Митрась напрасно опасался насчет мороза: уже к полудню того же дня небо опять затянуло свинцовыми тучами, подул мокрый и тяжелый западный ветер. Его часто, особенно зимой, приносит с Балтики, а вместе с ним — теплую слякоть и мелкие брызги дождя, отчего посреди зимы вдруг наступает март. Темнеют подтаявшие сугробы, голые деревья раскачивают черными, набрякшими влагой ветвями, а сосновые стволы, обычно гладко-бронзовые, начинают пестреть влажными пятнами и потеками.
— Ну что я вам говорил! — радовался Андрейка на подступившую оттепель. — Все путем будет: и снежков налепим, и град выстроим! Ну а ты, Митрасю, что нос повесил?
— Нам-то забава, — вздохнул Митрась не по-детски озабоченно, — а дядя Ваня, поди, опять всю ночь задыхаться будет. И зачем только мне, дурню, слякоть эта нужна была?
— Ну, знаешь ли, на тебя и не угодить! — проворчал Хведька. — Экий ты привередник: то мороз тебе плох, то слякоть нехороша!
Митрась поглядел на него и вдруг впервые заметил проступившие на верхней губе чуть видные усики. Пожалуй, это были даже еще и не усики, а просто реденькие короткие волоски, светлые и тоненькие. От этого ему вдруг стало совсем грустно: эти тонкие, почти неприметные усики напомнили ему, что уже не за горами то время, когда Хведька уйдет от них. И без того уж засиделся он среди младших: летом четырнадцатый годок миновал. Скоро ему станет и вовсе скучно с прежними своими товарищами, и он понемногу отобьется от них. Он и теперь уже часто задумчиво умолкает, ничего не слыша кругом, и Митрась уже не раз замечал, какие долгие, полные тайной муки взгляды бросал он порой на Аленку. Очень странные это были взгляды, и очень похожие на те, какие сама Аленка бросала на ольшанского панича.
Да, Хведька уже почти взрослый. Очень скоро другие парни на возрасте примут его в свой круг, о чем он всегда мечтал. Но перед этим ему предстоят суровые испытания, хотя ребята и не помнят случая, чтобы кто-то их не прошел. Даже Михал, Хведькин старший брат, на что увалень долговязый, а и тот в свое время не оплошал. И Хведька в грязь лицом не ударит, потому как он во всем лучше брата.
Ну а сами они — что же? Погрустят, поскучают, да и выберут себе нового вожака.
Но это будет еще не так скоро, не сегодня и не завтра, а лишь когда сойдет снег и придет лето. А потому промелькнула эта мгновенная грусть легким облачком, да и растаяла.
А за дядьку Митрась напрасно переживал. Давно уже не знал Горюнец такого крепкого и глубокого сна, как в последние ночи. Он уже почти позабыл о тех страшных приступах, что прежде терзали его едва ли не каждую ночь. Янка очень надеяться, что и они про него забыли.
Он похорошел с того дня, когда Леська и хлопцы привезли на салазках побитого Митрася с лиловой дулей под глазом. Словно тяжелый камень упал у него с плеч, и они вновь широко развернулись, и он вдруг стал похож на того, прежнего Яся, каким был до солдатчины — ну разве что чуть похудевшим. Лицо его, прежде измученное, землистое от удушья и частых недосыпов, теперь побелело и даже как будто слегка округлилось, черные ямы под глазами растаяли. Он чаще теперь улыбался, и ярко сверкали меж зарумянившихся губ плотно слитые скобы белоснежных зубов.
А в это воскресенье он был несказанно удивлен тем, что смог до конца выстоять всю обедню, ни разу не присев на узкую лавку, предназначенную для стариков и больных. Стоял он хоть и довольно близко к алтарю, но все же с краю, чтобы не беспокоить соседей, если ему все же станет нехорошо и придется сесть.
В неровном пламени свечей ему плохо было видно лицо священника. Да Янка и не смотрел на него — только слушал, задумчиво перебирая в пальцах завитки снятой с головы шапки, его глубокий, хорошо поставленный голос — тот самый голос, что когда-то, в хотел далеком детстве, поверг его в такой трепет, пробудил в юной душе гнетущий страх за будущее мира.
