Вообще-то до появления в здешних местах графини Морозовой острова фактически не было. Был полуостров странной формы.
С востока это были два соединенных между собою полуовала. В точке их соединения находилась старинная деревянная пристань, до которой от основного берега было километра полтора водной глади. Тут как раз проходил основной фарватер, а пристань была последним пристанищем судов, идущих в сторону Каспия. В западной заостренной части, рядом с глубокой стремниной, образующей опасные омуты и водовороты, имелась длинная отмель. И местные рыбаки, когда спадал весенний паводок, по ней напрямки отправлялись в сторону многочисленных ериков и маленьких островков. Тут можно было найти укромное местечко, где с весны осталась крупная рыба, не сумевшая уйти в большую воду. В этих непроходимых плавнях десятками добывали огромных щук и сазанов, а бывало, брали и осетра. И это, почитай, всего-то в двух верстах от дома пешим ходом.
…Графиня Морозова прибыла в фамильные владения юной барышней, после того, как ее жених, бравый поручик девятнадцати лет от роду, геройски погиб за царя, отечество и русско-болгарскую дружбу в кровопролитной баталии под Шипкой. Из далекой Москвы она привезла человек двадцать – поваров, прачек и прочую прислугу. Графиня объявила, что будет носить траур до конца своих дней, и поставила на высоком берегу часовню, в которой молилась об упокоении души убиенного поручика.
А потом принялась строить усадьбу. Именно тогда и срыли нелепую отмель, которая портила новой хозяйке вид из окна. Местный лекарь, знавший толк в анатомии, первым оценил необычную форму новорожденного острова. Так и появилось название – остров "Сердце", хотя деревня официально называлась Морозовкой по вполне понятным причинам.
С точки зрения русского языка название было не совсем удобным. К примеру, в ответ на вопрос: "Ты куда?" можно было услышать странно звучащий для непосвященного ответ: "Да съезжу на Сердце. К вечеру вернусь". Встречались и совсем смешные обороты: "Под Сердцем вода чище…". Или "Спроси на Сердце. Там скажут…". И даже, извините, так: "В Сердце лишний раз не лезь – п…й навешают"… Однако – прижилось, и незадолго до революции удивительное название стало официальным…
В первый же год своего затворничества графиня самолично заложила кипарисовую аллею, тянувшуюся через весь остров. Причем два дерева сажала сама – одно прямо у ворот усадьбы, второе в конце аллеи, рядом с деревянной пристанью. Тут же установили позеленевшую со временем медную табличку "Заложена апреля 15-го в лето 1879".
Маленькие кустики за десятилетия вымахали до серьезных размеров и превратились в сплошной густо-зеленый тоннель, внутри которого даже в самую лютую жару было прохладно и тихо, а запах был какой-то особый, вроде бы хвойный, как от обычной сосны, но все же иной.
И по зиме внутри тоже был особый микроклимат. Снег лежал тихий и пушистый, будто просеянный сквозь плотную хвою. Иногда доходило до странного: по весне вокруг аллеи уже ни снежинки, а внутри снег, словно убереженный для каких-то нужд…
Графиня тихо жила на острове вплоть до 1917 года, когда вскоре после Октябрьской революции группа одуревших от воли и безнаказанности жителей Сердца вышвырнула шестидесятилетнюю женщину со всеми немногочисленными домочадцами вон из холодного нетопленого дома. И брела она к пристани, прощаясь с островом, по кипарисовой аллее, которая стала для нее дорогой в неизвестность…
В усадьбе сначала устроили погром и растащили все, включая унитазные цепочки, которые еще долгие годы обнаруживались во дворах в виде креплений для дверных щеколд.
Потом здесь поместили губернскую психиатрическую лечебницу, резонно полагая, что душевнобольные будут на острове в надежной изоляции и досаждать никому не будут, разве что местным жителям.
После войны психов переселили на "большую землю", а в старой усадьбе организовали межрайонную школу-интернат для детей с отклонениями в развитии. Тут тоже сыграла роль география: на острове легче было спрятать этот маленький дом детской скорби. К тому же опыт многолетнего общения с душевнобольными позволял островитянам стойко воспринимать каждодневное соприкосновение с непростыми детскими судьбами. Дети жили не взаперти, и на деревенской улице можно было встретить, к примеру, двух улыбчивых братьев, носивших выцветшие бескозырки с обтрепанными самодельными лентами. Каждый день после обеда они часами сидели на берегу, выставив в сторону воды кривые палки, изображавшие удочки.
