисподней», но без святого Антония… Рядом с «Шабашем» из «Фантастической» «Волчье ущелье» Вебера могло бы сойти за колыбельную песню».

Как правильно понят, как хорошо определен Гектор в этих строках.

Результат второго концерта (22 февраля), состоявшегося после блестящего выступления в Дрездене, где Рихард Вагнер помогал ему на репетициях, – неистовое поклонение немецкой публики, даже самой приверженной традициям.

Гектор дирижировал, в частности, своим «Реквиемом» и получил то чудесное одобрение, которое возвышает, освящает и облагораживает, составляя веху в жизни.

«Шуман, – писал Гектор д'Ортигу, – молчаливый Шуман, которого я увидел в зале, был весь наэлектризован «Дароприношением» из моего «Реквиема»; к великому удивлению тех, кто его знал, он открыл рот, чтобы сказать, взяв меня за руку:

– Этот «offertorium» превосходит все!

И действительно, – продолжал Гектор, – ничто не производило на немецкую публику подобного впечатления. Лейпцигские газеты несколько дней кряду не прекращали писать и требовать исполнения «Реквиема» целиком…»

Чудо, что Гектор смог добиться такого признания. Его музыка чувств и ощущений, одним словом, психологическая музыка, чуждая грамматике гармонии, действительно, потрясая душу, заставляла умолкнуть разум. Потому, что «в мирном небе старых неподвижных звезд германского небосвода» был лишь один бог, единственный непогрешимый бог, восседавший на своем троне из строгого синтаксиса и точной логики. Этим богом был Бах – кантор церкви святого Фомы.

Но вот сила чувства, исходящего от Гектора, привела жителей Лейпцига в восхищение – более того, погрузила в раздумье.

И, заканчивая рассказ о Лейпциге, приводим письмо, посланное Гектором Стефану Геллеру, которое кажется нам очень важным:

«Вы просите меня ответить, обладают ли музыкальные умы Лейпцига хорошим музыкальным чутьем или привлекает ли их по крайней мере то, что мы с вами называем прекрасным?

– Не хочу.

– Правда ли, что символ веры всех, кто претендует на любовь к высокому и серьезному искусству, таков: «Нет бога, кроме Баха, и Мендельсон – пророк его?»

– Не должен.

– Хорош ли состав театра и очень ли заблуждается публика, забавляясь на легких операх Лортцинга, которые там часто ставят?

– Не могу.

– Читал или слышал ли я какие-нибудь из тех старинных пятиголосных месс с остинатным басом, которые так высоко ценят в Лейпциге?

– Не знаю…»

Какое же чувство скрывал Гектор за этой загадочной манерой разговора? Может быть, он, архитектор свободной фантазии, не желая в том признаться, любовался высокой традицией, которой своей вулканической музыкой намеревался пропеть отходную?

И выражают ли правду последние слова: «Не знаю»? Нет, он знал. Он ходил слушать «Страсти по Матфею» – сочинение, спавшее, казалось, последним сном в дальнем углу библиотеки, пока его не раскопал там Феликс Мендельсон. Бесспорно, во время исполнения этой вещи Гектора душило волнение, и вот что немедля написал этот не познавший себя верующий:

«Исполнение вокальных месс было для меня чем-то неслыханным: первое tutti обоих хоров меня поразило. Я никак не ожидал такого урагана гармоний. Нужно видеть воочию, чтобы поверить в то благоговение и восхищение, с какими немецкая публика слушает подобные сочинения. Стоит такая тишина, будто присутствуешь не на концерте, а на богослужении, и действительно именно так и должно слушать эту музыку. Баха боготворят и в него верят, ни на миг не помышляя, что в его божественности можно усомниться. Еретик вызвал бы ужас, Баха запрещается даже обсуждать. Бах есть Бах, как бог есть бог».

«Поставил ли Гектор под сомнение божественность Баха? – задается вопросом Пурталес. – Был ли он ужасным еретиком? Спорный вопрос. Может быть, он завидовал Баху и его столь безупречному величию, как Ницше завидовал Иисусу Христу».

Брауншвейг (9 марта). «Превосходнейший оркестр, – пишет Гектор, – и полный зал. Восхищение, на «бис» вызывают даже «мяукающую» Марию Ресио.

«После исполнения фрагмента из «Ромео» – буря аплодисментов. Ложи, партер, весь зал кричит и хлопает в ладоши, смычки скользят по скрипкам и контрабасам, извергают громы литавры, бьет барабан и трубы, валторны, тромбоны выводят на разные лады свои громкие фанфарные звуки… Вдруг все стихло… Капельмейстер направляется к Берлиозу, торжественно поздравляет его и покрывает цветами пюпитр и партитуру «Ромео».

Крики, аплодисменты, фанфары… Потом банкет на сто пятьдесят персон. Тосты, приветствия…» Ртуть в термометре общественного мнения поднималась все выше и выше.

«Меня ценят здесь больше, – повторял про себя Гектор, – чем на моей родине, хотя я к ней по-сыновьи нежно привязан», Гамбург.

«Блестящее исполнение, – рассказывал Гектор, – многочисленная аудитория, умная и теплая, сделала этот концерт одним из лучших, которые я дал в Германии; каватина из «Бенвенуто» была пропета женой самого директора. После каждой вещи музыканты, сидевшие возле моего пюпитра, повторяли мне тихим голосом:

– О сударь! Наше почтение, наше почтение!

От волнения они не могли прибавить ни слова…» И Кребс, до умопомрачения приверженный к традиционной школе, заявил Гектору (хотя неизвестно, было ли это похвалой):

– Через несколько лет ваша музыка облетит всю Германию. Она станет здесь популярной, и это будет Отметим, что это выступление Берлиоза вызвало такое волнение, что Роберт Грипенкерк издал целый труд о пребывании Гектора в Брауншвейге и завязал с шумановской «Нейе цайтшрифт фюр мюзик» ученый спор о «французском Бетховене». Отметим также, что музыканты приложили столько усердия, что контрабасист, содрав при исполнении пиччикато кожу на указательном пальце правой руки, стоически продолжал играть, несмотря на сильное кровотечение, Какое отличие от Парижа, где инструменталисты во время репетиций читали романы или писали любовные письма! большим несчастьем. Какие она вызовет подражания! Какой стиль! Какие безумства! Для искусства было бы лучше, если бы вы совсем не родились!

В этих прочувствованных словах было заключено признание власти берлиозовской музыки над душами слушателей.

Наконец, Берлин (28 марта), где Гектор общался с Мейербером, командовавшим там музыкальными силами.

20 апреля в роскошном зале Оперы был дан первый концерт; мастерское исполнение и несмолкаемые аплодисменты. Его величество король Пруссии Фридрих Вильгельм IV пригласил Гектора во дворец и пообещал ему – неслыханный почет! – присутствовать на его втором концерте. И, желая оказать композитору особую честь, он тут же преподнес ему приятный сюрприз: за плотным бархатным занавесом в самом величественном зале дворца был скрыт оркестр из трехсот двадцати музыкантов. Неожиданно король подал незаметный знак: открылся огромный занавес, и торжественно грянула увертюра «Тайные судьи».

Его величество, верный своему обещанию, специально приехал из Потсдама аплодировать великому французскому композитору и попросить у него в исключительно лестных выражениях копию «Праздника у Капулетти» для «популяризации в Пруссии».

«Таким образом, представитель «Молодой Франции» был сенсационной достопримечательностью, модным великим человеком».

Ганновер.

Местная критика, признавшая гениальность композитора, восхищалась смелостью его идей, глубоким знанием каждого инструмента, умением достигнуть самых интересных эффектов.

Ганноверский кронпринц своим присутствием еще усилил блеск фестиваля.

«Я имел честь беседовать с ним за несколько минут перед моим отъездом, – писал Гектор, – и считаю себя счастливым оттого, что смог узнать его приветливость, изящество манер и изысканность ума, ничуть не пострадавшего от постигшего его ужасного несчастья (потери зрения)».

Дармштадт.

Единодушное и взволнованное одобрение аудитории.

 

II

А теперь, увы, надо было возвращаться, чтобы давать отпор интриганам и наперекор стихиям устраивать концерты; нужно было также вернуться к супружеской жизни или окончательно порвать. Последнее терзало его до боли.

Во время долгих странствий, среди оваций и лавров образ жены и маленького Луи никогда не стирался у него из памяти. Он посылал им все свободные деньги и беспрестанно винил себя в том, что разбил их жизнь и принес в жертву их счастье. Он все еще любил Гэрриет, свою Офелию, и боготворил шестилетнего сына, оплакивая жестокую судьбу этого чистого создания, в которой был повинен он сам – его отец.

Но мог ли он вновь завязать отношения с женщиной, ожесточенной ревностью, озлобленной уходом со сцены и потерей успеха, предпочитавшей ныне скорее лишать себя хлеба, чем вина?

Разумеется, данная им некогда клятва верной и вечной любви жгла ему сердце, но он не представлял себе, что сможет когда-нибудь возродить умершую идиллию.

20 мая он приехал в Париж, но не вернулся на улицу Лондр.

Впрочем, как смог бы он это сделать? Мария Ресио не отходила от него ни на минуту, опасаясь нового бегства.

И тем не менее на другой же день он помчался к жене и дорогому сыну.

Он был на этот раз сдержан, корректен, взволнован. Говорили даже, будто на его ресницах задрожала слеза, когда у него на руках пристроился мальчуган, ища тепла и нежности.

Кто знает? Может быть, в голове маленького Луи проносились такие мысли: «Все мои товарищи живут со своими отцами. Почему так далеко от нас должен быть мой? Мне так хотелось бы приласкать его, ведь его так несправедливо обижают».

Непокорный лев, в ком инстинкт борьбы не иссушил чувств, все понимал. Он молчал. Он страдал.

Но, несмотря на нежность и муки свидания, Гектор и Гэрриет быстро договорились, что не будут возобновлять тягостного супружества. Гектор пообещал часто приходить и полностью содержать свою семью.

Бедный Гектор! Теперь тебе предстоит еще больше марать бумаги, еще чаще обивать пороги редакций газет и умножить бессонные ночи, и без того нередкие.

И он немедленно начал вновь писать фельетоны в «Деба», приносившие заработок, мучения и служившие оружием, продолжая между тем сочинять новое произведение – «Кровавую монахиню».

Упорная, изнурительная, рабская работа; едва ему удавалось выкроить свободную монету, он спешил к сыну и Гэрриет, ставшей ему добрым другом, хотя иногда она забывалась и в ней вновь внезапно пробуждалась ревность. Может быть, слово «ревность» принижает истинное чувство, ее одушевлявшее; следовало сказать «забота о чести Гектора», поскольку последний оказался жертвой мяукающей Марии и ее святейшей матушки, достойной сеньоры Мартин Соетера де Вильяс Ресио; и та и другая походили на вампиров, сосущих из него кровь до последней капли. Так, оплачиваемая им квартира была нанята на имя сей благородной дамы, которой Гектор, как и Маржи, выплачивал ежеквартальное содержание, а сверх того взносы за аренду мебели. Взамен эта «милосердная» душа соглашалась играть по отношению к фальшивой чете роль нежной маменьки.

Так можно ли удивляться, что Гэрриет страдала оттого, что Гектор был до такой степени унижен.

Сколько раз неистовый композитор с бранью уступал под напором назойливости, пересиливавшей его отвращение, сколько раз, раздираемый укорами совести и раскаянием, клял судьбу, пославшую ему Марию!

Теперь ему казалось, что подле жены он находил временное успокоение. У нее в доме он получал почту; Гектор охотно говорил о Гэрриет, силясь таким образом спасти свою репутацию перед жестокой к нему парижской публикой.

Нет, сердце Гектора, вынужденного напрягать силы и закаляться для беспрестанной борьбы, и впрямь не было каменным.

Ревностные приверженцы спрашивали Гектора:

– Почему не стало концертов? Ими ты мог бы одолеть врагов и утвердить свое превосходство.

– Две семьи и непрерывное напряжение сил… Не дашь ли ты угаснуть своему светильнику?

– Скоро мой час настанет, вооружитесь терпением, – отвечал он.

По правде говоря, он чувствовал себя уязвленным. Он надеялся после триумфального марша за границей, который освещали его «Бюллетени Великой армии», публиковавшиеся в парижской прессе, найти на своей, суровой к нему родине теплый прием, отмеченный раскаянием и любовью. На деле он нашел во Франции недоверие, те же насмешки и ту же враждебность, что безжалостно преследовали его и раньше.

– Как же так? – возмущался он. – Взволнованные залы, воздававшие хвалу владыки, лавры и банкеты в музыкальной Германии – разве все это мне приснилось? Почему лишь Франция пренебрегает мною?

Беспощадная «Шаривари» более не острила. Не было ни насмешек, ни острословья. Одна лишь жестокая ненависть. Она неумолимо изливала желчь, силясь поразить его насмерть.

Человек, покидая родину, увозит ее в своем сознании. И успехи, достигнутые им, ничего не стоят, если не находят отзвука и в том уголке, где он рожден, где любил и страдал. В мечтах он видел свое возвращение среди неистовых приветствий, видел, как девушка, подобная ангелу, возлагает на его голову венок, дающий бессмертие. И каким разочарованием для Гектора была эта ненависть к нему, человеку, повинному в том, что его гений сиял за пределами родины! Однако его никогда не посещало уныние, была лишь, горечь.

 

III

Шли дни, недели, месяцы. Не отступит ли он, несмотря на твердость на словах?

Нет, никогда! Судьба пожелала, чтобы он всегда жил со шпагой в руке, чтобы защищался и бил наповал. Ну что ж, быть посему!

19 ноября он появился, наконец, перед парижской публикой в зале Консерватории. Расхорохорившийся петух, ставший в боевую позу. Успех? Он не допускал и тени сомнения, но тревожился по поводу численности и боеспособности своей «гвардии», вожди которой, хотя и полные решимости, были в смятении: недавно, случилось важнейшее событие – умер романтизм.

Прошли дни, когда люди из «Молодой Франции» с развевающимися волосами и в ярких жилетах бились в кровь, чтобы навсегда покончить с древними канонами, деспотично стоящими у власти. Романтизм, рожденный вместе с «Эрнани», испустил дух в возрасте тринадцати лет, в день постановки «Бургграфов» 7 марта 1843 года. «Подагрики» убили воображение и чувствительность, отвагу и яркость красок. То был возврат к сухому разуму, лишенному крыльев и звучных аккордов. Конец восторгам и развевающимся на ветру рыцарским султанам! Да здравствует холодная пошлость, увешанная лентами! Безвкусица торжествует.

Чем был этот концерт после гибели романтизма?

Заглянем в музыкальный отчет. Если определить его одним словом, то он был триумфом.

«Аплодисменты, топот… – писал Т. Лабар во «Франс мюзикаль», – это было прекрасно, трижды прекрасно!» Тем не менее свирепые хулители Гектора вновь разбушевались, разжигая его травлю. А между тем с какой тонкостью подходили к его оценке за границей!

Вот, в частности, что писал Вист:

«Берлиоз познал все радости и горести славы. Ему была пожалована золотая корона и богато украшенная дирижерская палочка. Критика терзала его. Постоянные преувеличения как в похвалах, так и в порицаниях… Но это-то и доказывает лучше всего подлинную ценность человека. Повсюду, где Берлиоз появляется со своей музыкой, он пробуждает жаркие страсти…»

И уместно добавить: «Там – любовь и уважение как к человеку, так и к его творениям, там признание того, что прогресс может родиться лишь в столкновении теорий. Во Франции по адресу Гектора и его гения резкая, ядовитая критика и клевета».

Великий боже, до каких же пор так будет продолжаться?

 

IV

Однако Гектор глух к брани и насмешкам, он не без основания считает свой последний концерт блестящей удачей. Ему кажется, что настал час любыми средствами добиваться цели. Он силится получить директорский жезл в Опере, который предоставил бы ему музыкальную диктатуру. И, подготавливая фестиваль, он осаждает Оперу.

Музыканты на его стороне, так как сборы от фестиваля пойдут в их пенсионную кассу.

В Опере каждый день чинят новые препятствия, переносят сроки. Благовидные предлоги, увертки… Пытаются воспользоваться вызывающим упорством Берлиоза. Возбуждают соперничество певцов. Невозможно согласовать программу…

Еще целый месяц выясняли претензии, состязались в честолюбии, вели переговоры.

Шансы Гектора заполучить директорский жезл и занять таким образом прочное, надежное положение, дающее шесть тысяч франков жалованья, с каждым днем все уменьшались и уменьшались.

В конце концов Гектор был оттеснен. Коварство врагов еще раз восторжествовало над его гением.

 

V

9 декабря

День сорокалетия Гектора. Дадим его портрет. Вот как его описывает верный д'Ортиг:

«Гектор Берлиоз среднего роста, но хорошо сложен. Однако сидя он кажется гораздо крупнее, вне сомнения, из-за мужественного облика. Черты лица красивы и весьма резко обозначены: орлиный нос, тонкие губы и маленький рот, выступающий подбородок, глубоко посаженные глаза с пронзительным взглядом, иногда подернутые пеленой томной меланхолии; волны длинных светлых волос затеняют уже изборожденный морщинами лоб, хранящий следы бурных страстей, с самого детства волновавших его душу».

Любопытный портрет Берлиоза того времени оставил нам и Барбе д'Оревильи: «Я видел его единожды, но он глубоко меня поразил. Он был еще молод. Взъерошенный рыжеватый блондин, нервозный и угловатый. У него был орлиный нос и странная внешность зверя, каких изображают на гербах. Хмуростью и выражением лица он напоминал льва, снятого с площадки в Тюильри, который с угрюмым видом разрывал змею. И он, безусловно, растерзал ее, но еще больше он уничтожил той мошкары, тех гнусных отбросов земли, что причиняли, согласно басне, страдания царю зверей и которых он мог бы просто презреть. Огромный артист, обуреваемый гневом Самсона против филистимлян, он не остынет никогда в жизни – ни на один день, ни на одну минуту…»

 

1844

 

I

3 февраля. Первое исполнение в зале Герца «Римского карнавала», и Гектор, как обычно, уплатил дань злословию, подлой зависти и лютой ненависти.

В это время он пишет свой шедевр – «Музыкальное путешествие в Германию и Италию», где остроумие и тонкость состязаются с совершенством стиля. Гектор блещет богатой эрудицией, ему широко открыты области человеческих знаний! Фразы чаруют изяществом, слово – образностью и колоритом.

Его стройное, глубокое произведение было тут же переведено на немецкий язык и вышло одновременно в Лейпциге и Гамбурге, где каждый считал своим долгом его прочитать, испытывая при этом наслаждение.

И только Франция из-за козней интриганов бойкотировала замечательную книгу.

В ту же пору Шоненбергер издал знаменитый «Трактат по инструментовке», где Гектор «мастерски обобщил свой опыт дирижера и выразил пожелания будущим музыкантам». На прекрасное исследование не было ни одной рецензии, лишь несколько хвалебных откликов в дружественных газетах.

6 апреля

Новый концерт в Комической опере. И снова враждебный прием.

 

II

В мае открылась Выставка промышленных изделий.

По случаю ее закрытия Гектор вместе с распорядителем пышных празднеств И. Штраусом, замыслил устроить грандиозный фестиваль с выступлением огромного оркестра.

«Его паузы, – предсказывал Гектор, – будут возвышенны, как сон океана, его волнение уподобится урагану в тропиках, его взрывы – громам вулканов. Здесь будут и стоны, и шепот, и таинственные звуки девственных лесов, вопли, мольбы, победные и траурные песни народа с широкой душой, горячим сердцем, необузданными страстями. Его молчание своей торжественностью навеет страх, и самые непокорные умы содрогнутся, услышав крещендо, нарастающее, словно необъятный и величественный пожар!..»

Какой стиль! Воистину им могли бы гордиться лучшие литераторы.

По его плану грандиозный фестиваль должен был продолжаться три дня: сначала концерт под открытым небом, затем бал и в заключение банкет. Небывалое дело – оркестр должен был насчитывать тысячу исполнителей. Как известно, Гектор испытывал отвращение к заурядному, он всегда искал сенсаций.

Но тут возникло непредвиденное препятствие: чтобы организовать подобные торжества, необходимо было добиться разрешения префекта полиции. А высокопоставленный чиновник ответил на прошение Гектора категорическим отказом. Какие махинации послужили тому причиной? Достоверно неизвестно. Возможно, что лицемерный Габенек, враждебный ко всему, что Гектор предпринимал, внушил сему защитнику общественного порядка во время секретной аудиенции мысль об угрозе серьезных волнений. Как поведут себя перед гигантским оркестром тысячи разношерстных и возбужденных слушателей? Начнись беспорядки, сможет ли кто успокоить публику?

А банкет? Из-за него будут запружены Елисейские поля! Какая опасность, да еще в двух шагах от дворца Тюильри!

Искусство значило мало. Вероломный дирижер, которого Гектор с полным основанием не желал подпускать к концерту, бил в точку, делая ставку на страх префекта перед ответственностью.

Итак, полиция сказала: «Нет!» И по Парижу тут же прошел слух, будто грандиозные празднества, задуманные вулканическим композитором, были мертворожденными. Тогда во враждебном стане вспыхнуло веселье: больше холеры там боялись успеха концерта, который мог бы стать легендарным.

Увы, ничто не давалось нашему неутомимому борцу сразу, легко. Для него все обращалось в трудности. Недаром же он твердит: «Чем больше артист, тем больше он должен страдать».

Но Гектор не признал поражения.

Силой доводов, неугасимым огнем веры в торжество предприятия он сумел убедить его величество Андре Бертена, с мнением которого считался двор. И вот властный голос зазвучал во всех министерствах, ратуя за такой концерт.

О власть прессы, повелевающей общественным мнением! Префект, распекаемый своими начальниками, словно попавшийся на шалости мальчишка, принес повинную и, отказавшись от собственного решения, разрешил концерт без всяких ограничений.

Итак, Гектор перед всем Парижем, съехавшимся, чтобы ему рукоплескать (на это он рассчитывал), скоро будет своей воспламеняющей палочкой победоносно командовать целой армией музыкантов.

Великое событие, какого еще никогда не было!

Ликование безжалостной клики, к которой тайно принадлежал Габенек, сменилось растерянностью.

Что же предпримет клика, как изольет свою злобу? Посмотрим.

Наступило 1 августа.

Задолго до начала концерта Париж пришел в движение. По всем улицам кареты, кареты и снова кареты. Все едут на фестиваль. Скоро публика наводнила огромный зал машин. Давка. Больше шести тысяч человек!

Первый дирижер Гектор, забравшись на самый верх, управляет семью вторыми дирижерами, которые повторяют для тысячи оркестрантов движения главной палочки.

В программе фигурировала, в частности, «Песня промышленников» на слова Адольфа Дюма. Каждая исполнявшаяся вещь восхищала публику. Гектора беспрерывно (говорят, двадцать раз) прерывали неистовые возгласы «браво» и исступленные аплодисменты, сигнал к которым подавал лично его королевское высочество герцог де Монпансье.

Когда чудесно слившиеся воедино звуки тысячи инструментов достигали наивысшего напряжения, казалось, будто вся планета заполнена безбрежным океаном музыки, и сердца замирали от неведомого очарования. Затерянные в этом окружении заговорщики, пришедшие сеять: замешательство и смуту, были вынуждены, кипя злобой, отступиться от своих замыслов и затихнуть.

Однако на другой день они развернули общее наступление против Гектора, которого еще никогда столь гнусно не атаковали перьями и карандашами. Они с омерзительным бесстыдством отрицали очевидные факты, называли сияющее солнце кромешной мглой.

Выручка от концерта составила 37 тысяч франков. Но после всех расчетов Гектору осталось всего 800 франков, хотя он и получил в придачу волнующее свидетельство уважения и восхищения.

«Господин герцог де Монпансье, сын короля, в знак большого удовлетворения от фестиваля велел послать знаменитому композитору великолепную фарфоровую вазу».

 

III

Но напряжение, необходимое, чтобы все организовать, уладить и согласовать, измотало Гектора. Его орлиное лицо цветом напоминало теперь старый пергамент. Широкие темные круги обрамляли большие грустные глаза.

На другой день после музыкального фестиваля Гектор, еще пребывающий в лихорадочном возбуждении от триумфа, повстречал своего бывшего учителя анатомии Амюсса, призвавшего его к осторожности:

– Остерегайтесь тифозной горячки, – сказал тот.

В «Мемуарах» Гектор рассказывает:

«– Ну что ж, не будем откладывать назавтра, пустите мне кровь сейчас, – ответил я ему.

Я без промедления скинул одежду. Амюсса обильно пустил мне кровь и сказал:

– А теперь сделайте мне одолжение, покиньте Париж, и как можно скорей. Отправляйтесь на Гиерские острова, в Канны, Ниццу, куда угодно, но только поезжайте на юг, дышите морским воздухом и не думайте больше обо всех тех вещах, что горячат вашу кровь и возбуждают вашу нервную систему, уже и так столь раздраженную. Прощайте, отбросьте все сомнения».

И Гектор, наверное, подумал:

«Как видно, это судьба. Бог посылает мне одновременно и усталость и средство от нее отделаться».

С довольным видом он ощупал свой карман и убедился, что 800 франков, принесенных фестивалем, спокойно лежат на месте.

 

IV

Ницца.

Приехав сюда, Гектор воскликнул:

– Ницца! Моя тайная мечта, рай, достойный стать пристанищем после стольких странствий!

Его опьяняло очарование этого города-цветка, города-благоухания, города-поцелуя, и он внезапно почувствовал потребность в отдыхе и спокойной жизни. Он, ураган, чья жизнь состояла сплошь из вызовов, брошенных или принятых, радовался передышке.

По правде говоря, передышке недолгой.

Действительно, едва он отдышался, едва его бледное лицо вновь окрасил румянец, он воспылал нетерпеливым желанием броситься в бой, страдая оттого, что он называл «болезнью одиночества», которая является и болезнью раздумья.

Свидание с прошлым! Мысли невольно возвращали его к первому приезду в Ниццу из-за коварной Камиллы Мок…

«Я дешево отделался!» – говорил он себе и, размышляя о любви, вызывал в памяти (какая сердечная рана!) Офелию – свою жену и мать своего ребенка… Ныне он испытывал тиранию Марии! Какая же из женщин была наиболее достойна его любви? Конечно, та, которую он вырвал у театра и успеха, та, что родила ему сына и ныне, покинутая им, пытается забыться в вине.

В Ницце он восторгался солнцем, потому что солнце – могучая сила, потому что оно побеждает. По ночам, когда разливалась таинственная тишина, он любил слушать тяжелое дыхание моря, мечтая, чтобы разразилась гроза; и в одну из ночей, как бы по его воле, внезапно загремел гром и вздыбились во тьме валы, подобные призракам.

О, как величествен неистовый концерт моря! Дождь со свистом и стоном уходил вдаль под порывами ветра, который, воя, требовал пространства. И пока ревели разгневанные волны, робкий месяц прятался за темные тучи.

Какая музыка людей способна так возбудить зрение, слух и разум? Какой великолепный праздник!

«Вот где настоящая музыка! – Думал Гектор. – Подобно природе во гневе, симфоническое произведение должно вызывать массу чувств, чтобы околдовать, зажечь, поразить душу.

Когда море и буря ослепляют или вызывают ужас своим величием, разве подчиняются они правилам? Подобно природе, артист должен творить в полной независимости и стремиться лишь расковать человеческие души».

Наследники Керубини! Прошу вас, довольно споров об искусстве. Зачем вы спорите? Где начинается романтизм, фантазия? Где кончается ортодоксальность? Ваши препирательства не стоят выеденного яйца. Все равно что спорить о том, какого пола ангелы.

Нам это безразлично, мы хотим волноваться, хотим переживать. Не все ль равно, что пить, лишь бы во хмелю быть!

Но довольно!

 

V

– Моя шпага заржавеет в ножнах! – воскликнул в один прекрасный день Гектор. – Пора возвращаться в Париж!

Тем более, что последнее су из восьмиста франков, заработанных на фестивале, уже улетучилось.

Середина сентября

Париж встречает Гектора враждебно. Интриганы без устали лили на него гнусную клевету; днем и ночью они только и помышляли, как бы полнее в своих интересах использовать его отсутствие.

Что делать? Две семьи – и весь в долгах. Где искать путь спасения?

Провидение пришло ему на помощь.

Адольф Франкони, директор Олимпийского цирка, присутствовавший на знаменитом фестивале, счел Гектора человеком, умеющим беспримерно увлекать людей. Франкони слыл весельчаком, какие часто встречаются в кругах, где любят развлекаться, и был предприимчив соразмерно своим крупным доходам. Однажды он пришел в «Деба» и обратился к Гектору:

– Я вас видел, слышал, – и я восхищен. Предоставляю вам Олимпийский цирк для организации концертов.

– Превосходно! Но на каких условиях?

– Все расходы за мой счет.

– А доходы?

– Будут поделены.

В ответ вместо обычного «тысяча чертей!» Гектор воскликнул:

– Слава тебе, господи! Я ваш!

 

1845

 

I

Январь

Пройдем мимо хлопот, репетиций, рекламы, борьбы, достигшей теперь апогея.

Первый концерт. Почти полный провал. Париж был обманут и объявил бойкот. Клеветнические статьи победили.

«Шаривари» рядом с колючими, насмешливыми эпиграммами поместила литографию, изображающую концерт: на переднем плане арабские вожди, «приехавшие во Францию, чтобы все увидеть и услышать», корчатся в своих бурнусах от ужаса, заткнув уши и, как удавленные, разинув рты. В глубине, среди оркестра из труб и тарелок, вырисовывается тощий профиль Берлиоза, выпялившего грудь, полы его одежды и волосы вздыблены ураганным ветром.

После второго концерта кажется, что предприятие провалилось, однако Гектор настаивает на продолжении.

Третий концерт вызвал тревогу, но Гектор все еще упорствовал.

После четвертого ему пришлось отказаться от продолжения. Франкони потерпел большой убыток.

И вновь мучительный вопрос! что делать дальше?

«Увы, ничего не осталось – ни концертов, ни театров. Все для него закрыто. Несправедливый и глупый мир, ты обречен потреблять третьесортные товары. Двадцать лет трудов и борьбы, произведения, которые, он уверен, будут жить… И все напрасно! Симфонии, куда он вложил всю свою жизнь, все свое сердце, обречены на безмолвие и медленную смерть, партитуры истлевают в папках! Его гений, его созидательная сила, его потребность в излиянии чувств пожизненно заточены в темницу».

 

II

– Попытайтесь совершить блистательное турне в провинцию, – советовали ему.

– В провинцию? Если бы она не была отравлена Мейербером и Россини, чванливыми властелинами французских театров!

Но разве был у Гектора выбор? Разумеется, нет!

И он отправился на юг.

В Марселе и Лионе его ждал прохладный, разочаровывающий прием.

Как он и опасался, вся страна страдала неизлечимым россинизмом и мейерберизмом.

Тогда он возвратился в столицу, кляня итальянца и немца, высочайше повелевавших во Франции, где к нему, французу, относились с суровым осуждением.