А священник меж тем поглядывал в его сторону с опасливым недоверием. Отец Лаврентий тоже не забыл того давнего разговора, когда примчался к нему ошалелый от страха белоголовый мальчишка с широко раскрытыми ярко-синими глазами, пытливыми и при этом бестолковыми. Ишь ты какой: конца света ему, видите ли, не захотелось, мироздание Божье его не устроило… Однако потом отец Лаврентий невольно ежился всякий раз, когда встречал настороженный, почти враждебный взгляд этого мальчишки. У него на глазах мальчишка вырос, превратился в русоволосого стройного юношу почти в сажень ростом, но так и не изгладилась та застарелая настороженность из его зорких очей. Отец Лаврентий вздохнул с облегчением, когда Янка вытянул черный жребий и ушел в солдаты. Не думал священник, что когда-нибудь увидит его опять, однако вот же он — воротился летом, и с тех пор вновь каждое воскресенье видит отец Лаврентий его недоверчивые глаза, в которых сквозит молчаливая насмешка.
Вот уж, право, кто в огне не горит и в воде не тонет! Годы, проведенные на чужбине, подорвали его здоровье и сломали судьбу, а вот глаза прежними остались, и с тем же молчаливым недоверием смотрит он ими на отца Лаврентия, порой насмешливо кивая в такт его словам. Так и не научился, глянь-ка, очи долу клонить! И откуда они только берутся — такие?..
Но кому, впрочем, какое было дело до недовольного священника?
На выходе из церкви Янка очутился бок о бок с семейством Галичей.
— Да тебя, Ясю, и не узнать нынче! — певуче проговорила Тэкля. — Повеселел, похорошел, ровно переродился!
— Да что вы, тетечку, дважды на свет не родятся! — смутился Янка.
— Неспроста, видать, Катерина на тебя загляделась!
— Ой, тетечку, и не говорите! Не знаю, право, куда от нее и деваться…
Катерина уже давно была для него больным местом. И почему они так липнут к нему, все эти молодки, ровно мухи к меду? Ну, добро бы еще Настя — та баба одинокая, бездольная; а у этой — и муж есть, и дочка растет. Муж, правда, постарше ее годочков этак на пятнадцать будет, да и на руку тяжел, что греха таить, но все равно ведь — законный, венчанный.
Митрась не ошибся в своих подозрениях: Катерина и в самом деле на Горюнца положила глаз. Он, конечно, был далеко не первым, на кого она обратила внимание, однако здесь был случай особый. То, что Янка ее чарам не поддавался, лишь пуще распаляло ее желание. Преследовала она его, правда, не постоянно, а как бы наплывами: после очередной неудачи на какое-то время отступалась, а потом начинала сызнова.
С недавних пор, помня Янкину слабость к детям, она стала подсылать к нему свою трехлетнюю дочку Марыську. На эту девчоночку он и в самом деле умилялся, вспоминая маленькую Леську. Внешнего сходства между ними, правда, было немного: у этой круглые голубые глазенки, а бровки похожи на золотистые колоски. Но так же доверчиво, как когда-то Леська, обхватывала она его шею маленькими ладошками, когда он брал ее на руки.
Матери, однако Марыська мало чем помогла: дочку Горюнец привечал, однако на материны поползновения по-прежнему никак не отзывался.
В этот день Марыська его удивила. Когда он, встретив девчонку на улице, привычно подхватил ее на руки, она вдруг круто развернулась, да так, что он едва ее не выронил, и важным басом спросила:
— Дядя Ясь, а когда мы вас женить будем?
— Ишь ты! — растерялся Горюнец. — И на ком же это ты, Марысю, женить меня собралась?
— Да я-то пока не знаю; это мамка моя знать хочет.
И вот теперь, когда Янка рассказал Галичам про малолетнюю сваху, они так и закатились дружным хохотом.
— Ой, Катерина, ой, простота святая! — повторяла Тэкля, качая головой.