– Поймали что? – спрашивали прохожие.
Братья жизнерадостно кивали, показывая на выемку в песке, куда складывали мокрые листья, заменявшие пойманную рыбу.
– Спаси, Господи! – крестились на графскую часовню сердобольные бабы. – Убогие! Что с них взять…
Дети – большинство – были сиротами. У других имелись родители, которые не появлялись годами. А когда приезжали, давали повод деревенским тяжко вздыхать и рассуждать о том, что надо бы ввести смертную казнь за то, что родители делают детей по пьянке, а потом бросают их – больных и убогих.
Школа-интернат в старинной графской усадьбе была не только центральной достопримечательностью острова, но и кормилицей для части взрослого населения, которое детей учило и обихаживало. А вообще с работой на острове дела обстояли неважно. Рыболовецкая артель была маломощная – всего-то один задрипанный баркас. Средняя школа для обычных детей со временем стала малокомплектной, то есть работала с неполными классами, по причине чего учителя имели неполную нагрузку, а школу то и дело грозились закрыть.
Имелись на острове Дом быта и несколько маленьких магазинов, где на прилавках, рядом с детскими игрушками китайского производства, страшноватого вида сапогами, а также всяким малопригодным к применению ширпотребом, расположились крупы, хлеб из местной пекарни, сахар, сигареты и водка, которую деревенские особо не брали, а если брали, то только по большим праздникам, обходясь местным самогоном. Был также обветшавший клуб, где вечерами организовывали дискотеки для молодежи или крутили кино. А футбольное поле в самом центре острова угадывалось только по наличию покосившихся ворот и остаткам сваренных из металлических труб проржавевших трибун, на которых по воскресеньям местные жители и приезжие организовывали стихийную барахолку.
Кормились в основном от реки и с Каспия, до которого было рукой подать – километров двадцать. Кроме того, многие мужики работали на "большой земле". Поэтому по утрам и после семи вечера оживал деревянный причал, выстроенный, надо сказать, с умом, так как естественная островная впадина защищала приставшие суда от ветра и высокой волжской волны.
Усадьба стояла на противоположном от пристани, заостренном конце Сердца, на высоком бугре. Противостоящий сильному течению бугор правым боком обрывался к воде почти вертикальным известковым изломом, а другая сторона образовывала пологий спуск, на котором располагались хозяйственные приусадебные постройки.
Сама усадьба представляла собой внушительное сооружение с колоннами вдоль всего фасада, которые венчала побитая временем лепнина. Штукатурка, некогда покрытая светло-розовой краской, почти повсеместно осыпалась, и сооружение приобрело неопрятный цвет, складывающийся из проступившего наружу красного кирпича, сероватой цементной кладки и остатков розовой краски. Стены эти помнили все – и юную печальную графиню, и весь неспешный островной быт столетней давности.
… После революции размеренной жизни на Сердце пришел конец.
В тридцатые кто-то усмотрел в его гордом имени образец упадничества, анатомического формализма и даже скрытой контрреволюционности. Секретарь партячейки Матвей Коровин собрал сход и объявил, что слово "сердце" для названия непригодно по причине, как он выразился, сверяясь с бумажкой, "его декадентской сущности". А прежние названия деревни и острова – Морозовка и, соответственно, Морозовский – носят откровенно эксплуататорский характер. Порешили так: поскольку народ к декадентскому Сердцу привык, его надо заменить близким по смыслу, но революционно безупречным.
Очень тогда была популярной песня – "А вместо сердца пламенный мотор". Так остров и стал Пламенным.
С этим названием жизнь на острове почему-то не заладилась. Сначала случились необъяснимые пожары. Потом затопило высоким паводком. Потом опять пожары, когда чуть не сгорела усадьба вместе с психами – но деревенские навалились всем миром, спасли…
Ну, а война буквально выкосила мужское население Пламенного. Из семнадцати пацанов, закончивших школу в 1941-м, с войны вернулись трое. В целом же мужиков поубивало, почитай, полдеревни. Причем двое – Виктор Святкин и Павел Шаляхин – стали посмертно Героями Советского Союза.
