Выдалось еще несколько ясных, теплых деньков, последних деньков бабьего лета, после которых уже надолго затянет небо рыхлыми тяжелыми облаками, пойдут нескончаемые дожди, опустеют и почернеют леса, и лишь коралловые грозди рябины догорающими углями будут тлеть на ветвях до самой зимы.
В эти дни все в деревне сушили бульбу. Ее раскладывали тонким слоем на дворе, на расстеленной мешковине. Все дворы теперь были сплошь застелены рогожами с разложенной на них картошкой. Обсохшую бульбу снова ссыпали в мешки и сносили в амбар, а на ее месте раскладывали новую. Семенную, разумеется, сушили дольше, чтобы загорела, позеленела на последнем нежарком солнышке.
Савка все ворошил ее граблями, ворочая с боку на бок.
— Давно уж в амбар ее пора! — ворчала Тэкля. — На что тебе надо, чтобы она вся насквозь была зеленая?
— А на кой мне надо, чтобы она к весне погнила? — буркнул в ответ Савка.
К осени он еще гуще загорел, что подчеркивали выцветшие почти добела волосы и брови. Глядя на него, трудно было не загрустить по ушедшему лету, которое еще так недавно обливало жаркими лучами его широкоскулое лицо, крепкую тугую шею, сушило пегую чуприну. А теперь оно укатилось дальше на юг и вернется очень нескоро. Остался от него лишь этот жесткий загар, который за зиму побледнеет, сойдет, сровняется.
Леська, стоя на крыльце, обиженно глядела ему в затылок. Наклонясь над рогожей, Савка перегнулся вперед, свитка на спине туго натянулась, четко обрисовав все линии ладного тела, вызывавшего у нее сейчас одно лишь раздражение, равно как и широкая бычья шея, и мощный затылок. Савка, видимо, почувствовал ее взгляд, резко обернулся:
— Ну, чего смотришь? Не так что у меня?
— Воротник завернулся, — мрачно произнесла она, отведя глаза.
Он пошарил рукой, оправляя воротник.
— Ну, все?
— Вроде все.
— Ну так ступай в хату, миски хоть помой — с самого утра стоят немытые. А то тебе все бы по улице бегать да на дворе прохлаждаться!
После солнечного крыльца в хате Леське показалось темновато, перед глазами замелькали, забегали цветные пятна и полосы. Она зажмурилась, прогоняя их, потом небрежно погладила пестрого кота, растянувшегося на старом сундуке-укладке. Кот благодарно муркнул, сощурив узкие глаза, и вновь уставился на Тэклю, сбивавшую на лавке масло: очень уж сочно, вкусно шлепает пест в густой сметане.
Леська раздраженно загремела глиняными мисками, собирая их одну в другую. Тэкля подняла голову, посмотрела на внучку:
— Пришла? Ну, вот и ладно, — и снова погрузилась в свое занятие, словно и не замечая ее обиженно-вызывающего вида.
Хлопнув дверью, вошел дед, прошаркал лаптями по дощатому полу.
— Что ты, милка, изодранная такая? — спросил он у девчонки, проходя мимо нее. — Со сворой котов подралась, что ли?
И в самом деле, он один заметил, что Леськина шея вся покрыта длинными царапинами, тонкими ниточками запекшейся крови; руки тоже все исцарапаны.
Девчонка повернула к нему лицо, внезапно мелькнувшие слезы перекатились в ее темных глазах.
— Панька меня в боярышник толкнул, — всхлипнула она. — Едва успела лицо прикрыть, а не то бы вовсе без глаз осталась…
— Господи! — ахнула бабушка. — Да за что же он тебя?