— От ведь шельма та Каська, а? — икал от смеха дед Юстин, отирая рукавом невольно выступающие слезы.
— Ну и что же ты ее девчонке ответил? — спросил Савка.
— Да ну, что я мог девчонке ответить? А вот самке ее сказал бы, что скорее она грушу на вербе найдет, нежели от меня ей что обломится…
И вдруг он осекся, случайно глянув на Леську. Она была единственной, кто не смялся над его рассказом, и теперь шла, прикусив губу, с горящими глазами, еле сдерживая гнев.
— Ну что ты, Лесю? — ласково тронул он ее за плечо.
— Да ревнует она, аль не видишь? — бросил Савка.
Леська так и полыхнула на него очами.
— Ничего я не ревную! — с горячей обидой возразила она. — Глядеть мне на нее тошно, вот и все! Видеть не могу сальной этой рожи…
— А ну уймись! — оборвал Савел. — Другие твою рожу который год терпят, и ты потерпишь.
— Давно я ту Каську насквозь вижу и знаю, что душа у нее змеиная! — процедила она сквозь зубы.
— Еще что скажешь?
Однако Леська надулась и не проронила больше ни слова. Да и ни к чему это было: она уже и так высказала все, что хотела. Недаром текла в этой девчонке горячая южная кровь: ни ненавидеть, ни любить вполовину она не умела и скрывать своих чувств не могла, да и не хотела. Горюнца это сильно тревожило: такое прямодушие могло стоить ей слишком дорого.
Когда подходили к деревне, он немного отстал вместе с Леськой от остальных и, обняв за плечо, зашептал на ухо:
— Не бойся, Лесю, я эту кралю и сам давно раскусил. Но ты все же язык за зубами держи, а не то сама знаешь: гадюки любят исподтишка кусать.
Но все же он переоценил Леськино прямодушие. Когда наконец пришел долгожданный Екатеринин день, и она вместе со всеми собралась идти на гулянье, к ней почти тут же подъехала эта самая Катерина со своей дочкой Марыськой.
— Алесю, кветочка, — начала она масленым голосом, — ты уж пригляди трошечки за донькой моей. А то дела у меня…
Маленькая Марыська тут же обхватила Леську своими ручонками и доверчиво приткнулась лбом. И Леська отчего-то оробела, растерялась и невнятно пробормотала:
— Отчего ж нет? Пригляжу, конечно.
Минуту спустя она, правда, поняла, как ей на самом деле хотелось возмутиться, взорваться, наговорить Катерине всяческих дерзостей: почему она, дескать, не может сама приглядеть за своей дочкой, и зачем тогда вообще ее рожала, и что Катерина за пани такая против Леськи, чтобы вот так запросто нянькой ее обернуть, и совсем она стыд потеряла, от живого мужа к чужим хлопцам подъезжает, и еще добрых три телеги таких же горячих глупостей. Но Катерина уже куда-то девалась, оставив дочку возле Леськиной юбки.
Марыська топталась рядом и нетерпеливо тянула за подол.
— Лесю, Лесю, ну пойдем же! — повторяла она, глядя на нее снизу вверх круглыми глазенками, приоткрыв маленький нежный ротик.
Леськина неприязнь к матери на дочку никак не переходила, и она теперь даже порадовалась, что не стала браниться с Катериной при этой малышке.
— Садись, Марысю, на салазки, я тебя повезу. Как усядешься — дерни за веревку!
Чувствуя, как ее до краев переполняют свежие горячие силы, Леська побежала. Санки подпрыгивали на ухабах, и Марыська при каждом толчке визжала от восторга. Вот они уже обогнали других девчат, шедших, по обыкновению, веселым табунком. Вслед им полетели девичьи смешки и шутливые пожелания не споткнуться. Но они уже вихрем унеслись вперед, оставив девчат далеко позади.
И вдруг Леська остановилась; салазки описали вокруг нее дугу.
— Ох, устала! — выдохнула она, оправляя сбившийся на бегу платок.
— А я не устала, нисколечко! — захлопала в ладоши Марыська.
