Рыгор Мулява приходил вечером, а на другое утро явились его проведать Тэкля и Хадосья.
— Ну, как нынче наш Митрась? — деловито осведомилась Тэкля.
— Худо, — глухо ответил Янка. — Огнем горит, высох весь, что твои мощи — не ест ничего. И с кашлем сладу нет никакого: слушать — так сердце и рвется!
— Я вот киселику ему принесла овсяного, — Тэкля принялась раскутывать завернутый в тряпицу жбан. — Чем он и живет-то у тебя, коли не ест ничего?
— Воду одну пьет, да молоко я ему даю. Видите, на что стал похож?
— Да уж, кожа одна да кости остались, — вздохнула Тэкля.
Покуда она, присев возле больного, кормила его с ложки овсяным киселем, ее говорливая соседка наклонилась к самому Янкиному уху.
— Каська-то все кругом вашей хаты бродит, — шепнула она. — Да все одно твердит: не виновата я, в мыслях худого не было…
— А ну ее совсем! — бросил Янка. — Видеть не могу!
— Ты зачем хлопцев-то выгнал? — спросила вдруг Хадосья. — Мне потом Юрка рассказывал: толкались потом возле вашего тына, места себе не находили. Как, мол, там наш Митрась?
— А зачем мне полна хата народу? — ответил Горюнец. — И Митраньке добра с того не будет.
— А Леську пускаешь…
— Ну, Леську… — усмехнулся он в ответ. — Леська ведь одна приходит, не оравой целой. И Юрку вашего я бы пустил, кабы только его одного.
За окном сухо ударила калитка, потом заскрипел снег под чьими-то быстрыми шагами. Тетка Хадосья отодвинула завеску и выглянула в окно:
— Э, Яне, — возвестила она. — Ты погляди, кто идет!
Горюнец подошел к окну и успел заметить, как на крыльцо бегом поднимается Вася Кочет. Несомненно, ему уже сообщили о том, что случилось с Митрасем.
Горюнец вышел в сени, чтобы впустить гостя, и вот Василь уже входил в хату, держа в руках довольно объемистый сверток — встревоженный, потрясенный, но все равно здоровый и румяный, с ярко блестящими глазами. Измученный, почерневший от горя Янка рядом с ним выглядел почти тенью.
Женщины поспешно и деликатно распрощались, понимая, что друзьям хочется побыть вдвоем.
— Как Митрась? — тихо спросил Василь, по-прежнему прижимая к груди свой сверток, словно бы и не зная, что с ним делать.
— Вон, — хмуро кивнул Янка в сторону печки, где лежал больной.
Едва взглянув на бледно-восковое личико и безжизненно сдвинутые веки, Василь вдруг сразу понял: Митрась обречен. «Не жилец», как сказали про него две соседки, которых он встретил по дороге. Но он не мог допустить, чтобы Ясь прочитал это в его глазах; и даже не в том было дело, что не мог он лишить друга последней надежды. Василь был по-своему суеверен, и ему казалось, что пока хоть кто-то верит в благополучный исход, остается и надежда на чудо.
— Я ведь ему скрипку привез, — произнес он сбивчивым от волнения голосом. — Возьми!
Горюнец бережно принял на руки Васин сверток и стал осторожно его разворачивать. Откинув последний угол платка, он увидел изящный корпус небольшой скрипочки, покрытой темным лаком, с туго натянутыми струнами на резной подставочке и маленькой завитой головкой. Задумчиво провел он пальцами по гладкой полированной деке, затем тронул струну — она тут же отозвалась чистым вибрирующим звуком.
И больной вдруг зашевелился, вздрогнул ресницами, чуть приподнял тяжелые веки.
— О Боже! — вдруг вспомнил о чем-то Вася. — Санька же Луцук со мной приехал, вместе мы и вернулись… Погоди трошки, я зараз!
Единым духом он вылетел в сени, накинул свой полушубок и, даже не застегнув его толком, помчался прочь со двора. Горюнец рассеянно положил скрипочку на стол — грязных мисок на нем, слава Богу, уже не стояло: вчера к нему забегала Леська и все перемыла.
В скором времени на дворе вновь послышался скрип снега, затем топот ног по ступеням крыльца, и в хату снова влетел Василь, а вслед за ним — Санька с таким же свертком подмышкой.