— А ни за что. Возле Луцукова тына такой здоровый куст растет, знаете? Шипы на нем — вот такие, в палец длиной! Вот в этот самый куст и пихнул он меня, да при этом еще и захохотал этак мерзко, погано, ну будто… сам Кош Бессмертный так в сказках хохочет! Да тут еще и хлопцы малые, двое али трое, что поблизости были, тоже захихикали, рты свои щербатые поскалили — зубы у них, вишь ты, падают… Тетка Арина услыхала, вышла. Я тогда уж из куста выбралась наконец, стою около, вся растрепанная, ободранная… Тетка Арина хлопцев шуганула, а Паньку, здорового такого, как тряхнет за шиворот! «Ты, — говорит, — поганец, разумеешь хоть, что творишь? Она ж глаза могла себе выколоть!»
— Ну, а он? — перебила Тэкля.
— А он тут опять заржал, что твой мерин на лугу, отпихнул ее да и сказал, что моя рожа от того хуже не станет.
— Ах, бессовестный! Ну, я ему покажу, пусть только еще придет к нам в деревню!
— Да Панька-то ладно, — всхлипнула Леська, — что с него взять? Мне за Савосю нашего обидно, вот что!
— Савося-то чем провинился? — удивилась Тэкля. — Он-то что не так сделал?
— Вот то-то и есть, что ничего не сделал. Отмахнулся только, как я ему про то рассказала: разбирайся, мол, сама со своим Панькой, а у меня и без того дел невпроворот!
Дед с грохотом бросил на стол дересянную ложку, которую начал было вырезать из баклуши, со стуком распахнул окно и высунулся во двор.
— Эй, Савел! — окликнул он.
— Ну, чего надо? — послышалось в ответ.
— Сюда иди!
Хлопнула дверь в сенях, вошел Савка.
— Ну, что вам еще? — проворчал он, однако, взглянув на заплаканную Леську, на сведенные брови матери, все понял и осекся.
— Что ж ты, молодец, девку в обиду даешь? — стал стыдить его старый Юстин.
— А что мне делать прикажете? — тут же снова встал в позу сынок. — Морду ему набить? Голову оторвать? Вы думаете, он уймется? Хуже только озлобится!
— Ты, Савел, послушай меня, — перебил Юстин. — Я в своей семье тоже был один хлопец, остальные все девки. Маленький я был, щуплый, да и драться не любил. Но коли я слыхал про такое дело, чтобы кто девку али мальца обидел — лупил чуть не насмерть, откуда только сила бралась! Бывало, и нос у меня расквашен, и рукав порван, а я все как непобитый…Чужих я в обиду не давал, а ты, эдакий зубр, за одну свою девку постоять не можешь. Стыдно, право!
Савка порядком растерялся: давно не слыхал он от своего слабосильного и кроткого отца столь гневных речей.
— О, господи! — прошипел он сквозь зубы, силясь скрыть этим свою растерянность. — Ну ладно, начищу я ему рыло, что с того? Хуже только будет, на Аленке же потом и отыграется… Одно я сказать могу: рухнула в колючки — сама виновата! Нечего было ей баклуши бить да по селу без дела слоняться: тогда никакой Панька бы до нее не добрался! Да вот что вы еще у нее спросите, — вспомнил он вдруг. — Куда же, Аленка, твой всегдашний заступник глядел?
— По грибы ушел, — всхлипнула Леська.
Бабушка меж тем сдержанно уговаривала ее:
— Ну, будет, будет, не плачь! А Паньку твоего я потом сама изловлю и заставлю сжевать весь тот куст до самого корня, коли уж сынок у меня такой безрукий.
Савка недовольно поморщился и вразвалочку ушел cо двора. На душе у него было препогано, а более всего не давала покоя досада на Леську.
«Теперь она и вовсе от рук отобьется», — мелькнула у него короткая мысль, пока он мрачно скреб пятерней затылок.
Леське тоже было тоскливо и муторно; она маялась, не зная, куда податься. В хате скучно, темно; на дворе повсюду рогожи постланы, бульба разложена — ступить некуда; а на улицу идти — чести дзянкую! До сих пор все тело горит от острых шипов! И ведь не знаешь загодя, где на этого Паньку нарвешься: иной раз месяц живешь спокойно, не видя его пакостной рожи, а то вдруг пожалуйста…
С досады Леська пнула большую пеструю курицу, что сдуру запуталась у нее в ногах. Пеструшка обиженно заклохтала, затопталась кругами.