Когда особенно зачастили на остров похоронки, а во многих семьях не осталось ни одного живого мужика, островной парторг Матвей Коровин, потерявший сына, подвел под страшную арифметику свою житейскую философию: "Важный, видать, мы для Отечества народ, коли оно стольких наших мужиков на геройскую смерть определило…".
"Как же важный? – возражали бабы. – Коли нужны мы Отечеству энтому, поберечь бы мужей наших для мирной жизни. А то ведь скоро кроме тебя, старого хрена, никого не останется! Кто нам детей делать будет?"
"Не скажи! – стоял на своем Матвей. – Других местов таких, поди, и нету, чтобы разом столько павших смертью храбрых было… Для войны храбрецы нужны. А где их взять? Вот в специально отобранных заповедных местах, как в нашем Сердце, таких и находют…"
Но самая трагическая судьба постигла дом Святкиных. Тут точно был какой-то необъяснимый рок…
Святкины были большой и дружной семьей, которая жила на острове испокон веку. Пожалуй, только еще Каледины могли похвастать тем же – в отличие, к примеру, от Коровиных: мать ярого партийца Матвея служила в усадьбе прачкой и приехала вместе с графиней. Оттого, видно, и лютовала эта семейка в революцию, что была из пришлых…
Раненный на первом году и вернувшийся с германской войны глава семейства, Яков Святкин, притащил в деревню веру, в которую его обернули в плену то ли немцы, то ли иные басурманы, и вдрызг разругался с местным батюшкой, так как настаивал на всякой ереси.
Ставил под сомнение правомерность крещения младенцев, так как нельзя, мол, приобщать бессознательного человека к вере. Утверждал, что иконы и прочая церковная атрибутика – рукотворная гордыня человеческая, к истинной вере отношения не имеющая. Говорил еще, что батюшка неверно толкует священное писание, так как проповедует в воскресенье, а главным днем всех христиан является суббота, ибо при правильном отсчете дней именно к субботе Господь завершил сотворение мира.
В деревне Святкиных осуждали, за глаза называли сектантами. Тем более что Яков принципиально не пил. Кому такое чудачество понравится?
Осуждение, правда, соседствовало, с нескрываемым завистливым уважением: дети его ходили всегда в чистой, отглаженной одежде, носили башмаки, которые тот наловчился тачать в Германии, да и в школе были первыми учениками. Семья была дружная и работящая, а всю причудливость пришлой веры с лихвой перекрывала доброжелательным и открытым отношением к односельчанам, которым Святкины помогали с чисто русским бескорыстием и протестантской основательностью.
Но все же даром такая фронда пройти не могла, поэтому Святкины из самой деревни съехали и построились на отшибе.
…Полина Каледина пришла в дом Святкиных за неделю до того, как вернувшегося с гражданской главу семейства арестовали и увезли в Астрахань. Яков, как выяснилось, воевал на стороне белых. Он отступал вместе с войсками генерала Врангеля до самого Крыма, а бежать в далекую заграницу, где уже побывал в германскую, не захотел.
Арестовывать Якова явился родной брат Полины, Георгий, который отвоевал всю гражданскую у Буденного и был известен тем, что поменял в своей фамилии одну букву, превратившись из Каледина в Каленина.
– Зачем, Жора? – спросила тогда Полина.
– А чтобы на белогвардейскую контру не походить! – отвечал тот. – Был такой генерал, Каледин. Фамилию нашу испоганил! Вот я ее и переделал. Звучит красиво: Каленин – как Ленин!…
Муж Полины, Иван, защищая отца, схватился было за вилы, но Яков у него вилы отобрал и, прощаясь, наказал:
– Бери дом на себя, Ваня! Ты хоть и младший, но на тебя моя надежда. Петр, он все одно на большую землю убегёт. А ты тут живи… Парней рожайте с Полиной побольше. Хозяйство содержать надо, в море ходить…А на тебя, – обратился он к Каленину, – я зла не держу! Батьке кланяйся. Я же понимаю: не ты меня на погибель ведешь, это жизнь наша такая поганая…
Иван с Полиной заветы сгинувшего Якова выполнили. Сначала родилась двойня, а через два года – Виктор, тот, что стал посмертно Героем.