— Ну, еще бы! — засмеялась Леська. — Ты-то сидишь, а я бегу!
Они уже подкатили к самому лесу. Здесь, на опушке, росли два могучих дуба. Летом и осенью, покрытые твердой бронзовой зеленью или литой медью листвы, они, широко раскинув шатер ветвей, завораживали своим величием; теперь же, теперь же они торчали унылыми черными корягами на фоне низкого пасмурного неба.
Леська очень любила эти дубы, а возможно, любила даже не столько их, сколько хранимые ими тайны ушедших столетий. Сколько раз, бывало, взбиралась она на развилку одного из этих лесных богатырей и, притуляясь затылком к его каменно-твердой шершавой коре, глядела окрест — на обширную поляну, где раскинулась ее Длымь, на обступившие ее бескрайние леса, что остались неизменными на протяжении многих и многих веков. Кто сиживал в былые времена на ее месте, на развилке могучего дуба? Чьи головы лежали на бугристой шершавой коре? Давно уж нет тех людей — обратились в прах, смешались с землей. А дубы все живут, и будут жить еще много веков после того, как она уйдет вслед за своими предками…
— Лесю, ты уже отдохнула? — окликнула ее Марыська.
— Ага, — кивнула она. — Сейчас поедем, Марысенька.
И вот Леська вновь побежала, и салазки понеслись вслед за нею — мягко покатились по укатанной снежной тропинке, мимо оголенных берез, грабов, ясеней. Здесь салазкам пришлось немного замедлить свой бег, ибо Леське приходилось часто пригибаться, чтобы низко висящие ветви не хлестали ее по лицу.
— На горы едем? — спросила маленькая Марыська.
— Ась? Ну да, на гору. Скоро уже доберемся.
Гора была пологая с одного склона, а с другого — того, что выходил к реке — был головокружительный спуск, почти отвесный. Летом это был просто буро-красный глинистый холм, сверху поросший короткой, почему-то всегда растрепанной травкой, а в нависающем над рекой обрыве рыли свои круглые норы ласточки-береговушки. Теперь же, одетая со всех сторон толстыми плотными сугробами, гора стала вдвое больше. Да еще мальчишки и взрослые парни накидали сверху целые снежные груды, чтобы веселее было потом с нее мчаться.
На горе и возле нее собралось уже немало народу — больше детворы, но хватало и молодежи. Приметив среди чужих полушубков и зипунов шитую алыми шнурами бекешу Данилы Вяля, Леська тут же начала прихорашиваться, оправлять свой кожух и сбившийся набок платок, заталкивать под него непослушные пряди, что, как всегда, не ко времени выбились наружу. Ее охватила трепетная радость, когда Данила повернулся в ее сторону и торопливо, но все же приветливо кивнул. Он взбирался на гору, пересмеиваясь о чем-то с Саней Луцуком, вместе с которым только что съехал по крутому склону.
Неподалеку дети уже возвели невысокую снежную крепость и теперь катали новые снежные комья, собираясь водрузить их сверху, чтобы стена стала выше. Здесь были и свои, длымские ребята, и из других деревень набежали с самого утра.
— День добрый, хлопчики! — приветливо помахала им Леська.
— День добрый! — откликнулся румяный Андрейка, такой же голубоглазый, как и его старший брат.
Возле стены Леська заметила сложенные горкой снежки.
— Уж ядра готовите? — спросила она.
— Ага! — кивнул Андрейка. — Это мы для Панльки, коли все же приволочется…
— Лесю, Лесю, ну пойдем с гор кататься! — канючила меж тем Марыська. — Я боюсь одна!..
— Погоди трошки, Марысю, — Леська быстро скатала несколько и впрямь твердых, как ядра, снежков — даже тверже, чем те, какими метал в нее Апанас — и подкинула их в общую кучу.
— Ну, теперь пойдем!
Они поднялись на самую вершину горы, где уже толкались несколько человек со своими салазками, а у кого их не было — просто с поленьями и обломками досок, на которых тоже ловко было скользить. Сейчас, как назло, это были взрослые девки и парни; Марыська меж ними казалась просто горошинкой.