— Скрипку вот принес, — выдохнул он. — Ну, коли ему это поможет…
Он единым духом развернул теплый платок и достал старую прадедовскую скрипку, которой так гордился его род, и к которой никто чужой не смел прикоснуться.
Глубокий и словно бы чуть терпкий, как старое вино, голос прадедовской скрипки пронзил скорбную тишину. Горюнец подумал, что Саня сейчас заиграет его любимую «Калину» или «Наклонилася верба», а потому был крайне изумлен, когда из-под Саниного смычка вдруг полилась мелодия той самой казачьей песни, которую они с Митрасем так любили.
У Сани был изумительный слух: он эту песню слышал всего-то раз или два, однако мелодия лилась безупречно, без единой неверной ноты. Голос скрипки звучал одиноко, никто ей не подпевал — хлопцам это казалось кощунственным в такую минуту, но слова песни сами собой всплывали в памяти:
И тут больной, что давно уже ничего не слышал и никого не узнавал, снова вздрогнул ресницами, разлепил пересохшие губы и тихонько простонал:
— Во сне привиделось, дядь Вань…
— Во сне, во сне, — заворожено откликнулся дядька. — Ты слушай, Митрасику.
А скрипка все пела и пела. С последней отчаянной надеждой глядели хлопцы на скрипача — все они помнили старую сказку о том, как музыка помогла исцелить безнадежно больного, прогнала смерть, уже стоявшую у него в головах. И теперь они сами, несмотря ни на что, упрямо надеялись, что старая сказка вдруг обернется явью.
Чуда не произошло. Глаза больного вновь закатились, и он ушел все в то же глубокое забытье.
Саня в отчаянии оборвал мелодию, бросил смычок на стол, с досадой рванул себя за русые кудри.
— Не помогает… — выдохнул он в приступе внезапного горя. — Даже э т о не помогает…
Горюнец положил руку ему на плечо:
— Не кори себя, Алесь. Все мы под Богом ходим…
— Я ведь даже не помирился с ним толком, — едва не плакал бедный скрипач. — Все-то гонор свой тешил: как, мол, это я с таким мальцом первым мириться буду… А теперь, верно, уж и не…
Он так и не произнес последнего слова, спохватившись, что, как ему не тяжко, а Янке еще тяжелее.
— Ничего… Даст Бог, еще помиритесь, — ответил Горюнец, поглаживая его по голове и моля про себя того самого Бога, чтобы Алесь не заметил, как дрожит его рука.
Саня Луцук смог еще на несколько дней задержаться в Длыми, однако Васе Кочету строгий отец не позволил остаться даже на день. Мало ли, что там у Янки; эка беда — малец захворал! Да и помрет — наклад невелик, вон сколько их мрет по соседним весям! А чтобы взрослый здоровый сын дома сидел да баклуши бил, вместо того, чтобы, как все честные хлопцы, гроши для семьи зарабатывать — этого он, Роман Кочет, никак не допустит. К тому же и Агатка вон подрастает, приданое нужно готовить, а какое уж тут приданое, коли Василь грошей не заработает! О том, что Агатке только этим летом сравнялся восьмой год, а посему приданое ей потребуется еще очень нескоро, Роман Кочет не желал даже слышать. Завтра с утра Васька снова отправится на промысел, а нет — так пусть домой носа не кажет!
К вечеру Вася вновь зашел к другу — проститься.
— Надолго теперь ухожу, Ясю, — вздохнул он. — До самой весны, поди, не увидимся.
— До Бреста едешь? — спросил Горюнец.
— Ну что ты, в Бресте нынче и делать нечего, — ответил Вася. — Работы нет, ездоков мало, все на своих двоих все больше… Разве что пан какой важный — да и у тех свои выезды, а коли и возьмет кто нашего брата — так и тут на одного ездока пять извозчиков приходится. Нет, я на большой гостинец, что через Гродно до Питера тянется, там теперь все наши хлопцы. Вот через Гродно теперь много ездят. Панам-то столичным, поди, и делать больше нечего, кроме как по гостинцу туда-сюда разъезжать! Стоскуется такой непутный пан в Варшаве — куда же ему и дорога, коли не в Питер? Одолеет в Питере скука — он тут же и назад, до Варшавы. Так и катаются, а нам с того гроши идут. Ты, однако, Ясю, не торопись горевать. Глядишь, и обойдется еще, — заверил он напоследок.