То, что они иностранцы, куда ни шло; дух французского либерализма легко допускает, что искусство не имеет родины. Разве он сам, Гектор, не познал в Германии головокружительный успех? Он бы искренне порадовался всемогуществу нового Бетховена или Шумана, чья душа гармонично роднилась с его душой, но между ним и обоими узурпаторами славы со скверным музыкальным почерком зияла пропасть.

Что же делать дальше? За что взяться?

 

III

Но вот судьба даровала ему передышку, временный покой. До завтра, мрачные мысли, до завтра, трудные решения!

Август

Лист, человек неистощимой доброты, несколько лет собирал по всему миру пожертвования, чтобы в Бонне, родном городе Бетховена, воздвигнуть памятник этому гиганту музыки. Наконец, средства собраны, статуя отлита, все музыкальные знаменитости и самые выдающиеся люди Европы приглашены почтить память гения. Гектор в обществе известного критика Жюля Жанена, чьи авторитетные высказывания не подлежали обсуждению, приехал в Бонн представлять газету «Деба».

Прусский король и английские коронованные особы своим присутствием придали открытию еще большую пышность. Никогда не собиралось столько музыкальных знаменитостей, чтобы воздать запоздалые почести непризнанному гиганту. Здесь были воклюзец Фелисьен Давид, вознесенный на вершину славы благодаря модным во Франции «Пустыне» и «Ласточкам», композитор-виртуоз Леон Крейцер, Мегюль из Льежа, Мошелес, Гур из Франкфурта, Шпор из Касселя и добрый Шиндлер, на чьей визитной карточке были лишь слова «друг Бетховена».

Какое окружение! Какая радость для Гектора ощутить свою славу! И вправду, все его знают, каждый оказывает ему внимание. «Но почему все иначе в моей стране?» – думал он с болью и часто на другом берегу Рейна, в Кенигсвинтере, где он любил уединяться, разговаривал в мечтах с духом Бетховена:

«…Судьба преследовала тебя, отняв у тебя звуки. Несчастный глухой! Может ли быть большее горе для композитора?

…Но, несмотря на твой гений и недуг, тебя безжалостно истязали. Как и меня.

И, однако, свою кровь и плоть ты перегонял в хмель для людей.

…Итальянец Россини царствовал и в твоей стране, тебя же считали чудаковатым стариком. И когда ты узнал, что Вена в знак признательности преподнесла ему на серебряном подносе кругленький капиталец, ты, умирающий от голода у себя дома, и не подумал посылать проклятия на голову пришельца. Почему не удалось изведать мне, великий учитель, счастливую судьбу Роберта Шумана, моего брата по романтизму, который нашел на твоей могиле перо, посланное, как видно, самим тобою и вдохновившее его на самые безупречные шедевры?..»

 

IV

Возвращение. Военный совет чистокровных, истинных, ультрапреданных. Председательствует Гектор. Вместе со своими приверженцами, еще большими берлиозцами, чем он сам, Гектор решил:

«Я попрошу заграницу просветить мою страну». Тут наступил миг взволнованной тишины, потому что все фанатичные романтики по-сыновьи любили свою милую Францию.

Сколько дел надо урегулировать! И прежде всего денежные. Гектор по обыкновению на мели. Нигде ни гроша, хоть обшарь все карманы и перерой ящики.

Необходимо принять меры. Его портной с каменным сердцем поддался жалости и не без тревоги принял векселя, хотя и очень краткосрочные. Мясники, булочники – поставщики законной и незаконной семьи, – слава богу, подождут с уплатой долга. Гэрриет и маленький Луи в отсутствие Гектора будут стойко выносить нужду. Когда они сообщили о своей решимости, старый бесстрашный борец с орлиной внешностью не мог удержать слез.

Гектор, как и во время прошлого путешествия, оставит им свое жалованье.

Наконец, несколько преданных друзей, подобно богомольцам, возложившим на алтарь свои сердца, полные горячей веры, устроили складчину на поездку Гектору.

А теперь в путь!

Он везет с собой пожитки, надежды и, увы, Марию Ресио!

Оставь сомнения, Гектор. Пословица говорит: «Несть пророка в своем отечестве». Поезжай за границу, где тебя понимают и ценят, а потом возвращайся с лавровым венком. Попытай там свое счастье; твои злобные преследователи, приведенные в замешательство отзвуками твоих триумфов в мире, наконец, воздадут тебе должное, покорно сложат оружие. Особенно если ты принесешь покаяние.

Покаяться? Этому не бывать никогда!

Повторим, что Гектор предпочел бы смерть отречению. Он с жалостью относится к еретикам и презирает вероотступников.

 

V

3 ноября

Приезд в Вену.

Три концерта, затем, по единодушному требованию, четвертый, не предусмотренный программой. «Римский карнавал» приходилось исполнять два, а то и три раза.

Гектор принят в избранных салонах и щедро раздает автографы.

8 городе только и говорят, что о французском маэстро. «Сногсшибательный успех, – писал последний своим друзьям. – Здесь дошли до того, что делают даже паштеты, носящие мое имя!..»

9 декабря был устроен большой банкет по случаю дня его рождения. Кто бы мог подумать об этом во Франции? Речи, портреты, лавровые венки, дирижерская палочка из позолоченного серебра.

30 декабря

Театр полон. Присутствуют кронпринц и его супруга, эрцгерцогиня София. Знаменитый критик Грильпарцер, проводя параллель между Гектором и Давидом, писал:

«Для меня Берлиоз – гений без таланта, а Давид – талант без гения».

Вот некоторые высказывания прессы:

«Господин Берлиоз – своего рода умственная закваска, приводящая в брожение все умы…»

«Господин Берлиоз – это музыкальное землетрясение…»

 

VI

А теперь остановимся ненадолго на одном важном событии.

Пока следовали друг за другом шумные концерты и бешеные овации, Гектор продолжал сочинять. Умиротворенный и окруженный славой, он удваивает веру в себя и в свои силы. Он возобновляет работу над «Восемью сценами из «Фауста», желая слить их в единое произведение.

На борту пароходов, мечтая над древним, окруженным легендами Дунаем, в случайных живописных харчевнях, в заснеженных лесах, где голые деревья объяты трепетом и плачут тяжелыми хрустальными слезами по яркому ушедшему лету, возле высоких каминов, где резво пляшут, свистят и поют языки пламени, – повсюду, прислушиваясь и наблюдая, Гектор работает. Везде у него рождаются идеи, он вынашивает их, наделяет душой и величием.

Так рождаются «величественное обращение к природе», «Сцена на берегах Эльбы», «Балет сильфов» и бессмертный «Венгерский марш».

Но подозревал ли он, что воздвигает в этот момент самый поразительный музыкальный памятник своего века?

Безусловно, нет. Еще меньше, видимо, подозревала о том Мария Ресио, изумлявшая всех своим бурным темпераментом. Она постоянно только мешала его работе. Она отчитывала, приказывала, не задумываясь о том, что прерывает творческую мысль гения.

– Гектор, я нашла только одну мою туфлю. Посмотри скорей под кроватью.

И поскольку маэстро продолжает следовать за полетом озарившей его мысли, нетерпеливо добавляла:

– Ну же, Гектор, поскорее, я жду.

И великий творец ураганных ритмов подчинялся и раболепно шарил рукой, между тем как посетитель, его поклонник, пришедший, чтобы вблизи увидеть маэстро и задать ему несколько вопросов, поражался тому, до какой степени унижен великий человек.

Так Мария обломала когти льву, павшему к ее ногам.

И если хищник еще рычит, так только в своей партитуре.

Сколько героев, перед которыми трепетало все живое, были очарованы, приручены и так же преображались во влюбленных пажей.

Не была ли права Гэрриет, когда говорила Гектору:

– Пойми: если я и стремлюсь оторвать тебя от этой женщины, то не столько из уязвленной ревности, сколько заботясь о твоем достоинстве.

Вот слуга гостиницы «Голубая звезда», где они жили, принес несколько писем. Гектор не решается протянуть руку к почте, которую ждет. Ею овладевает Мария. Она читает одно письмо и яростно рвет, другое благоволит передать Гектору, произнеся сухо:

– Мы посмотрим, что ответить. Или даже еще решительней:

– Я над этим подумаю.

Иногда она долго и тщательно изучает бумагу послания, бросая на Гектора насмешливые и подозрительные взгляды, словно между видимыми строками проступают симпатические чернила.

Чтобы рассеять тягостное впечатление, которое испытывает оцепеневший и потерявший дар речи посетитель, Гектор что-то рассказывает, шутит – и все это с блеском, еще усиливающим его обаяние. Ум его искрится, словно фейерверк.

И верно, он неотразим, когда успех повергает его в радостное возбуждение.

Мария уже гневно смотрит на него, будто говорит: «Скоро ли все это кончится?»

Он и сам не прочь бы это прекратить и для того собирается выйти из дому.

Но разве он имеет право? Только с ней и в Оперу.

– Говорят тебе, Гектор, оставайся на месте, – приказывает она и принимается поносить его, не стесняясь в словах.

Однако, когда нужно, она превосходно изображает наивность и приветливость. Только вчера, добиваясь ангажемента у директора театра, она казалась таинственной и невинной в своей необычной красоте, лукаво опуская длинные шелковые ресницы, чтобы скрыть свой дерзкий взгляд.

Твой укротитель и тюремщик, Гектор, хорошо стережет тебя – покорившегося узника.

 

1846

 

I

Январь

Прага.

Три концерта, вызвавших у пражан неистовый восторг.

«Альгемейне музикалише цайтунг» писала:

«Берлиоз – гений, но он еще и француз; живость чувств, характерная для этого народа, находит выражение и в его произведениях».

Томас Шек, ставя Гектора Берлиоза выше самого Бетховена, восклицает: «Бетховен часто обычен, Берлиоз – никогда!»

А вот большая статья Ганслика из Праги, в которой все сказано:

«Для Берлиоза место и время не могли быть более благоприятными. Тесные оковы классицизма тяжело давили на пражан, между тем как музыкальным Институтом – Консерваторией руководил человек, признававший Бетховена только до Третьей симфонии. Пражане, держались за Гайдна, Моцарта, Шпора и Онслова; глубоко тронутые любезным заявлением Моцарта («пражане меня понимают»), они словно были реакционны в своих вкусах. Приход к руководству Консерваторией молодого и предприимчивого Киттля сломал лед. Последние произведения Бетховена, поэмы для оркестра Мендельсона разожгли публику; вскоре состоялось знакомство с Гаде и Гиллером, дошли до того, что рискнули исполнить «Пери» Шумана и увертюру к «Королю Лиру» Берлиоза. Несколько молодых дилетантов стали считать «Нойе Цайтшрифт» Шумана настольным изданием и под председательством ученого Амброса примкнули к «Братству Давида». Мы с воодушевлением играли Шумана и Берлиоза в ту пору; когда первого знали в самых крупных городах лишь как «мужа Клары Вик», а второго путали с Берио. Несколькими годами раньше Шуман с восторгом отметил гениальную оригинальность Берлиоза, представляя ее такими прекрасными словами: «Его музыка – сверкающая шпага. Пусть мое слово послужит ножнами для ее хранения».

«Германия, – продолжал Ганслик, – начала выправлять ту несправедливость, что совершила по отношению к Берлиозу Франция. Великий непризнанный композитор сам обернулся, наконец, к нам…

Увеличило и укрепило преклонение перед Берлиозом еще и то впечатление, какое произвели на нас его обаяние и ум, он артист до мозга костей. Художественный идеал поглотил его без остатка, и цель его усилий состояла исключительно в осуществлении того, что он в своем вечно неудовлетворенном порыве признавал великим и прекрасным. Его искусство, о котором можно иметь какое угодно мнение, отмечено удивительной честностью. Все, что есть практичного, расчетливого, эгоистичного и предвзятого, чуждо этому человеку с головой Юпитера…»

На этот раз соперники, Прага и Вена, были едины в своем неистовом восхищении. И Гектор в письме к друзьям скромно подвел итог: «Публика воспламенилась, словно пороховая бочка… Меня боготворили».

6 февраля

Пешт.

«Он велит развесить афиши с объявлением «Марши Ракоци» – военной песни мадьяров. Тотчас же «всколыхнулись национальные чувства» венгров».

«Публика опасалась профанации».

«Концертный зал переполнен, возбужден, может быть, враждебен. Как воспримут этот «Марш», своим звучанием напоминающий битву? В тот миг, когда он должен был, взмахнув палочкой, вызвать ураган звуков, его охватил страх. Волнение сжало горло… Он поднял руку. Позади ни шороха, холодная, застывшая, грозная тишина. Начало «пиано» тревожит и смущает венгров… Но вот звучит «крещендо» – бурный бег, несущаяся конница… Возбуждение битвы… «Глухой бой барабана, словно продолжительное эхо, разносится далеким пушечным выстрелом». В зале оживление… «Крещендо» все более и более зажигает; зал волнуется, бурлит, гудит… При «фортиссимо», которое он так долго сдерживал от криков и неслыханного топота, казалось, затряслись стены, и волосы у Берлиоза «стали дыбом». Он «затрясся от ужаса». Буря в оркестре казалась бессильной против извержения этого вулкана. Пришлось все начать сызнова… Венгры могли сдерживаться «от силы две-три секунды».

А то ли было бы, если бы они прослушали коду»!

Такой успех открыл Берлиозу увлекающую силу «Венгерского марша», превращенного им в настоящую оркестровую эпопею. Какая блестящая пьеса для финала акта оперы или заключения какой-нибудь части «драматической легенды».

Бреславль. Пресса писала: «Он оставил нам огня по крайней мере на год. Надо надеяться, что музыка в Бреславле извлечет из этого пользу».

Возвращение в Прагу, как и было обещано пражанам. Музыканты, почитавшие за великую честь то, что ими дирижировал Гектор, устроили в «Трех липах» большой банкет, где преподнесли композитору великолепный массивный кубок из золоченого серебра.

Тосты с выражением лучших чувств артистов, тосты князя Рогана, Дрейшока, директора Консерватории Киттля, капельмейстеров театра и собора. Лавровый венок. Здравицы одна за другой, и самый пламенный энтузиаст Лист заявляет, что его друг Берлиоз – «кратер гениальности». Рассказывали, будто знаменитый пианист, выпив несколько больше, чем следовало, отказался возвратиться домой, пожелав прежде схватиться с одним артистом, утверждавшим, что он пил во славу Гектора Берлиоза лучше, чем Лист. И как схватиться? Стреляться из пистолетов, причем с двух шагов. Только и всего!

«За свою жизнь, – писал Гектор, – я не переживал подобных часов».

Русский император велел преподнести ему великолепный перстень, а князь Гогенцоллерн-Гегинген – массивную золотую шкатулку тонкой резьбы, инкрустированную драгоценными камнями.

Брауншвейг. Грандиозный концерт, туго наполнивший кошелек Гектора, несчастный, часто такой тощий кошелек, который разом испустит дух, едва Гектор ступит на землю Парижа, оттого что маэстро должен будет погасить неотложные долги (в частности, портному) и оплатить счета своей законной французской и незаконной испанской семьи.

Как досадно, Гектор, что твоя жизнь так усложнена! У тебя еще есть время уразуметь истину: упростить свою жизнь – значит успокоить душу и увеличить силы для плодотворной работы.

 

II

Гектор возвратился в Париж с головой, гудящей от блеска побед. Он спешил, ему не терпелось подарить Франции, глухой к его гению, но которую, несмотря ни на что, он любил, хотя и негодовал на нее, подарить ей первой свое новое произведение – «Осуждение Фауста».

13 марта

Он писал д'Ортигу:

«Париж так мил моему сердцу (Париж – это вы, мои друзья, это умные люди, что в нем живут, это вихрь идей, в котором все движется), что при одной мысли быть вынужденным покинуть его я буквально почувствовал, как у меня из-под ног ускользает земля, и ощутил муки изгнания».

 

III

Едва вернувшись, он бегает, хлопочет, снова горит. «Осуждение Фауста» должно быть исполнено как можно скорее.

– На сей раз, – объявляет Гектор, – произойдет большой бой! Решающий бой! Париж вынужден будет признать себя побежденным, покоренным.

Мы еще повоюем!

6 декабря

Наконец этот день настал.

Враждебная пресса издевательски насмехалась над пронзительными и раскатистыми звучаниями, которые нравились Гектору.

«Хороша его музыка или плоха, но она наделает шуму», – писали эти газеты, а Теофиль Готье произнес свое знаменитое суждение: «По нашему мнению, Гектор Берлиоз с Виктором Гюго и Эженом Делакруа образуют троицу романтического искусства».

Снег падал крупными хлопьями. Хлестал северный ветер, и Париж жался к огню. Только самые смелые решились отправиться в Консерваторию на торжественное вручение премий и на благотворительный концерт, организованный господином де Монталиве.

Два часа дня. В полупустом зале Комической оперы публика кажется безразличной. Заняли места в своей роскошной ложе их королевские высочества герцог и герцогиня де Монпансье; их взгляды будто недоумевают: «Вот как? Какое безлюдье!» Обстановка мрачного равнодушия, хотя и объявлено сочинение, рядом с которым померкнут лучшие произведения современности.

Гектор наступает. Поднимается занавес, и раздаются первые звуки. Ни теплоты встречи, ни взрыва оваций. Время от времени смело аплодируют приверженцы Берлиоза, тогда как злые языки перешептываются: «Зал выглядит лучше, чем музыка».

И, увы, вскоре оркестранты и солисты пали духом, начали играть кое-как, и несчастный Гектор стоически присутствовал при агонии, а затем патетической смерти своего творения, куда он вложил весь безудержный романтизм, всю силу огня, бушевавшего в его жилах.

20 декабря

Новый концерт и новый, еще более тяжелый провал. Зал почти пуст, и, говоря об одной из самых выразительных, самых тонких тем этого яркого шедевра, который пройдет сквозь века, непримиримые враги пускали в Гектора отточенные стрелы: «Песнь крысы, – говорили они, – проходит незамеченной потому, что в зале нет кошки».

Ядовитый Скюдо поспешил написать в «Ревю де де монд»: «Господин Берлиоз не только невежествен в искусстве писать для человеческого голоса, но и сам его оркестр представляет собой не более чем скопление звуковых достопримечательностей без тела и духа».

Желчный, пошлый Адольф Адан, кого ненависть вовсе лишала способности мыслить и кому в пору было сочинять для дудки, послал своему другу Спикеру письмо, где к язвительной критике невольно примешалась скромная похвала:

«Тебе известна острота Россини о Берлиозе: «Какое счастье, что этот малый не знает музыки! Он писал бы еще похуже». И верно, Берлиоз – это все, что хочешь, – поэт, идеальный мечтатель, человек таланта, поиска, а подчас изобретатель некоторых созвучий, но только не музыкант.

На этом музыкальном торжестве было очень мало народу, и публика держалась весьма холодно. Двум пьесам, однако, оказали честь, повторив их дважды. Первая – военный марш на венгерскую тему; здесь мелодия (не принадлежавшая Берлиозу) навязывала ему ритм, чем он обычно пренебрегал, и ярче подчеркивала умелую инструментовку, в которой он разбирается превосходно. Другой повторенной пьесой был небольшой трехтактный темп, рисующий блуждающие огоньки и бестелесных духов, вызванных Мефистофелем. Пьеса была исполнена арфами, виолончелями с сурдиной и несколькими духовыми инструментами. Эффект был восхитительным, и я находился в числе тех, кто наиболее активно требовал повторения. Две удачных пьесы в произведении, длящемся около четырех часов, не делают успеха, и я сильно опасаюсь, что несчастный Берлиоз не окупит свои расходы, которые, по-видимому, были немалыми. В целом этот человек интересен своей настойчивостью и убежденностью; он на ложном пути, но желает доказать нам, что его путь хорош, и будет настаивать на своем до тех пор, пока сможет по нему идти».

Да, желчный Адан, Гектор будет настаивать на своем до самой смерти. Для него заслуга – победить, оставаясь самим собой. Он ненавидит отступничество.

Настаивать бесполезно: третий концерт невозможен. Падение, сходное с гибелью «Бенвенуто Челлини».

Но было и забавное в серьезном.

Несмотря на поражение, о котором шумел весь Париж, Гектор и его друзья захотели разыграть роль победителей. Что ж, не стоит их осуждать. 29 октября в честь «Осуждения» был устроен банкет. Председательствовавший на нем барон Тейлор выступил от писателей, Осборн – от английских, Оффенбах – от немецких деятелей искусства. И наконец, Роже, на ком лежала немалая доля вины за провал «Осуждения», тот Роже, который был сражен пренебрежительным, а подчас враждебным безучастием публики и отказался пропеть «Обращение», не имеющее равных среди музыкальных произведений, сделался восторженным выразителем мнения певцов. И тотчас же было решено на средства, собранные по подписке, в память о знаменательном событии выбить золотую медаль.

Однако кого это могло ввести в заблуждение? Все знали, что «Осуждению» был вынесен жестокий приговор. Но Гектор не любил внушать жалость.

«Шаривари» со своей неизменной «приветливостью» воскликнула: «Глядите, глядите-ка, здесь награждают труп!»

 

IV

Гектор подвел итог и решил:

«Я разорен. Я задолжал изрядную сумму, которой у меня нет. После двух дней невыразимых страданий я увидел выход из затруднительного положения в путешествии в Россию.

Подобно хищным птицам, я был вынужден добывать себе пищу вдалеке. Лишь в птичнике птицы сытно живут, ступая по своему помету… Меня окружали кретины, занимавшие до трех высокооплачиваемых должностей, такие, как бездарный музыкант Карафа, в пользу которого говорило лишь то, что он не был французом».

К тому же враждебные газеты никогда не поносили его до такой степени, и он по крайней мере на время был отвергнут крупными театрами. Какая горькая участь для того, кому начертано посмертное владычество в музыке!

Как видишь, Гектор, благоприятное время еще не настало. Так уезжай в третий раз. Удались в изгнание из своей страны, упорно не желающей тебя понять.

Сколь кощунственно это изгнание! Несмотря на фрондерство и сарказм, разве не писал ты д'Ортигу во время своей блестящей поездки по Австрии, что тебе предложили вместо недавно умершего Вейфа занять пост руководителя Императорской капеллы и после раздумий ты отказался от этой почетной и спокойной должности, которая позволила бы тебе покончить с жизнью богемы и заботами? Ты отказался потому, что не мог представить себе, что навсегда покинешь свою горячо любимую Францию.

Запасись терпением и жди, Гектор. Быть может, настанет день…

 

1847

 

44 года.

 

I

14 февраля

Подчиняясь внутреннему голосу, Гектор покидает Париж. Ради экономии – без Марии. Чтобы удалиться в изгнание, он занимает тысячу франков в кассе «Деба», пятьсот – у своих горячих поклонников; тысячу двести ему ссудил Фридланд, такую же сумму – изобретатель саксофона Сакс, сам почти нищий; тысячу франков дал издатель Гетцель, а добрый Бальзак одолжил свою шубу, еще более необходимую там, чем деньги. Бальзаку это было известно.

В газетах, ранее ежедневно поливавших его грязью, теперь о нем не было ни слова, и лишь «Шаривари» внезапно объявила, что г. Эмберлификос в скором времени превратится в г. Берлиозкова.

 

II

Остановка в Берлине, где маэстро исхлопотал у прусского короля рекомендательное письмо к его сестре, царице всея Руси. Монарх попросил композитора на обратном пути исполнить «Осуждение Фауста».

В путь!

В Тильзите смотритель почтовой, станции любитель литературы и музыки, который видел здесь Бальзака, – услыхав имя Берлиоза, воскликнул: «Как, тот самый!» – и вытянулся перед ним в струнку.

У несчастного Гектора защемило сердце. Так знаменит! Но, увы, вдали от Франции…

 

III

Нескладная почтовая карета тащится, тащится, скрипит и временами опрокидывается на смерзшийся снег – чистый, бесконечный океан. Холодный ветер жестоко пронзает тело; и кажется, будто лицо царапает бритва. Потом он едет в санях; скорость растет, холод и страдания тоже. Четыре дня и четыре ночи! На какой же край света едет Гектор? Чем заслужил он подобную кару? Он страдает и клянет судьбу.

Терпение, Гектор! Вознаграждение, быть может, не за горами.

 

IV

Вот она, Россия, обширная, как мир, над которой никогда не заходит солнце, Россия удивительная и многоликая.

Мысли, образы, воспоминания из книг, прочитанных в далекие годы, сменяются в голове Гектора: соперничество разноцветных куполов… наивные, воспламеняющие иконы. Какая мозаика впечатлений!

Нашествие татар, когда Москва пылала, словно факел.

Иван Грозный, его войны и жестокость, истязаемые им жены и убитый ударом посоха сын…

Узурпатор Борис Годунов, погубивший царевича, чтобы надеть на себя корону.

Екатерина Вторая, ее деспотизм, необузданные страсти, ненасытная жажда приключений. И народ, стонущий под кнутом…

Бешеные танцы со сверкающими саблями.

Волга и бурлаки, чья скорбная, жалобная песнь раздается от зари до ночи.

Сибирь во льдах. Кругом сани, сани, сани… И все черты этого великого народа и его легендарного прошлого находят отражение в музыке, которая вобрала в тебя трепет предков, передававшийся из поколения в поколение.

«Но может ли славянская душа понять мое сердце – сердце француза из Дофине? – спрашивал себя Гектор. – Однако, подобно мне, эта странная и сложная душа любит звучания, открывающие неведомое… Россия – родина моих музыкальных ощущений».

 

V

Санкт-Петербург.

Музыкальные критики, авторы светских хроник представляли Гектора Берлиоза публике в пространных биографических очерках. Они описывали его славную и горестную карьеру, повествовали о злоключениях, что он познал в молодости, обсуждали его талант. «Это Виктор Гюго новой французской музыки», – возвещали они.

15 марта большой зал Благородного собрания блистал тысячами огней. Бриллианты люстр, блеск позолоты. Министры, послы, увешанные орденами, генералы в роскошной форме, великие княгини и графини, сверкающие драгоценностями.

Внезапно камергер двора в тишине, выражающей страх и почитание власти, объявил:

– Ее величество императрица!

Тотчас вся публика в волнении склонилась перед императрицей, сопровождаемой великим князем – наследником престола и великим князем Константином.

Сердце Гектора исполнено гордостью: «Императрица, великие князья находятся здесь только ради меня!»

Гектор побеждает. Исступленный восторг, крики, от радости кружится голова; французского маэстро вызывали двенадцать раз.

И вот среди бури оваций императрица велит пригласить к себе в ложу композитора, вконец смущенного подобной честью. С лестной благосклонностью она поздравляет его и заявляет, что вся Франция может гордиться тем, что имеет среди своих сынов такого выдающегося музыканта.

Это высказывание всколыхнуло в Гекторе и радость и горькие чувства: тотчас после разговора он убежал в артистическую, где долго рыдал.

Результат – 18 тысяч франков. В своих «Мемуарах» Гектор рассказывал:

«Концерт обошелся в шесть тысяч, и мне осталось, таким образом, двенадцать тысяч франков чистой прибыли.

Я был спасен.

И я повернулся к юго-западу и, глядя в сторону Франции, не в силах сдержаться, прошептал:

– Так-то, дорогие парижане!»

Второй концерт. Гектор целиком отдается буйству звуков, в которых полыхают самые высокие страсти. И вновь бешеные овации; чистая прибыль – 12 тысяч франков, а сверх того подаренный императрицей необыкновенный перстень, в котором блестел крупный бриллиант, и присланная княгиней Лехтенберг булавка для галстука, сияющая драгоценными камнями.

Затем Москва. Выручка – 15 тысяч франков.

Возвращение в Санкт-Петербург. Новые победы и радость новой волнующей встречи.

Отметим, что его одинокое сердце, лишенное любви, искало другое сердце, которое заполнило бы эту пустоту, и он был покорен юной хористкой Большого театра, ясностью ее глаз цвета неба и экзотическим обаянием.

Однако в оправдание Гектора надо сказать, что это была чистая любовь, исполненная преклонения перед целомудрием, любовь, лишь сеющая волнение; то была привязанность, отмеченная отеческим чувством. Она, почти девочка, коверкала французские слова, забавно путая их с русскими. Широко открыв глаза и не веря своим ушам, она удивлялась тому, что торжествующий орел удостоил отметить вниманием скромного зяблика. И когда Гектор высказал ей свое сожаление по поводу скорого отъезда, она повторяла no-дочерни ласково:

– Я буду вам писать. Я буду вам писать.

Миг отъезда. Ночь. Почтовая карета проезжает мимо Большого театра. Гектор взволнован и растроган. В волнении он машет платком, не зная даже, может ли она разглядеть его прощальный жест в бархатной мгле уснувшей природы.

И композитор-ураган в память о ней набросал на чистой странице крылатые ноты.

10 мая.

Отъезд в Берлин.

Прусский король напомнил Гектору, что горячо желает прослушать «Осуждение». Маэстро тотчас же ответил согласием, и монарх после исполнения, которым был очарован, наградил композитора крестом Красного Орла и пригласил его в Сан-Суси, на обед с прусской принцессой и господином фон Гумбольдтом.

А теперь Гектор с туго набитыми карманами отправляется в обратный путь.

 

VI

В третий раз возвращаясь на родину увенчанный славой, он вновь спрашивал себя: неужели не испытают его соотечественники если не укоры совести, то хоть сожаление о его изгнании, которого он не заслужил своей благородной независимостью в искусстве?

«Откроет ли им глаза прием, оказанный мне на чужой земле?» – повторял он про себя.

Подумать только! Многие монархи, чья власть преходяща, чтили власть в моем царстве – царстве музыки, которое вечно. Подумать! Королевы в знак восторга одаривали меня драгоценностями и перстнями, украшенными дорогими камнями. Подумать! Чужеземные ученые мужи, критики, породнили меня с самим Бетховеном. Неужели все эти доказательства и суждения не смогли поколебать упрямства и каменных сердец моих соотечественников? Как знать? Быть может, смиренные моей реабилитацией, равносильной для них пощечине, они обретут достоинство и воскликнут перед лицом приветствовавших меня народов: «Немцы, австрийцы и русские, оставьте нам самим заботу о признании и прославлении родных сынов нашей Франции!» Быть может…

А в горькие минуты он думал:

«Разве я мало боролся? Разве я не провел долгие месяцы без огня в очаге и пищи? Какое преступление я совершил, чем вызвал такое равнодушие и ненависть?

Мое преступление? Я сочинял как велела мне душа.

Мое преступление? Я осмелился пренебречь слепой косностью, заявив, что музыка не может быть сведена к простым уравнениям гармонии.

Мне было бы легче плыть по течению, вместо того чтобы скрещивать клинки… Но нет! Я упорно хотел всегда оставаться самим собой. Если бы я, по примеру бесцветного Буальдье, сочинял романсы по святейшим канонам теории, если бы я синкопами выражал вздохи и лил в глотки сладкий, ласкающий мед, то я уютно пристроился, бы среди раззолоченных бездарностей. Но что делать? Одним – журчание ручейка средь изумрудных лугов и птичьи голоса в вечерние часы; другим – таким, как я, – стон бури и вопль пещерных великанов. Нет, я не отрекусь. Я хочу оркестровать величие заоблачных снежных вершин, пенистых волн океана,, непокоренный город, извивающийся в пламени пожара. Нет, я не сдамся никогда! Я хочу умереть стоя, всегда храня гордость, оставаясь самим собой, я не желаю подчиниться навязанным правилам, устарелым принципам, я не буду лебезить перед важными персонами, которые отрицают прогресс и живут ложным представлением о собственной значимости».