— Ох, Марысю, как бы нас тут не задавили, — обеспокоено вздохнула Леська, и тут же получила тычок под ребра.
— А ну ступай отсель, мы сперва! — раздался у нее над ухом недовольный Дарунькин голос. — Что на свадьбе вперед других вылезла, что тут норовит…
Улучив минутку, когда на горе стало чуть посвободнее, а противная Дарунька, скатившись по склону, еще не вернулась, Леська устроилась на салазках, посадила впереди себя малышку и оттолкнулась. Санки поползли сперва не спеша, будто раздумывая, но в следующий миг уже бешено неслись по склону, и ветер бил в лицо и гудел в ушах. Леська, уже как будто и выросшая из этих забав, теперь вновь ощутила, как у нее по-детски знакомо захватило дух от страха и восторга. И вдруг…
Что-то сильно ударило ей в спину, салазки подскочили и опрокинулись набок, а девочки вывалились в жесткий колючий снег. Оказалось, это их нагнали двое взрослых парней и врезались сзади, не успев затормозить.
Маленькая Марыська заплакала — больше, наверное, с перепугу, а быть может, и оттого, что Леська, падая, прижала ее локтем. Саня с Данилой (а это были они) барахтались рядом, запутавшись ногами в своей веревке, а тут еще дурашливый Михал Горбыль, увидев это с вершины, восторженно заревел: «Урра-а! Куча мала-а!» — и помчался прямо на них. В следующий миг он, довольный и счастливый, уже кувыркался в снегу вместе со всей честной компанией. На Марыську он, к счастью, не наехал, ибо первыми на его пути оказались хлопцы.
Леська, не обращая внимания на свои сбитые юбки и оголившиеся колени, прикрикнула на него прямо лежа:
— Да чтоб ты пропал совсем, непутный! Людей еще давит!
Поднявшись на колени, она стала утешать малышку, отирая ей слезы:
— Вставай, Марысенька! Не плачь, ну их…
И тут вдруг почувствовала, как кто-то легкими движениями отряхивает снег с ее затылка и плеч. Обернувшись, она едва не сомлела от счастья, узнав Данилу.
— Не ушиблась? — спросил он участливо.
— Щеку будто о снег поцарапала, — ответила она, краснея. И вдруг предложила — робко, как будто сама себе не веря:
— А давай вместе с тобой прокатимся?
Ничего страшного в этом не было; сколько раз она видела, как другие хлопцы катали с гор девчат, и не только своих каханок. Однако Леська едва не сгорела со стыда, сама себе дивясь, как же посмела такое вымолвить.
А Данила только пожал плечами и полез на гору один, оставив ее позади — пристыженную, растерянную, готовую провалиться сквозь землю.
— А ну, давай со мной! — послышался вдруг сверху веселый голос.
Леська невольно взглянула на вершину горы — там, развернув плечи и слегка расставив длинные крепкие ноги, стоял Ясь и весело махал ей рукой в узорной рукавице — эти рукавицы, кстати, она же для него и вязала.
Марыська осталась внизу, боясь ехать снова. Она не хотела отпускать и Леську, беспокоясь, что на них опять налетят какие-нибудь взрослые непутевые балбесы. Однако дядя Ясь ее успокоил, заверив, что рядом с ним Леське это никак не грозит, и никакие здоровые балбесы ей теперь не страшны.
Усевшись на салазки впереди него, Леська вновь как будто вернулась в детство. В те давние времена Ясь, бывало, так же катал ее с горы, обняв теплыми надежными руками, и она знала: как бы ни мчались они вниз по склону, как бы ни свистел встречный ветер, эти руки не дадут ей упасть.
— Поехали! — оттолкнулся Янка.
Она успела послать Даниле торжествующий взгляд, но он ответил лишь рассеянно-безразличной усмешкой.
Но вот они сломя голову понеслись вниз; и вновь встрепенулась, завертелась, поднялась на головокружительную высоту так хорошо знакомая радость полета. Но сквозь эту радость она вдруг с нежданной тревогой ощутила, как ее талию все крепче сжимают Янкины руки, все ниже клонится к плечу его голова. И она совсем не удивилась, услыхав все тот же знакомый, раздирающий душу мучительный хрип.