Горюнец подошел к постели больного, зачем-то коснулся рукой сухого горячего лба, поправил чуть сбитое одеяло.
— Ты не поверишь, Васю, каким я богомольным сделался в эти дни, — признался он. — Каждый день молю Матерь Божию, чтобы спасла, исцелила, и на меня бы, грешного, не держала обиды…
— Далеко Матерь Божия, — серьезно ответил Василь. — Ты, поди, и сам знаешь, кого молить-то надо.
Горюнец внезапно отшатнулся от него, ровно от прокаженного.
— Нет! — выкрикнул он в ужасе. — Даже думать о том не смей, слышишь? Грех великий…
Он не знал, что Василь уже и сам просил лесного идола, чтобы спас безвинного хлопчика, охранил от беды неминуемой. И Леська каждый день возносила молитвы Дегтярному камню, отчаянно надеясь, что мольба ее будет услышана. Ничего этого он не знал, да и знать ему было незачем, что его близкие ради него уже ввергли себя «во грех великий».
Он не помнил, сколько прошло времени со дня Васиного отъезда — видимо, не так много. Но ему самому казалось, что уже долгие годы, да что там годы — целые века он намертво оторван от живого мира, один на один со своей бедой. И однажды, когда в изнеможении прикрыл он глаза, пригрезилась ему голая степь, дочерна выжженная злым ветром, темные клубы грозовых туч, и под ними — русоголовый израненный витязь, что бессильно склонился на опущенный меч. Кружит, вьется волчком, ходит злым смерчем вкруг него неведомая черная сила, обвивается ядовитым гадом.
Он вздрогнул, движением ресниц прогнав жуткое видение, и вдруг понял, что тот обессилевший в бою витязь — он сам. Усилием воли заставил он себя встать и прошелся по хате из угла в угол, чтобы не заснуть ненароком.
К вечеру закурилась, разыгралась, разбушевалась метель. Небо смешалось с землей; в порывах ревущего ветра носились тяжелые ошметки мокрого снега. Вихри вертелись воронками, свивались в спирали, мчались клубками пятнистых змей. Ничего было не разглядеть в этой кишащей, ревущей, воющей жути, лишь кое-где тускло светились огоньки в окнах.
Горюнец ждал неминуемого отчего-то именно в эту ночь. Страшная догадка уколола его еще днем, когда он случайно глянул на отощавшую Митранькину руку, выбившуюся из-под одеял — и ужаснулся, увидев, как внезапно посинели ногти. Еще утром не были они такими.
И теперь он сидел, как на иголках, переводя взор с лица больного на дверь, откуда, как ему отчего-то казалось, должна была прийти грозная беда.
И в самом деле, когда стало совсем темно, и зашевелились, как злые духи, жуткие черные тени на стенах, со двора до него донесся сквозь рев метели короткий пронзительный визг Гайдучка, а затем — он это явственно расслышал — тяжелые медленные шаги, тихие и осторожные.
Он опрометью бросился в сени, приоткрыл дверь на улицу. Мокрый тяжелый ветер с силой ударил в лицо, сорвал дыхание, подхватил и затрепал волосы. Он замер на пороге, тщетно пытаясь что-то разглядеть в этой снежной ревущей мгле. Шаги стихли…
И в этот миг из хаты послышался едва различимый стон больного:
— Пить… Дядь Вань…
Он тут же бросился в хату, едва прикрыв дверь; порыв ветра прижал ее крепче.
Поднося к запекшимся губам больного кружку с водой, Горюнец внезапно услышал сухой треск задвигаемого засова. Он оглянулся через плечо — и кровь застыла у него в жилах: в нескольких шагах от него, в темном углу возле двери, черным изваянием возникла ужасная старуха. Платок ее был надвинут на самые глаза, и в них дьявольским огнем вспыхивали красные блики — отражение неровного пламени лучины. Нос, похожий на кривой корень, свесился до самого подбородка, запавший рот ощерился в ехидном оскале; черными обломками торчат зубы… Старуха глядела на него в упор, с нескрываемым торжеством и словно даже с каким-то сожалением. Казалось, за этим взглядом сейчас последует обрывающий душу свист, и страшной молнией блеснет смертоносная коса, не знающая ни пощады, ни промаха.