Таков был ход его мыслей в тот вечер раздумий.

Увы, несмотря на победоносные сообщения, поступавшие из Вены, Берлина и Петербурга и публиковавшиеся в парижских газетах (часто по просьбе нашего героя, знающего, что никто о тебе так не позаботится, как ты сам), несмотря на все взволнованные отклики о его триумфе, Париж не соблаговолил заметить возвращение Гектора. Непримиримая вражда не умерла.

Цезарь с челом, увенчанным лаврами, которого повсюду боготворили и прославляли, в лоне своей родины оставался, увы, непризнанным, униженным, нередко даже опозоренным.

Отверженный в собственной стране.

 

VII

Стихли овации. Гектор слышит теперь лишь крикливые голоса кредиторов, нетерпеливых и настойчивых. Какое разочарование! Он должен уплатить долги, сделанные в его отсутствие двумя семьями. Тяжело больная Офелия много тратила на докторов и лекарства. Мария – на роскошь и свою красоту. Но ведь Бальзак предсказывал, что Гектор возвратится с кругленьким капитальцем, что в одной только России он заработает сто тысяч франков. И обе женщины, уверовав в это пророчество, не помышляли об экономии.

Разумеется, Гектор вернулся с полными карманами, но все же не с тем состоянием, какого ожидали. И, едва оплатив все старые счета, оказался, как говорится, у разбитого корыта. Неотвязные заботы, на миг притихнув, неумолимо возникли вновь.

– Я должен зарабатывать и зарабатывать, – повторял он про себя.

Для кого? Для безропотной Офелии, почти калеки, и для кокетливой, расточительной Марии. Только ли для них? Нет, еще и для звездочки его жизни – маленького Луи – и для псевдотещи – благородной де Вильяс Ресио, чье сердце смягчалось, когда бумажник Гектора разбухал, и которая прекращала коверкать французский язык, лишь чтобы решительно отчеканить оскорбительным тоном: «Мне нужны деньги!»

Гектор без устали колесил по Парижу, забывая подчас о воде и пище.

По скольким лестницам нужно подняться, во сколько звонков позвонить! И впрямь унизительно для гения, которому рукоплескала восторженная Европа, ожидать в прихожей тупоголового директора театра.

Так или иначе, надо держаться! Но что за ад! Если нет денег, Офелия вздыхает, Мария мечет громы и молнии. Нужно платить домовладельцам за две квартиры; оба они – существа земные и почитают музыку бреднями от безделья. Булочник и мясник доверяют с крайней осторожностью; если счета растут, они прекращают кредит.

Поэтому Гектор вынужден биться, увы, не за высокие идеалы и главенство в музыке, а за прозаичный насущный хлеб.

Так неужто вновь придется удалиться в изгнание, чтобы заработать презренный металл, который повелевает искусством, мыслью и часто по своей прихоти вершит человеческую судьбу?

Он с горечью возвращался к этой мысли, пока ему вдруг не почудилось, что идет спасение.

После Леона Пилле место директора Оперы оставалось свободным. То была почетная должность, дававшая большие возможности в театральном мире. Ее добивались для себя Дюпоншель и Нестор Рокеплан, которые призвали на помощь Гектора, прося его уговорить всесильного Армана Бертена замолвить за них словечко перед министром.

Гектор рассказывал в «Мемуарах»:

«– Если нас назначат, – сказали мне оба компаньона, – мы предоставим вам прекрасное положение в Опере. Вы получите верховное руководство музыкальной частью театра и, кроме того, должность руководителя оркестра.

– Позвольте, но это место занято господином Жираром, одним из моих старых друзей, и я ни за что не хочу, чтобы он его потерял из-за меня.

– Прекрасно, но в Опере полагается иметь двух дирижеров. Мы не хотим оставлять второго, который никуда не годится, и поделим обязанности руководителя оркестра поровну между господином Жираром и вами. Не беспокойтесь, все будет устроено так, что вы будете удовлетворены.

Соблазненный красивыми заверениями, я отправился к господину Бертену. После некоторых колебаний из-за недостатка доверия к обоим претендентам он согласился поговорить о них с министром. Они были назначены»,

1 июля

Дюпоншель и Рокеплан водворились в роскошный кабинет Оперы, откуда будут отныне править, словно властелины музыки. Новое руководство приступило к пышной и дорогой отделке зрительного зала, а Гектор ликовал. Наконец-то он достигнет цели! Теперь он будет спокойно творить, отойдя от материальных забот; он сможет все время, всю свою жизнь посвятить богам гармонии.

Увы, какое огорчение! Господа директора, то ли не ведая о чудесном вдохновении Гектора, то ли опасаясь скандала, которым угрожали его враги, «поступали так, чтобы не сдержать своего обещания и всеми возможными средствами отделаться от неугодной личности – Гектора Берлиоза».

А Гектор вновь спрашивал себя: «Вправду, в моей ли стране мое место?»

 

VIII

Август

То прилив, возносящий его к триумфу, то отлив, низвергающий в бездну. И так непрерывно. Но вот вмешивается случай. Для чего – спасти или погубить гения, влекомого течением?

Некий изворотливый журналист Мариус Эскюдье, решительный и дерзкий, в поисках комиссионного процента силился свести Гектора с импресарио, который сумел бы щедро вознаградить за посредничество. Он часто писал о Гекторе во «Франс мюзикаль». Как раз незадолго перед тем появилась в печати его фраза: «Господин Берлиоз только что сорвал в Москве прелестный цветок снегов – выручку в пятнадцать тысяч франков». Ему было известно, что весь капитал, привезенный из-за границы, растаял и Гектор, стало быть, находится в отчаянном положении. Этим он и решил воспользоваться.

Теперь предоставим слово Адольфу Бошо, который красочно рассказал:

«Мариус Эскюдье откопал некоего Антуана Жюльена – южанина, готового пойти на любой риск. После провала на экзаменах в Консерватории тот прославился эксцентрическими танцами. Его вальс из «Сломанного стула», сопровождавшийся треском ломаемых палок, его кадриль из «Гугенотов» с точно рассчитанной пальбой, его симфонии с ракетами, бенгальскими огнями и всеми фантастическими медными предметами, которые Жюльен, дирижер оркестра в Турецком саду, ловко взрывал, долгое время после 1830 года привлекали гризеток и львов с бульвара Тампль. Потом «безумный Жюльен» перебрался в Англию. Волею случая он то разорялся, то богател, ввязываясь ради искусства либо ради денег в самые разнохарактерные и самые рискованные музыкальные и танцевальные предприятия.

Он устраивал чудовищные фестивали и сногсшибательные зрелища, а толпа глядела, как он высокомерно и невозмутимо дирижировал своей усыпанной бриллиантами палочкой. Какая шевелюра, какие жилеты, а под ними вышитая рубашка, какой наряд с бесконечными басками! Когда он поднимался к пульту, груминдиец подносил ему на подносе перчатки… Тем не менее этого музыкального шута и авантюриста назначили теперь директором театра. Ему была доверена судьба знаменитого лондонского театра Друри-Лейн. Жюльен, директор без труппы и репертуара, спешно вербовал персонал на континенте. И Мариус Эскюдье преподнес ему Берлиоза.

Были выработаны и подписаны (19 августа) три условия договора:

1. Берлиоз получит руководство оркестром в Друри-Лейн и жалование 400 фунтов в квартал.

2. Четыреста фунтов за месяц концертов при оплате всех расходов.

3. Восемьсот фунтов за сочинение трехактной оперы. Прекрасные условия! Только Жюльен, привыкший к крахам», мог обещать подобное. Ну, а посредник Мариус Эскюдъе получал от Берлиоза за услугу десять процентов комиссионных.

Какие надежды всколыхнули несчастного композитора! Ему представился случаи выбраться из удушливого парижского болота. В Лондоне его ждет прочное, приятное, щедро оплачиваемое положение, которое принесет пользу его музыке и обеспечит будущее!»

20 августа Гектор писал Эскюдье:

«Как мною и было обещано устно, я обязуюсь на протяжении моей службы в качестве руководителя оркестра в Лондонской королевской академии выплачивать вам сумму в одну тысячу франков с каждых десяти тысяч моего жалованья; помимо того, вы получите право на тысячу франков частями по десять процентов из сумм, уплачиваемых мне господином Жюльеном, до достижения суммы в десять тысяч франков согласно договору, касающемуся трехактной оперы, которую я должен для него сочинить.

Весь к вашим услугам

Гектор Берлиоз».

Честнее некуда.

Подкрепив таким образом принятое на словах обязательство, Гектор решил, прежде чем отправиться в Лондон, съездить в Кот-Сент-Андре к старику отцу, которого всегда любил.

 

IX

Путешествие в детство. Но, боже, какие перемены! Этот дом, где он очутился вновь после пятнадцатилетнего отсутствия, в былые времена казался гудящим ульем.

Ныне он походил на склеп. Смерть скосила мать Гектора и его младшего брата, сестры переехали к мужьям: Нанси – в Гренобль, Адель – во Вьенн. В мрачном, безлюдном доме, где бродили тени прошлого, одиноко угасал почти оглохший семидесятилетний доктор, напоминавший труп, сбежавший с ближайшего кладбища. Временами его мучили боли в желудке. Тогда у него на лбу выступали крупные капли пота, а в глазах была запечатлена безмерная скорбь.

Приезд Гектора с маленьким Луи, которому минуло тринадцать лет, оживил мерцающее пламя.

Добрый старик еще не видел внука и от этого молчаливо страдал. Появление в доме ласкового белокурого мальчугана озарило солнечным светом благородную душу почтенного доктора.

Прелестный Луи, в свою очередь, восторгался тем, что обрел отца и узнал дедушку. Каким нежным кажется это слово чистому сердцу ребенка! Малыши не мыслят себе деда, живущего от них вдалеке, иначе как с роскошной седой бородой, словно у Деда Мороза.

Уже давно маленький Луи все понял и страдал. Он понял, что интриганка оторвала его отца от семейного очага, он испытывал смутную тревогу и страдал подле постоянно больной, почти парализованной матери. Он мечтал всегда быть рядом с отцом, чтобы тот его наставлял, им руководил.

И теперь он сиял.

«Я никогда не думал, – написал он позднее, – что жизнь может быть такой счастливой!»

Гектор уходил в окрестности на охоту. Сынишка отправлялся вместе с ним, неся маленькое ружье, заряженное холостыми патронами, о чем мальчик не знал.

– Стреляй, – говорил ему Гектор, стреляя сам; и, если подбитая птица падала, восклицал: – Браво, Луи! Ты великий охотник!

Тогда мальчик прыгал от радости, гордясь своим подвигом.

На обратном пути Гектор, влекомый воспоминаниями, заходил к какому-нибудь старику, знавшему его в пору юности.

И тут маленький Луи, неутомимо жаждущий побольше узнать об отце, засыпал доброго старика вопросами.

– Что тогда папа делал?.. Папа, наверно, был очень красивым, правда? Он и сейчас красивый. Я думаю, что он всегда таким будет.

«Полно, малыш Луи! Ты заслуживаешь лучшего отца», – думал Гектор, и слезы умиления готовы были выкатиться из его глаз.

Когда они возвращались, тесно прижавшись друг к другу, все встречные снимали шапки.

– Добрый вечер, господин Гектор!

– Добрый вечер, господин Гектор!

И маленький Луи говорил:

– Как ты знаменит, папа!

А Гектор не осмеливался ответить: «Возможно, знаменит, но, увы, не признанный на родине, вечно вынужденный сражаться».

– Ты знаменит, папа, – повторял маленький Луи, боясь, что говорит слишком тихо.

Он гордился отцом; и, когда один его однокашник сказал однажды о композиторе какую-то гадость, парировал:

– Знай, что мой отец как Триумфальная арка. Сколько на нее ни дуй снизу, она не рухнет. – И добавил без тени сомнения: – Мой отец самый великий гений современности.

– Доброй ночи, господин Гектор.

– Доброй ночи, господин Гектор.

Но время спать еще не настало. После скромного ужина он засиживался со старым отцом, который, вставив в ухо трубку, слушал рассказы сына о его блестящих выступлениях за границей. Проходили чередой короли и королевы, ревела от восторга толпа, и взволнованное повествование Гектора полнилось бурей оваций. Маленький Луи внимал ему, широко открыв красивые, ясные глаза.

Чистые бдения вдали от холодного соперничества, позорной злобы, тщетной суеты столицы.

Часто, когда дед и внук засыпали, Гектор отправлялся мечтать и набираться впечатлений.

В жадных поисках вдохновляющей грусти он бродил, словно призрак в лунной ночи, и временами ощущал «какое-то дуновение смерти».

Он различал на далеком гребне горы горделивые развалины уединенного древнего замка, обращавшего свои растерзанные стены к небу, будто призывая его в свидетели. Удивительный покой, миг такого величия, печали и неги, что он вызвал у Гектора гетевское заклинание: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»

Но, увы, через десять дней пришлось пуститься в обратный путь. Когда, обнимая старика отца, Гектор повторял: «До свидания, отец, до свидания», – его сердце сжалась от внезапной тревоги, таинственный голос из глубины изобличал его во лжи: говоря «до свидания», он сам себе не верил.

Гектор снова в Париже.

Но ненадолго. 2 ноября он покидает столицу, а 6-го уже находится в Лондоне.

Театр Друри-Лейн должен открыться лишь 6 декабря.

В Англии Гектор не был незнакомцем.

Музыкальная печать говорила о нем многократно. Уже в декабре 1838 года Элла в «Мьюзикал Уолд» так характеризовала французского маэстро: «Один из самых исполинских музыкантов, один из самых больших эрудитов Парижа, один из самых изобретательных создателей гармоний».

Спустя год та же газета изъяснялась в таких выражениях:

«Берлиоз – замечательный критик, и его музыкальные произведения свидетельствуют об образованности и уме. С другой стороны, он завоевал самые горячие симпатии англичан своей женитьбой на актрисе мисс Смитсон».

Гектор, о котором так судили и которого так превозносили, переживал первый акт – радостное возбуждение. Однако подождем дальнейших событий. Пока же он роскошно устроился в доме Жюльена: просторная квартира, изысканная меблировка, вышколенные, предупредительные слуги. Несмотря на утомление от многочисленных репетиций, проходящих под его руководством, он пережил там дни покоя, поскольку считал, что укрыт от мучительного страха за завтрашний день.

Тем временем в Париже от тревожных ветров зашатался трон: народ, терзаемый нищетой и голодом, готовил восстание и грозил королю.

Близился день, когда Луи-Филипп будет искать убежища в Англии, где и окончит свои дни.

Гектор же оказался укрытым от бурь. Но радовался ли он этому? По правде говоря, нет. Хотя в горькие минуты у него и вырывались гневные слова, он нежно любил свою родину и душою был во Франции. Туда устремлены его мечты, там его дом.

Театр Друри-Лейн открылся 6 декабря «Лючией ди Ламермур», и пресса единодушно очень лестно отозвалась о дирижере, восхваляя его свободную манеру, знание дела и умение подчинить себе оркестр. Затем прошел первый фестиваль, где были исполнены только его собственные произведения. Гений Гектора всюду прославляли. Он писал Морелю: «Моя музыка охватила английскую публику, словно огонь, воспламенивший порох».

Но мы подошли уже ко второму акту, отмеченному неуверенностью и беспокойством.

 

1848

 

I

Январь

Разразилась гроза. Сначала сокращение, затем полная отмена жалованья.

12 февраля

Гектор в новом письме верному Морелю так выражал свои мысли; «Нынче я изыскиваю средства дать очередной концерт, поскольку Жюльен не платит больше музыкантам и хористам. Я не смею рисковать тем, что в последний момент они улизнут от меня. Вчера вечером после «Фигаро» измены начались».

Ну и стратег этот Жюльен! Он увез с собой по стране лучших оркестрантов для концертов-променадов, оставив Гектору лишь самых посредственных. Однако после каждого музыкального утра или вечера его мрачный лондонский управляющий безжалостно заграбастывал все деньги.

«Мое жалованье уплывает от меня, – писал Гектор. – Бог знает, получу ли я его когда-нибудь».

Нет, Гектор, ты его не получишь никогда, потому что Жюльен – взбалмошный фантазер, почти сумасшедший и, кроме того, мошенник.

И тем не менее Гектор упорно оставался на своей должности, хотя и не был уже поглощен ею, как прежде. В те дни, когда предприятие Жюльена, теряя почву, неслось к плачевному концу, Гектор решил описать свою полную тревог жизнь.

Он со страстью уходит в ^Мемуары» – картины прошлого, где ради большего романтизма вольно ведет себя с истиной: переставляет даты, фантазирует в изложении, идеализирует героизм, но, несмотря на свободное обращение с фактами, всегда остается самим собой: мушкетером, волонтером, никогда не искавшим отставки.

Замечательные страницы, достойные самого выдающегося писателя, находки в стиле и точном, красочном, подчас хлестком, но всегда искрящемся изложении поражают и восхищают. Содержательные, полные неожиданностей «Мемуары» позволят будущим поколениям правильно его понять. В самом деле, нужно лишь со вниманием их читать, чтобы услышать и увидеть его таким, каким он действительно был.

Но, увы, 24 апреля злополучное появление Марии кладет конец раздумьям над прошлым. Болтливая, крикливая, вздорная, она отплачивает за разлуку, заставившую ее слишком долго сдерживаться. Она беспрестанно порочит несчастную Офелию, которая там, далеко, за морем, приближается к роковому часу. Злобное создание! Не довольствуясь тем, что похитила Гектора у законной жены, она целыми днями льет помои на несчастную женщину. Вот что пишет об этом Адольф Бошо:

«Между ней и Офелией в Париже разыгрывались тяжелые, грубые сцены 146 , вызванные денежными неурядицами. Марии Ресио и мисс Смитсон поочередно представляли подписанные Берлиозом векселя. В них рядом с подписью он вписывал свой адрес – улица Прованс, 41, где жил с Марией и ее матерью; квартира была на имя старой госпожи Мартин Состера де Вильяс. Поскольку это место не было законным домом Берлиоза, инкассатор передавал векселя к уплате госпоже СмитсонВерлиоз, на улицу Бланш, 65. Та, не будучи предупрежденной и не имея денег, отказывалась их принимать. Инкассатор настаивал:

– Вы госпожа Берлиоз? Извольте заплатить.

– Я не должна. Посмотрите на адрес, мой муж здесь не живет. Идите на улицу Прованс.

Там протестовала Мария Ресио: она живет у своей матери, госпожи Мартин Состера де Вильяс Ресио. Так пусть инкассатор отправляется на законное место жительства господина Берлиоза… Мария бросается к Гэрриет. Резкая, вызывающая, пышущая здоровьем певичка-полуиспанка бранит и оскорбляет бывшую трагедийную актрису – несчастную, почти парализованную Офелию! От обид та кипит гневом, выходит из себя, не в силах ответить; ее губы, некогда вдохновенно декламировавшие Шекспира, ныне опухли и, дергаясь, роняют скорее не слова, а долгий, нечленораздельный стон».

Однако вернемся к Гектору в Лондон.

Идет третий акт – крушение.

Жюльен бодро погружается в бездну.

Банкротство, на квартиру наложен арест, Гектор, оказавшись, таким образом, изгнанным из прекрасного дарового жилья, где провел светлые и легкие часы ожиданий и надежд, скромно устраивается на улице Оснобур-стрит. Отныне ему придется оплачивать свое жилье, между тем как Жюльен, вечно обуреваемый нелепыми идеями, в конце концов преобразует свой театр в конный цирк. Гектор пока что держится стойко, поражение будит в нем новые силы. Он хочет верить в волшебное возрождение: сколько раз Жюльен терпел крах, столько же раз поднимался вновь. Дело, следовательно, во времени, а пока нужна самая строгая экономия. Он ходит пешком, часто покрывая в бескрайнем Лондоне большие расстояния, он сам стирает белье в общем бассейне во дворе дома; он отказывается от завтрака, затем и от ужина. Дойдет ли он до того, что будет удовлетворяться одной копченой селедкой в день, как в те времена, когда, нарушив родительскую волю, убегал из анатомического театра, чтобы со страстью отдаться музыке? Ничто его не пугает, ничто не лишает мужества.

Но, несмотря на аскетизм, его ресурсы все тают и тают… Он писал в «Мемуарах»:

«Однажды, когда я исчерпаю все, что еще имею, мне останется лишь сесть у дорожного столба и умереть от голода, как бездомная собака, или же пустить себе пулю в лоб».

А жизнь проходит, словно колесница, ведомая наугад слепыми скакунами.

Но, невзирая на нужду, он должен подписывать в Лондоне для Гэрриет, прикованной к постели болезнью, все новые векселя, отягченные большими процентами.

Несмотря на все, Гектор организовал (29 июня) в зале Ганновер Скуэ Румз концерт, составленный целиком из своих произведений, которыми он сам дирижировал. Скудная выручка, но высокое моральное удовлетворение, потому что критика единодушно воздавала хвалу его гению.

Несколько спокойных дней, несколько сытных обедов на нищенский заработок, а затем вновь пустой кошелек и суровые дни.

16 июля Гектор покинул Лондон, где циничный Жюльен, увы, как и он, француз, потешался над его бедами.

У кого он занял денег на дорогу, неизвестно.

Гектор писал: «Я возвращаюсь во Францию. Мне предстоит увидеть, как артист может там жить или сколько времени ему требуется, чтобы умереть».

 

II

Когда скиталец Гектор вновь вернулся в Париж, в городе – избраннике богов еще струилась кровь. Прошли грустной памяти июньские и июльские дни. Печальное зрелище разрывало сердце Гектора. Повсюду вызывающие ужас руины. Высокие деревья зверски вырваны с корнем, дома, возводимые на тысячу лет, зловеще зияют пустотой, еще валяются трупы с гримасами ужаса и боли. Гений Свободы, вознесенный на колонну Бастилии, и тот продырявлен пулями. «Хороший символ, – писал Гектор, – для этих дней неистового безумия и кровавых оргий». «Все театры закрыты, – сообщал он в письме Дэвидсону, – все артисты разорены, профессора не у дел, ученики разбежались; великие пианисты играют сонаты на городских площадях, исторические живописцы подметают улицы, архитекторы заняты размешиванием известки в национальных мастерских».

Стиль жизни глубоко изменился. Романтизм погребен. «Чувство стало теперь лишь предметом светского разговора».

Что делать Гектору в часы последних отголосков безумной грозы?

Решать он будет позднее, потому что должен снова ехать в Кот, где умер его добрый отец доктор Берлиоз. Сестры описали ему последние минуты покойного; при чтении их горестных писем его сердце, уже измученное тяготами, обливалось кровью.

Нанси Паль писала: «Его навязчивой идеей было умереть как можно скорее… Гроб к месту последнего успокоения сопровождала со слезами многочисленная процессия людей, которым он когда-то облегчал страдания».

Адель Сюа рассказывала:

«Агония последних дней была ужасна. Его голова все время дергалась от судорог, так же как и руки. Его застывший, рассеянный взгляд, этот глухой голос, просивший невозможного… Я обнимала его. Нанси в ужасе убегала… Однажды наша добрая Моника показала ему твой портрет. Он назвал тебя по имени и быстро-быстро попросил бумаги и перо… Их подали.

– Так, – сказал он, – сейчас я ему напишу. Что он хотел тебе сказать? Никому никогда не узнать этого…»

Гектор в Коте, и здесь снова он встречает на каждом шагу следы своего детства.

То он бродит по безлюдному дому, где зловеще отдается каждый звук, то весь уходит в созерцание предметов, которые пережили отца и наверняка переживут его самого.

Вот старые часы, скорее родные, чем давно знакомые; их тикание более значимо и более печально в этот скорбный миг.

Гектор обращается к ним со словами:

«Ты, старый друг, весело отбивал часы замужества Нанси, свадьбы Адели, ты же плакал тяжелыми бронзовыми слезами, когда наш дорогой отец отдавал свою душу богу. Тогда ты стал звучать глуше, и всем понятно было это твое желание…

Добрые, понятливые часы, чей голос всегда звучал гармонично данной минуте. Умный сочувственный свидетель, мы с благоговением будем хранить тебя…»

Гектор продолжал:

«А вот и ты, зеркало, где постоянно отражались наши лица, ты сохранишь на годы невидимый для человеческих глаз отпечаток наших усталых, тревожных и восторженных черт. Часто ты из милосердия лгало нам, чтобы утаить первое клеймо старости, рождающуюся морщину или седеющий волос.

Спасибо тебе, люстра, долго лившая свет на печали и радости, спасибо, что твои свечи угасли, когда его священные останки отправились к месту их вечного покоя. Твои свечи, люстра, выполнили свою земную миссию».

Гектор все разглядывает, ко всему прикасается, все вспоминает.

«Вот, наконец, альков, где отец появился на свет и где скончался, тот альков, где родился я сам… Но где я окончу свои дни? Увы, неизвестна та гавань, где завершатся мои томительные блуждания.

Как коротка жизнь и как глупо честолюбие! – заключил он, – О боже, почему не дал ты мне силы примириться с положением простого атома».

Маэстро сказал в своих «Мемуарах», что ему захотелось «опьяняться далекими воспоминаниями», однако употребил этот глагол не в смысле «радоваться», а в смысле «найти забвение».

И он отправился в Мейлан, где некогда его едва раскрывшееся сердце, сердце двенадцатилетнего ребенка, вспыхнуло неведомым чувством к Эстелле Дюбеф, а та в свои восемнадцать лет немало потешалась над этой необычной любовью.

От общения с прошлым на миг у него посветлело на душе.

Мейлан – очаровательная деревушка, робко притаившаяся под крутым склоном Сент-Эйнара – «этого колоссального утеса, рожденного последним потопом». «Тридцать три года, – рассказывает Гектор, – утекло с тех пор, как я посетил ее в последний раз. Мне кажется, будто я человек, который тогда умер и ныне воскрес. Во мне возродились все чувства той моей жизни, столь же юные, столь же жгучие».

Снова послушаем Гектора:

«Я карабкаюсь по каменистым и пустынным тропинкам, направляясь к белому дому, где некогда сверкала моя Звезда… Поднимаюсь. Вдыхаю тот же голубой воздух, что вдыхала она: Все сильней бьется сердце. Мне показалось, будто я узнал ряды деревьев…

Наконец я услышал журчание маленького фонтана… Я на правильном пути… О боже!… Воздух меня пьянит, кружится голова… Здесь должна была проходить Эстелла… Может быть, я занимаю в воздухе то же пространство, что занимала ее прелестная фигурка. Да, я вижу, вижу вновь, вновь боготворю… Прошлое ожило… Я юный, мне двенадцать лет! Жизнь, красота, первая любовь, нескончаемая поэма! Я бросаюсь на колени и кричу долине, горам и небу:

– Эстелла! Эстелла! Эстелла!

И я судорожно обнимаю землю. Меня одолевает приступ невыразимого, безумного одиночества.

Я поднимаюсь и продолжаю свой путь».

Гений, потрясенный величием неповторимого мгновения, припадает к священной земле и замирает на время, будто силится похитить ее сокровенную тайну.

А потом Гектор, которому удалось раздобыть адрес Эстеллы, покинувшей этот край, пишет ей безумное письмо, полное видений прошлого:

«Сударыня,

бывают верные, упорные привязанности, которые умирают лишь вместе с нами… Мне было двенадцать лет, когда я в Мейлане впервые увидел вас. Вы не могли тогда не заметить, как взволновали сердце ребенка, готовое разорваться от непомерных чувств; я думаю даже, что временами вы проявляли вполне простительную жестокость, подсмеиваясь надо мной. Минуло семнадцать лет (я возвращался тогда из Италии), и мои глаза наполнились слезами – теми холодными слезами, что вызывают воспоминания, – когда, проезжая через нашу долину, я разглядел на романтической высоте дом, где вы некогда жили, а над ним Сент-Эйнар… Вчера, сударыня, после долгих и бурных житейских бурь, после дальних странствий по всей Европе, после трудов, отзвуки которых, может быть, дошли до вас, я совершил паломничество, уже давно мной задуманное. Мне захотелось все увидеть вновь, и я увидел: маленький дом, сад, аллею, высокий холм, старую башню, окружающий ее лес, вечный утес и восхитительный пейзаж, достойный ваших глаз, которые столько раз его созерцали. Ничто не изменилось. Время пощадило храм моих воспоминаний. Толь– ко сейчас здесь живут незнакомые люди. Чужие руки взращивают ваши цветы, и никто в мире, даже вы, не смогли бы угадать, отчего какой-то печальный человек со следами усталости и грусти на лице проходил здесь вчера, заглядывая в самые укромные уголки…

Прощайте, сударыня, я возвращаюсь в свой круговорот. Вы, верно, никогда меня не увидите, никогда не узнаете, кто я такой, и простите, надеюсь, странную вольность – писать вам сегодня. Я же заранее прощаю вас, если вы будете смеяться над воспоминаниями взрослого мужчины, как некогда смеялись над восхищением ребенка.

Гектор Берлиоз

Гренобль, 6 сентября 1848 года»

Какая романтическая восторженность, какое исступление! Попробуйте попросить у огнедышащего, громыхающего вулкана, что сотрясает землю и небо, промурлыкать романс. Конец невинным волнениям первой флейты под жалобный ветерок в тиши леса. Долой пастушка с его тоскливым рыданием при мерцании звезд! Оркестрами из тысячи музыкантов и величественными аккордами Гектор намерен, подобно вулкану, поколебать земную твердь.

Гектор никогда не получил ответа на свой страстный, безумный порыв. Да и что удивительного? Когда-то Эстелла подшучивала над своим воздыхателем в коротких штанишках, а потом быстро его забыла. Сейчас ей было за пятьдесят; она стала живым изваянием скорби, воплощением долга и добродетели.

Морис Дюмулен писал о ней:

«Эстелла, которая целиком посвятила себя отцу, впавшему в детство, согласилась на замужество лишь после смерти своих родителей. В тридцать один год она вышла замуж за советника, а затем председателя суда в Гренобле Казимира Форнье, которого потеряла 21 января 1845 года. От этого брака у нее было шестеро детей – две дочери, рано умершие, и четверо сыновей, которым она, овдовев, всецело себя отдавала.

Она» жила лишь неотступными мыслями о навсегда ушедших близких, бережно храня о них память, и с нетерпением ожидала соединения с ними на том свете, в существование которого с истовой набожностью верила всем сердцем».

Нет, ее не могло взволновать воспоминание о ранней любви, спавшей тридцать три года.

Неужели, Гектор, ты не в силах залечить рану своих юных лет? Ужель ты не можешь уберечь себя от волнений прошлого, вновь и вновь предстающего перед тобой?