И тут через тын заглянул Вася Кочет.
— День добрый, Лесю! — окликнул он.
— День добрый! — отозвалась Леська.
— А скажи мне, Лесю, хозяин ваш дома?
— Какой хозяин, Василю? Старый или молодой?
— Да на что мне старый? Савел дома?
— Ушел куда-то. Да ты зайди, Васю!
Вася вошел. Та же пестрая курица заметалась у него под ногами. Василь небрежно отпихнул ее, ничуть не сердясь.
— Как живешь, чернобровая? — весело осведомился он. — Слыхал я, Панька тебя дюже обидел?
— Хлопцы сказали? Али тетка Арина?
Ну, известное дело! В деревне всегда так: часу не пройдет — уж все знают!
— Ага, сказали, — кивнул Вася. — Ясь ему уж всыпал за тебя. А я добавил, — сознался он скромно.
— А он? — оживилась Леська.
— А что с него взять? Ясное дело, костерил тебя и нас последними словами, поливал грязью всякой — тебе про то и знать даже ни к чему. Ах да, еще Островичами грозил, братцем своим лютым пугал: дескать, пан Ярослав этого так не оставит! А нам-то что до того Ярослава — он за Паньку и не почешется. Давно забыл, поди, что и есть такой!
— И что я ему такого сделала? — развела руками Леська.
— А ничего. Просто мозги у него набок — вот и все.
— Надо было вам его в те колючки задницей посадить! — крикнула Тэкля в окошко.
— И посадили бы! Да только мы его у реки поймали, а не в боярышнике — тащить далеко.
Леська посмотрела на него внимательно, и в ее карих глазах Вася уловил какую-то смутную печаль, и злобный Панька здесь был, вероятно, совершенно ни при чем.
— Ну что ты нынче смурная такая? — снисходительно растрепал он ей голову.
— Девчата нынче на Буг собирались — с летом проститься, — решилась она наконец. А мне одной боязно, да и невесело, по правде говоря. Проводил бы ты меня, Василю.
Вася отчего-то смутился при этих словах, покраснел, отвел глаза. Потом заговорил, немного запинаясь, с трудом подбирая слова:
— Недосуг мне, знаешь ли, нынче… Дел дома невпроворот… Кабы ты еще прежде сказала… Завтра, может, выберусь, тогда и погуляем с тобой…
И глядя, как малиново запылали Васины уши, Леська вдруг поняла, в чем тут дело. Уже не раз она его видела возле Ульянки, дочки дядьки Ахрема Сикоры. Ульянка была немногим старше ее самой, однако гляделась уже не желторотой девчонкой-подлеткой, а почти девушкой — ясноглазой, тонкобровой, с точеной фигуркой и грудью, уже обрисованной по-девичьи четко, а не едва намеченной двумя бугорками, как у Леськи. Мудрено ли тут смекнуть, какие такие дела у Васьки? Снова будет возле Ульянки кругами ходить. А она-то, Леська, совсем и позабыла про нее…
Ближе к вечеру заглянула в гости говорливая соседка Хадосья, подруга юности Леськиной покойницы-матери.
— Эге! — начала она прямо с порога. — Да у вас тут, я гляжу, еще и бульба разложена! Мы-то свою убрали давно.
— Это все Савося ее на солнышке держит, чтобы прозеленела насквозь, — пояснила Тэкля.
— Я ее нынче уберу, — отозвался Савка.
— Надо бы, — согласилась Хадосья. — Завтра дождь будет, точно вам говорю! Кончилось бабье лето.