После краткого оцепенения ужаса Горюнец внезапно ощутил какой-то неудержимый напор, смешанный с безнадежным отчаянием. В глазах его потемнело и, вконец потеряв рассудок, качнулся он в сторону, схватил наперевес, как, бывало, хватал ружье, стоявший возле печки ухват и снова замер против нее, бесстрашно глядя ей в лицо расширенными глазами, в которых застыли искры безумия.
И тут же у бедняги оттаяло сердце, едва он услышал совсем человеческое, будничное ворчание:
— Да цыц ты, скаженный! Убьешь ведь!
Он в сердцах отшвырнул ухват и яростно сплюнул. И в самом деле, лихорадка возьми да перун тресни, как он сразу не узнал? Это же бабка Алена притащила свои столетние кости! Только вот что ей тут надо? И… как она сюда попала — через закрытую-то дверь?
Но главное, что его отчего-то успокоило: едва старуха заговорила, как по всей горнице разнесся сладковато-мутроный дух тления, и Горюнец невольно обрадовался ему как чему-то знакомому.
Бабка развернулась к нему:
— Как попала — то моя печаль, — сказала она, прочитав его думы. — У тебя, что ли, хлопец захворал?
— У меня, — отозвался он без особой охоты, устало махнув рукой.
Бабка Алена решительно, хоть и заваливаясь при этом набок, направилась к постели больного. Протянув уродливую иссохшую руку, бесцеремонно откинула одеяла; скрюченными пальцами принялась постукивать по жалким худеньким ребрышкам. Янке невольно вспомнилось, что точно так же осматривала его и бабка Марыля.
Старая ведунья, вновь угадав его мысли, обратила к нему свой взор. Глаза ее на темном лице теперь волшебно светились.
— Марыся? — усмехнулась бабка. — Что с нее взять? Молода еще, сила у ней не та. Ты иди сюда, поближе…
Своей жуткой рукой старуха больно ухватила его за шею, притянула ухом к самому своему запавшему, источающему зловоние рту.
— Права она, соколику, — зашипела бабка в самое ухо. — Грозная сила тебя стережет. Черная сила, злая. Разве только обмануть ее можно. Только знай: потом она снова придет; вдругорядь уж ее не обманешь…
И тут же, резко переведя на другое, спросила:
— Кипяток есть?
— Нема, — развел руками Янка. — Я и не стряпался нынче.
— Согрей, да живо! — велела старуха, и тут же недовольно заворчала: что мол, взять, с отпетого разгильдяя, у которого все из рук валится и чего ни хватишься — никогда не найдешь.
Покуда хозяин возился с кипятком, старуха принялась раскладывать на столе свои неразлучные корешки и былинки, сушеные листья и кусочки коры, веточки с семенами и какие-то ссохшиеся до неузнаваемости ягоды, среди которых мелькнуло что-то похожее на можжевельник. Эти сухие черно-сизые плодики старуха зачем-то отодвинула в сторону, на самый край.
Янка меж тем сунул в печь горшок с водой и подошел к ней. Обычно он не обращал внимания на бабкины корешки — трава и трава — а теперь взглянул на них с нежданным интересом.
— Это что у вас, бабунь — никак, можжевельник?
— А то кто ж? — равнодушно ответила бабка. — Он самый и есть, касатик ты мой синеокий, можжевельничек. Вам бы горелку на нем настаивать, а мне — добрым людям на поправу.
— А это, вроде, на мяту похоже, — снова подал он голос.
— А как же — мята она мята и есть — полевая, луговая, душистая… Косточки парит, хворобу злую прочь гонит.
— Так и я его мятой поил, — вздохнул Горюнец.
— Ну и что же? — зорко глянула на него бабка.
— Сами видите, как помогло, — кивнул он в сторону больного.
— Одной мятой, голубе, пои не пои, много не выпоишь, — назидательно изрекла бабка.
Вдруг среди разных травок и корешков он высмотрел самую обыкновенную сосновую хвою.
— А это зачем? — ткнул он в нее пальцем.