Вместе с сестрами – Аделью Сюа, приехавшей из Вьенна, и Нанси Паль, прибывшей из Гренобля, – Гектор занялся, наконец, отцовским наследством. Доктор не оставил никаких наличных денег, но кое-какую недвижимость – дома, фермы и виноградники. В те времена всеобщих потрясений продажа ради раздела имущества была бы разорительной, так как никто не желал открыто приобретать собственность. Все хотели держаться в тени.

Поэтому приходилось ждать, тем более что нотариус Сюа согласился вести наследственные дела.

По правде, Гектор, теснимый нуждой, согласился бы уступить свою долю за любую цену, но он решил подчиниться духу семейной солидарности и мужественно промолчал. В Париже между тем умирала Офелия, требовала и бушевала Мария Ресио.

 

III

И Гектор вернулся в столицу.

Вечный мучительный вопрос: как заработать на жизнь?

Не уменьшилась ли, наконец, к нему враждебность? Увы!

«Франция в этот час, – писал он, – представляет собой лес, населенный мечущимися людьми и бешеными волками; и те и другие лишь изыскивают средства истребить друг друга…

По возвращении я застал в Консерватории десятерых объединенных в комиссию негодяев за разработкой проекта, содержащего среди прочих любезностей в мой адрес еще и упразднение должности хранителя библиотеки, которую я занимал. Если министр его одобрит, что будет почти наверняка, то мне не останется ничего, кроме редких фельетонов, за которые издатели платят теперь полцены, если платят вообще…»

Откуда же во Франции такое ожесточение против несчастного Гектора, этого гениального неудачника? Вы желаете, господа, свести его заработок к скудным гонорарам за артистическую хронику, иначе говоря, обречь его на голод? Не так ли? Ведь вам известно, что музыкальные рецензии изгнаны со страниц печати в. это тревожное время и его доход теперь урезан наполовину.

Однако, на счастье Гектора, нашелся благородный человек, гений, как и он, который с трибуны палаты депутатов потребовал от правительства мер в пользу «людей умственного труда» и добился для собрата по романтизму оставления его на должности хранителя библиотеки, а сверх того денежной награды в 500 франков для его поощрения как композитора. Этого человека, гордость и честь своего времени, чье имя навсегда останется в истории литературы, человека, достигшего вершин поэзии и сидевшего тогда на скамье парламента, звали Виктором Гюго.

Тем не менее бюджет Гектора оставался крайне скудным. У него было столько расходов. Казалось, Офелия вот-вот угаснет. Мария же, ненасытно жаждущая блистать и увлекать, вот-вот разразится бурей оттого, что не может тратить и тратить на наряды. Наконец, юный Луи учился вдали от Парижа, готовясь поступить во флот. Какое тяжелое бремя для безденежного Гектора! Жизнь гения была подобна кораблю, терпящему бедствие.

29 октября в ночь, которой был окутан Гектор, проник слабый луч. Объединение артистов-музыкантов решило устроить фестиваль в театре Версальского дворца, и Гектору было поручено дирижировать оркестром перед «знаменитым Маррастом, окруженным созвездием прохвостов, восседавших в зале на креслах Людовика XV и его двора».

Некоторый успех, хотя и не наполнивший пустой кошелек композитора.

 

1849

Серый, блеклый, пустой год. Господи, до каких же пор?..

 

1850

Январь

Гектор собирается с силами, ему нужна победа любой ценой. Вот он основал Филармоническое общество, став его директором-учредителем, руководителем оркестра и пожизненным президентом. Первый концерт, сбор 2700 франков. Обнадеживающий результат.

Недруги Гектора, берегитесь, восстаньте! И они восстали.

Отсюда и провал второго концерта, прозвучавший тревогой: 421 франк.

Третий концерт стал катастрофой – всего 156 франков.

Таким образом, Филармония оказалась нежизнеспособной.

– Нет! Она не должна умереть! – решил Гектор.

Если бы только борьба… Но с каким горем пришлось справляться ему в тот жестокий период! 3 мая 1850 года, на другой день после концерта в Сент-Эсташ, где был исполнен «Реквием», в Гренобле скончалась сестра Гектора Нанси Паль. Страдая раком груди, она без единого слова жалобы сносила долгие, нестерпимые муки. Возможно, ее удалось бы спасти, по крайней мере продлить жизнь, но ей не сделали операции, потому что в этой высоконабожной среде, как с возмущением писал Гектор, всегда считали, что «должна свершиться господня воля, будто бы все остальное свершается не по воле божьей». И бывший студент-медик горько оплакивал свою дорогую сестру…

Еще один коварный удар судьбы, еще одна душевная рана.

Гектор настаивает и упорствует; желая сохранить жизнь Филармонии, он совмещает в ней все должности до того злосчастного 13 августа, когда с разбитым сердцем он внес в книгу протокола запись: «Присутствующие члены комитета (говорят, всего их было десять, включая Гектора), прождав своих коллег в течение трех четвертей часа, разошлись».

Сколько препятствий! Филармония, хромая, двигалась к неотвратимой гибели. Во время этой агонии, которую Гектор пытался продлить всей своей упорной волей, Филармония пошла на небывало смелую мистификацию.

Маэстро уже давно изыскивал какое-нибудь средство, чтобы с блеском показать перед всем миром предвзятость и, следовательно, нечестность своих преследователей и заклятых врагов.

Однажды было объявлено, что в концерте, назначенном на 12 ноября, он будет руководить исполнением оратории в старом стиле «Бегство в Египет», сочиненной в 1679 году и приписываемой руководителю капеллы Сент-Шапель в Париже Пьеру Дюкре. Чтобы блеснуть эрудицией, каждый считал своим долгом заметить, что Пьер Дюкре полностью заслуживал подобной эксгумации и что музыкальные заслуги ставят его в ряд самых выдающихся композиторов той эпохи.

Среди злопыхателей то и дело повторяли фразу:

– Может быть, Гектор Берлиоз понял, наконец, что может добиться успеха, лишь дирижируя произведениями других – подлинно талантливых музыкантов?

Настало 12 ноября. Зал полон – не из-за Гектора, а из-за Дюкре. Оркестр начинает играть «бессмертный шедевр гениального Пьера Дюкре».

Публика слушает молча и с достоинством, явно захваченная льющимися звуками. Беспрерывно бушуют волны аплодисментов.

– Превосходная музыка! – воскликнул предводитель заговорщиков.

– Создавайте такую же, Берлиоз! – бросил другой. Гектор, стоя за пюпитром, ни на секунду не теряет невозмутимого спокойствия.

Последний звук. Гром несмолкаемых оваций, Пьер Дюкре, должно быть, переворачивается в гробу.

На другой день печать единодушно восхваляла великого покойного композитора.

Однако внезапно настала сенсационная развязка, которая потешила весь Париж. Гектор объявил:

– Пьер Дюкре никогда не существовал. Это я придумал его во всех деталях, и произведение, принятое бешеными овациями, создал я – я один. Я хотел разоблачить пристрастие и слепоту моих порицателей, их ненависть ко мне, и я надеялся достигнуть этого, уповая на невежество сих докторов музыкальных наук, которые вот уже свыше тридцати лет сыплют с высоты кафедры лживыми афоризмами и изрыгают желчь.

Когда, таким образом, был обнаружен истинный творец замечательного произведения, с каким жаром пытались его неумолимые преследователи оправдать горячее восхваление Дюкре отречением самого Гектора!

Но последний с гордостью парировал:

– Меняется, слава богу, ваше понимание, а не моя манера. Не я иду к вам, а вы ко мне.

И на время – увы, короткое, – интриганы примолкли.

 

1851

 

I

Скончался Спонтини, автор «Весталки», к которому Гектор относился с горячим восхищением и любовью. Гектор посвятил памяти великого композитора прекрасную статью, где ощущалась боль неподдельного горя.

22 марта

Выборы в Институт на место знаменитого усопшего. Кого же изберут теперь члены Академии?

Новое разочарование.

Одиннадцать кандидатов, тридцать восемь голосующих. Результаты таковы: за Амбруаза Тома – 30 голосов, за Ниденмейера и Баттона – 8 голосов, за Берлиоза, друга Спонтини, – ни одного.

Амбруаз Тома был торжественно провозглашен академиком в первом же туре. «Как, – удивлялась Европа, – автор неумирающих сочинений, которые взволновали весь мир, кроме Франции, сочинитель «Осуждения» и «Ромео», «Траурно-триумфальной симфонии» и «Реквиема», «Бенвенуто», «Гарольда» и «Фантастической» не побит, а просто раздавлен автором бесцветной оперы «Каид»?

Ни одного голоса! Другого бы это заставило сказать: «Тем хуже. Прощайте!»

Гектор же воскликнул:

– Что ж, до свидания! Десять раз, если понадобится, двадцать раз я буду возвращаться… вопреки всему! – И с решимостью подчеркнул: – До самой смерти!

 

II

Вскоре возвратился с Антильских островов любимый Луи, и Гектор, сжимая его в объятиях, забыл все горькие невзгоды.

Теперь Луи стал настоящим моряком. Унаследовал ли он романтизм своего отца? Ему нравится при вое ветра бороться с волнами океана и в таинственной ночи, стоя в одиночестве на верхней палубе, думать о страдающей матери и далеком отце, которого он тоже любит, потому что тот нежен к нему, знаменит, не признан и несчастен.

Он ежедневно видит в мыслях отца подле своей дорогой матери. Гектор действительно аккуратно приходит к несчастной Офелии, этому живому трупу, и по нескольку часов проводит в ее обществе.

Чем ближе подходила Офелия к смерти, тем больше винил себя и сокрушался Гектор. Его угнетало жестокое раскаяние, мрачные угрызения совести преследовали его за тот странный брак, в который он втянул эту ныне парализованную, обиженную судьбой женщину, лишив ее лучшей, более достойной участи. Гектора мучила близость с Марией Ресио, такой грубой к его законной жене – больной, беспомощной, принесенной в жертву.

Сожалел ли он и об упорном стремлении оставаться самим собой, тогда как сговорчивость и отречение обеспечили бы и ему и близким спасительный достаток?

Нет, здесь он остался непримиримым.

Разве не принес он клятву, что скорее умрет, чем отречется от своей сущности?

И пока он был погружен в горькие раздумья перед умирающей Офелией, немой и недвижимой, со взглядом, прикованным к глазам ее Гектора, того романтика Гектора, который разрушил ее судьбу и заставил столько выстрадать, но которого она все же продолжает нежно любить, неслышно вошел Луи.

Глаза матери потонули в слезах. Гектор, потрясенный, обнял красивого, юного моряка и крепко сжал его в объятиях, не произнося ни звука из боязни разрыдаться.

Он, несомненно, думал: «Вот где моя судьба, мой долг, мое счастье».

Но внезапно перед ним возникла тень Марии Ресио. И тогда Гектор вновь овладел собой.

 

III

9 мая Гектор уехал в Лондон. Незадолго перед тем в Гайд-парке открылась Всемирная выставка в ознаменование пятидесяти мирных лет, где он был избран членом жюри по музыке.

Узнав о своем, назначении, Гектор подумал: «Вот как! Еще знают, что я существую!»

Да, знал министр, остановивший на нем свой выбор. Но один министр – не вся французская публика, которая, увы, относилась к нему с тупой враждебностью и настойчиво бойкотировала его произведения.

 

1852

 

I

1 января, когда империя фактически была реставрирована, но еще не восстановлена законно, принц-президент, с торжественной набожностью преклонив колени в соборе Парижской богоматери, прослушал «Те Deum». Надежды Гектора были разбиты – музыка принадлежала не ему.

После второго плебисцита, который утвердил сенатское решение, Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт возложил себе на голову императорскую корону.

 

II

Гектор с восторгом приветствовал нового владыку – защитника принципов дисциплины и устойчивости. Полуголодный композитор, которому нечего было беречь, сберег тем не менее свой консерватизм. «Наша республиканская холера, – писал он Вильгельму Ленцу в Петербург, – дает нам ныне небольшую передышку. Красные грызут свои удила, всеобщее голосование дало подавляющее большинство Луи-Наполеону… Как вы, должно быть, там смеетесь над нами, называющими себя передовыми народами…».

– И сейчас и всегда раньше я был почитателем императора. Ему-то это хорошо известно, – повторял он своим друзьям, потому что клеветники пытались опорочить его перед новым монархом.

И убежденный что государь осведомлен о чувствах, которые одушевляют его по отношению к трону, он уже видит себя руководителем Капеллы Наполеона III.

Он строит блестящие проекты: организует эту капеллу и опьяняется своим будущим.

Но ничто не ладится у неудачливого Гектора. Кто же чинил козни? Кто тайно повлиял на Наполеона Малого? Капелла действительно восстановлена, но не Гектор стал ее главой, а Обер – сочинитель музыки прелестной, но кокетливой и легкой, враг оркестровых ураганов.

Преграды не могут сломить Гектора. Мы уже говорили: для него они лишь средство мерить свою силу, мерить отвагу. Он готов смело встречать их вновь и вновь.

 

III

Гектор снова возвратился в Лондон.

Там его ждала радость: он дирижировал «Весталкой», настоящим шедевром Спонтини – прекрасного композитора с необыкновенно жестокой судьбой. Подобно Бетховену, Спонтини (правда, к концу жизни) был изгнан из царства звуков неумолимой глухотой. По случаю музыкального торжества госпожа Спонтини прислала Гектору сердечное письмо и дирижерскую палочку своего мужа, который, как она писала, «так вас любил и так. восхищался вашими произведениями». Какая честь, Какое утешение для Гектора!

9 июня

Последний концерт: симфония с хорами и две части из «Осуждения». «Необычайный успех, – писал Гектор в Париж. – Меня вызывали пятикратно… К моим ногам бросили венок».

И тем не менее ради экономии директора отказались ангажировать его на следующий сезон.

Ничего не поделаешь! Его мозг в постоянном возбуждении, его неотвязно преследует и тревожит беспощадный вопрос: как добиться успеха?

Внезапно Гектора увлек проект создания Общества концертов, которое он тут же решил назвать «Нью Филармоник» в отличие от старой Филармонии, где господствовали в то время поклонники итальянской музыки во главе с Андерсеном и особенно Коста.

Андерсен и Коста, поддержанные несколькими громилами, специально приехавшими из Парижа, окажутся в один прекрасный день заклятыми врагами Гектора. Воистину какой страх, какую ненависть должен был внушать Гектор, чтобы возник заговор, которому даже Ла-Манш не стал помехой.

Но не будем опережать события.

В июле Гектор, неизменно сопровождаемый Марией Ресио, вернулся в Париж, сняв перед отъездом в Лондоне комнаты, где, как он сообщил, обоснуется ближайшей весной, ибо четыре гаранта «Пью Филармонию) уже были найдены, причем все четверо были в полном согласии относительно назначения Гектора директором предприятия.

 

IV

Улыбнется ли ему, наконец, судьба? Возможно.

Веймар, город Гете, Шиллера и Гердера, «родина музыкального идеала и город муз», заботами блистательного Ференца Листа становился столицей музыкального искусства. Уже четыре года Веймар был непререкаемым авторитетом. По своей воле этот город выдвигал, освящал или зачеркивал знаменитостей. Здесь царил Лист.

Лист любил реабилитировать произведения, несправедливо осужденные из-за невежества или недоброжелательности. Этот чудесный композитор и виртуоз, тоже Дон-Кихот, сражался со шпагой в руке против предрассудков, предубеждений, за творчество, свободное от писаных теорий. Не ведая зависти, он умел превозносить величие гениев. Он признавался часто, что провал «Бенвенуто Челлини» в Париже и сейчас еще не дает ему спокойно спать.

Итак, в один прекрасный день Гектор получил взволновавшее его известие о том, что этот благородный человек готовил исполнение «Бенвенуто Челлини», уверенный в его успехе и заслуженном восстановлении репутации. Какое это было удовлетворение, какой реванш, он сотрет все следы жестокой несправедливости! О великодушный Лист! Однако перейдем к фактам.

Веймарский двор официально пригласил Гектора почтить своим присутствием грандиозную «неделю Берлиоза» и принять в ней участие.

Гектор не замедлил приехать и в часы, похожие на дивный сон, упивался тем, что понят, любим и ему аплодируют.

17 и 21 ноября на двух незабываемых представлениях «Бенвенуто Челлини» он дирижировал оркестром при непрерывных овациях воодушевленной публики – приверженцев новой школы.

Госпожа Поль писала: «…Берлиоз еще не встречал в Германии такого приема. Каждый вечер его вызывали дважды». «Марш Ракоци» и «Хор гномов» из «Фауста» приходилось повторять… Какую настойчивость, какую энергию должен был проявить Лист, чтобы добиться подобного успеха!..»

На завершившем «неделю» банкете в зале городской ратуши красовался внушительный портрет Гектора и гипсовый бюст, который так походил на оригинал, что казался живым. Лист послал княгине Витгенштейн в Альтенбург такую записку: «Общество в городской ратуше было настроено самым благожелательным образом, неизменно господствовал безукоризненный вкус. Берлиоз был глубоко растроган и вел себя безупречно. Между прочим, он не выпил ни капли коньяка».

С другой стороны, Лист отмечал: «Самый единодушный и самый полноценный успех вознаградил нас за все наши страдания».

Когда подали ликеры, один высший сановник двора поднялся с места и под всеобщее одобрение приколол на грудь Гектора эрцгерцогский орден Сокола. Затем Бернард Косман, выступая от имени артистов придворной капеллы, передал французскому маэстро дирижерскую палочку из цельного серебра, украшенную тонкой памятной резьбой. И наконец, ко всеобщему восторгу, был открыт бюст маэстро, увенчанного лаврами.

Какие незабываемые часы, Гектор! Не правда ли? Но почему тебе пришлось пережить их вдали от родины?

В результате этой «Берлиоз-вохе».

Итак, «Бенвенуто» был спасен! Лист сказал: «Это самое крупное, самое оригинальное произведение музыкально-драматического искусства, созданное за последние двадцать лет». Такое суждение и из уст такого артиста – какой целительный бальзам для наболевшего сердца! Поэтому Гектор возвращался во Францию успокоенным. Но когда он приближался к французской границе, ему показалось, как в сновидении, будто он читает огромный плакат: «Здесь начинаются, Гектор, ненависть и гонения».

 

1853

 

I

Гектору пятьдесят лет.

Снова Париж, снова нищета…

Теперь жестокая борьба во враждебном Париже тяготила его. Глубокие морщины прорезали красивое, гордое лицо под снегом непокорной шевелюры.

Он переживал мрачные дни.

Новая неприятность.

Гектор, ярый приверженец императора, постоянно лелеял надежду руководить исполнением своего величественного «Те Deum», сочиненного в 1848-1852 годах, на торжественном событии – бракосочетании императора.

Однако от церемонии 29 января 1853 года он был снова отстранен ради Обера.

«Я был приглашен, – сообщал Гектор, – к секретарю и адъютанту императора полковнику Флерн, где мне передали, что собираются исполнить мой «Те Deum». Сообщая об этом, полковник казался уверенным в том, что говорил, однако в то же время в министерстве внутренних дел была сплетена интрига, и официальные лица – «старики» – одержали полную победу».

Еще одна незаслуженная жестокость.

Среди тревог и уныния, когда за фельетоны платили гроши и оттого тиски нужды сжались еще сильнее, внезапно вспыхнул яркий луч: театр Ковент-Гарден запросил «Бенвенуто».

«Жизнь прекрасна! – воскликнул Гектор, тотчас воспрянув духом и вновь поверив, что завоюет мир. – Что ж, Мария, укладываем чемоданы и в Лондон, где нас, без сомнения, ждут новые лавры».

Из деликатности он всегда говорил «мы», словно его спутница-мегера содействовала успеху.

И Мария добавляла:

– За пределами Франции всегда триумф!

Однако теперь он ошибался. Лондон оказался к нему жесток. Правильно ли, впрочем, что это было за пределами Франции? По существу, нет: в слепом порыве вражды и злобы Франция сдвинулась с места, чтобы вредить Гектору.

Андерсен и Коста были застигнуты врасплох успехом первого пребывания Гектора в Англии и восприняли его как удар кинжалом в сердце. Им не пришло тогда в голову поднять на ноги своих сообщников в Париже. Ныне опасность стала грозной. Любой ценой надо было ее отвести. Никакие усилия, никакие жертвы не казались чрезмерными. И потому они настойчиво, назойливо, почти властно подчеркивали, что торжество Берлиоза в Лондоне подняло бы его престиж, а это всколыхнуло бы и Францию.

И вот французы, которые поленились бы перейти улицу, чтобы купить у соседа-аптекаря необходимое лекарство, пересекли море, чтобы изничтожить врага, словно неистовый охотник, который устремляется на хищника, сеющего смерть.

Невероятно!

 

II

Последуем за событиями.

В Лондоне родилась «Нью Филармоник».

24 марта

Первый концерт. На афише – «Ромео». Восторг наперекор всему. Ликующий Гектор писал друзьям: «Колоссальный успех! В стане старого Филармонического общества растерянность. Коста и Андерсен задыхаются от злости».

Неисправимый Гектор! Слишком д'Артаньян, слишком мушкетер. Разумеется, было бы благоразумнее договориться с врагами. Но он всякий раз отрезал:

– Договориться – значит отказаться, отречься, предать.

На это Гектор не согласится никогда.

Некоторые из разряда «непоколебимых» (мы разумеем не идущих ни на какие перемирия, даже кратковременные) в конце концов были встревожены его непрерывными невзгодами и тайно посоветовали ему ввернуть в свои произведения среди патетики немного классики, чтобы можно было помириться, не заслужив упреков в отступничестве.

Но он заявил гордо:

– Мое романтическое учение, моя драматическая музыка – это моя совесть, мое достоинство, которые повелевают мне их придерживаться. Я предпочел бы умереть, чем пошатнуть их.

И Гектор продолжал стоять на своем.

– Perseverare diabolicum, – подтрунивали искатели спасения.

Расскажем мимоходом о забавном случае.

Лондонская публика, очарованная «Ромео», потребовала второго исполнения. Дирижировал Гектор. В программу того же концерта входило исполнение фортепьянного «Concertstuck» Вебера. Кто будет играть? Капризная, взбалмошная судьба усадила за рояль… Камиллу Мок – бывшую госпожу Плейель, бывшую невесту Гектора.

Так после долгого, очень долгого исчезновения внезапно возникла перед ним ветреная Камилла, которую влюбленный Гектор некогда называл своим «изящным Ариэлем».

Необъяснимое волнение охватило маэстро. Перед ним промелькнуло безжалостно ожившее далекое прошлое. Помолвка… Неистовая страсть… Душевные страдания при отъезде в Рим, когда все в нем жаждало любви. Роковое письмо: Камилла выходит замуж за фабриканта роялей Плейеля. «Я вскричал: «Без промедления я убью ее!» И я принимаю решение: «Переоденусь горничной и проскользну к ним, когда они соберутся в гостиной». Кто они? Камилла, ее мать, ее жених… Мои пистолеты надежно заряжены. Четыре пули! Последняя для меня самого! Величие кары и… скандал! …Эта женщина, которая тут, рядом, возле меня склонилась над клавиатурой, должна была умереть от моей руки!..» Гектор наблюдает за ней, взмахивая дирижерской палочкой.

Но ревнивая Мария Ресио, которая во взгляде своего возлюбленного пытается уловить тень сожаления и оттенок нежности, выходит из себя и готова взорваться. Однако Гектор питал теперь к Камилле одно лишь презрение. Бессердечная же Камилла отправилась на другой день к директору и пожаловалась на плохое, по ее утверждению, сопровождение оркестра. Таким образом, даже напоминание о прошлом не заставило ее сдержаться. Вот уж подлинная ведьма!

 

III

Настало 25 июня.

В зале королева Виктория со своим горячо любимым супругом принцем Альбертом, здесь же королевская чета из Ганновера. Должны петь самые знаменитые артисты – Тамберлик и Тальяфико. С непередаваемым волнением Гектор поднимает палочку. Подозревает ли он о замышленном против него вероломном заговоре? Возможно, так как он видел возле театра знакомые лица. Зловеще рыскавшие люди быстро скрывались при его приближении. «Неужели приехали из Парижа?» – удивился он тогда. Неужто они осмелятся учинить скандальную обструкцию в присутствии королевы Англии? Никогда ни один англичанин, почитающий традиции, не совершит подобного; нет, англичан мне бояться нечего. Я опасаюсь лишь своих соотечественников-французов, чья неприязнь способна толкнуть их на преступления…

Первые звуки оркестра. Тишина… Заговорщики переглядываются в ожидании сигнала своего предводителя. Заодно с парижскими врагами Гектора и проитальянцы россинисты – страстные поклонники этого грузного, жизнерадостного человека, которого судьба щедро наделила почестями, богатством и успехом. Победа Гектора музыкальным ураганом пропела бы отходную итальянской музыке, созданной, чтобы очаровывать. Что же произошло? Гектор, едва возвратившись в Париж, немедля написал доброму Ференцу Листу, ставя его в известность о заговоре в Лондоне россинистов местного производства и антиберлиозцев из Парижа против «Бенвенуто»:

«Неистовая банда решительных и яростных итальянцев сорганизовалась, чтобы помешать исполнениям «Челлини». Этим негодяям, увы, помогали французы, приехавшие из Парижа. Они шикали от первой и до последней сцены, свистели даже во время моей увертюры «Римский карнавал», которой двумя неделями ранее аплодировали в зале Ганновер Скуэ. Они были готовы на все; ни присутствие королевы и ганноверской королевской семьи, ни аплодисменты огромного большинства публики – ничто не могло их удержать. Они продолжали свое дело и в последующие вечера, и я по этой причине забрал партитуру. Итальянские шикальщики добирались до самых кулис. Так или иначе, но я ни на миг не потерял самообладания и при дирижировании не сделал ни малейшей ошибки, что со мной случается нечасто. Все мои артисты, за исключением одного, были превосходны, хоровое и оркестровое исполнение можно считать из самых блистательных.

По мнению публики, хотя я в том не уверен, во главе этой смешной в своей ярости шайки был господин Коста, руководитель оркестра Ковент-Гардена, которого я неоднократно пробирал в своих фельетонах за те вольности, что он позволял себе в обращении с партитурами великих композиторов, кромсая или удлиняя их, меняя инструментовку и уродуя на все лады. Во всяком случае, Коста сумел своей постоянной готовностью быть мне полезным и, помогая мне на репетициях, на редкость искусно усыпить мою подозрительность.

Лондонские артисты, возмущенные подобной низостью, пожелали мне выразить сочувствие и от имени двухсот тридцати человек пригласили меня дать прощальный концерт в зале Экситер-холла, обещая бесплатно в нем участвовать. Но концерт этот состояться не смог. Кроме того, издатель Бил (ныне один из моих лучших друзей) преподнес мне в подарок от группы любителей музыки – 200 гиней…

Эти свидетельства сочувствия растрогали меня гораздо сильнее, чем ранили вылазки интриганов».

 

IV

Чтобы выбраться из душившей его нужды, Гектор продал для издания свои «Вечера в оркестре».

Он выступает здесь как выдающийся музыкальный критик, смелый полемист, решительно ставящий свободное выражение чувств превыше строгой школы; его критические работы независимо от того, возносит он в них или громит, всегда полны находок. Это виртуоз стиля, жонглер, преуспевающий как в прославлениях, так и порицаниях; каждая его строка обнаруживает большого мастера пера и изысканного поэта.

Несколько примеров. Вот хвалебный отзыв о госпоже Виардо, с триумфом выступавшей в роли Орфея:

«Чтобы говорить ныне о госпоже Виардо нужно целое, исследование. Ее талант содержателен и многообразен, он сочетает в себе высокое мастерство с очаровательной непосредственностью, что вызывает одновременно и удивление и волнение; он поражает и умиляет, повелевает и убеждает. В ней слиты воедино страстное вдохновение, увлекающее и властное, глубокое чувство и необыкновенные способности выражать безмерные страдания. Каждый ее жест строг, благороден и правдив, а мимика, всегда такая выразительная, когда она подчеркивает ею свое пение, становится еще богаче в немых сценах.

В начале первого акта «Орфея» ее позы у могилы Эвридики напоминают фигуры некоторых персонажей в пейзажах Пуссена или, скорее, некоторые барельефы, взятые Пуссеном как натуру. К тому же мужской античный костюм идет к ней как нельзя лучше.

После своего первого речитатива:

Воздайте высшие почести Манам священным Эвридики. Могилу ее усыпьте цветами… –

госпожа Виардо завладела залом. Каждое слово, каждая нота била в цель. Величественную, дивную мелодию «Предмет моей любви», пропетую необычайно широко и с глубоким внутренним страданием, неоднократно прерывали восклицания, вырывавшиеся даже у наименее впечатлительных зрителей. Ничто не может превзойти изящество ее жеста, трогательность ее голоса, когда она окидывает взглядом деревья священного леса в глубине сцены и произносит:

И на стволах с изодранной и нежною корой Читаю слово то, что вырезано трепетной рукой…

Вот где подлинная элегия, вот где античная идиллия: это Феокрит, это Вергилий».

Но вот он мечет стрелы в отчете о «Дочери полка».

«Это, – пишет он, – одна из тех вещей, какие можно писать по две дюжины за год, если не пусто в голове, а рука легка… Ежели создавать произведение «per la fama» (ради славы), как говорят соотечественники господина Доницетти, то без спору надобно остерегаться показывать «pasticcio» «per la fame» (из-за голода). В Италии этот продукт, не пригодный, но употребляемый для пения, находит устрашающий сбыт. Для искусства он имеет немногим большее значение, чем сделки наших музыкальных торгашей с исполнителями романсов и издателями альбомов… И все это per la fame, a fama тут ни при чем… Партитура «Дочери полка» относится как раз к тем, которые ни автор, ни публика не принимают всерьез… Оркестр растрачивает силы в бесполезных звуках; в одной и той же сцене сталкиваются самые разнородные реминисценции; стиль господина Адана соседствует со стилем господина Мейербера».

А вот еще:

«Господин Жанен писал недавно: «Не мы захватываем шедевры; как раз шедевры захватывают нас». И верно, «Орфей» захватил нас всех, мы оказались для него легкой добычей…

Предадимся же смело тем произведениям, что нас хватают за душу, и не будем противиться наслаждению!»

А вот его восторженные строки о великолепных сценах преисподней и Елисейских полей:

«В акте «Преисподняя» оркестровая интродукция, балет ведьм, хор демонов, вначале грозных, но понемногу растроганных и укрощенных песней Орфея, душераздирающие и одновременно мелодичные мольбы Орфея – все это прекрасно.

А как чудесна музыка Елисейских полей! Эти воздушные гармонии, меланхоличные, словно счастье, мелодии, мягкая и тихая инструментовка, так хорошо передающая идею бесконечного покоя!.. Все ласкает и чарует. Проникаешься отвращением к грубым ощущениям жизни, желанием умереть, чтобы вечно слушать этот божественный шепот».

Увы, продажа книги принесла скудное подспорье.

Издатель-вампир Ришо нетерпеливо дожидался часа крайней нужды Гектора. И вот час этот настал.

Тогда он с победоносным видом обратился к композитору:

– Ну как – продадите вы мне «Осуждение Фауста»? Однако Гектор упирался:

– А почему не мое мясо? – И после минуты мучительного молчания презрительно произнес: – В далекие времена кредитор имел право вырезать из тела несчастного должника куски живого мяса… Но я-то вам ничего не должен.