Расставив ноги, она резко затормозила. Казалось, они целую вечность не могли остановиться, и даже когда она спрыгнула наземь, немедленно обернувшись к нему, салазки еще не вполне прекратили свой бег; по снегу двойной змеей вилась выпущенная из рук веревка.
Он продолжал сидеть, опираясь подбородком на кулаки, судорожно хватая ртом воздух. Лицо его, только что пылавшее румянцем, теперь вновь оттеняло бледной синевой.
Отовсюду к ним набежали люди. Сквозь толпу, отчаянно толкаясь локтями, пробился Митрась.
— Дядь Вань! — прозвенели в его голосе бессильные слезы. — Дядечка! Ну, зачем ты поехал, зачем?
И, повернувшись к Леське, бросил ей сердитый, почти ненавистный упрек:
— У, зла на тебя нет!
— Не трожь ее, Митрасю, — прохрипел дядька, все еще задыхаясь. — Она тут ни при чем… Сам я поехал, сам захотел…
Среди других лиц Леська заметила поблизости рассеянно-равнодушные глаза Данилы Вяля. Ее поразило, с каким суровым укором взглянул на Данилу Ясь. После этого Данила очень тихо и незаметно куда-то исчез — по крайней мере, Леська его больше не видела, сколько не искала глазами.
Она увидела его лишь спустя полтора часа, на конных бегах.
Бега на тройках всегда были самой оживленной частью екатерининского праздника. Дорога, по которой неслись разубранные лентами и бубенцами тройки, была протяженностью чуть поболее трех верст, однако шла не напрямую, а петлей огибала деревню. И вдоль этой дороги теперь повсюду стояли люди. Здесь были и длымчане, и шляхта, и крепостные обоих панов. Подобные игрища устраивали и в других селах, но всех отчего-то неизменно тянуло в Длымь — видимо, там было и веселее, и просторнее, и тройке резвее, и молодцы бойчее. Да и немудрено: можно ли было сравнить вольных длымчан с заморенными, обескровленными крепостными мужиками?
Так вышло и на этот раз: неведомо откуда, из каких щелей повыбрался народ, и петлевидная беговая дорога на глазах ожила, загудела, зашевелилась сотнями голов. Мальчишки и кое-кто из молодежи взобрались на деревья, чтобы держать в поле зрения всю дорогу.
Леська осталась внизу, поскольку в тяжелом кожухе и длинных зимних юбках лазать было неудобно, да и Марыська теперь снова цеплялась за ее подол. Но все же они сумели пробиться поближе к самому концу беговой линии, где столпилось больше всего народу. Пробиться им помог Янка. Приступ давно уже отпустил его, и теперь он вновь чувствовал себя неплохо. Маленькую Марыську он теперь держал на плече, чтобы крошку в толпе не задавили.
Здесь же были и ее дед с бабушкой, и Митрась, поднявшийся почти на самую вершину старого тополя, а также Васины отец с матерью, его младшие брат и сестра, а возле них — светловолосая кокетливая Ульянка, девушка лет пятнадцати, по которой бедный Василь изнывал еще с лета. Тут же стоял и дядька Рыгор с семьей, а также еще множество лиц, среди которых хватало незнакомых и полузнакомых. Все они шумели, галдели, толкались, горячо спорили и походя обсуждали свои и чужие дела.
Участников было девять: пятеро длымчан, два кржебульца, один якубович и один ольшанич. Первых троих Леська едва знала, но Ольшаны должен был представлять не кто иной, как Данила Вяль, и ее сердце тяжело билось. Она и желала ему победы — и в то же время хотела, чтобы победил кто-нибудь другой.