Он ненадолго пережил отца и двух старших братьев. Те погибли в 44-м, а Виктор даже успел выпить за Победу и на следующий день, где-то под Прагой, принял своей последний бой, в котором геройски отдал Родине свою девятнадцатилетнюю жизнь.
Получив четвертую похоронку, Полина несколько часов кряду надсадно орала на крыльце осиротевшего дома. Потом неожиданно замолчала, свернулась калачиком и уснула прямо тут же. Разбудить ее не удалось ни на следующий день, ни через неделю. Женщину забрали в больницу. Врачи помучились с ней и, отчаявшись помочь, отправили помирать домой, где под присмотром старшей сестры она пролежала в забытьи еще несколько месяцев.
Очнулась она тоже внезапно. Утром в дом Святкиных зашла почтальонша, протянула сестре Полины письмо и сочувственно сказала:
– Из Москвы… Может, о детях что…
– Дай-ка! – раздалось за их спинами. – Это от Вити, я знаю…
Полина стояла в дверях комнаты в белой холщовой рубахе, которая висела на ее высохшем теле огромным бесформенным балахоном.
– Дай-ка! – повторила Полина. Она несколько минут держала в руках нераспечатанный конверт, потом улыбнулась и вернула письмо сестре. – Вот ведь как, – сказала она, – не дописал письмо Витенька… Не разобрала я только, как зовут того командира, что Витино письмо мне прислал?
Сестра лихорадочно распечатала конверт, быстро пробежала текст и изумленно посмотрела на Полину.
– Петров его фамилия, Поля. Майор он. Как же ты поняла… – сестра не договорила.
– Не дописал… Я знаю, почему не дописал, – решительно произнесла Полина. – Приеду, подумал, раньше, чем письмо придет, тогда зачем писать-то?… Какой день сегодня?
– Так октябрь уже. Десятое.
– Подожду. Придут они. И Ваня, и Дима со Славиком. И Витя… Ты только вот что: как спать лягу, ты лампу в сенях запали. А то в темноте-то трудно тут на отшибе… Это ведь в деревне свет, а тут темень…
С тех пор про Полину стали говорить, что она от горя помутилась рассудком. Но вреда от этого не было никому. Одна только польза, поскольку открылся в ней дар предвидения и врачевания.
Баба Поля по-прежнему ждала каждый день своих мужчин и зажигала свет в сенцах, но к этому ее безобидному чудачеству все привыкли. Зато к ней шли за помощью от хвори, за добрым советом, некоторые всерьез верили в ее пророчества, а кто-то шел просто поглядеть на странную, высохшую старуху, чей дом был всегда открыт и готов принять любого, кому требовалось участие.
Давным-давно, сразу после постройки, дом этот смотрелся вполне добротно. Но после того, как Полина осталась одна, он, почитай, шестьдесят лет простоял, не зная мужской руки. Фундамент оброс землей с мохом пополам и стало казаться, что деревянный дом, почерневший от старости и прибрежной влаги, врос в землю.
Когда с воды поднимался серьезный ветер, дом стонал на все лады, как старый астматик, которому ни вдох, ни выдох не даются без сиплого кашля. К тому же место это облюбовали бродячие собаки… Мужики их отстреливали, так как те могли всерьез покусать. Но собаки появлялись вновь, легко переправляясь через Волгу, и так же дружно исчезали, когда у них обнаруживалась какая надобность на "большой земле".
Однажды приблудная стая налетела на саму хозяйку дома и покалечила так, что она выжила только чудом. После этого Полина, несмотря на недовольство островных жителей, приручила свою "домашнюю" свору во главе с безголосым Шерханом. Собаки жили в строго очерченном пространстве недалеко от бабкиного дома и, чуя опасность, в деревню почти не совались. Но само их присутствие на острове привело к тому, что другие бесхозные псы куда-то подевались.
… И еще Полина умела избавить человека от пьянства. Врачевала какими-то своими заповедными средствами… И хотя с желающими "завязать" было негусто, коли уж она за кого бралась, тягу к выпивке отбивала напрочь.
Тут надо сказать, что на острове народ пил не просто крепко, а идеологически крепко. То есть мужики после шести вечера трезвыми, считай, не бывали и подводили под это нехитрую идею. Мол, на маленьком пространстве, где все друг другу либо знакомые, либо родственники, непьющий мужик заслуживает искренних подозрений в непорядочности или каком-либо ином изъяне, включая физическую неполноценность.