– Разумеется, но если я приобрету ваше произведение, вы должны будете меня благодарить, я убежден в том, поскольку…

И Ришо умышленно замялся.

– Ну договаривайте, договаривайте же, – сказал заинтригованный Гектор.

– …Поскольку я предложу вам за него очень выгодную цену.

– Какую? Мне хотелось бы знать, просто из любопытства.

– Шестьсот франков.

– Подите к черту, господин Ришо!

Однако принципиальность – это роскошь, дозволенная богатству. Бедность не может презирать. Трудно держаться своих правил, если сидишь на мели. Потянулись дни, когда нужда, этот беспощадный палач, держалась хозяином и повелевала. Мария Ресио не переставала сорить деньгами, Офелия близилась к смерти. Даже юный Луи, приехав домой, признался, что наделал долгов, которые ныне требовалось погасить. Фельетоны, фельетоны – писать и днем и ночью! Гектор смирился бы с этим. Но какие пьесы разбирать? Многие театры ныне бездействуют. Впрочем, даже лихорадочная деятельность, связанная с бесконечными театральными хрониками, не смогла бы сбалансировать бюджет Гектора, раздираемый во все стороны.

И вот, видимо после дня сурового воздержания от пищи, Гектор вспомнил о Ришо и его предложении, тогда показавшемся наглым и оскорбительным.

– Я повидаюсь все же с этим кровопийцей, – пробормотал он и отправился к нему, переполненный стыда и сожаления.

Непродолжительный торг, откровенные слова, и Гектор получает, наконец, семьсот франков.

Семь бумажек по сто франков!

Ему показалось, что в обмен он протянул свое обливающееся кровью сердце.

«Осуждение Фауста» за семьсот франков! Средоточие гениальности за ломаный грош!

 

V

Пробыв в Париже месяц, Гектор вновь отправился в Германию.

Баден-Баден, а затем Брауншвейг, «где публика и музыканты пришли в экстаз».

В Ганновере Гектор дал концерт в присутствии великого скрипача Иоахима.

Он писал Феррану: «Дирижерская палочка из золота и серебра, преподнесенная оркестром, ужин на сто персон, где присутствовали все «таланты» города (можете судить, что там подавали!), министры герцога, музыканты капеллы; учреждение благотворительного общества моего имени (sub invocatione sancti и т. д.), овация, устроенная народом как-то в воскресенье после исполнения «Римского карнавала» на концерте в саду… Дамы, целовавшие мне руку прямо на улице, у выхода из театра; венки, анонимно присылаемые мне по вечерам, и т. д. и т. п.».

Иоахим, со своей стороны, писал листу о Гекторе: «Необузданность его фантазии, широта мелодии, волшебное звучание его произведений и вправду наполнили меня новой энергией. Сила его индивидуальности, впрочем, известна».

Бремен. Лейпциг. Дрезден (четыре концерта).

И теперь настает пора, когда, возвратившись в Париж, он берется за «Детство Христа», дополнение к приписанному Пьеру Дюкре «Бегству в Египет» – произведению, имевшему триумфальный успех.

Оставим его на время за работой над этим сочинением.

 

Часть вторая

1854-1869

 

1854

 

I

22 января

Неожиданно по Парижу прошел слух, разносимый бешеными врагами:

– Господин Эмберлификос решил разбить свою палатку за пределами Франции и скоро покинет нас навсегда.

Гектор ответил ярко и с иронией. Этот мастер стиля, образов и красок послал директору «Газет мюзикаль» открытое письмо, где в сочных выражениях опровергал сообщение о своем переезде в Германию.

«Я понимаю, – писал он, – какой жестокий удар нанес бы многим мой окончательный отъезд из Франции, как горестно им было поверить в эту важную весть и пустить ее в обращение.

Поэтому мне приятно воспользоваться возможностью опровергнуть этот слух, просто сказав словами героя знаменитой драмы: «Оставь тревогу, Франция родная, я остаюсь с тобой». Мое почтение к истине побуждает лишь внести уточнение. Через несколько лет мне действительно придется в один прекрасный день покинуть Францию, но музыкальная капелла, руководство которой мне доверено, находится вовсе не в Германии. А поскольку все равно рано или поздно все узнается в этом чертовом Париже, я с радостью уже теперь назову вам место моего будущего пребывания: я назначен генеральным директором частных концертов имеринской королевы на Мадагаскаре. Оркестр ее королевского величества состоит из самых выдающихся малайских артистов и нескольких перворазрядных музыкантов-мальгашей. Они, правда, не любят белых; и по этой причине мне предстояло бы вначале сносить немало страданий на чужбине, не будь в Европе стольких людей, которые стараются меня очернить. И поэтому я надеюсь попасть в их среду защищенным от недоброжелательности своей посмуглевшей кожей. Пока же соблаговолите сообщить вашим читателям, что я по-прежнему буду жить в Париже, и как можно дольше, ходить в театр, и как можно меньше, но все же бывать там и выполнять, как прежде, и даже еще больше, обязанности критика. Напоследок хочется насладиться вволю, ибо на Мадагаскаре нет газет».

Подвергая сомнению слова Гектора и игнорируя опровержение, недруги честили его на все лады. Все ожесточеннее становился спор. Заключали пари: «Уедет или не уедет…»

 

II

Между тем продолжалась агония Офелии. Несчастная Офелия – немая, неподвижная, изумляющаяся тому, что еще жива! Плоть умерла, еще не угасла одна только боль. Временами, когда ее веки смыкались под бременем усталости, а грудь оставалась неподвижной, сиделка с тревогой склонялась над ней: «Не мертва ли? Нет, еще дышит. Просто чудо!»

Но 2 марта, когда выл соседский пес, отпугивая смерть, ее душа отлетела и истерзанное тело успокоилось. Она тихо простилась с миром, где познала солнце триумфов и мрак поражений.

Да, драматична была судьба этой англичанки, воспламенившей гением Шекспира самого вдохновенного, самого одержимого среди французских романтиков.

Укажем, что новость, преданная огласке Эскюдье во «Франс мюзикаль», не была совсем лишена оснований: между Берлиозом и Листом шел серьезный разговор о большой должности в области музыки в Дрездене, которую занимал некогда Вагнер.

Узнав о роковом конце, Гектор, бросивший семью много лет назад, долго рыдал, вспоминая прошлое.

Джульетта… Офелия… Какая дивная женщина, вечно волнующая, вечно возвышенная! От ее голоса, ее жестов весь Париж приходил в неистовый восторг, И я почувствовал, что охвачен безумной, неугасимой любовью – той любовью, ради которой я готов был умереть. Стоя у окна моей комнаты против гостиницы, где она жила, я следил за ее жизнью, которую так мало знал, что, по существу, гадал о ней…

Я молил ее откликнуться на мою страсть… Всем существом я жаждал, я призывал ее. Она должна быть моей. И наконец, она стала моей, порвав ради меня с родиной, семьей, с высшим на этом свете культом – театром. Медовый месяц в Венсенне. Щебетание птиц, страстный шепот, созвучный нашим душам… Мои клятвы перед богом в вечной любви к ней…

А вместо этого мои любовные интриги и Мария Ресио, черствая и грубая к ней… Ее болезни, ее мужественно переносимые страдания вдали от любимого сына, вдали от мужа, странствующего, чтобы обеспечить и ее жизнь… Она угасала одна, подле нее не было никого, кто протянул бы ей руку, чтобы преодолеть мучительный переход от земного мира к неведомой вечности, и сиделка, чужой человек, закрыла ей глаза.

 

III

Несчастная Офелия, как убого твое погребение! Смерть стоит дорого, а Гектор без денег. Но торговцы смертью не признают кредита; ведь они не могут вновь разрыть могилу, если им не заплатят.

Итак, Офелия, тебе суждено покинуть мир без пышности и шума. Если бы ты ушла в зените артистической славы, когда твое имя жило в каждом сердце, твой гроб утопал бы в венках и букетах цветов, произносились бы речи, лились слезы. Шатобриан сказал: «Человек любит зрелище смерти, когда это смерть знаменитости». Но что за дело Парижу в час бурных политических событий до смерти какой-то англичанки, много лет назад покинувшей сцену?

Тебя провожали, Офелия, тишина и равнодушие. Страдали только двое: твой муж, так часто изменявший тебе, и твой горячо любимый сын, который видел в тебе великомученицу.

Гектор выражал свою скорбь во многих письмах:

«Она научила меня понимать Шекспира и великое драматическое искусство, – писал он сестре. – Со мной она страдала от нищеты; она всегда без колебаний готова была рисковать самым необходимым ради моей музыки…»

В письме Листу 11 марта:

«…Только что у меня на глазах умерла моя бедная Генриетта, которая была мне так дорога. За двенадцать лет мы никогда не могли ни вместе жить, ни расстаться.

Сами эти раздоры сделали последнее прощание еще более мучительным для меня. Она избавлена от ужасного существования и нестерпимой боли, терзавшей ее в течение трех лет. Мой сын приехал домой на четыре дня и сумел повидаться с матерью перед ее кончиной, К счастью, я не был в отъезде. Мне было бы страшно узнать вдали, что она умерла в одиночестве».

Раскрывая душу сыну, он писал:

«Я пишу тебе в полном одиночестве из большой гостиной на Монмартре, подле ее опустевшей комнаты. Я только что пришел с кладбища, я отнес на ее могилу два венка: один от тебя, другой от себя. Я совсем потерял голову; не знаю, отчего я сюда вернулся. Слуги пробудут здесь еще несколько дней. Они все приводят в порядок, и я постараюсь, чтобы то, что здесь есть, принесло тебе по возможности наибольшую пользу. Я сохранил ее волосы; не потеряй эту булавочку, которую я ей подарил. Ты никогда не узнаешь того, сколько мы – твоя мать и я – выстрадали друг из-за друга, сами эти страдания привязали нас друг к другу. Для меня было так же невозможно с ней жить, как и ее покинуть… Хорошо, что она увидела тебя перед смертью…»

И спустя несколько дней:

«Я только что заказал тебе шнурок для часов из волос твоей бедной матери, и мне очень хотелось бы, чтобы ты свято его хранил. Я заказал также браслет, который отдам моей сестре, и я сохраню остаток ее волос».

В печати появилась короткая, сухая заметка. Только Жанен написал большой некролог. Вот отрывок из него:

«Ее звали мисс Смитсон… Она была, сама того не ведая, неизвестной поэмой, новой страстью, целой революцией. Она показала пример госпоже Дорваль, Фредерику Леметру, госпоже Малибран, Виктору Гюго, Берлиозу. Ее звали Офелией, звали Джульеттой. Она вдохновляла Эжена Делакруа… Ее, эту восхитительную и трогательную мисс Смитсон, называли и тем именем, что носила госпожа Малибран – ее звали Дездемоной, и Мавр, обнимая ее, говорил ей: «О моя прекрасная воительница! О my fair warrior!..» Она была чудесна, мисс Смитсон, и походила больше на небесное создание, чем на земную женщину…»

Время остановиться, чтобы поразмышлять и пофилософствовать.

«Боже! Как бренна и скоротечна жизнь! Отныне, – вздыхает Гектор, – я буду тем тенором, который из кожи лезет вон, стараясь хорошо петь, между тем как публика понемногу покидает свои места».

Смерть уже унесла его юного брата Проспера, так гордившегося им; она похитила мать, едва начавшую раскаиваться в своей непримиримости к одержимому музыкой сыну; отца – воплощение доброты, чей достойный образ вставал перед ним в часы смятений, чтобы подать совет и умерить пыл; безвременно ушедшую из жизни сестру Нанси и, наконец, Гэрриет, его Офелию, которую он некогда так воспевал и никогда не переставал любить.

Воспоминания о ней то и дело всплывали у него в памяти, возбуждая жестокие укоры совести.

Ради кого теперь кидаться в бой?

Ради эгоистичного утешения славой?

«У меня остались, правда, мой сын Луи и моя спутница Мария.

Но не приберет ли ненасытная смерть и их тоже?

О черные дни, долгие дни, гнетущие душу, которая скорбит и испивает до дна горькую чашу!»

 

IV

Приближалось событие, воскресившее его энергию, – новые выборы в Институт.

Как жалки на этот раз соискатели благородной зеленой одежды со шпагой! Неизвестные вовсе или слишком известные своим ничтожеством. «Неужели «поДагрики» (стиль Берлиоза) – этот оплот правоверной теории – не снимут, наконец, свой дурацкий запрет с композитора бурь и потрясений, отдав предпочтение его бездарным конкурентам?» – спрашивали ревностные берлиозцы. К великому изумлению немцев, они избрали некоего Клаписсона – скверного музыканта, сочинявшего лишь мелодийки из кружев и дешевых духов.

Враги Клаписсона, изменив начальную букву, в шутку называли его Глаписсоном. И этот Клаписсон – подумать только! – победитель Берлиоза!

Но чему удивляться? «Окостенелые умы» действительно скорей избрали бы бревно, чем величественного автора «Осуждения», повинного в мятеже против высочайших правил. Вот как обстояли дела в этот момент.

Гектор, узнав о результате, воскликнул:

«Я вернусь! Никто и ничто не заставит меня пасть духом. Я решил стоять на своем так же упорно, как и Эжен Делакруа, которого столько раз отвергали. Я поступлю, как господин Альбер Пюжоль, выставлявший свою кандидатуру десять раз». И, говорят, добавил: «Вы проглотите меня рано или поздно, проглотите вопреки всему!»

Вновь хлынул стремительный водопад из «окостенелых умов», «старых черепах» и прочих берлиозовских эпитетов.

Благоразумие призывало этого одержимого человека, прослывшего «неукротимым», с почтением склониться, но тщетно приказывать бурному потоку смирить свой нрав.

Снова стало ясно, что в манере кандидата, пораженного острым «академитом», было очень мало академического.

 

V

Гектор весь в поисках нового пристанища для утешения и поддержки. Где сможет он его найти? Нередко спасительной гаванью для отчаяния служит вера. Гектор, в котором дремали религиозные чувства, вновь обрел рвение ранней юности. Надолго ли?

Погрузившись в мистицизм, он создал в дополнение к «Бегству в Египет» сочинение, где воспет бог, – «Детство Христа».

Вообще-то он начал эту благочестивую поэму до того, как угасла Офелия, но как несозвучна была она тогда его сердцу. Потом жестокий траур открыл ему бренность земного бытия, напомнил о потустороннем мире и создал настрой, гармоничный новому произведению.

Гектор творил, обращаясь к тайникам собственного «я» и устремив к небу свою вдохновенную душу.

Гектор закончил «Детство Христа» в конце лета. Он сам написал стихотворный текст в намеренно наивном и несколько архаичном стиле, который подчеркивал чистоту и свежесть сюиты, придавая ей изысканные цвета миниатюр из молитвенника средних веков.

История очень проста. Тетрарх Ирод, окруженный римскими солдатами, предается раздумью в своем дворце. Встревоженный тайным возмущением, которое, как он чувствует, поднимается среди иудеев, Ирод допрашивает волхвов и решает учинить избиение младенцев. Первая часть завершается так, будто закрываешь последнюю страницу на изображении яслей в Вифлееме: святое семейство, написанное в очень мягких тонах, преклоняется пред младенцем, однако голоса ангелов, порхающих в лазурном небе, призывают к бегству.

Часть вторая. Прощание пастухов, странствия, отдых – миниатюры, исполненные изящества и тонкости; сменяют друг друга струнные и деревянные инструменты, голос чтеца, и все завершается хором ангелов, исполняющих аллилуйю.

Наконец, третья часть: прибытие в шумный город Саис, где беглецы оказались у арабского патриарха. Под кровом этого городского Вооза они найдут гостеприимство и душевный покой. В более широком, но столь же строгом темпе композитор пишет на фламандский манер этот примитивный оазис христианской земли, где дети, служители, женщины, одни за другими, чествуют своих святых гостей, услаждая их слух мелодиями флейты, сливающимися со звуками фивской арфы. И пока тихо плачет дева Мария, чтец ведет диалог с неземными голосами:

О моя душа, что тебе остается? Смирить свою гордыню…

«Его скептицизм чередовался с порывами лиризма; невзирая ни на что, он чувствовал потребность в сверхъестественном, в поэтизации души и находил эту поэтизацию лишь в своем благочестивом детстве, в истории Иисуса, в волшебных воспоминаниях о Кот-Сент-Андре».

Так прочь романтизм, где чувства довлеют над разумом! Разве не сказал Лакордэр накануне своего смертного часа: «У меня крайне набожная душа и очень неверующий разум»?

19 октября Гектор вступил в брак с Марией Ресио. Связанный с ней уже несколько лет, он сделал это, чтобы нравственно поднять и упорядочить свою жизнь. Узы супружества никак не изменяли его положения, но моральное состояние Гектора от этого улучшилось.

Была тихая, почти тайная свадьба – невеселая оттого, что над ней витала тень Офелии.

Будем справедливы: умиротворенная замужеством и избавленная от ревности, Мария стала теперь спокойнее, покладистей, преданней. Что же касается ее театральных устремлений, то она решила сделать еще одну попытку взойти на подмостки и попросила своего знаменитого мужа помочь ей. Но тот образно ответил, что он муж, а отнюдь не сообщник.

На смену демону страсти, разжигаемой Марией, пришла спокойная привязанность, подслащенная привычкой.

Однако Генриетта так никогда и не стерлась из его памяти во время жизни со второй женой. В той он восхищался трогательной, восторженной и возвышенной Офелией, он жалел Гэрриет – звезду, упавшую с неба в темный овраг, – и поддерживал в себе угрызения совести, как бы находя в них свое оправдание.

10 декабря 1854 года

Зал Герца. Первое исполнение «Детства Христа». Бешеный успех, почти триумф. Недовольна только горстка непримиримых во главе с ядовитым Скюдо, почитавшим своим долгом еще раз выпустить жало.

Прозвучит ли, наконец, для Гектора «dlgnus intrare»? Нет, нет! Каждая его победа отзывается звуками горна, поднимая по тревоге ополчение ультрапуристов, а попросту тупоголовых, которые никогда не уступят и спешат лишь сорвать успех.

И Гектор вновь и вновь будет ждать…

 

1855

 

I

Данной книге чужды сухие, строгие и полные протоколы. Ее цель – рассказать о духовном облике Гектора. Поэтому кратко упомянем в этом году лишь исполнение «Те Deum» в церкви Сент-Эсташ 30 апреля, накануне Всемирной выставки. По излюбленному выражению Гектора, «вавилонского, ниневийского» «Те Deum».

О свирепой, злобе, ненависти, предвзятости можно судить по глупой, написанной в ироническом тоне статье, которую Вильмессан поместил в «Фигаро»:

«У Берлиоза столько ума, сколько у всех умных людей; он имеет наград больше, чем все награжденные люди, вместе взятые; он добр и радушен; у него одухотворенное и убежденное лицо; он учен, как бенедиктинец. Когда такой серьезный человек, как Берлиоз, говорит вам: «Сейчас вы услышите музыку, великую музыку, подлинную музыку», то такому невежде, как я, ничего не остается, как с готовностью и доверчивым смирением развесить уши. Я вечно попадаюсь на этом. И всякий раз думаю про себя: может быть, именно сегодня откроется мне музыка Берлиоза! Всякий раз я слушаю ее с благоговением, с наивным восхищением, тем более наивным, что никогда ее не понимаю. Эту музыку я едва «различил», да и то лишь раз» – в траурном шествии июльских жертв, где-то в фантазиях «Похоронного марша», но я совсем потерял ее из виду в последнем «Те Deum'e», исполнявшемся в Сент-Эсташ девятьюстами музыкантами». «Те Deum» – вещь ликующая или, во всяком случае, прекрасная своей живостью, – одновременно и радостная и суровая. Берлиоз, убежденный в этом, имел, видимо, целью, сочиняя свое произведение, позволить каждому исполнителю веселиться как тому вздумается, в одиночку, не интересуясь соседями. «Забавляйтесь в силу своего темперамента, дети мои! Делайте каждый что захочет и в любом тоне! Только с душой!» – вот его музыкальный девиз. «Хотите играть на барабане – играйте на барабане! Веселитесь, это ведь «Те Deum», И некоторые музыканты принялись играть на барабане. Это было изумительно!

Берлиоз дирижирует оркестром руками, плечами, головой, бедрами и, наконец, всем своим существом; вид у него такой, словно он нашел себя, понял себя, следит за своей мыслью в этом шуме. Надо надеяться, что ближайший концерт, на который он нас пригласит, будет происходить на Елисейских полях. Каждый музыкант взберется на свое дерево; я забронирую номерной сук; шум омнибусов послужит оркестру педалью, пушка Дома инвалидов будет тамтамом, а Берлиоз, верхом на качелях, будет отбивать такт (sic) и, кувыркаясь, следовать за своим сочинением…»

Не пускаясь в обсуждения, еще раз мимоходом выразим сожаление по поводу несправедливости французов, с ожесточением обрушившихся на своего соотечественника-гения, которого повсюду за границей встречали овациями. Какое убожество ума!

 

II

В том же году Гектор с триумфом выступил в Лондоне, в «Нью Филармоник». На этот раз грязного интригана Косты здесь не было: он отошел от дел.

И еще событие: встреча с Вагнером. Оба – гении, оба – бойцы. И оба страстные новаторы всепобеждающей музыки, где медь труб служит величию. Сходство, которое, казалось бы, должно по-настоящему связать и слить, восстановило их друг против друга, породив нег примиримое соперничество. Казалось, нужно было умереть одному, чтобы другой жил.

Не будем разбираться во всех тонкостях их взаимоотношений – то подозрительных, то враждебных, то спокойных, то бурных. Уточним лишь, что в Лондоне они как будто изменили первоначальное превратное мнение друг о друге. Затишье перед бурей!

 

1856

 

I

И вот одержимый скиталец вновь в Германии – в Готе, в Веймаре, приветствия сотрясают всю страну. В Германии он и узнал, что 26 июня Академия изящных искусств первым в списке представляет его в новом голосовании; в списке фигурируют, однако, Фелисьен Давид и Гуно. Произошло невероятное: на место «жабы» Адана был избран Гектор.

Каким же чудом толкователи музыкальной библии, хранители священной традиции снизошли до того, что подпустили к своему хрупкому хрустальному дворцу «буяна Берлиоза», как они его величали? Прозрели ли они, поняв вдруг величие гения, которого дотоле не признавали, устали ли они от борьбы? Неизвестно. История сообщает о факте, умалчивая о его причинах.

Так Гектор доказал, что терпение и настойчивость всегда бывают вознаграждены.

Хотя из-за беспрестанных потоков выливаемой на него грязи ему до сих пор так и не удалось покорить широкую публику – кузнеца славы – и хотя на него обрушивалось множество наемных писак со Скюдо во главе банды, ученый ареопаг Франции оказал ему, наконец, высокую честь.

Неистовый Гектор сдержал восторг. Он хотел щегольнуть спокойным равнодушием к происшедшему и тем доказать, что простой акт справедливости не может привести его в восхищение. И все же, когда его впервые назвали «господин Член Института», он произнес от всего сердца: «Может быть, моя трудная жизнь мне не совсем не удалась».

Нет, Гектор, несмотря на несправедливости и поражения на родине, ты не был, как говорится, «жалким неудачником».

Подведем итог.

Благодаря неистощимой энергии ты завоевал Римскую премию, получил орден Почетного легиона, ты взломал двери Института, ты завоевал славу за границей.

В конце концов не так уж плохо!

Чего же тебе не хватает? Знаю. Тебе недостает самого прекрасного, самого ценного: завоевания широкой публики и, стало быть, славы в родной Франции.

Но не теряй веры, Гектор, не сдавай своих позиций. Не складывай оружия, не дай заржаветь ему, веди бой.

 

II

Гектор продолжает путешествие. В Веймаре он снова застал советчицу Листа, княгиню Сайн-Витгенштейн, – женщину тонкого ума, увлеченную искусством и литературой и влюбленную в музыку.

Именно она посоветовала композитору воспеть «Троянцев». В этом патетическом сюжете он смог бы полностью раскрыть свои возможности. Вскоре Гектор написал либретто и начал сочинять эту монументальную оперу.

 

1857

Конец января

Полтора акта закончены.

«Со временем, – писал он Беннэ, – несомненно, образуется и остальная часть сталактита, если только не обрушится свод пещеры».

Остановимся. Не станем сопровождать Гектора во всех его многочисленных поездках. Скажем просто, что в часы сплина, к которому примешивалось болезненное презрение, он бежал за границу, чтобы там упиться славой среди неумолчных оваций. Да, то были действительно скорее не поездки, а побеги.

 

1858

 

I

7 апреля

Наконец партитура «Троянцев» закончена. Сброшен с плеч тяжелый груз.

Гектор ставит подпись под последней строкой.

 

II

Он в возрасте, когда любят размышлять и мечтать. Но, увы, ему нужно спешить на ночной бал во дворец. Мало сочинять музыку, нужно еще устраивать ее исполнение. В каком театре и какого числа? Только император может решать и распоряжаться. И потому Гектор должен обхаживать монарха, чтобы убедить его и увлечь. Сможет ли он это сделать?

– Пожалуйста, Мария, форму, шпагу, треуголку, – просит он, сожалея, что не может остаться дома.

Длинноволосый, убеленный сединой, в зеленой одежде, при орденах – свидетелях его триумфов во всех странах Европы, Гектор шагает царственной походкой.

У дверей большого приемного зала с тысячами трепещущих свечей ярко разодетый привратник торжественно объявляет:

– Господин Гектор Берлиоз, член Института! Хотя Гектор внешне и не повел бровью, внутри у него словно что-то оборвалось.

Вот он идет, внезапно став центром внимания. За ним закрепилась противоречивая репутация: для одних он – гений, для других – фантазер, для всех – д'Артаньян. Приветствует ли он кого-нибудь на ходу, останавливается ли, чтобы перекинуться парой слов, его взгляд среди богинь красоты и увешанных звездами мундиров жадно ищет императора. Какая шумная толпа! Наконец ему удалось разыскать глазами камергера императрицы, он пробился к нему и рассыпался в любезностях. Но сможет ли когда-нибудь сей высокий сановник быть ему полезным? Наконец он заметил в отдалении императора, но приблизиться к нему так и не смог. Пустой вечер, время, похищенное у сосредоточенного раздумья.

И, разумеется, по пути домой он сыпал бранью.

 

III

Намерение растрогать императора не покидало его ни днем, ни ночью. «Если бы я мог прочитать ему свое либретто, – думал Гектор, – то наверняка привлек бы его на свою сторону и благодаря всемогущественному покровительству получил бы сцену Оперы».

В конце концов он решился написать государю, прося у него аудиенции.

«Ваше величество, я только что окончил большую оперу, для которой написал и слова и музыку. Несмотря на смелость и разнообразие примененных в ней приемов, тех средств, которыми располагает Париж, достаточно для ее постановки. Дозвольте мне, ваше величество, прочитать вам либретто и затем попросить вашего высокого покровительства моему произведению, если оно будет удостоено такого счастья… Его партитура величественна и сильна и, несмотря на кажущуюся сложность, очень проста. К сожалению, она не тривиальна, но этот недостаток относится к тем, которые ваше величество простит…»

Это письмо он передал влиятельному министру герцогу де Морни – сводному брату Наполеона III. Де Морни отговаривал Гектора отправлять его.

– Оно идет вразрез с принятыми нормами, – сказал де Морни.

Однако Гектор пренебрег советом. И затем долго, очень долго ждал, с каждым днем все более сокрушаясь из-за молчания императора.

Прошел месяц, два, три, четыре, пять…

Но как-то утром, после этой длительной пытки он получил уведомление, что император дает ему частную аудиенцию.

Слава богу!

Великий день.

Гектор в одежде академика, с бьющимся сердцем был допущен в гостиную, отведенную для просителей, которым выпало редкое счастье быть удостоенными частной беседы.

Редкое счастье? Ну и ну! Их было сорок два!

Гектор едва смог пробормотать несколько слов его величеству, «имевшему – писал он Листу, – вид на 25 градусов ниже нуля. Он взял у меня рукопись, заверив, что прочтет ее, «если сможет улучить свободную минуту», и с тех самых пор мне ничего больше не известно. Шутка сыграна. Она стара как мир. Я уверен, что царь Приам поступал точно так же».

И Гектор, возлагавший большие надежды на приглашение императора, горько задумался. Ему на ум приходили, верно, такие мысли: только мой, французский государь упорно меня не признает. О милая родина, за что ты так жестока? Германские короли и русский царь щедро доказывали мне свое благоволение и восхищение. Они принимали меня, выслушивали, беседовали со мной, склоняясь перед музыкой, всесильной, подобно им.

А он, Наполеон, унижает меня и пренебрегает мною, несмотря на то, что я писал о нем: «Никогда не забуду, что император избавил нас от грязной и глупой республики! Все цивилизованные люди должны помнить об этом».

Но тут его лицо отразило внезапное волнение, почти страдание.

«Уж не знает ли он, что я сказал о нем также: «Он имеет несчастье быть варваром по отношению к искусству»? Но что из того? Много ли проку оттого, что Нерон был артистом? Зато этот – варвар-спаситель! А может, ему известно, что я заявил: «Увы! Он недоступен для музыки, которую ненавидит, как десять дикарей». Нет, – заключил Гектор после минуты глубокого раздумья, – он ничего не знает, ведь я высказывался так в частных письмах. Просто императора настроили против меня все эти злобные интриганы; правда и то, что он опьянен эгоизмом; счастливый и могущественный владыка, привыкший к лести, горячо любимый муж несравненной Евгении Монтихо, которой позавидовала бы сама Венера. Он живет в волшебном ореоле, вдали от сражений (и, однако, он их знал), вдали от лишений (и, однако, он их испытал). Он вознесся так высоко, что к земным делам чувствует лишь презрение».

«Пусть император отказывается произнести свое слово, пусть против меня уже готов заговор и передо мной закрыты все двери, я сумею взять себя в руки, собраться с силами, победить и сокрушить!»

И Гектор уходит в хлопоты: задыхаясь и посылая проклятья, он без устали поднимается по лестницам в приемные.

Наконец он получает в Опере обещание, хотя нетвердое и расплывчатое: «Разумеется, если окажется возможным… По поводу даты будет видно…» И тем не менее; в своем горячем желании поверить Гектор принял эти уклончивые слова за утешительное обязательство.

«Поскольку это не категорическое «нет», – сказал он себе, – нужно лишь выжидать и быть настойчивым».

Поэтому он упорно пытался добиться своего. Несчастный гений, таскающий в истертом портфеле бессмертный шедевр, о котором Франция не хотела даже знать.

 

1859-1860

 

I

Шли месяцы. Его опережали и опережали другие композиторы. Сначала французы, затем Рихард Вагнер.

– Гром и молния! – воскликнул Гектор, узнав, что настырный немец благодаря могущественным лицам и закулисным интригам ворвался на сцену Оперы.