И тут совсем нежданно бабка не на шутку рассердилась:
— От ведь какой неуемный — зачем да почему! — прошамкала она, прикрывая хвою ладонью. — Это уж не твоя забота — зачем! У тебя вода уж кипит, на кирпичи вон плещет, а ты все тут лясы точишь! Беги снимай!
Он послушно поднялся, взял ухват — тот самый, которым совсем недавно грозил злополучной бабке, быстро выдвинул из печки горшок, из которого уже и в самом деле сердито плескала и шипела вода.
Старуха меж тем взяла глиняную плошку и стала укладывать в нее свои травки.
— Так… так… хорошо, — приговаривала она. — И это сюда же… уж без этого нам никак… а вот это уж совсем ни к чему нам нынче…
— Ну что стал опять? — сердито прикрикнула она на Янку. — Ступай, принеси кошку!
Парень невольно раскрыл рот, не зная, что и думать: сказано это было таким тоном, как будто старуха собиралась по меньшей мере окунуть его Мурку в горшок с кипятком.
— Так зачем же… кошку? — спросил он растерянно.
— Он еще спрашивать будет! Ступай, кому говорю!
Янка пожал плечами и пошел за Муркой в амбар, где она стерегла мышей.
Оставшись одна, бабка Алена продолжила творить странный обряд над своими травами. Не переставая бормотать и раскачиваться, она бросала в плошку то стебелек, то листочек, то щепоть какого-то бурого порошка; потом вдруг принималась водить руками, то сжимая, то растопыривая узловатые пальцы. Всякий, кто увидел бы ее в эту минуту, невольно содрогнулся бы, догадавшись, что встретился с настоящей ведьмой. Но никого не было в пустой горнице, кроме горемычного Митрася, что как раз зашелся надрывным кашлем. Но тот лежал без памяти и даже не подозревал, кто водворился за столом в их мирной горенке.
Таинство обряда прервал беспокойный стук со двора. Старуха раздраженно сплюнула и поплелась отворять.
За дверью объявилась Леська, укутанная в большой платок и до бровей занесенная снегом. Увидев бабку, она в ужасе распахнула глаза, потом взвизгнула и закрыла лицо руками: никак не ждала она увидеть вместо своего Яся эту жуткую ведьму.
Старуха, как ни в чем не бывало, положила раскоряченную руку ей на макушку, отряхнула от налипшего мокрого снега.
— Не пужайся, тезка, — прошамкала старуха. — Он вышел покамест. Придет зараз. Ты раздевайся да проходи.
Леська сняла свой кожух, встряхнула платок, сбрызнув с него остатки снега. Потом, невольно поеживаясь от смущения и страха, прошла в горницу.
— Ты садись, не стесняйся, — сказала старуха. — Ты же здесь своя.
Леська робко присела на краешек лавки, не поднимая на бабку боязливых очей.
— Ты спросишь, зачем я здесь? — бабка Алена тоже на нее не смотрела, а говорила как будто с воздухом. — Э, кветка моя! То-то и оно: не пришла бы я, да з о в услыхала. Совсем худо парню было, не пришла бы — он и пропал бы вовсе… Ну, теперь последнее! — тряхнула она головой.
Бабка Алена что-то очень быстро выхватила; так быстро, что Леська не успела даже заметить, откуда именно: то ли из рукава, то ли из-за пояса. Рыжевато сверкнуло маленькое стальное лезвие. Уверенным, ловким движением надрезала она себе руку — стекли в плошку несколько густых и темных капель оскудевшей старческой крови. Леська не сдержала слабого вскрика — старуха в ответ сурово глянула на нее.
— Молчи, я свое дело знаю. Силы ему теперь нужны, много сил — с Мареной сражаться. Близко Марена…
Ведунья залила свои травы кипятком из горшка и накрыла плошку глиняной же миской, которую сняла с полки. И вдруг, словно что-то вспомнив, страшно зырнула на Леську:
— Ты смотри, Янке не вздумай сказать про то, что сейчас видела. — Догадается — совесть его заест. Нарочно его услала, чтобы не видал.
Она не сводила с девчонки выцветших сверлящих зрачков, пока та не кивнула, соглашаясь.
Отвар меж тем настоялся, и бабка поднесла плошку к губам больного.