Или, того хуже, не пьет человек в силу жадности и жлобства, что оценивалось среди островных мужиков как тяжкий порок. Наличие язвы или иных уважаемых заболеваний в расчет, конечно, принималось, но не настолько, чтобы вовсе не пить…
Баб это, разумеется, не сильно радовало, и они укоризненно кивали на интернатских убогих детишек – глянь, мол, чего выходит-то! Однако местный фельдшер, грамотей и балагур, идею пьяного зачатья опровергал со строго научной точки зрения. Он утверждал, что самолично зачат отцом-алкоголиком, и при этом не имеет врожденных пороков, кроме плоскостопия. А на вопрос, откуда, берутся вот этакие дети, глубокомысленно отвечал:
– Тут есть научная гипотеза про то, что виной всему беременная баба!
– Это как? – интересовались любопытные селяне.
– А так! Чтобы испортить сперматозоид, в смысле исказить его генофонд, водки надо немерено! Человек такого страшного количества одолеть не в состоянии!
– Что, и дядя Коля не сладит?
– Куда! Ведро нужно, не меньше, а ведро и дядя Коля не возьмет!
– Тогда как же эта зараза возникает? В смысле деформация генов?
– А вот как! Беременная баба пить не должна вовсе! Вот если беременная баба выпивает, особенно в первый триместр…
– Чего?
– …короче, в начале беременности, тогда плоду наносится непоправимый алкогольный вред! Можно сказать, даже не вред, а прямое угнетение, ведущее к умственной патологии! Поэтому интернатские – это вовсе не продукт мужского пьянства, а, даже наоборот, прямое продолжение женского порока! Все зло от баб! – заключал фельдшер, в чем находил солидарное согласие большинства островных мужчин.
Непьющие в деревне были, но совсем немного. Про них все знали, что они не пьют, и это терпели, как терпят маленькие слабости людей, которых уважают за какие-то серьезные достоинства, на фоне коих трезвый образ жизни хотя и изъян, но не такой страшный, чтобы человеку от дома отказать.
Странно, что при таком, прямо скажем, нездоровом образе жизни каждое следующее поколение островитян рождалось ничуть не жиже предыдущего. Народ нарождался в основном рослый и физически крепкий – что мужики, что девки, слывшие во всей области первыми красавицами.
Отклонения, конечно, бывали, но не такие, чтобы как-то уж очень сильно опорочить островной генофонд. Тот же Родька Степнов, к примеру, школу закончить не смог при всем старании родителей и деревенской общественности. Из класса в класс его переводили условно с многочисленными двойками. К тому же классе в шестом он во время сенокоса свалился с телеги, да так удачно, что заднее колесо переехало ему голову, серьезно травмировав скулу и височную кость. После этого голова Родиона обрела странную угловатую форму, а сам он стал делать небывалые успехи в деле изобретательства и рационализаторства.
После седьмого класса Родька учиться бросил совсем. Зато принялся чинить в деревне все, что ломалось и выходило из строя. Причем сложность починяемого устройства значения не имела. Степнов с равным успехом оживлял уснувший трактор и погасший телевизор. А в последнее время с энтузиазмом чинил компьютеры и мобильники, абсолютно не понимая природу электрического тока и физические принципы распространения электромагнитных волн. Да и зачем – и так ведь получается! Вот если б не выходило ни хрена, тогда, конечно…
В прошлом году, насмотревшись какого-то кино, Родька сделал яхту. Точнее, переделал из старого баркаса, но паруса поставил натуральные, белые. Вся деревня ходила смотреть на главную достопримечательность яхты – каюту, стены и потолок которой были отделаны мелким перламутром речных ракушек, отчего помещение переливалось всеми цветам радуги, отражая свет, проникавший через два огромных иллюминатора.
Именно на ней Родька Степнов отправился в Астрахань встречать друга детства Беркаса Сергеевича Каленина. И хотя в аэропорту московского гостя ждал аж заместитель губернатора на служебном "Вольво", Каленин извинился и уселся к Родьке в тысячекратно переделанный старенький ГАЗ-69. На тряском "козлике" добрались до Родькиной родни, а уж тут перебрались на яхту, которая, лихо креня борт, двинулась в сторону Сердца.