Почему Вагнер не понимает, что должен уступить дорогу французу, который ждет уже два года? Бестактность чужеземца вызвала разрыв между двумя музыкантами. И Вагнер сожалел об этой ссоре, восстановившей против него грозного музыкального критика из «Деба», который умел дать отпор и никогда не упускал этой возможности. Напрасно Вагнер пытался умилостивить Гектора, всемерно обхаживая его и проявляя знаки восхищения и преданности.

Так, он писал ему:

«Дорогой Берлиоз!

Я счастлив преподнести вам первый экземпляр моего «Тристана». Примите и сохраните его из дружбы ко мне.

Ваш Рихард Вагнер».

На партитуре он написал:

«Великому и дорогому автору «Ромео и Джульетты» признательный автор «Тристана и Изольды».

Ничто не помогало. Выходец из Дофине редко изменял свое мнение, и знаменитый фельетон Гектора в «Деба» от 9 февраля 1860 года прозвучал объявлением беспощадной войны композитору из Саксонии.

Вагнер ответил ему 22-го того же месяца письмом, где смирение шло вразрез с его гордым и неровным характером.

«Позвольте столь гостеприимной Франции, – писал он Гектору, – дать убежище моим музыкальным драмам. Со своей стороны, я жду исполнения ваших «Троянцев» с самым живым нетерпением. Оно оправдано моей привязанностью к вам, значением, которое не может не иметь ваше произведение при современном положении музыкального искусства, а более всего особой важностью, которую я ему придаю из-за идей и принципов, всегда руководивших мной».

Напрасный труд! Примирение невозможно; и пока возвращали «Троянцев» Гектору и откладывали их постановку, Вагнер благодаря интригам жены одного посла решительно продвигался к цели.

 

II

И снова независимый и гордый Гектор изнывает в приемной директора Оперы. Но унижающийся человек унижает унижающего.

Впустив Гектора в кабинет, ему всякий раз говорят:

– Терпенье, господин Берлиоз, терпенье.

– Великий боже, до каких же пор? – И после гнетущей паузы: – Терпенье… На мою долю выпало всю жизнь терпеть. Наступит ли очередь «Троянцев», прежде чем я умру?

Безносая, казалось, зловеще рыскала, подстерегая новую жертву в лоне несчастной семьи Берлиозов, уже и так жестоко опустошенной ею.

Мысль о смерти посещала его и днем и ночью. Прежде чем окончить жизненный путь, ему так хотелось увидеть «Троянцев» на сцене, завоевать широкую публику и увековечить свое имя.

Так что же, начинается состязание со смертью?

Нет, еще не сейчас! Смерть решила дать ему отсрочку.

Но вместе с судьбой – своей слепой сообщницей – стала без отдыха опустошать ряды вокруг него.

Кто же следующий?

Милая Адель Сюа, любимая и верная сестра, которая всегда сражалась на стороне своего гениального брата. Она защищала его, когда тот предпочел медицине, ползающей по земле, витающую в небесах музыку. Она понимала, поддерживала, отстаивала Гектора при его женитьбе на Офелии; она оправдывала его в пору, когда он наделал долгов ради искусства.

Понять – значит простить. Она так глубоко постигла трепетную и беспокойную душу своего любимого брата, что признавала его невиновным, что бы он ни сделал. И никто не смог бы с таким же жаром отстоять его призвание перед родителями – отсталыми провинциалами. К тому же она была романтична, подобно великому Гектору; стоны деревьев, дремлющее озеро, задумчивая луна рождали в ней поэтичные образы.

Узнав о новом горе, Гектор долго рыдал, повторяя сквозь слезы:

– Мы любили друг друга, словно близнецы.

 

III

Превозмогая душевные и физические страдания, Гектор то и дело вскакивал с постели, чтобы вписать новую ноту в партитуру «Беатриче и Бенедикта», которую он сочинял в ожидании, пока Опера соблаговолит, наконец, выполнить свое обещание поставить «Троянцев». Комическая опера в двух актах «Беатриче и Бенедикт» была написана на сюжет комедии Шекспира «Много шуму из ничего».

 

1861

 

I

«Тангейзер» оказался в центре внимания газет и главной темой разговоров. Одни провозглашали Вагнера гением, чей музыкальный стиль должен ослепить Францию; другие осыпали бранью «бездарного композитора, сильного лишь в интригах» и сумевшего за несколько недель получить для себя сцену в Опере. Последние возмущались тем, что император по ходатайству жены австрийского посла княгини Меттерних и прусских дипломатов лично приказал директору проставленного императорского театра господину Руайе поставить произведение саксонца без замедления и не стесняясь в расходах.

Всего за три недели! А потом начались репетиции. Их было шестьдесят четыре! Какое рвение, какая любовь к композитору!

За три недели! А он, Гектор, ждет вот уже два года! Увы, ему предстоит ожидать еще очень долго.

С каждым днем в Париже накалялись страсти: одни были за Вагнера, другие против. Никто не остался равнодушным.

Наперебой обсуждали репетиции, где безудержно командовал гневный и раздражительный немецкий маэстро. Стало известно о баснословных ангажементах: певец Ниман получал 6 тысяч франков в месяц, декораторы заработали целое состояние на оформлении спектакля, достойном дворцов, где царствуют лишь боги.

Готовилось тяжелое сражение, второе «Эрнани».

«Тангейзер»! Какой сюжет! Правда причудливо вплетается в вымысел, изумительно сверкающую сказку. Первый акт.

Тангейзер – рыцарь, певец любви, переполняющей его сердце. Но кого любит этот смертный избранник? Богиню Венеру.

Мы видим его на высокой Венериной горе, в волшебном, горделивом замке, где богиня среди нимф предается чувственным наслаждениям. Простершись у ног Венеры, он, словно во сне, наблюдает забавы нимф с перламутровыми телами и волосатых сатиров.

Но что с ним? Не теряет ли он рассудка? Лишь кончается праздник, Тангейзер внезапно признается своей царственной возлюбленной, что он в смятении от любви к ней и намерен удалиться. Венера противится, восстает и, словно простая земная женщина, молит остаться волшебника, воспламенившего ее плоть, которую он неустанно превозносил и славил.

Он отказывается. Какие же чувства его волнуют? Зов родной веры? Раскаяние из-за отступничества и воля к искуплению? Быть может. И вот Тангейзер шепчет имя святой девы, и – о чудо! – он тотчас оказывается в легендарной Вартбургской долине, перед священным образом Марии – божьей матери.

И как раз в этот миг по пути в святой город Рим проходят с песнопениями пилигримы. Их молитвы, их экстаз распространяют вокруг такую чистоту, что Тангейзер, грешивший любовью к богине, служительнице культа любви, не решается к ним присоединиться.

Так в мифологию вплетается христианская вера – ради большей романтики, большего чуда, большей души.

Второй акт.

До того как укрыться наверху, в Эмпирее, рыцарь Тангейзер любил девушку, которая была сама кротость, сама невинность. Ее звали Елизаветой. Но настал момент, когда он пресытился обычной любовью людей, и, мечтая познать неведомые на земле дивные страсти, осмелился просить у богини плотских наслаждений. Тут-то и началось владычество обольстительной Венеры.

Чистые слезы льются из невинных глаз несчастной, покинутой Елизаветы. Ее душат рыдания.

Но вот она узнает, что ее неверного возлюбленного терзают угрызения совести. Ее сердце, целиком отданное любимому, прощает и горячо зовет его.

С тех пор как Тангейзер бежал, ее руки просили один за другим больше ста женихов. И теперь, увы, Тангейзеру придется оспаривать руку Елизаветы в блестящем турнире влюбленных рыцарей, которые будут воспевать и славить любовь.

Один за другим раскрывают рыцари свои нежные чувства. Наконец настает очередь Тангейзера… Он начинает. Но, боже, что молвят его уста? Невозможно поверить, все изумлены. Где ж его раскаяние? Он воспевает чувственные наслаждения и откровенно повествует о том, что изведал там, наверху, во чреве Венериной горы. То звучит голос возродившегося огня желаний, говорит одна лишь страсть. И Тангейзер все больше воспламеняется от воспоминаний. Рыцари вокруг него кипят негодованием; они угрожают, они бросаются на него, но Тангейзер бежит и спасается от верной смерти благодаря тайному гонцу. От кого? От покинутой Елизаветы, которая наперекор всему хочет верить, что к нему придет раскаяние.

Третий акт.

Появляется мертвенно-бледный Тангейзер. Он едва держится на ногах.

– Я возвращаюсь из Рима, – рассказывает он, – где предстал перед папой. Я бил себя в грудь, вымаливая прощение. Увы, его святейшество Урбан IV прогнал меня, сказав: «Пилигрим, ты будешь прощен, лишь когда посох, что держишь ты в руке, зазеленеет молодыми побегами». Итак, я проклят, – заканчивает Тангейзер.

В этот-то благоприятный миг на землю опускается Венера и является перед ним: «Вспомни, вспомни, Тангейзер…» – и она вызывает в его памяти те сказочные наслаждения, что он изведал. Но напрасно! Рыцарь отвергает бесстыдную богиню, которая искушает его, раскаявшегося и умиротворенного. Но какая сила вдохнула в него столь неприступную добродетель? За него просил ангел и добился, что папа, растрогавшись, дал ему отпущение грехов. Тем ангелом была покинувшая мир Елизавета. Вдали раздаются долгие рыдания колоколов, еще продолжающих свой погребальный звон по ней.

Но что это? Появляются пилигримы и ставят к ногам Тангейзера гроб, где спит Елизавета. Очищенный от грехов рыцарь падает на колени, и свершается чудо – посох покрывается живыми побегами, свидетельствующими о прощении, – а он умирает возле той, которая отдала жизнь ради него. И души их летят вместе в неведомые края идеальной и вечной любви.

Какой взлет чувств! Какой неистовый лиризм! Недостойный Вагнер создал из величественной легенды неповторимый шедевр.

Наконец настал знаменитый день 13 марта 1861 года, которому суждено было стать памятной датой в истории музыки. Какой большой и ужасный урок Вагнеру! Какое отмщение Гектора, если вообще дозволено произнести это жестокое и бесчеловечное слово.

Это был полный провал. Госпожа Меттерних в своей ложе, забыв о приличиях, вызывающе сломала веер, словно намеревалась запустить им в лицо публике, чтобы доказать ей свое презрение. Слышны были грубые улюлюканья, топот, непрерывные выкрики в подражание животным. Повторение истории с «Осуждением Фауста».

Теперь предоставим слово старшей дочери Листа Бландине Оливье, жене адвоката и депутата Эмиля Оливье, ставшего позднее главой правительства Франции. Вот в каких выражениях она писала отцу:

«Вчера я снова слушала «Тангейзера». Подробности о первом исполнении вам уже известны от Ганса (Бюлова). Это был удручающий спектакль; я счастлива, что вас там не было; судя по тому, что я испытала, представляю себе, как страдали бы вы. Бешеные овации – решительный протест против заговора. Все шло хорошо до середины второго акта: прибыли император с императрицей, и поэтому певцы почувствовали прилив сил и поддержку. Мадемуазель Сакс прекрасно сыграла свою роль, и ей горячо аплодировали. Но тут в амфитеатре кто-то свистнул. Возгласы «браво», свистки. Раздался выкрик: «Интриганов за дверь!» – и зал встал, негодуя против упорного свистуна. Громкий ропот. Император поглаживает усы, улыбается, хлопает, императрица растерянно оглядывает зал. Заканчивается второй акт – и снова аплодисменты. В третьем акте Морелли (Вольфрам) вызвал большое восхищение, Ниману (Тангейзеру) хлопали в каждой паузе его речитатива. Свист, крики «браво», вновь свист – и тогда возгласы «браво» раздаются с удвоенной силой. Ниман благодарит и приветствует публику. Такая борьба длилась до конца. Вызывают певцов. Свистки, выкрики «браво», и, наконец, аплодисменты заглушили все. Император мужественно оставался до конца».

Бландина Оливье сообщает факты, явно желая их смягчить. Ее рассказ соткан из эвфемизмов. Она говорит об упорном свистуне. На самом деле то был сплошной вой в возбужденном зале. К третьему спектаклю скандал достиг апогея. Вагнер вынужден был отказаться от дальнейших спектаклей. Адольф Бопго точно сообщает:

«Скандал был организован прежде всего публикой, абонировавшей кресла в зале, придворными, членами жокейского клуба. Ежеминутные издевки, обращения к актерам, серенады на дудках, стук откидных стульев, пронзительный свист металлических свистков. Франты – покровители танцовщиц, – решив сорвать спектакль, где балет был в первом акте, а не в третьем, закупили у оружейника в проезде близ Оперы весь ассортимент охотничьих свистулек».

Хотя Гектор был болен и его лихорадило, он потащился на премьеру.

Автор безвестных «Троянцев» сидел, словно на скамье цирка, и наблюдал, как на его глазах раздирали дерзкого гладиатора, который вознамерился укротить львов и Париж. Несмотря на всю пышность и огромные расходы, такой оглушительный провал. Его чувства нетрудно было угадать.

От уязвленного человека нельзя требовать ангельского характера. Но о таких чувствах можно сожалеть, более того – скорбеть.

Мелочным обидам не должно быть места в сердце и мыслях высокого избранника. Нам больше было бы по душе, если бы гений стоял выше человеческих страстей. Разумеется, сам Вагнер и его приемы не нравились Гектору. Конечно, предпочтение, каким тот неблаговидно пользовался, было заслужено ценой низких уловок. Но ведь подлинное искусство выше земных интересов. Вспомни-ка, Гектор, историческую минуту: ты положил дирижерскую палочку, Паганини, оклеветанный, как и ты, бросился к тебе, восхищенный твоим гением, и, преклонив колено, возвестил о твоем величии. Почему же ты забыл об этом?

От Гектора нельзя было требовать, чтобы он кинулся к Вагнеру, заключил его в объятия и подставил свою грудь вместо щита. Не надо терять чувства меры. Но как мог он забыть, что при провале «Осуждения» испытал те же несправедливые обиды?

Почему он, верховный жрец музыки и выдающийся критик, остался глухим к торжествующей красоте «Тангейзера»?

Нам ответят: «Может быть, Гектор Берлиоз не постиг страстной поэзии этого шедевра, как не понял Рихард Вагнер «Осуждения Фауста».

Как прискорбно видеть, что два гения не понимают, не любят, не терпят друг друга.

Однако довольно!

В тот памятный вечер Берлиоз, важная персона в «Деба», передал перо для отчета д'Ортигу.

Траурным тоном, каким произносили бы надгробное слово на могиле, д'Ортиг самочинно похоронил Рихарда Вагнера с его «Тангейзером». Он заключил (и в том была его основная вина): «Если уж хотят поддержать смелый, новаторский талант, то Опере достаточно лишь оглядеться вокруг – она быстро сумеет отыскать такое произведение».

Мы повторяем – основная вина: то не была объективная рецензия, а лишь повод защитить друга, который, оставаясь в тени, ждал своей очереди и радовался поражению соперника, незаконно его опередившего.

И Гектор, злорадствуя, писал письма, где не мог скрыть своего ликования.

Госпоже Мансар:

«О боже, что за спектакль! Какие взрывы смеха! Парижанин показал себя вчера в совершенно новом свете, он смеялся над дурным музыкальным стилем, смеялся над скабрезностями шутовской оркестровки, над наивностью гобоя; он понял все-таки, что в музыке есть стиль.

А что касается ужасов, то их блестяще освистали».

Сыну:

«Спускаясь по театральной лестнице к выходу, люди вслух величали несчастного Вагнера прохвостом, наглецом, идиотом. Если оперу будут ставить и дальше, то в один прекрасный день ее не доиграют до конца, и тем все будет сказано. Печать единодушно ее хоронит. Ну, а я достойно отомщен».

Отомщен! Это суровое слово то и дело выходит из-под его торопливого пера, повторяется в каждом письме. Шуман не употреблял его никогда. «Я никогда не мщу, – говорит он. – Я силюсь понять и всегда прощаю».

То же думал и Лист, который страдал из-за недоброго победного клича Гектора – его друга. Но он смолчал, не позволив себе ни единого нравоучения. Более того – Ференц жалел Гектора, о чем свидетельствует письмо княгине Витгенштейн, посланное им спустя два месяца из Парижа, где он тогда находился.

«Наш бедный друг Берлиоз сильно удручен и полон горечи. Домашняя жизнь давит на него, словно кошмар, а вне дома он встречает лишь препятствия да огорчения! Я обедал у него вместе с д'Ортигом, госпожой Берлиоз и матушкой госпожи Берлиоз. Было мрачно, скучно и печально. Голос у Берлиоза сел. Он говорит шепотом и, кажется, всем существом клонится к могиле. Не знаю, как он дошел до того, чтобы настолько отгородить себя ото всех. В сущности, у него нет ни друзей, ни сторонников, ни яркого солнца – публики, ни мягкой тени – семейного уюта».

Постоянный поборник справедливости, Лист защищал «Тангейзера» так же, как некогда отстаивал «Осуждение». Честные знатоки музыки провозгласили опальный «Тангейзер» подлинным шедевром. Назовем среди них Бодлера.

От этой оперы сорокалетний поэт пришел в восторг. Негодуя против вынесенного ей приговора, он не смог сдержаться и отправил Вагнеру письмо; хотя оно и справедливо, однако весь его тон и допущенные в нем преувеличения не могут вызвать у нас сочувствия.

Вот оно:

«Сударь, мне всегда казалось, что великий артист, как бы ни был он привычен к славе, не становится менее чувствительным к искреннему поздравлению, когда это поздравление – возглас благодарности, возглас, который представляет ценность «особого» рода, оттого, что исходит от француза, то есть человека, мало склонного к восторженности и рожденного в стране, где больше не понимают ни поэзии, ни живописи, ни музыки. Прежде всего хочу сказать, что признателен вам за «самое большое музыкальное наслаждение, когда-либо мной испытанное». Я уже в таком возрасте, когда больше не развлекаются писанием знаменитым людям, и я долго бы еще колебался, засвидетельствовать ли вам в письме свое восхищение, если бы я не видел ежедневно недостойные, нелепые статьи, в которых всеми силами пытаются очернить ваш гений. Вы – не первый человек, сударь, по поводу которого мне пришлось страдать и краснеть за мою страну. В конце концов возмущение побудило меня высказать вам свою признательность. Я сказал себе; «Я не желаю, чтобы меня смешивали с этими глупцами». Прежде всего мне показалось, будто я знаю эту музыку, что эта музыка моя, и я узнавал ее, как узнает всякий человек все то, что ему назначено любить… Ее свойством, более всего меня потрясшим, было величие. Она воссоздает возвышенное и побуждает к возвышенному. В ваших произведениях я повсюду находил торжественность великих звучаний, грандиозные картины природы и победу великих страстей человека… Повсюду нечто вдохновенное и вдохновляющее, какое-то устремление ввысь, что-то непомерное и необычайное… Я мог бы продолжать письмо бесконечно… Мне остается лишь добавить несколько слов. С того дня как я услышал вашу музыку, я беспрестанно говорю себе, особенно в тяжелые минуты: «Если бы сегодня вечером я мог по крайней мере немного послушать Вагнера!» Еще раз благодарю вас, сударь; в «тяжелые минуты» вы влили в меня душевные силы и призвали к возвышенному…

Шарль Бодлер

P. S. Я не прилагаю своего адреса, чтобы вы не подумали, что я хочу о чем-то вас просить».

Унижение, резкие выпады против Франции со стороны коленопреклоненного великого француза – это уж слишком! Выразим удивление и сожаление. Вдохновенный поэт Бодлер – большой мастер преувеличения.

Чтобы закончить разговор о взаимных чувствах Вагнера и Берлиоза, приведем здесь еще один факт:

«Как-то Вагнер дал партитуру «Ромео и Джульетты» молодому музыканту, ставшему одним из самых блестящих дирижеров Байрейта и Германской империи, – Феликсу Мотлю. И поскольку музыкант позволил себе критику, Вагнер пришел в страшный гнев и закричал своему ученику, что тот не имеет права так говорить: «Если гений такой величины что-нибудь создал, – объявил он, – то остается лишь это принять, не спрашивая, как и почему».

Не правда ли, в тот день Берлиоз действительно был отмщен?» Однако нужно уточнить, что тогда Берлиоз не был более соперником: уже несколько лет он лежал в могиле. Далеко ушло время, когда Вагнер написал одному из своих друзей: «Успех моих опер был тошнотворным для Берлиоза. Вот несчастный человек».

 

II

«Троянцы» все ждали и ждали… А зловещая смерть продолжала делать свое дело.

О подлая, почему ты так неистовствуешь? Взгляни, Гектор одурачен Оперой, он страдает от жестоких болей в желудке; ничто не веселит, ничто не светит ему в той жалкой жизни, какую он влачит. Уйди же, удались!

Увы, упрямая смерть не желала ни уступить, ни дать отсрочку и

13 июня

в пятницу решила совершить новое злодеяние.

Гектор и Мария были в гостях у друзей в Сен-Жермен-ан-Ле. Весна уже излила пьянящие ароматы. Занималось лето, вея очарованием. Радостная Мария строила планы на будущее, между тем как скрытая от нашего взора смерть рыскала вокруг нее, ухмыляясь и скаля зубы.

– После наших «Троянцев», – говорила Мария, – мы сможем, наконец… – И у нее возникали тысячи проектов подобных коралловым замкам на острове грез.

Сорокавосьмилетняя Мария, в расцвете сил – какая это лакомая добыча для гнусной смерти, да еще в тот самый момент, когда жертва дерзко распоряжается будущим, хотя ей не принадлежит даже настоящее. Смерть присматривается к ней в последний раз, а затем, взмахнув косой, стремительно настигает. И вот Мария испускает слабый стон и бессильно опускается. Что такое? Легкое недомогание, не правда ли? Нет, она мертва! Как? Так быстро, так неожиданно? Значит, смерть так близка, так близка от жизни? Увы, это так!

А люди объяснили: сердечный приступ.

Гектор оплакивал Марию сдержанно. Когда ушла из жизни Гэрриет, его сердце кровоточило больше. Одна долго отвергала его, другая уступила немедленно. С одной его путь сошелся в пошлой земной жизни, другую он повстречал в Шекспире. Представая то Джульеттой, то Офелией, она разжигала в нем романтизм.

Теперь Гектор еще более одинок. Он решил по-прежнему жить со своей тещей в квартире, хранившей память о покойной. Туда-то и приехал его сын, чтобы с трогательной нежностью утешить отца в утрате этой женщины, вытеснившей его собственную мать.

Теперь у Гектора на свете осталось лишь одно близкое существо – горячо любимый сын. И подчас страшная мысль пронзала его мозг: «Соблаговолит ли безжалостная смерть сохранить его мне?.. Он так юн, а я так болен и состарился раньше времени!» Оставить тебе его? Но разве есть у смерти сердце?

А «Троянцы» все ждали и ждали…

Продом писал:

«В том 1861 году в Страсбурге после исполнения «Детства Христа» при открытии моста через Рейн в честь композитора была устроена грандиозная международная манифестация. На площади Клебер был построен зал более чем на восемь тысяч мест. В манифестации участвовали артисты из Кольмара, Мюлуза, Бадена, Карлсруэ, Штутгарта. Сочинение французского мастера было принято восторженными возгласами и повторяющимися выкриками: «Да здравствует Берлиоз!» Его пригласили в Кель; приветствовать Гектора туда приехал баденский военный оркестр, а в немецких фортах в его честь были произведены пушечные салюты».

 

1862

 

I

Гектор, для которого отныне весь мир был сосредоточен в сыне, писал Луи:

«Как бы мне хотелось, чтобы тебе удалось приехать повидаться со мной в Баден 6 или 7 августа; я уверен, что тебе тоже доставило бы большое удовольствие присутствовать на последних репетициях и первом исполнении моей оперы. Во всяком случае, в перерывах между моими неотложными делами ты был бы моим спутником; я представил бы тебя моим друзьям, словом, я был бы с тобой».

9 августа в Бадене состоялась премьера оперы «Беатриче и Бенедикт». Исключительный успех! Да и что удивительного? За границей, где не свирепствовала ненависть и не было предубеждений, маэстро знал лишь радости и триумфы.

Но, увы, это замечательное произведение ему так никогда и не довелось услышать в Париже, где он охотно бы отдал его на суд злобной критике, которую все еще надеялся обезоружить.

Пока же самым большим его огорчением было отсутствие Амелии.

Но кто такая Амелия?

А вот кто. В мучительной потребности любить и быть любимым он искал в ту минуту сострадательную душу, которой его одинокое сердце могло бы выплакать свою боль. Тогда-то и возникла Амелия – его утешительница.

Как родилась эта идиллия, по существу – цветок, распустившийся под могильной сенью? Точно не известно, история умалчивает об этой страсти старика. История лишь поясняет, что Амелия дышала молодостью и красотой. И, однако, ее большие темные глаза едва уловимо отражали некую тягу к неземному.

Гектор щадил ее молодость; от своей новой избранницы он требовал лишь искренней теплоты и нежного сострадания.

Мог ли он ожидать большего? Конечно, нет!

«В нем нет больше жизни, это призрак, да и то распадающийся. Странный нос с горбинкой, словно орлиный клюв, так заострился, скрючился и уподобился пергаменту, что стал совсем прозрачным; на землистое, свинцовое лицо словно бы упал кровавый, фосфоресцирующий свет.

Его странная голова ничем более не походит на человеческую. Скорее она напоминает какую-то ночную птицу. И когда видишь копну этих густых, нечесаных волос, скорее полинялых и желтых, нежели белых, так и представляешь себе какую-то высохшую, сморщенную старуху с гримасой колдуньи, взывающей к смерти, с желчным, мертвенным лицом ведьмы на шабаше в «Макбете». Нет, в этой маске не осталось ничего человеческого, кроме упорного измученного взгляда, омытого внутренними слезами и полного горечи, ничего, кроме разве что нервно сжатого в безмерном презрении рта, кроме тех несчастных губ, что упорно сомкнуты и, кажется, вот-вот задрожат от нескончаемых потоков слишком долго сдерживаемых рыданий».

Гектор, подчеркиваем, был само приличие и мудрость. Однако при встречах с Амелией, говоря или думая о ней, он сетовал на свою старость.

Представив себя на несколько месяцев еще более старым, чтобы еще больше страдать, он поведал Легуве о своей любви к Амелии и о нависшей над ним горькой, печальной ночи.

– …Однако на что же жаловаться? – ответил ему Легуве. – Она красива, молода, она вас любит…

– Да мне-то ведь шестьдесят! – вскричал Берлиоз.

– Не все ли равно, если она видит в вас тридцатилетнего!

– Но взгляните на меня! Посмотрите на эти впалые щеки, седые волосы, лоб в морщинах… Иногда я без всякой видимой причины бросаюсь в кресло и начинаю рыдать. И все оттого, что меня осаждает та же страшная мысль. Она догадывается!.. И тогда с ангельской нежностью прижимает к сердцу мою голову, и я чувствую, как ее слезы льются на мою шею.

– И все же, несмотря на это, у меня в мозгу постоянно звучат ужасные слова: «Мне шестьдесят лет!»

Едва увидевшись, Гектор и Амелия поняли друг друга и ощутили душевную близость.

Как бывал он взволнован, ожидая Амелию! Вот его рассказ:

«…Вы приходите за полчаса в комнату, выходящую окнами на улицу, запираетесь в ней… Разводите огонь… Стрелки часов едва движутся, кажется, будто маятник замедлил ход. Раз десять большими шагами обходите комнату. Наконец подходит назначенное время. Она идет, вот-вот позвонит… Сейчас покажется в дверях.

Но нет, она не пришла. Еще шестнадцать-восемнадцать раз мерите шагами печальную комнату, обходите ее кругом, из угла в угол, от стенки к стенке. Смотрите на свои часы; они спешат против стенных… Наливаете стакан воды, открываете окно, вглядываетесь в даль… Ничего, никого… Теперь пошел дождь. Вот, вот в чем причина!..

…Стук кареты?.. Грудь стонет и дрожит, словно колокольня собора при звоне большого колокола. Карета проезжает мимо. Проклятие! Долгая тишина. Взгляд падает на горсть булавок на камине; убиваете время тем, что втыкаете их в подушечку для булавок. Закончив, вновь начинаете вашу прогулку, словно лев в клетке, когда замечаете еще одну булавку на ковре. Вы подбираете ее, втыкаете рядом с другими, произнося: «Она могла поранить мне колено».

…И снова тишина. Никто не приходит…»

Как же угас этот огонь? Гектор понял – мы хотим в это верить, – что своей исхудалой рукой, схожей ныне с лапой паука, он не должен сорвать ослепительную розу – нежную и прекрасную. Он понял, пересилил себя и мужественно страдал. После нескольких месяцев разлуки он увидел однажды в ложе театра свою нежную возлюбленную, отозвавшуюся на его горести, свою чистую подругу, светлые воспоминания о которой он старался погасить.

Овладев собой, он едва заметно кивнул кроткой Амелии. Взволнованная Амелия ответила, и на том все было кончено.

Больше они никогда не видели друг друга.

 

II

Его неотвязно преследовала мысль:

«Меня ожидает смерть; ей не терпится завладеть мной. Однако ради моей души, если душа моя не умрет, я хочу унести в могилу память о новых, последних победах. Я хочу убедиться, что мое земное бытие не было сплошной неудачей. Но где одерживать, где торжествовать победу?

Увы, не у себя на родине, где лютуют, словно бич, бесстыдные писаки Жувен и Скюдо.

За триумфом и успокоением я вновь обращусь к Германии».

 

III

Во время нового путешествия Гектор, словно герой чудесной легенды, пребывал среди почестей и фимиама, какими в античном Риме был окружен увенчанный лаврами победитель в день своего триумфа. Ему не так важны были овации, как понимание, укреплявшее его, веру в свое бессмертие. Вот главные картины большой феерии:

Веймар.

Здесь он пребывал в одиночестве, потому что никто не поехал с ним, а Лист со своей возлюбленной княгиней обосновался в Риме. Ференц много любил в своей бурной жизни и кончил тем, что ушел в религию.

Этот необыкновенный артист, иногда взбалмошный, всегда гениальный, принявший от эрцгерцога должность? руководителя капеллы, внезапно бежал из Веймара, чтобы пасть на колени перед папой. А затем, посвященный в духовный сан и принятый в монашеский орден, аббат Лист помышлял лишь о боге.

Какой прием ждет Гектора в Веймаре?

После спектакля Берлиоза позвали в герцогскую ложу, где ему принесли горячие поздравления эрцгерцог, эрцгерцогиня и ее величество прусская королева, находившаяся здесь с частным визитом. Во дворце был устроен прием, куда Гектору ценой тяжелых усилий удалось дотащиться, несмотря на жар и боли. Музыканты организовали в его честь банкет.

Эрцгерцог попросил Гектора на специальном вечере во дворце лично прочитать либретто «Троянцев».

Левенберг, у герцога Гогенцоллерна.

После адажио из «Ромео и Джульетты», пока руководитель капеллы Зейфриц восхищенно повторял Гектору: «Ах, сударь, когда мы слышим эту вещь, то всегда обливаемся слезами», камергер герцога поднялся на сцену и перед взволнованной публикой приколол на грудь композитору орден Гогенцоллерна. На другой день в честь Гектора был дан большой обед и вслед за тем бал. И самая большая честь: в память об этом великолепном вечере герцог велел повесить в концертном зале портрет Берлиоза, увенчанного лавровым венком.