«Кончилось», — пронеслось у Леськи в голове. Непременно, во что бы то ни стало надо сбегать сегодня на берег, пока оно еще здесь, потом ведь будет поздно. Леська чуяла сердцем: если она не пойдет сегодня на берег, случится что-то такое, о чем она долго будет потом жалеть. Может быть, ничего особенного и не произойдет, но всю зиму что-то будет щемит ей сердце, не давать покоя…
Она вышла из своей задумчивости, услышав, как женщины упомянули в разговоре ее имя. Прислушалась. Оказалось, речь шла не столько о ней, сколько о пресловутом Паньке.
— Ну, ясное дело, помутилось в мозгах у него, — убежденно заявила Хадосья. — Я на днях мать его встретила — шла она в Голодай-Слезы, сынка своего непутевого проведать, так вот она мне и рассказала. Годов тому семь назад Панька вместе с другими дворовыми хлопцами убежал на реку купаться. Ну, плавали, брызгались да галдели, как у них водится, а потом забаву себе сыскали: в омут нырять. Кто, мол, глубже нырнет да со дна траву речную достанет. Панька раз пять нырял, пока наконец ухватил. Выплыл наверх довольный, орет: «Хлопцы, я достал!» Поглядел, а у хлопцев рты раскрыты да очи с добрый полтинник. Глянул тогда сам на то, что вытянул, закричал страшно и камнем ко дну пошел. Откачали его потом, конечно, да только с тех пор он так и остался вот таким, как есть. Ведь знаете, что это было? Утопленница! За волосы выволок, думал — травка по дну стелется. Да к тому же она еще не первый день, как утонула, распухла вся, рыбы ее попортили… Я вот думаю теперь: может, и Леська ваша кажется ему чем-то на ту утопленницу похожей? А не то с чего бы он так на нее взъелся?
Что ж, вполне могло быть и так. Мало ли что могло почудиться пришлому хлопцу с помутившимся разумом. Леська ярко и резко выбивалась из стайки длымских девчат — разве слепой мог ее не заметить. Те были по большей части светловолосые, ясноглазые, спокойно-веселые, ходили гурьбой, звонко пересмеиваясь. Глянь на любую — словно солнцем вся просвечена. А этой от бабки-украинки, отцовой матери, достались темные глаза и волосы, да еще полого изогнутые красивые брови, тонкие, длинные. Но и хохлы, пожалуй, не вполне приняли бы ее за свою: не было в ней ни задора, ни белозубого веселья, вся она была словно туманом повита. Если и прибивалась она когда к девичьей стайке, то всегда оказывалась лишней, ненужной; девчата, выросшие с нею бок о бок, не почитали ее за свою. Она любила одиночество, часто уединялась в каком-нибудь глухом уголке и могла бы сидеть там долго, глядя в пространство. Часто она задумывалась даже на ходу, и в такие минуты глядеть на нее бывало жутковато: глядит в упор из-под тонких бровей, а взгляд насквозь проходит, и от этого еще страшнее смотреть в бездонную черноту ее глаз. Соседи хмурились, головами покачивали: «Сарацинских, видать, кровей девка!»
Кто знает, может быть, именно эти взгляды и не давали Паньке спокойно жить, даже издали не давали ему покоя, оттого он и решил сжить со свету проклятую девчонку.
На дворе меж тем послышались чьи-то шаги. Леська вскочила, бросилась к окну.
— Ясик идет! — радостно возвестила она.
— Ишь ты! — усмехнулась Хадосья. — К девке-то вашей женихи уж похаживают!
— Ну да! — откликнулась Тэкля. — Они уж который год женихаются, никак не оженятся.
— Вечер добрый, — поклонился Горюнец, войдя в хату и, как положено, перекрестясь на образа. Потом встряхнул головой, откидывая с высокого лба ковыльно-русый чуб. Он стоял в проеме дверей, высокий и еще похудевший за лето. Его источенное болезнью тело сохранило природную стройность. Открыто и ласково глядели его ярко-синие барвинки-глаза из-под черных изломов бровей.
— Красивый, однако, хлопец, — негромко проронила Хадосья. — Жаль его.