— Пей, пей, — скрежетала она, вливая дымящийся темный отвар в разомкнутые губы мальчика. — Все до дна выпить надо.
В это время с легким стуком распахнулась дверь и вошел Янка, слегка припорошенный крупными хлопьями, с повисшей на его руке серой кошкой, которую он, впрочем, тут же спустил на пол. Мурка тут же подбежала к Леське и, глухо мурлыча, заходила кругом ее ног, толкаясь в них боками крутым лбом. Девчонка рассеянно ее погладила, почесала за ушком.
— О, и Леся тут! — обрадовался Янка. — Вечер добрый, Лесю!
— Вечер добрый. Ты видал, какая метель на улице? Света не видать — так и кружит, так и валит с ног…
Бабка Алена меж тем проворно ухватила Мурку поперек живота и усадила больному на грудь. Кошка хотела было спрыгнуть, но потом, видно, раздумала: напротив, даже устроилась половчее, подобрала под себя лапки, коснулась прохладным носиком пылающей Митранькиной щеки, да так и осталась сидеть, с легким недоумением глядя на старую ведунью. Та с полуулыбкой обернулась к Янке:
— Ну, сокол мой, положись теперь на Бога — глядишь, и поднимется хлопчик твой. Кошка сидит — она знает.
Янка не вздрогнул, не ахнул, не воздал хвалы Господу — лишь молча опустился на колени и в порыве горячей благодарности приник губами к иссохшей, безобразной руке бабки Алены.
— Ну, будет, будет, — остановила его старуха.
Парень отпустил, наконец, ее руку и вдруг мягко, без шума завалился на пол, сбив складками пестрый половичок.
— Ой, что с ним? — вскочила, испугавшись, Леська.
— Да ничего, — спокойно ответила старуха. — Спит он, вот и все. Вконец умаялся, бедолага.
— Так может, доведем его до постели? — предложила девчонка. — А то негоже ему так валяться…
— До постели мы с тобой его не дотащим, — покачала головой бабка Алена. — А будить… Не скоро его теперь добудишься, хоть из пушки стреляй… Нет уж, хай лежит, где уснул, ничего с ним не станется. Да только вот рано он успокоился, — вздохнула бабка Алена. — Борьба нам предстоит, и нелегкая борьба.
— Марена? — вспомнила Леська.
— Да…
Девчонка закрыла глаза и явственно увидела, как с далекого севера медленно и неотвратимо надвигается что-то бесформенное и жуткое, словно огромная грозовая туча. Глядит она — а это вовсе и не туча, а белая масса хлопьев — густых, летающих, словно вспороли огромную перину. А в самой середине этой массы — два недвижных черных бездонных глаза. И сильнее, необоримее всего на свете — темный страх перед этими глазами; на кого они в упор глянут — тут же дух испустит.
Сердце у Леськи зашлось от леденящего ужаса: что-то будет? Но не на нее смотрят эти жуткие мертвые глаза; в другую сторону обращены они: на исхудавшее бледное личико, на жесткую бахромку темных ресниц… Одно только их движение — и все…
Девчонка невольно вскрикнула, и веки ее рывком дрогнули кверху. Но нет — Митрась лежал, как и прежде, с закрытыми глазами, тяжко и хрипло дыша. Пока он был защищен от рокового взгляда Марены только этой тонкой, почти прозрачной пеленой смеженных век.
Она принялась шепотом повторять вперемежку молитвы и колдовские заклинания, приходившие ей на память:
— Митрасю, не открывай глаз… Не открывай… Прочь, злая Марена, прочь! Богородице дево, матерь Божия, сохрани и помилуй болящего отрока Димитрия… На море, на окияне, на острове на Буяне, там лежит сучнища, серая рунища…
— Вот этого бы не надо, — остановила бабка Алена. — Силен этот наговор, но и опасен; не удержать тебе той силы, не справиться. Однако, яро ты шепчешь! — вдруг рассмеялась ведунья — отрывисто и гортанно. — Не то что Марену, самого Сатану отгонишь. Да не словами — очами!