А дело было в том, что победителю бегов вручался традиционный приз — пестрый узорный пояс, какими славились длымские мастерицы — и вручать его, опять же по традиции, должна была самая красивая длымская девушка. А ведь первой на селе красавицей вот уже полтора года по праву считалась Доминика. Позапрошлой весной на нее надели венок, а через полгода, на святую Екатерину, она уже вручала приз победителю на правах длымской королевы. И в этот раз столь же единогласно выбрали опять же ее. Леська ей не завидовала — о, нисколько! Напротив, она ею всегда восхищалась. Но теперь, когда речь шла о Даниле… О е е Даниле… Пусть лучше кто-то другой победит. Пусть кому-то другому вручает Доминика узорный пояс.
Одним из участников был Савка, и Леська решила болеть за него. А Янка, разумеется, болел за Васю Кочета.
— Ну, Василек вам себя покажет! — заявил он весело. — Мы с Митрасем за Василька!
— Промахнетесь вы с вашим Васильком! — возразила Тэкля. — Вот увидите: Савося живо его обставит!
— Да оба вы брешете! — вступила в разговор стоявшая рядом шляхтянка, одетая в ладно скроенную щегольскую шубку. На ногах у нее тоже были отнюдь не лапти и не валенки, а высокие ботинки со шнуровкой и на каблучках.
— Брешете вы! — повторила она. — Наш будет первым, ольшанский.
Дядька Рыгор помалкивал, хотя его старший сын тоже участвовал в гонках.
Но вот прокатилась в толпе волна нового гула: тронулись! Гул все нарастал, в нем все отчетливей прорывались отдельные возгласы:
— Артемка!
— Рынька!
— Савка! Савел впереди!
И вот они уже выносятся из-за поворота — один, другой, третий… Видно хорошо: впереди Савка. Василь — один из последних.
Ну что я вам говорила! — торжествует Тэкля.
— Цыплят по осени считают! — злобно бросает шляхтянка в ботинках.
И вдруг происходит нежданное: вперед стремительно вырывается тройка серых, легко обходит Савку, рвется к цели, и…
Кто бы мог подумать! Всю дорогу он держался среди остальных, не вырываясь вперед, хотя и не отставая, в то время как молодой Галич летел на сажень впереди всех, а под конец остался лишь на втором месте. Леська не отрывала глаз от победителя: с той самой минуты, когда он вылетел из-за поворота, она уже не сомневалась, что он будет первым, и сердце ее затопила смешанная волна бурной радости и ревнивого сожаления. И когда мимо нее промелькнули красные шнуры бекеши и заломленная на затылок лисья шапка, она не смогла сдержать радостного крика:
— Данила-а!
Ее оклик перекрыл весь окрестный шум, и она не расслышала ехидных слов шляхтянки в ботинках:
— Ну, чья взяла?
А Данила меж тем смущенно улыбался и молча кланялся в ответ на поздравления. Щеки его пылали, серые глаза неуловимо скользили вокруг, не успевая задерживаться ни на ком; Леське никак не удавалось поймать его взгляд. Ей очень хотелось подойти к нему, выразить свое восхищение, однако, наткнувшись на вопросительно-укоряющий взгляд Тэкли, она не решилась сделать к нему и шагу, а вместе с бабушкой направилась к Савке, который как раз поправлял сбившуюся шапку-кучму и шепотом ругался.
А потом она с восхищенной грустью смотрела, как Доминика, румяная, словно зорька, потупив очи, вручала Даниле награду — роскошно вытканный длинный узорный пояс с подвешенными к его концам белыми лебяжьими пушками — здесь такие пояса называли дзягами. Как ни восхищалась Леська Доминикой, однако про себя ревниво заметила, что и сама бы выткала дзягу ничуть не хуже. А Данила почти и не смотрел на признанную длымскую красавицу; глаза его по-прежнему беспокойно скользили вдоль толпы — возможно, невольно искали в ней серый платок и пару темных глаз, подернутых туманной дымкой.
Что же он за человек такой, этот Данила Вяль? Чем живет, во что верит? Значит ли она для него хоть что-нибудь? Да, конечно, она знает, что нужна ему, она сердцем чует… Очень хочет чуять… Но отчего же он так странно держит себя? Почему скользит взглядом мимо, словно она — пустое место? Не поймешь его… Невозможно понять…,