Он как будто и не услышал, лишь едва заметно повел плечом. И плечи у него тоже были ладные, когда не горбился; а уж как: расправит их да разведет — залюбуешься. Не напрасно ведь молодицы на него глазки щурили.
— Ну что, Лесю, пойдем на реку? — обернулся он к своей любимице.
— Тебя Василь прислал? — пристально поглядела она на него.
— Ага. Да я и сам бы с тобой пошел.
— Ну, так пойдем, — согласилась Леська.
В лесу было тихо. Сквозь поредевшую желтую листву просвечивало рыжеватое вечернее солнце. Облетевшие листья слабо шуршали под ногами. Стояло то звонкое, незыблемое затишье, какое бывает только ранней осенью. Казалось, от белых, блестящих на солнце березовых стволов исходит неслышный, но отчетливый звон; хотелось отбежать чуть в сторону от проторенной тропы, сложить ладони у рта и звонко закричать, отвечая звенящим стволам: «Эге-гей!»
Но вместо этого вырывается из девичьей груди негромкий восхищенный возглас:
— Хорошо здесь, Ясю!..
— Хорошо… — откликается он.
Впереди, сквозь поредевший кустарник, уже мелькнула река. Воды Буга потемнели, отяжелели, словно налились свинцом. На песчаную отмель одна за другой с негромким плеском выкатываются волны, таская вдоль по берегу выброшенный клочок тины.
Они стали на невысоком, вымытом за много лет волнами, обрыве. Он чуть повыше аршина, с него легко спрыгнуть вниз, на отмель. Старинная легенда рассказывает, что именно здесь была укрыта от злых татар водами Буга славянская девушка, ставшая родоначальницей нынешней Длыми. Леську давно, с самого детства, волнует образ этой девушки, не дает ей покоя. Она знает, у нее одно имя с легендарной славянкой. Длымчане считают ее своей святой, хоть и не попала она в святцы, и нередко поминают в своих молитвах, называя «праматерью нашей Еленой». А уж как ее в миру звали — никто нынче и не помнит. В те времена, сказывают, люди носили не одно имя, как теперь, а по два: одно христианское, другое мирское, языческое.
Дух праматери Елены до сих пор покровительствует своим далеким потомкам. Да только Леська, наверное, и ей чужая: ведь она не родилась здесь, хоть и считает эти места своей родиной. Девчата не признают ее за свою — признает ли праматерь Елена? Да и что общего может быть у нее, черномазой костлявой девчонки, с этой светлой, солнечной красавицей, жившей много веков назад?
И тем не менее праматерь Елена часто является Леське в мечтах — высокая, стройная, с тонкими нежными руками. У нее очень нежная прозрачная кожа, с тонким, как лепесток яблони, румянцем, светлые синие очи и звенящий голос. Распущенные светлые косы, спадая из-под тонкого венца на голове, до самых колен окутывают ее, плащом стелясь по спине, ливнями спадая на грудь; мерно раскачиваются на висках диковинные подвески-колты, похожие на золотые цветы, каких уж давно никто не видал…
Думая о ней, Леська с досадой хваталась за свои собственные волосы — темные, с заметной рыжиной, клубящиеся в разные стороны, да еще вечно в них застревает то листик, то нитка, то еще мусор какой…
…Нежданно за светлым, сияющим лицом явившейся ей праматери Елены замаячили угловатые черные контуры; огромным, недвижным изваянием встал за спиной белокурой славянки Дегтярной камень.
Леське стало жутко от этих видений; она взглянула на стоящего рядом друга, словно ища поддержки. Но он тоже о чем-то глубоко задумался, возможно, о том же, что и она, и девочка промолчала, едва взглянув на его чуть сведенные темные брови и устремленные вдаль глаза.
Наконец она вспомнила, зачем сюда пришла, легко спрыгнула на отмель и присела у самой воды, коснувшись подолом влажного песка.
— До свидания, лето, — шепнула она.
Потом зачерпнула пригоршню свинцовой воды и умылась.