Леська и сама не подозревала, как хороши и как пугающи были ее очи в эту минуту. В полумраке, в мутно-оранжевом отблеске трепетной лучины, они казались бездонными, и лишь где-то в самой их глубине мерцало пламя. Казалось, всю грозную силу давно забытых богов излучал теперь этот девичий взгляд. Нет, не умерла эта сила, не сгинула — лишь затаилась в самой глубине непроходимых лисов и людских душ — с тех пор, как свергли в Днепр изваяние грозного Перуна по приказу светлого князя Владимира. И по сей день живет она, незримая и лишь порой ощутимая для таких вот полусумасшедших старух и девушек на заре юности, в которых еще не уснуло живое восприятие небывалого.
— Хочешь, о судьбе тебе погадаю? — спросила вдруг бабка и зорко глянула на нее в упор, словно прожгла насквозь.
— П-по ладони? — слегка заикнулась Леська.
Она вспомнила, как весной, в местечке, ее отловила какая-то неопрятная старообразная цыганка. Леська так и не разобрала, что та ей нагадала, зато хорошо запомнила запах прогорклого сала от слипшихся прядей волос и черную кайму под ногтями, которыми та цеплялась за ее руку.
— Нет, не по ладони, — сердито нахмурилась старуха. — По ладони — бред один, плутни цыганские. Сядь сюда! Гляди мне в очи!
Леська поневоле содрогалась, чувствуя, как все острее вонзаются в нее иглы недвижных зрачков старой ведьмы, но не могла ни моргнуть, ни отвернуться, ни закрыть глаза. Потом она ощутила, как все кругом тонет и расплывается в туманной дымке, а сама она словно падает в бездонный колодец…
Она пришла в себя, ощутив, как ее тормошит за плечо костлявая рука.
— Эй, тезка! Очнись! — услыхала она над собой голос бабки Алены.
Леська с трудом подняла отяжелевшую голову, встрепенулась, разгоняя наваждение.
— Ну что ж, — заключила старуха. — Вижу я, предстоит тебе вскоре дорога крутая, кремнистая. Коли ту кручу одолеть сможешь — дальше оно легче будет. Придет к тебе судьба твоя, постучит в окно сокол твой сизый. Да только примешь ты от того сокола беду немалую; коли сможешь ее одолеть — себя и его спасешь, не сможешь…
Леська не услышала дальше. Как живые, встали перед ней серые ясные очи, рассеянная полуулыбка, легкое движение худощавых плеч…
— И когда же это случится? — вздрогнула она.
— Скоро…
— А… а кто это будет? — без оглядки спросила она. — Не знаете, бабунь?
Старуха покачала головой.
— Этого я не вправе открыть… — ответила она. — По времени сама откроешь, да то уж без меня будет. Одно тебе пока скажу: не тот, о ком ты думаешь.
Леська огорченно поникла, услышав эти слова. Не Данила… Значит, не целовать ей этих серых очей, не прижаться к его плечу, не пойти рука об руку…
Но тогда кто же? Вася? Что-то не слишком верится, чудно даже представить: Василь — да вдруг суженый? Он ведь и не поглядел на нее ни разу, да и Ульянка у него, опять же… Хведька, этот лопушок конопатый? Подумать смешно! А может быть, кто-то еще, кого она пока не знает?
Да что толку об этом думать: все равно ведь не угадаешь! А и угадаешь — как проверить?
Когда Горюнец очнулся от своего тяжелого черного сна, уже рассвело. Он с трудом разлепил веки, поднял тяжелую голову, силясь вспомнить, что же произошло накануне. И тут внезапно обожгло его, словно ударом нагайки: как же мог он уснуть, оставить Митрася одного в эту жуткую ночь…
Единым рывком поднялся он на ноги, смертельно боясь увидеть безжизненно застывшее тело, что еще вчера было живым Митрасиком, из которого теперь навсегда ушла живая душа.
Но, очевидно, судьба на сей раз была к нему милосердна. Митрась лежал все в той же позе, выпустив руку поверх одеял, обнажив беззащитно-прозрачное горло. Однако хватило одного только взгляда, чтобы понять, что грозная беда, подойдя вплотную, прошла мимо. Дядька коснулся ладонью его лба, отвел жесткие черные пряди. Лоб был чуть теплым, а пряди волос — влажными от испарины.
Он размашисто перекрестился на образа и вновь помянул добрым словом бабку Алену.