Накануне отъезда по желанию правителя маэстро прочитал в гостиной, прилегающей к комнате герцога, либретто «Троянцев».

Лежа в постели, через открытые двери, соединяющие две комнаты, герцог мог слышать чтение. Его последняя встреча с Гектором была очень сердечной. Он взял с композитора обещание вскоре вновь посетить Левенберг и, обняв его, произнес: «Прощайте, мой дорогой Берлиоз, вы едете в Париж, вы найдете там любящих вас соотечественников. Так вот, передайте им, что я люблю их за то, что они любят вас…»

Как горд Гектор, как радостно он взволнован!

И вместе с тем какая сердечная рана:

«Не мой повелитель, не французский император, – говорил он себе, – удостоил меня своим объятием».

И он подумал:

«Любящие вас соотечественники…» – сказал герцог. Добросердечный монарх, судя о них так хорошо, судил о них так превратно».

Наконец, возвращение в Париж, иная обстановка, снова борьба.

А с «Троянцами» все то же – ровно ничего!

 

IV

Излюбленным местом прогулок Гектора стало теперь кладбище. Там, среди белых надгробий и печальных кипарисов, он бродил и грезил наяву.

В час заката при скорбных вздохах ветра, когда летучая мышь зловеще задевала его своим отвратительным крылом, ему казалось, будто он ощущает прикосновение крыла смерти. Тогда, охваченный болезненными думами, он поднимал мысленно могильные плиты и видел их всех, братьев по приближающейся вечности, счастливых от встречи с живым человеком. «Но кто, кто позаботится о моем прахе, когда пробьет мой неотвратимый час? – спрашивал он себя. – Все мои близкие ушли из жизни. Мне остался лишь один дорогой Луи, но и тот в вечных скитаниях по разгневанным морям».

В его душе неотступно звучали стихи Бодлера: Усопших ждет в земле так много горьких бед; Когда вздохнет октябрь, деревья обрывая И между мраморов уныло завывая, О, как завидуют тогда живым они – Их ложу теплому и ласкам простыни! Их мысли черные грызут, их сон тревожа; Никто с усопшими не разделяет ложа; Скелеты мерзлые, объедки червяков Лишь чуют мокрый снег и шествие веков; Не посетит никто их тихие могилы, Никто не уберет решетки их унылой 183 .

Затем, присев возле какой-нибудь могилы, он погружался в сокровенные мысли.

И наконец, возобновлял свой долгий путь под зловещими лучами бледной луны, страдая от чтения надгробных надписей, потому что во всех этих волнующих прощаниях ему виделись еще обливающиеся кровью убитые сердца. Но завтра жизнь, прогнав скорбь, одолеет смерть.

Однажды ночью во время такой прогулки его взгляд внезапно выразил ужас, а к горлу подступил комок. Гектор не поверил своим глазам. На новой мраморной плите он прочитал:

«Здесь покоится Амелия…

безжалостно унесенная жестокой судьбой

на 26-м году жизни».

Имя, фамилия, возраст – сомнений быть не может. Это она, она – скромная, чистая, невинная. Несчастная Амелия, которую алчная смерть коснулась уже в тот вечер, в театре.

Боль и ужас смешались в Гекторе, и он со стоном рухнул на соседнюю могилу, около аллегорического памятника – обессилевший юноша, чье сердце пожирал гриф, протягивал к небу кулак, грозя мщением.

А он, должен ли он тоже проклинать небо? Смутная мысль о боге, которого он некогда славил, пришла в тот миг ему на ум, и кулак его разжался.

«Ушла еще одна! Я приношу несчастье всем, к кому приближаюсь. О мое бедное дитя, о мой Луи, хоть бы ты по крайней мере уберегся от опасностей!»

Дни, последовавшие за этим мрачным открытием, он провел в постели, мучась от болей в желудке, которые не мог снять даже опий. От своей тещи, превратившейся в сиделку, он требовал тишины, монастырской тишины, чтобы слышать свои слова и чувствовать свои страдания. Он мог выносить присутствие лишь великолепного ньюфаундленда, которого ему оставил на время один из друзей.

Умный пес подходил к кровати маэстро, сочувственно терся о нее мордой, а Гектор, делая невероятное усилие, нежно ласкал его и шептал: «Боже мой, какие у него любящие глаза!»

 

1863

Гектору шестьдесят лет.

Наконец исполнены «Троянцы», которым, увы, суждено было стать его последним сочинением.

Гектор устал ждать Оперу, которая его дурачила и над ним потешалась. Ему удалось договориться с директором Лирического театра Карвальо.

Начиная с 1858 года, когда это фундаментальное произведение было окончено, он, не жалея сил, настаивал:

«Троянцы» должны быть исполнены… Так надо, во что бы то ни стало, вопреки всему!»

И он своего добился. Правда, какие это были «Троянцы». Жалкие остатки!

«От автора, для которого каждый такт и каждая нота имели свою историю, свой смысл, свое обоснование, потребовали сокращений, переделок, всякого рода исправлений. Либретто, музыка, ремарки – все было переиначено. Почему в руках рапсода четырехструнная лира? Она вызовет смех, пусть ее уберут. А это неупотребительное слово, оно вызовет смех, нужно убрать. Смотрите, чтобы Эней не вышел на сцену в шлеме! – Но почему? – Да потому, что один всем известный торговец с бульваров тоже носит шлем, и публика будет смеяться; надо его снять. А Меркурий со своими крыльями на пятках и на голове… Все будут просто держаться за бока; его надо упразднить. Так, день за днем уродовали произведение, которое Гектор целые годы шлифовал, обдумывая самые мелкие детали с чувством, сравнимым лишь с его любовью к Дидоне и Кассандре».

Из пяти актов пожертвовали двумя. Действие, происходящее в Трое, а именно прекрасно написанное взятие города, исчезло, а потом были безжалостно искромсаны три остальных акта.

После совершения этого злодеяния начались репетиции.

Однако он не был Вагнером и не имел права на 64 репетиции.

И все же «Троянцы», навеянные великим Вергилием, понемногу вырисовывались: спящий лагерь греков; прорицательница Кассандра; гигантский деревянный конь, впущенный в город; Андромаха и ее сын Астианакс; Эней, Приам, Гекуба; тень Гектора, объявляющего о падении Трои и призывающего побежденных бежать в Италию; безмерная гомеровская трагедия разрушения Илиона и бегства в Карфаген. Эней высаживается на берег в цветущем городе Дидоны и, став возлюбленным царицы, целиком отдается страсти. Затем, овладев собой, Эней уводит свой флот, чтобы основать Рим. Царственная влюбленная в отчаянии убивает себя. На горизонте, как видение грядущего, вырисовывается Капитолий.

13 сентября в Лирическом театре с шумом провалилась опера Жоржа Бизе «Искатели жемчуга». Поэтому театр неохотно пошел на постановку новой оперы. Гектор же не отступает ни перед какими жертвами, когда под угрозой его искусство, – он дополнительно нанимает музыкантов и платит им из собственного кармана.

4 ноября

В этот день состоялась премьера оперы с очень сильным составом исполнителей во главе с госпожой Шартон-Демер – великолепной Дидоной, и Монжозом в роли Энея, обладавшим сильным голосом. Успех был большим, почти единодушным. Враждебность выказали разве что Скюдо и Жувен.

Официальные лица не удостоили почтить своим присутствием хотя бы один спектакль: ни император, ни императрица, ни министры – никто. Казалось, строгий наказ предписывал бойкотировать Гектора Берлиоза, которого ценили и почитали только чужеземные властители.

Карьера «Троянцев» была, увы, недолговечной: сборы не были полными и непрерывно снижались, не оправдывая расходов (1700, 1600, 1300 франков), так как публика продолжала игнорировать оперу и зал оставался полупустым. Пришлось смириться и прекратить разорительные расходы. 20 декабря состоялся последний, двадцать первый спектакль, и эта чудесная жемчужина у себя на родине навсегда исчезла в ночи и забвении, тогда как заграница готовилась отомстить за нее.

Но как объяснить упорную враждебность «города-светоча», слывшего зубоскалом, но, в сущности, великодушного? И верно, газеты не могли не похвалить произведение. Даже обычно резкий и недоброжелательный к Гектору Феликс Клеман выступил с явно хвалебным отзывом.

«Враги, с своей стороны, были вынуждены частично отказаться от своих предубеждений. Воспроизведение на сцене эпизодов из «Энеиды», послуживших канвой для оперы, было сложным и смелым предприятием; нужно было много вкуса, чтобы не исказить характеров персонажей, запечатленных в памяти зрителей со школьной скамьи. Господин Берлиоз с блеском преодолел эти препятствия, и уже одно это – его немалая заслуга. Мы не знаем других музыкантов, способных совершить подобное».

Писали и так:

«С ума все посходили, что ли? Куда смотрит полиция?

Сей жалкий старик Гектор Берлиоз добился своего.

Лирический театр представил публике постановку оперы «Троянцы в Карфагене».

«Троянцы»! Слова и шумовое оформление г. Берлиоза, члена Института.

Член Института – пусть будет так! Но какой член?

Господин Берлиоз сам назвал пролог к своему зловещему фарсу:

«Инструментальный плач».

Мне мила эта благородная откровенность, но она никак не искупает его вины.

Напомним, что в прошлом году в Бадене г. Берлиоз сам дирижировал оркестром на премьере «Леонче (sic) и Бенедикт» – двухактной оперы, лучшее назначение которой – забивать скот на бойнях.

Когда уснувшая публика случайно пробуждалась вдруг от громкого голоса, когда какой-нибудь бессовестный человек, желая засвидетельствовать свое рвение перед администрацией, лениво хлопал в ладоши, г. Берлиоз важно поворачивался и кланялся.

Если «что-то и может извинить этого человека, так это то удовольствие, какое он, видимо, испытывает от исполнения своей адской музыки.

…Любой ученик четвертого класса этампского лицея, оставленный в наказание на час после уроков, сочинил бы драму получше, чем г. Берлиоз».

Это плоско, ограниченно, глупо и грубо.

Если человек осмеливается поставить свое имя под подобной стряпней, прочитал ли он, спрашивается, когда-нибудь хотя бы страницу из Расина или десяток стихов Корнеля.

«…Господин Гектор Берлиоз, в течение пятнадцати лет крушивший музыкантов, сумел, наконец, сокрушить саму музыку.

Целых пятнадцать лет он выдерживал своих «Троянцев» с собственными словами и музыкой, декорациями и рекламными афишами. Наконец мы услыхали сей шедевр.

Париж отныне может быть спокоен, он свободно дышит после ужасов в течение пятнадцати лет, когда обыватели время от времени говорили своим прислугам:

– Закройте как следует все окна: на сегодняшний вечер объявлены «Троянцы» господина Берлиоза.

Следует пожалеть несчастного г. Карвальо, которому эта маленькая шутка обойдется в сотню тысяч франков.

Он произвел затраты; каски у статистов великолепны, их щиты блестят куда сильнее, чем блещет вежливостью привратник в прихожей перед директорским кабинетом.

Почему г. Берлиоз не дирижировал сам своим оркестром?

Получился бы великолепный спектакль.

Этот музыкант столь же тощ, как его дирижерская палочка, и никогда толком не известно, кто же из них двоих дирижирует.

Шум на площади Шателе продолжается, беспокоя обитателей обоих берегов Сены.

Узники Дома заключения префектуры потревожены в их сладких снах и просят как милости о переводе в Маза! Нам говорят:

– Хватит! Оставьте теперь Берлиоза в покое! Пусть будет так! Но сначала пускай он оставит в покое нас.

Начало положено! В дело вовлечен весь Париж! Вечером в четверг в фойе один господин сказал своему другу:

– Берлиоз напоминает мне Антони.

– Чем же?

– А тем. Музыка не давалась ему… и он ее убил!»

«Кроме того, – сообщал Продом, – «Троянцам» была посвящена брошюра Туанана. На обложке изображены черная рамка и три слезы. Она носила название: «Опера о троянцах на кладбище Пер-Лашез. Письмо покойного Нанто, экс-литаврщика, солиста, бывшего члена общества любителей древнеримских труб и других ученых обществ» (Париж, «Тоун», 1863)». Это своего рода диалог мертвецов, где Туанан выводит в «Роще музыкантов» на Пер-Лашез души умерших композиторов; после убедительной речи Керубини покойные композиторы единогласно (при одном, Лесюэре, против) решили отказать автору «Троянцев» в погребении и сжечь партитуру этой оперы».

Так, Туанан, приписав им ненависть к Берлиозу, решился на столь зловещий, отвратительный фарс: Гектор и после смерти не сможет обрести покой в земле. Человеческая ненависть иссякает перед лицом смерти, но не для Гектора.

Вы, господин Туанан, действительно отвратительная личность!

Подведем итог. Никогда еще поток ненависти не бушевал с такой силой. Прием, оказанный Гектору публикой в Германии, Англии, России, и эхо пушечных салютов, произведенных за границей во славу гениального композитора, не в силах были обуздать ярость врагов.

 

1864

 

I

Какое счастье: на премьеру «Троянцев» приехал Луи, и у старого сироты Гектора, постоянно тоскующего по нежности, внезапно стало светлей на душе, его сердце радостно трепетало! Ему показалось, что он, тонущий, держит якорь спасения. Для Гектора то был миг отрешения от жестокого одиночества и тяжких мучений. Во время короткого пребывания молодого моряка в Париже отец и сын были неразлучны. Они проводили часы в беседах, вместе гуляли, вместе занимались делами. Когда боли удерживали Гектора в постели, он поручал свои дела сыну. Тогда Луи отправлялся в театр; он проверял выручку, выяснял мнения дружественных критиков, – увы, столь малочисленных, – а затем давал доброму отцу подробный отчет, который умел ловко, с истинно сыновней любовью подправить. Какая радость для старого любящего отца возродиться в собственном сыне – точной копии его самого!

Увы, Луи вновь должен был уехать – его звало море. Будь Гектор здоров, он непременно последовал бы за любимым сыном, к стихии разгневанных волн под зловещей луной, в грандиозном концерте сотрясающих вселенную. Но как в таком возрасте бросить вызов грозному океану?

– Скоро я вновь приеду к тебе, отец, – нежно сказал Луи.

– Ты обещаешь, сынок?

– Да, отец.

А как пожелает судьба? Лишь ей дано решать.

На что употребит себя теперь Гектор? Он оставил отдел музыкального фельетона в «Деба».

Чем занять ему свои мысли и время? Кому и чему посвятить их? Трагедия угасающей жизни влекла его на кладбище, расположенное неподалеку от дома, там он проводил долгие часы.

Однажды он пришел туда на церемонию, вызвавшую у него скорбь и ужас. Какое страшное зрелище! Какой великий укор тщеславию, какой урок, преподанный самим богом гордыне людей, допущенных им на землю на отведенный для жизни срок! Офелия лишь на короткие десять лет обрела покой в земле. Гектор, не имея денег, не смог тогда сделать большего. Короткий срок аренды участка подходил к концу.

И 3 февраля на небольшом кладбище Сен-Венсан среди заснеженных кипарисов, под небом, роняющим тяжелые ледяные слезы, пришлось эксгумировать несчастную Офелию, прервав ее тяжко заработанный отдых. Под страхом «выселения», словно живую; борьба подчас не кончается на этом свете.

Вскрывают землю, нарушая ее безмолвие. Постукивания заступа отдаются в истерзанном сердце несчастного Гектора. Это ли не ужас?

Вот уже яма широко зияет.

Рабочие, привычные к смерти и не питающие почтения к ее суровому величию, ловко спрыгивают на крышку гроба. Гектор едва сдерживается, чтобы не вскрикнуть:

«Тише, пожалуйста, вы разбудите эту великую страдалицу, обойденную счастьем!»

Подошли страшные мгновения.

Прогнивший гроб поднимают, наконец, из ямы.

Гектор собирается с силами, чтобы выдержать последнее свидание. Вот поднимают крышку, и появляется Офелия…

Едва различимый среди крупных складок широкого черного плаща скорбный, дрожащий старик наклоняется вперед, будто хочет занять освободившееся в земле место. Не призрак ли это? Нет, это Гектор.

Таинственный, глухой голос прошептал ему на ухо:

«Отвернись, Гектор, твое сердце еще сильней будет обливаться кровью. Сохрани в памяти образ той замечательной актрисы, что зажигала шекспировскими словами с театральной сцены безудержный огонь восторга».

Так вот она, дивная Офелия, – груда пожелтевших костей. Гектор глядит на нее – в глубоком раздумье: «Ах, как близки смерть и жизнь! Тонкая доска, несколько лопат земли – вот что разделяет нас навечно. И это все, что остается от нас, когда отлетает душа?»

Могильщики, равнодушные автоматы, хватали одну за одной кости, словно бы собирали разложенные карты. Берцовая кость, бедренная кость, тонкие кости пальцев рук и, наконец, череп – средоточие, хранилище ее ума, искусства и доброты.

Но где же губы, о которых мечтали мои губы?

Где же глаза, которые вызывали огонь в моих глазах?

– Сжальтесь, что вы делаете со священными останками? – внезапно ужаснувшись, вскричал Гектор.

– Мужайтесь, господин Берлиоз! Это необходимо.

Когда показался череп, Гектор похолодевшими руками закрыл глаза, чтобы его не видеть. Между дрожащими пальцами пробивались и скользили по пергаментным щекам крупные слезы. Тогда к нему подошел церковный сторож.

– Идите, господин Берлиоз, – попросил он. – дроги трогаются.

И верно, могильщики закончили свою зловещую работу.

Дроги представляли собой жалкий, нескладный катафалк; Гектор последовал за ним, весь уйдя в глубокое раздумье.

Однако куда же он направляется?

На кладбище Монмартр. Прах Офелии будет пребывать отныне здесь, в той же могиле, где покоятся останки Марии, ее соперницы, восторжествовавшей над ней при жизни.

Гектор считает, что ненависть, зависть, обиды стихают на небесах, где царят покой и дружелюбие.

«Я знаю, – думает он, – Офелия скажет Марии, что прощает ее и не помнит зла».

На миг он отвлекается и думает с долгим вздохом: «Увы, когда приходит старость, скольких нет на поверке; тащишь с собой целое кладбище».

И когда опустился вечер, жалобный ветер, скользя по ветвям призрачных кипарисов, продрогших в объявших мир сумерках, рыдал вместе с Гектором.

 

II

2 мая

Смерть всегда, смерть повсюду!

Она стучится и стучится, то в его сердце, когда косит близких, то в мозг, когда обезглавливает великих.

Вот она повергла Мейербера! От боли содрогнулся весь Париж.

Что же это был за человек?

Властелин в музыке, деспотично царивший во всех европейских театрах. Его мелодии покорили мир. Его любили провозглашать «гениальным драматическим композитором, прославляющим страсти».

По правде говоря, Гектор отнюдь не пылал к нему нежной дружбой, не сгорал от безумного восторга. И, однако, его надолго охватило оцепенение. Потому что смерть великого человека всегда исполнена величия. Трудно постигнуть разумом смерть гиганта, занимавшего такое большое место в театрах, оттого, что огромна пустота, оставленная его исчезновением. Но человечество быстро заполняет пробелы: нет необходимых, нет незаменимых.

В час, когда Мейербер умер, повсюду говорили только о нем одном. Печать единодушно оплакивала его:

«Только что угасло одно из великих светил, озарявших столетие».

Похоронную колесницу, запряженную шестью облаченными в траур лошадьми, на всем пути через скорбный, потрясенный город эскортировали солдаты Национальной гвардии и императорский оркестр. Елисейские поля, бульвары, бульвары… Уж не бог ли там, под этим траурным покровом, не бог ли, который, обозревая мир, внезапно испустил дух на земле? Наконец, Северный вокзал, откуда уходили тогда поезда в Германию. Там, в центральном зале, обитом крепом, под черной тканью высился огромный катафалк.

У гроба стали в ряд, почтительно застыв, министры, послы, самые знатные официальные лица, между тем как оркестр самой Оперы аккомпанировал хорам, которые словно бы рыдали, исполняя религиозные сцены из «Пророка» и «Гугенотов». Затем последовало множество прочувствованных речей, прославлявших гений усопшего и выражавших людское горе.

Наконец вагон-катафалк, весь в траурном убранстве, бесшумно отходит. От города к городу на всем пути до самого Берлина его сопровождали почести.

Повсюду толпа в великом волнении падала ниц перед священным таинством смерти, перед лицом которой самые великие беспредельно ничтожны.

Газеты продолжали выходить в траурных рамках. Даже его враги – дано ли кому наслаждаться всеобщим признанием? – присоединились к общей массе. Напрашивается такая мысль: утонул человек; те, что остались на берегу, больше его не боятся и силятся забыть свою враждебность к нему, горячо его восхваляя.

В те дни писали: «Россини сложил с себя сан, Галеви навсегда ушел, Мейербер умер, не оставив преемника… Музыкальное искусство осталось без властителя».

 

III

Итак, музыкальный мир осиротел.

Осиротел? Так, значит, я уже мертв? Нет, я умираю, но все же еще жив! Знаю, что я не в счет! – воскликнул Гектор, которого лихорадило в постели. Он пребывал в горестном раздумье: изгнан за преступление, состоящее в смелом новаторстве, за поиски сильных чувств. – Подлые кампании против меня… Парижские пустышки, этакие ослицы, объятые снобизмом, разыгрывали перед Амбруазом Тома (как некогда и перед Вольтером) внезапные обмороки, а при виде его, Гектора, иронически улыбались…

А ведь он всю свою жизнь мечтал завоевать публику, как сделал это немец Мейербер, царивший в мире и похитивший у него, Гектора, родную Францию. Тот Мейербер, чью память прославляли ныне в торжественной и благоговейной скорби.

Когда же умрет он, в газетах появится, конечно, лишь маленькая заметка, сухая хроника наподобие полицейского протокола, которую люди прочтут с полным безразличием, смакуя свой кофе или слушая легкий вальс.

Когда он умрет… когда он умрет!

«Но когда подойдет моя очередь? – спрашивал он себя. – Я странным образом уцелел при всеистребляющем наступлении на композиторов. Смерть ненасытна. После Керубини – Мендельсон, Шопен, впавший в безумие Шуман и сколько других ушли, прежде чем смерть дождалась истощения их гения.

И новое поколение все толкает и толкает нас к могиле. Рейер, Визе, Вагнер властно требуют своего места под солнцем».

В ту минуту, когда Берлиоз предавался этим мыслям, придворный советник баварского короля Людовика II господин Пфистермайстер явился по поручению монарха за Рихардом Вагнером в скромную штутгартскую гостиницу, где тот скрывался, преследуемый кредиторами, угрожавшими ему тюрьмой. С какой целью? В момент, когда саксонский композитор собирался покончить с собой, король вызвал его, чтобы подарить романтический замок, роскошный театр, спасительную независимость. Словом, возможность волновать и пленять мир.

Ах, как пристрастна судьба! Такая суровая к Гектору и ныне такая милостивая к Вагнеру!

 

IV

15 августа

Однажды один министр – история не открыла имени этого политика, решившегося наперекор недружелюбному равнодушию на подобный акт героизма, – соизволил заметить, что Гектор Берлиоз вот уже двадцать девять лет носит лишь простую ленту кавалера ордена Почетного легиона. Было выражено сожаление по поводу долгой забывчивости, и, чтобы загладить несправедливость, великий композитор был возведен в степень офицера. А Россини, который долгие годы ничего не сочинял, почивая на лаврах, получил звание старшего офицера Почетного легиона.

Но пролило ли такое повышение целительный бальзам на душевные раны Гектора? Нет! Он был разочарован; отныне сообщения о новых должностях и дифирамбы в его адрес, если они и попадались случайно ему на глаза, лишь едва затрагивали оскорбленную гордость. Его единственным настойчивым желанием было поразить публику, но публика продолжала его бойкотировать.

К черту пышный банкет! Чтобы отпраздновать событие, маршал Вайян и несколько друзей Гектора собрались на семейный обед, где великий Мериме заявил:

«Если Гектор Берлиоз не получил эту розетку много лет назад, то это лишь подтверждает, что я никогда не был министром».

 

V

После новой встречи с Луи, вернувшимся из Мексики, встречи, живительной для Гектора, который с каждым днем все больше тянулся к сыну, композитор почувствовал, как никогда, всю бесплодность пустыни, где проходила его жизнь.

«Где обрести мне гавань для отдыха?» – спрашивал он себя.

Он мысленно блуждал в поисках тех благословенных берегов, где мог бы забыться в ярких воспоминаниях былого. Когда приходит старость, то все, что принадлежит нашему прошлому, что связано со свежестью некогда испытанных чувств и ныне смягчено временем, все это предстает окрашенным трогательной поэзией. Сомкнув веки, он жаждал прошлого, которое стирает настоящее. Утоляя памятью о молодости боль своих ран, он видел вновь годы детства и будил в себе далекие, дремлющие воспоминания. Под морщинистой старческой кожей все еще бежала горячая кровь страстного романтика.

И вот он хочет стать молодым, чтобы снова взволнованно билось сердце, чтобы ожила его первая любовь в Мейлане, страсть к Эстелле. Он хранил память о необычайном потрясении своей едва раскрывшейся души и горел желанием воскресить в себе чувства, вызванные Эстеллой. Этот фантазер, этот сказочный рыцарь, желавший достать с неба луну, испытывал, как никогда, великую жажду любви.

Какое безумие! Эстелле ныне шестьдесят семь лет, и он не видел ее полстолетия. Во что превратилась теперь та прекрасная девушка, что взволновала и покорила его детское сердце? Кто знает, как она его примет? Скоро он все узнает.

И вот в начале сентября он летит навстречу своей новой страсти. Быть может, он любит в Эстелле память о своем страдании, страдании мальчика, в ком пробуждалось чувство, память о молчаливом, смутном волнении.

Он отправляется во Вьенн, к своему шурину Сюа.

– Где Эстелла? Что с ней стало? – обращается он с тревогой в голосе.

– Не знаю.

– Я должен разыскать ее любой ценой.

Сюа пускается в трудные поиски. Наконец сообщает Гектору:

– Эстелла, вдова Фурнье, проживает в Лионе, на проспекте Ноай.

– Я еду туда.

На другое утро в одиннадцать часов он позвонил в дверь Эстеллы и передал для нее письмо:

«Сударыня,

…Уделите мне несколько минут, позвольте увидеть вас, молю вас…

Гектор Берлиоз».

Вот они наедине, друг перед другом. Вначале миг удивления, затем рассказы о себе.

Эстелла, рано овдовев, потеряла нескольких детей. Оставшихся в живых она воспитала в религиозном духе, В жизни ей был ведом лишь долг. Судьба обрекла ее на горе, однако женщина славила господа и отныне помышляла лишь о покое могилы.

Как непохоже было это смирение и равнодушие к жизни на страсти, сжигавшие влюбленного маэстро!

– Умоляю, дайте мне вашу руку, сударыня, – попросил Гектор.

Она протянула.

Опустив глаза, он поднес эту морщинистую руку к своим губам. И почувствовал, как замирает его сердце.

В тот миг, когда природа постепенно отнимала у него жизнь, эта встреча внезапно дала ему тысячу жизней. О, какой чудак! Он близится к смерти, но любовь в его сердце неистово желает жить. Ему не терпится снова стать преданным рабом Эстеллы.

Возвращение в Париж.

Проследим за странной любовью Гектора по письмам, которыми он обменивался с Эстеллой.

Он:

Париж, 27 сентября.

«…Даруйте же мне, – но не как сестра милосердия, что ухаживает за больными, а как женщина с благородным сердцем, исцеляющая от невольно причиненной ею боли, – даруйте три вещи, которые одни могут вернуть мне спокойствие: разрешите писать вам иногда, обещайте отвечать на мои письма и дайте слово хотя бы раз в год приглашать меня, чтобы повидать вас…

О сударыня, сударыня! У меня осталась лишь одна цель на этом свете – добиться вашей привязанности. Позвольте мне попытаться ее получить. Я буду покорным и сдержанным. Наша переписка будет не более частой, чем вы того пожелаете, и никогда не станет для вас неприятной обязанностью. Мне достаточно будет нескольких строк, написанных вашей рукой. Мои поездки к вам будут очень редкими, не тревожьтесь…»

Она:

«Лион, 29 сентября 1864 года

Сударь!

Я чувствовала бы себя виноватой перед вами и самой собой, если бы тотчас же не ответила на ваше письмо и на ваши мечты об отношениях, которые, как вы желаете, установились бы между нами. Я буду говорить с вами, положа руку на сердце. Я лишь старая, очень старая женщина (ведь я, сударь, на десять лет старше вас) 196 с душой, увядшей в тревогах прошлых лет от всякого рода физических и моральных страданий, которые не оставили во мне никаких иллюзий в отношении радостей и чувств на этом свете. Двадцать лет назад я потеряла своего лучшего друга, другого я не искала. Я сохранила друзей, к которым привязана с давних пор, и, разумеется, семейные связи. С того рокового дня, когда я стала вдовой, я порвала свел знакомства, сказала «прости» удовольствиям и развлечениям, чтобы целиком посвятить себя дому и детям. Так прошли двадцать лет моей жизни; теперь это моя привычка, и ничто не может нарушить ее прелести, потому что лишь в такой сердечной близости я могу снискать душевный покой…

Не усматривайте, сударь, в том, что я вам только что сказала, намерения с моей стороны как-то оскорбить ваши воспоминания обо мне. Я их ценю и тронута их постоянством. Вы еще очень молоды сердцем, а я совсем другая: я действительно стара и гожусь лишь на то, чтобы сохранить для вас, поверьте этому, большое место в моей памяти. Я всегда буду с удовольствием узнавать об успехах, которых вы будете добиваться.

Прощайте, сударь. Вновь повторяю: примите уверение в моих добрых чувствах.

Эст. Ф.».

Он:

«Париж, 2 октября 1864 года Ваше письмо – шедевр печального разума… Я так настойчиво, со слезами прошу одного – возможности получать о вас известия…

Да простит вам бог и ваша совесть. Я же останусь в ночном холоде, куда вы меня ввергли, – страдающим, безутешным и преданным вам до самой смерти.

Гектор Берлиоз».

Затем, после письма Эстеллы, которое, как показалось Гектору, вселяло некоторую надежду, престарелый романтик начал восхвалять жизнь, и какими словами!

«…Да, жизнь прекрасна, но еще прекраснее было бы умереть у ваших ног, положив голову вам на колени, держа ваши руки в моих».

При встречах она всегда вела себя соответственно своему возрасту и положению вдовы; он был неизменно пылким, несмотря на годы, и столь же романтично страдал от новой встречи. «Такого рода страданья мне необходимы. У меня нет иного интереса в жизни», – писал он ей в Женеву, где она поселилась с одним из своих сыновей, который недавно женился.

В последний раз они увиделись в 1867 году, на свадьбе одной из племянниц Гектора.

Гектор был искренен. Этот гениальный, порывистый Дон-Кихот самозабвенно любил Эстеллу, а та, та не понимала подобного пожара чувств.

Предложил ли он в конце концов этой почтенной старушке выйти за него замуж? Может быть, и так. Потому что в одном письме, написанном из Дофине, где Гектор провел несколько дней у своего шурина, он писал, что одного сурового и недовольного взгляда было достаточно, чтобы навсегда выкорчевать ту мысль, которую он даже и не выразил. И добавлял: «Однако то, что в моем сердце затаилось целомудренное стремление провести с вами остаток моих дней, – не моя вина. Его пробудило опьянение вашим присутствием»,

 

1865

 

I

Любовь, смерть, вера – непреложный триптих всякой земной юдоли.

Гектор еще жаждет любви, а между тем уже торопит смерть, и тогда в нем внезапно просыпается дремлющая вера. По существу, больше, чем возлюбленную, Эстеллу, он любил саму любовь, любил за ее романтизм и за ту гамму чувств, которую она пробуждает, И среди причудливых видений приближающейся ночи больше всего он любит мысль о смерти, таящей наслаждение неизведанным и головокружение над пропастью.

Тогда как его пронзает ужасное значение слова «никогда», превыше бога он любит саму идею бога, любит из-за возможности бегства в небесное царство, где несчастные мертвецы, ожив, вновь будут трепетать и опьяняться музыкой.

Иначе говоря, весь он – поэтическая восторженность.

 

II

Хотя и заполненный до краев Эстеллой, он укреплял в себе скорбь – возвращался на кладбище и задумчиво бродил возле могил Офелии, Марии, Амелии.

То был его вчерашний день… «Но что готовит мне мое завтра?» – печально спрашивал он себя. И пока он взращивал свою мечту в тишине, таинственно звенящей под бледной луной, его губы непрерывно шептали пылкие слова мольбы: «О боже, пощади моего любимого мальчика, моего взрослого сына, который всегда вдали от меня, на краю земли, среди грозных опасностей!»

Он повсюду сопровождал в странствиях своего милого Луи: меж пенящихся валов и в мертвом штиле; среди мандаринов с длинными косами в китайских курильнях опиума, рождающего видения; в американских пампасах, где он скачет в бешеном галопе на дрожащем коне, на коралловых островах, что томно покоятся в лазури волн. Так живописные радужные замки из раковин, в которых еще шумит море. Разве он сам не мечтал о такой разнообразной, волшебной жизни, украшенной ожиданиями, опасностями и неожиданностями?

 

1866

 

I

Мрак, в который он погружается, иногда пронзает солнечный блик: какой-нибудь дирижер эксгумирует, словно достопримечательность, страничку из его сочинений. Ее принимают как укор совести.

Так и случилось однажды на концерте дирижера Падлу, где Вагнера и Мейербера, чьи сочинения тоже были включены в программу, неожиданно освистали тогда как септет из «Троянцев», к большому удивлению, самого Берлиоза, был награжден аплодисментами и исполнен дважды. Но не выражала ли публика снисхождения? Потому что в единодушном одобрении публики был, казалось, оттенок жалости и соболезнования. Его заметили в зале (Гектору пришлось заплатить за место, так как ему и не подумали прислать билет); аплодировали, махали платками, кричали: «Да здравствует Берлиоз! Встаньте, вас хотят видеть!» – и композитору пришлось пожимать все протянутые руки, благодарить, а потом писать друзьям об этой странной новости (Лист в это время как раз приехал в Париж на исполнение своей «Гранской мессы» в церкви Сент-Эсташ). Это был первый луч посмертной славы.

Помимо Листа, в зале видели восьмидесятидвухлетнего критика Фетиса, Энгра, который близился к восьмидесяти семи годам и доживал последний месяц своей жизни, верного д'Ортига, умершего спустя несколько дней, и страстного Теофиля Готье.

Удастся ли, наконец, Гектору на пороге могилы покорить французскую публику? Нет. Состоялось восемь исполнений, и на этом все кончилось.

Быстро угасшая надежда добиться успеха еще ухудшила физическое состояние Гектора.

«У меня уже почти нет сил оставаться в живых», – писал он. И добавлял: «Я не смею и говорить о жизни, которую веду в большом городе: я постоянно болен настолько, что каждые сутки по восемнадцать часов провожу в постели. Мне крайне тягостно переносить боли, которые, вместо того чтобы уменьшаться, с каждым днем все нарастают».

 

II

20 ноября

Снова идет, снова стучится смерть. Кто же теперь? Добрый д'Ортиг – названный брат, внимательный наперсник, задушевный и ревностный советчик, друг в светлые и темные часы, друг в триумфах и друг в несчастьях.

Д'Ортиг прошел сквозь всю жизнь Берлиоза. Преемник Гектора в «Деба», он был свыше тридцати лет постоянной верной тенью Гектора и отчасти его душой. Его непоколебимая вера в гений друга поддерживала и укрепляла последнего в тяжелой каждодневной борьбе, навязанной ему судьбой.

Гектор оплакивал д'Ортига долго и безутешно.

«Вот и еще один ушел!» – думал он, и сердце словно сжимали тиски, а мысли снова обращались к Луи: «Боже, защити мое дитя!» – вновь шептал он, дрожа от страха.

 

III

Начало декабря

Хотя Гектор и стоял одной ногой в могиле, он согласился все же отправиться в Австрию, в Вену, чтобы дирижировать там своим «Осуждением Фауста». Увы, в один из дней он не смог остаться за дирижерским пультом. Его заменил Гесбек, а ему пришлось немедля вернуться домой и лечь в постель, с которой он только что встал.

И тем не менее 16 декабря он, будто оживший призрак, появился у дирижерского пульта в зале Редут. В оркестре свыше трехсот исполнителей; аудитория в исступлении из-за присутствия этого легендарного старика, этой «гофмановской тени».

Гектор, сражавшийся за признание своего идеала, обольщается и приходит в восторг всякий раз, когда находит подтверждение своей славе. Общение с такой публикой наполнило его ликованием, и он тотчас написал Рейеру:

«Мой дорогой Рейер… огромная аудитория, потрясающий успех: вызовы на сцену, выкрики «бис», слезы, цветы…»

Потом большой банкет, куда он притащился полуживым. Ему казалось, будто произносят хвалебную надгробную речь, когда Гербек закончил свою растроганную здравицу такими словами: «В этом зале, где давал свои концерты Моцарт, я счастлив поднять бокал за здоровье человека, который уже в 1828 году, спустя год после смерти великого гения, чей юбилей мы сегодня отмечаем, сочинил «Фантастическую симфонию», «убившую на месте» музыкантов-обывателей с мутным взглядом и пустой головой! Я пью за здоровье Гектора Берлиоза, который вот уже скоро полвека бьется с жизненными невзгодами и несчастьями, я пью за процветание таланта Гектора Берлиоза!»

 

1867

 

Год всемирной выставки.

 

I

Январь

На исходе жизни Гектор все еще осмеливается вступать в борьбу. Неважно, что скоро он испустит последний вздох! Вопреки всему он желает продолжать бой. Силы его чувств еще не исчерпаны.

Но не во Франции. Нет, за пределами своей родины, там, где сердца взволнованно бьются в унисон с его собственным.

Кельн. Вновь победы.

Перед отъездом новая тень пала на его и без того сумрачную жизнь. Угас Энгр – страстный проповедник красоты. Гектор любил его как человека, как мастера и как страстного поклонника Глюка.

И когда великий старец, чья доброта вошла в поговорку, произнес жестокую фразу: «Музыка Россини – это музыка нечестного человека», Гектору показалось, будто он сам сказал это – без злобы, но трезво. Энгр, как и Гектор, постоянно боролся. Его отец, обладавший разносторонними знаниями, был большим знатоком скульптуры, архитектуры, музыки и живописи. Он преподал своему сыну начатки двух последних искусств. Замечательно одаренный ученик быстро удивил учителя; силой выразительности и необычайной жизненностью своих полотен он достиг совершенства.

Гектор Берлиоз горячо восторгался им еще и потому, что Франция долго игнорировала художника, тогда как за границей его талант признавали и славили, как было и с Гектором. О Франция, милая и слепая родина! Энгр вынужден был даже обосноваться во Флоренции. Но, обогатив Италию замечательными картинами, о которых говорили во всем мире, он был в конце концов справедливо вознагражден. Родина соблаговолила, наконец, заметить его необычайную роль в искусстве. Она призвала Энгра, и тогда художник мог наслаждаться во Франции сиянием своей славы.

Ожидает ли Гектора, хотя бы на пороге смерти, подобное же вознаграждение? Увидим.

«С Энгром, – писал в «Мониторе» Теофиль Готье, – исчез последний мастер в том высоком смысле, какой придавали некогда этому слову. Великое искусство завершило свой цикл, и никто, даже тайно преувеличивая собственную славу, не смеет льстить себя надеждой занять место, освобожденное знаменитым старцем. Великое искусство он уносит с собой».

 

II

Новое огорчение для Гектора. Гуно, уже «узурпировавший» у него «Фауста», ставит теперь «Ромео и Джульетту». «Ромео и Джульетта» делает сборы в Лирическом театре. Произведение Гектора в былое время, увы, не имело успеха.

 

III

В апреле распахнулись двери к феерическим зрелищам Всемирной выставки.

И каждый день какой-нибудь новый праздник затмевал своим блеском или оригинальностью предыдущий.

Гектор, член Института, был приглашен во дворец, однако, будучи не в силах даже одеться, вынужден был отказаться от высокой чести.

На выставку приехала и русская великая княгиня Елена, питавшая к Гектору восторженные чувства. Прослышав о мытарствах отверженного гения, она удостоила его своим посещением, чтобы уговорить приехать в Санкт-Петербург и Москву. Гектор колеблется. Он с трудом держится на ногах, его непрерывно мучают головокружения. Но великосветская посетительница настаивает:

– Приезжайте, господин Берлиоз. Вам не придется тратить силы. Вы не будете дирижировать своими произведениями. Вам останется только быть зрителем; наш народ, который испытывает к вам восхищение и любовь, слушая ваши произведения, будет по крайней мере вас видеть.

Кончилось тем, что больной композитор сдался: разве не его судьба бороться, бороться до конца?

Раз тебе ведомы страдания и ты умеешь плакать, то запасись слезами, бедный Гектор. Ведь на этом свете еще не кончились твои муки. Смерти нет дела до душевной боли, терзающей твое сердце.

29 июня

Желая вывести Гектора хотя бы на время из состояния глубокой удрученности, чета Массаров, пианист Риттер, Стефан Геллер и Рейер организовали чествование Берлиоза. Они хотели превознести неувядающий талант композитора и отомстить за него.

На бульваре Рошешуар, в роскошной студии маркиза Арконати Висконти, обитой дорогими тканями и коврами, они установили портрет Берлиоза, окружив его пальмовыми ветвями и яркими цветами. На широких листьях экзотического растения рдели названия основных произведений маэстро.

За тяжелым темно-красным занавесом с золотой бахромой был скрыт оркестр, который при появлении Гектора должен был исполнить фрагменты его произведений.

Стенные часы монотонно пробили восемь. Все с нетерпением ждут маэстро. Маятник важно отсекает крошечные частицы времени. Секунды… минуты… Девять ударов.

«Не случилось ли с ним что-нибудь? – встревожились собравшиеся. – Последнее время он так худ, сгорблен, желт; его орлиный нос под снежной, густой гривой волос кажется еще больше; он так стонет и так задыхается, что смерть будто уже коснулась его».

– Если угодно, я пойду разузнаю, в чем дело, – предложил, наконец, Риттер, и он отправился.

Какое тягостное зрелище! Гектор в своей скромной комнате на полу корчится в слезах.

Рихтер решился обратиться к нему:

– Что с вами, мой бедный друг, что с вами? В ответ Гектор издал мучительный стон.

– Это я, я должен был умереть, – пробормотал он наконец, – я, а не он, такой молодой. Нет, не он. Он имел право жить, имел право на счастье.

Его губы так дрожат, что он с трудом произносит слова.

О ком же он говорит? О том единственном на свете существе, которое еще привязывало его к земле, о том, кому он отдавал всю душу, все свое истерзанное сердце, о том, к кому в дни невзгод обращал он в поисках покоя свои печальные мысли. Он дрожал от ужаса и гнева оттого, что настала не его очередь! Он говорил о Луи, капитане дальнего плавания в звании майора, о своем милом мальчике, который умер 5 июня в Гаване от желтой лихорадки. В тридцать три года! Умереть на краю света, в полном одиночестве, неизвестно как. Может быть, тщетно призывая горячо любимого отца. Если оп угас до того, как корабль пристал к берегу, то по морскому обычаю его тело под прикрытием ночи должны были опустить в пучину, и тогда вечно будут ему могилой зыбкие, равнодушные волны чужого моря, тогда его несчастное тело отдано во власть прожорливых акул.

Поклоняться священным останкам, чувствовать их подле себя, разговаривать с ними! Даже в этом, самом последнем утешении было отказано убитому горем отцу, проклятому гению.

Как ему пережить свое горе? Он мог думать только об украденном роком сыне, о нем одном. Отныне его будет терзать вопрос: «Как он умер? Какие последние слова произнесли перед смертью его холодеющие губы? Где это случилось – в Гаване или в открытом море?»

 

IV

В нем – трагичном и величественном живом изваянии скорби – поселился теперь огромный и вечный траур, он носил траур по себе самому.

Он остался теперь наедине со старостью, болезнью, наедине с горьким чувством, что понапрасну растратил жизнь, наедине с терпким вкусом праха.

«Отныне он находил горькую отраду, упиваясь среди тишины своим отчаянием; он желал, чтобы оно было полным, абсурдным, фатальным. Употребляя слово, которое Ламартин применял к себе самому, он «покори лея».

Бертран совершенно справедливо употребляет слово «исчерпан». И вправду, Гектор хотел, чтобы все им созданное умерло вместе с ним.

Однажды он встал с постели, напряг силы и отправился в Консерваторию, где вместе с мальчиком из библиотеки учинил аутодафе. В высокой, широкой печи несколько часов подряд пламя пожирало его переписку, статьи о нем и им написанные, его ноты и многочисленные наброски сочинений, быть может шедевров, венки, возложенные за границей на его голову, освещенную величественными идеями, – все было превращено в безликую груду пепла

 

V

Август

Гектор стал совсем плох, и врачи посоветовали ему полечиться в Нери. Но сможет ли он туда добраться? Усилием воли он заставляет себя уехать.

Вернулся он, не исцелившись, не получив облегчения. Напротив, здоровье его ухудшилось и вызывало опасения.

 

VI

12 ноября

Выполняя обещание, он отправляется в Россию. Путешествие в преддверии смерти.

Санкт-Петербург. Ему отводят роскошную комнату в Михайловском замке, откуда, увы, он не может выйти оттого, что дрожит от холода, несмотря на огромную, жарко натопленную печь. Отовсюду приходят приглашения, но он отказывается от всего – от обедов во дворце, балов, музыкальных вечеров у членов царской семьи.

И, однако,

11 декабря (Гектор родился 9 декабря 1803 года) было решено отметить, правда с двухдневным опозданием, день его рождения.

Сделав над собой огромное усилие, он прибыл на организованный в его честь банкет на сто пятьдесят персон. Он сидел за столом, боясь в любой миг потерять сознание от усталости и волнения.

И в первые дни

 

1868

 

I

Гектор позволил увезти себя в Москву. Там, в большом зале Манежа, были даны две концерта, на которых пятьсот музыкантов исполнили «Ромео и Джульетту» и «Реквием», встреченные бурными, нескончаемыми взрывами оваций.

Несмотря на страдания, несмотря на безутешное горе, он был глубоко тронут.

Затем Гектор возвратился в Санкт-Петербург и 15 февраля пустился в обратный путь в Париж.

Трудно представить себе, в каком состоянии добрался он до дому после трех ночей и четырех дней пути в ледяном вагоне.

– Теперь он походит не на тень, а на труп. «Смертельно раненный старый орел». Его плечи сгорблены и выделяются худобой, шея высохла, скулы выдаются, отчего голова кажется более тяжелой; она слегка наклонена набок, словно едва удерживается на слишком слабой шее, а глаза запали еще глубже. Сохранилась его выразительная фотография того времени: тонкий рот, все еще красивый, хотя и покрупневший нос, густые волосы, напряженный взгляд, как бы таящий упрек, и подбородок, некогда волевой, а ныне совсем ушедший в воротник, ища опору на галстуке, высоко завязанном двойным узлом, придают его смягчившемуся лицу выражение усталости, отчуждения, крайнего физического упадка. Это портрет души, у которой скоро не будет больше «возможностей оставаться в живых, как сказал сам маэстро, и которую скоро последний удар без борьбы отрешит от тела».

 

II

Едва возвратившись в Париж, Гектор слег в постель и вызвал доктора Нелятона. Тот долго, задумчиво его осматривал, а затем назначил климатическое лечение – милосердная иллюзия, часто предлагаемая неизлечимым больным.

– Я советую вам Ниццу, – сказал он.

– Прекрасно, доктор, я обожаю этот райский уголок с бирюзовым небом. Его торжествующее солнце согреет мои старые кости, замороженные российскими ветрами. А уж воздух и благоуханный зефир так чаруют, что кажется, будто я купаюсь в фиалках.

Но, прощаясь, он стал серьезным и спросил:

– Доктор, скажите мне, пожалуйста, правду, всю правду, так как я должен сделать распоряжения.

– Хватит ли у вас сил ее вынести?

– Бесспорно, доктор.

– Увы, господин Берлиоз, я считаю, что вы обречены.

Перед самым отправлением в путь, на что он все же решился, Гектор узнал о смерти главного редактора «Газет мюзикаль» Эдуарда Моннэ, который в течение более тридцати лет был ему другом и опорой. Еще один! «А когда мой черед?» – спрашивал он себя.

2 марта

Вот он и в Ницце. Ранняя весна расточает свои дары. Небеса сливаются с зеркалом воды, розы на кустах гордо алеют, а мимозы трепещут от свежего дуновения бормочущего ветерка. Вступив в сверкающий рай, Гектор издал долгий вздох облегчения, словно освободился от злых сил.

Забыл ли он о зловещем приговоре доктора Нелятона? Надеется ли, что по всем его жилам вдруг побежит некий целительный бальзам? Может быть, и так.

Однако что за фантазия завладела им теперь? Он продолжает путь в своем экипаже до Монте-Карло, желая увидеть вновь те места, которыми восторгался в молодости, и те волны, куда устремлял свой взгляд, исполненный изумления и восторга.

– Возница, остановите на минуту, – приказал он.

Вышел из кареты. И вот он на скале с причудливыми очертаниями.

Ни шагу дальше, Гектор, берегись!

Но нет, покачиваясь, он идет все вперед и вперед. И вдруг он упал. Он расшибся в кровь. Недвижимый, он так и оставался там, на камне, пока землекопы, работавшие на дороге, не кинулись к нему и не поставили его, хрипящего, на ноги.

В гостинице его перевязали и окружили заботой, однако на другой день он вернулся в Ниццу. Какая сила воли!

Цепь мрачных событий продолжалась.

Когда он спокойно сидел на скамейке, созерцая сквозь повязку на лице задумчивое море и упиваясь сокровенными тайнами волн, у него произошло кровоизлияние в мозг. Без помощи провидения смертельный исход был бы неминуем. Помощь провидения? Открылись раны, обильно пошла кровь, и в этом было его спасение.

 

III

Снова Париж.

Постель, постель, потому что его ноги то и дело подкашиваются. Упорное молчание, все растущая отрешенность от земных дел.

С полным безразличием он узнал, что Амбруаз Тома, который был моложе его на восемь лет, возведен в степень командора Почетного легиона. Какое ему дело до того, что сочинителя оперы «Миньон» народ любит настолько, что, когда тот входит в зал, вся публика встает, выражая ему свое горячее восхищение?

Когда боль ненадолго стихала, он читал любимые стихи: Шекспира, Гете или Вергилия. Если ему удавалось подняться с кровати, он любил бросать птицам хлебные крошки, чтобы приманить их поближе. А кого он принимал? Сен-Санса и Рейера, чету Дамко и своих соседей» Массаров. Впрочем, они одни и остались верны ему.

«Однажды вечером, – писал Блаз де Бюри, – мы повстречали его на набережной. Он возвращался из Института. Бледный, исхудалый, сгорбленный, хмурый, дрожащий, он походил на тень. Даже в его знаменитом взгляде, прямом и гневном, угасло пламя. Он пожал нам руки сморщенной, влажной кистью и спустя миг исчез в тумане, прочтя перед тем голосом, в котором уже не было жизни, стихи Эсхила: «О, когда счастлива жизнь человека, тени достаточно, чтобы ее омрачить, а несчастлива – мокрая губка стирает ее отображение, и все предается забвенью».

Когда позволяло здоровье, он отправлялся в Институт, но, расписавшись в книге посещений, тотчас удалялся, не в силах присутствовать на заседании.

Эти выезды в карете во дворец Мазарини вместе с тещей, поддерживавшей его под руку, в конце концов стали его единственными поездками. Однажды, лишенный сил, он собирался отказаться от традиционного визита, когда кандидат в академики Шарль Блан пришел к нему поговорить о своей кандидатуре на место графа Валевского и просить подать за него свой голос.

Шарль Блан в 1848 году энергично и преданно защищал Гектора и помог тому сохранить должность хранителя библиотеки Консерватории.

Гектор помнил об этом.

«Доктор сказал мне, что мои дни сочтены, – сообщил Гектор просителю, – он даже уточнил счет этим дням. Но выборы назначены на 25 ноября, времени хватит. Мне останется еще несколько дней, чтобы прийти в себя. Стало быть, я там буду». Он жестоко страдал» но все же дотащился до Института и проголосовал. Так понимал он дружбу.

 

IV

Ныне в заржавленной лампе оставалось лишь несколько капель масла. Скоро оно иссякнет, и пламя угаснет.

Мгновения становились все более жестокими. Часы покоя наступали лишь в те ночи, когда благодаря опию его душа на крыльях фантазии устремлялась в потусторонний мир призраков. В тех краях, где он парил, не было больше борьбы, не было вражды, интриг и козней. Повелевало одно искусство, люди любили друг друга. Его зачаровывали диковинные, никогда не слышанные звуки, уводившие в нереальный мир.

Но когда его ночь не посещали видения, он восклицал при мучительном пробуждении:

– Я потерял свою ночь – у меня не было снов. О сновидение, о мечта – милосердный мираж, реванш, бегство от действительности! Всякий, кто привязан к земле, где ползают и страдают, и кто живет без грез, – не более чем мертвец в своей могиле! Вы говорите – ложь? Пусть так. Но мечта – это цветок лжи.

В один из дней к нему пришли представители его родной Дофине с просьбой председательствовать на конкурсе любительских хоров. Кто мог подумать, что он так плох? И Гектор, уже полутруп, принимает приглашение. Перед уходом в иной мир он захотел увидеть вновь свой родимый, ласковый край.

Он шатается при каждом шаге. И все же едет – высохший, с впалыми глазами и блуждающим взглядом.

На вокзале (13 августа) его встретил взволнованной речью и горячими приветствиями мэр.

Гектор сдержанно поблагодарил, а затем попросил отвезти его в постель.

Все дни непрерывно следовали приемы и банкеты.

Когда специально приехавший мэр Гренобля возложил ему на голову корону славы, Гектор подумал, что умирает. Опираясь на своего шурина, он вынужден был покинуть зал, поручив сказать благодарственное слово своему другу Базену.

Уже умирающим он отправился обратно в Париж.

 

V

И снова постель, снова безжалостная неподвижность.

Однажды, когда снег укутывал белым покрывалом людей и природу, Гектора посетил Сен-Санс. Войдя, он протянул ему руку, холодную как лед. Гектор поколебался мгновение, а затем извлек из-под одеяла свою горящую в лихорадке кисть и протянул ее гостю, но, коснувшись его замерзших пальцев, громко вскрикнул, отвернулся к стене и не произнес более ни слова. Сен-Санс был подавлен и смущен.

До него доходили лишь слухи о смертях: старый друг Эмбер Ферран, чья жена, святая женщина, незадолго перед тем была убита молодым человеком, усыновленным и выращенным этими славными супругами, не имевшими своих детей, потом Леон Крейтцер и, наконец, Россини, кончина которого потрясла его, прозвучав предостережением.

Россини умер старшим офицером Почетного легиона, – он был богат, увенчан мировой славой, он слыл почти богом. Его провожали к месту вечного покоя с такой же пышностью, как и Мейербера.

Гектор невольно возвращался к горькой мысли:

«Какие похороны, однако, ждут меня, отщепенца?»

Шли последние дни года.

 

1869

Как он еще живет, этот скелетоподобный старик, сплошной кашель и хрип, чьи глаза теперь стали стеклянными, а голос притих? Почти все время он спит; и кажется, что это его последний сон.

Истекает январь. Гектор не поддается.

Проходит февраль. Гектор еще держится.

Март

Гектор потерял память. Однажды самый верный из его поклонников, Рейер, попросил надписать ему экземпляр «Бенвенуто». Гектор с трудом взял в руку перо и начал. «Моему другу…» потом остановился и спросил:

– В самом деле, как же вас зовут?

– Рейер.

– Ах да, Рейер.

А Рейер был одним из самых близких его друзей и наперсников.

В тот день он не узнал даже своего старого приятеля Эльвара, хотя незадолго перед тем в редкую минуту шутливого настроения заявил ему:

– Я обречен, но если тебе предстоит произнести речь, я предпочел бы жить.

Он погружался, уходил во мрак…

Последними осмысленными словами был его ответ друзьям; сознавая наступление рокового часа, они пришли объявить ему (ложь из милосердия!), что во Франции происходит поворот в отношении к его музыке.

– Слишком поздно! Они идут ко мне, но я, я ухожу, – ответил он.

Больше он не произнес ни одного слова. Ничего не понимал, ничего не слышал.

Приближение смерти – это такая минута нашей собственной историй, что никакая другая история не в силах нас от нее отвлечь.

8 марта, когда вся в перламутре, лазури и золоте вставала заря, у Гектора Берлиоза началась агония. Его теща, госпожа Мартин де Вильяс Ресио, боясь остаться наедине с останками своего несчастного зятя, послала за госпожами Дамке, Шартон-Демер (исполнительницей роли Дидоны в «Троянцах») и Деларош, в доме которой в Сен-Жермене умерла Мария Ресио.

Какие мысли тревожили его на полпути между землей и вечностью? Покидая мир, подводят черту и оценивают прожитую жизнь.

Умер ли он побежденным? Нет, он уступил усталости, к которой было примешано презрение к людским порокам.

Усталость от беспрестанной борьбы, презрение к жестокой несправедливости, которую он должен был сносить. Днем, в половине первого, Гектора не стало.

Госпожа Мартин не решилась позвать священника, боясь нарушить волю Гектора. Разумеется, маэстро в часы раздражительности подтрунивал над религией, но никогда, однако, не разрешал себе богохульства, потому что его детская вера всегда дремала в нем.

Рейер пришел провести ночь в комнате Гектора.

Вот свидетельство, составленное мэрией:

«Смерть Луи-Гектора Берлиоза, 9 марта 1869 года.

Префектура департамента Сены. Выписка из подлинной книги регистрации смертей IX округа Парижа.

Вторника девятого марта тысяча восемьсот шестьдесят девятого года в один час тридцать минут пополудни. Акт о смерти Луи-Гектора Берлиоза, сочинителя музыки, члена Института, офицера ордена Почетного легиона, шестидесяти пяти лет от роду, родившегося в Кот-СентАндре (Изер), скончавшегося вчера в полдень по месту своего жительства, вдовца после первого брака с Генриеттой Смитсон, также вдовца после второго брака с Марией-Женевьевой Мартин. Вышеупомянутый акт составлен в присутствии и по заявлению Л. Луи Морана, домовладельца, пятидесяти двух лет от роду, и Жана Ладона, служащего, пятидесяти трех лет от роду, проживающих оба в Париже по улице Сен-Map, в доме 22, которые в качестве свидетелей подписались вместе с нами. Леон Онэ, помощник мэра, кавалер ордена Почетного легиона и т. д. …»

Четверг 11 марта

Похороны Гектора Берлиоза. Самые заурядные. О погребении объявлено в извещениях, наскоро отпечатанных на дешевой бумаге.

Катафалк низшего разряда, только с двумя лошадьми. Ничего общего с той пышностью, которой Франция окружила похороны немца Мейербера и итальянца Россини. Гениального маэстро родина провожала с равнодушием, близким к презрению.

На черном покрове гроба только один венок – от Гренобля, единственного города Франции, соблаговолившего проявить внимание.

Перед траурной процессией несколько музыкантов из Национальной гвардии играли похоронный марш – традиционная почесть офицеру Почетного легиона. Колесницу сопровождали несколько академиков.

За гробом шли Амбруаз Тома, Гуно, Рейер и барон Тейлор.

Вот, наконец, процессия в церкви Троицы. Здесь ни черных драпировок, выражающих людское горе, ни траурных украшений. Стены голы, словно безучастны к скорби.

Гроб установлен на невзрачном постаменте, освещенном зеленоватым светом четырех свечей. А ведь если бы он умер в России, эта страна содрогнулась бы от скорби.

Пока погребальное шествие двигалось к кладбищу, молодая женщина, облаченная в траур, с лицом, скрытым под длинной темной вуалью, преклонила колени перед зияющей могильной ямой, которая скоро должна была закрыться над Гектором Берлиозом, и бросила в нее венок из красных роз. Когда погребальная колесница приблизилась, женщина быстро исчезла.

Кто же была эта неизвестная, оказавшая умершему такой знак почитания? Ведь никто не слышал, чтобы у Гектора Берлиоза в Париже была родственница. Тайна захватывает больше, чем удручает несчастье. Теперь все, кто присутствовал при погребении композитора, были не столько взволнованы невозместимой утратой, сколько заинтригованы. Но, к их разочарованию, в конце концов выяснилось, что романтической тенью была всего лишь племянница покойного, приехавшая из провинции специально, чтобы молчаливо и благоговейно почтить память своего славного дядюшки, такого несчастливого при жизни.

Она захотела прийти одна, совсем одна.

Тотчас вслед за этим мимолетным видением произошло еще одно событие – так уж, видно, было назначено: Гектору Берлиозу и после его последнего вздоха не суждено было спать в покое.

Когда похоронные дроги проезжали через кладбищенские ворота, лошади понесли, опрокинув музыкантов и бросив катафалк на ближнюю могилу.

Лишь с трудом удалось успокоить обезумевших лошадей.

Наконец настало время панихиды.

Гийом от Академии изящных искусств, Фредерик Тома от Общества литераторов, Гуно от композиторов и, наконец, Эльвар, который воспользовался случаем, чтобы произнести речь, тот Эльвар, кому Гектор сказал, что не хотел бы умереть, если ему предстоит говорить. Все четверо один за другим славили покойного и говорили о необычайности его судьбы.

Наконец гроб опускают в могилу, устанавливая его между Офелией и Марией Ресио.

А теперь спи спокойно, спи вечным сном, Гектор. Разве не заслужил ты отдых? О да, ты заслужил его напряженным трудом, страстной борьбой, голодом, слезами и кровью.