Второй вариант

Теплов Юрий Дмитриевич

ВТОРОЙ ВАРИАНТ

 

 

Глава I. ЮМУРЧЕН

 

1

Лиственница была старой, стояла на отшибе от таежного сплошняка. И глухарь, сидевший на ее вершине, тоже был старым. Его грудь, когда-то бывшая отливом в синь, посветлела от времени. Брови сделались багровыми и отяжелели. Но слух оставался острым и даже в пору токовиных игрищ не подводил старика. Сначала он уловил звук, похожий и на скрип, и на шорох. Не пошевелив головы, насторожился, повел лиловым глазом. И увидел людей.

Один двигался с ружьем вдоль занесенного снегом ручья. А на поваленном дереве сидели еще двое. В той стороне прошлой зимой пролегал путик охотника, заставившего птицу перебороть извечный страх перед ружьем и человеком. Но мудрость подсказывала глухарю: он видел других людей. Тот, что нес ружье, не шел, а катился, быстро перебирая ногами. А двое на бревне глядели в его сторону.

 

2

«Успеет выстрелить или нет?» — вяло думал Савин.

Он был в каком-то полуоцепенении от усталости, от таежного однообразия. Глядел на приближавшегося к глухарю Дрыхлина, дивясь его двужильности. Тот осторожно и в то же время шустро продвигался на своих несуразно коротких и широких лыжах. Тулку с вкладным стволиком держал наготове. Савин видел его то со спины, то вполоборота. Вот Дрыхлин остановился, переступил с ноги на ногу по рыхлому снегу, словно утрамбовывал его, и стал поднимать ружье.

И тут Савин вышел из оцепенения. Не отдавая себе отчета, что он делает и зачем, поднялся и закричал:

— Брысь! Брысь!

То, что он сначала принял за темное гнездо на старой лиственнице, шевельнулось, отделилось от верхушки. Большая птица словно бы свалилась вниз и шумно захлопала крыльями. Дрыхлин недоуменно обернулся. Сидевший рядом с Савиным подполковник Давлетов то ли кашлянул, то ли усмехнулся.

— Какую кошку вы тут пугали? — спросил возвратившийся к попутчикам по своему следу Дрыхлин.

— Извините, пожалуйста, — виновато ответил Савин, понимая, что совершил глупость, необъяснимую для спутников, и готовясь к упрекам.

Но Дрыхлин вдруг заулыбался, весело взглянул на Давлетова, словно приглашая к пониманию и сочувствию:

— Глухаришку стало жалко, так ведь, Женя?

— Жалко.

— Разделяю. Первая живность на пути — шлеп! — и слопали. Некрасиво! Прощаю, Женя.

— Пора трогаться, — хмуро сказал Давлетов. Не сухо, как обычно, а хмуро. И Савин воспринял это на свой счет: вместо надоевших консервов могли бы полакомиться дичью.

Он поднял вещмешок, накинул на плечи лямки. Черная бамовская спецшуба зашуршала, как брезентовый короб. Дрыхлин покатил вперед, проминая снег. По этой бесконтурной лыжне зашагал за ним Савин в своих казенных, облитых по низу резиной валенках. И сразу же услышал, как знакомо самоварно запыхтел позади немолодой уже его начальник — подполковник Давлетов.

Кругом лежал снег и стояли оголенные стужей стволы редких лиственниц. Да, чахлая была тайга. Совсем не такая, какой она рисовалась в воображении Савина всего полгода назад. Тогда он видел ее сплошной и могучей, с кедрами в три обхвата, с веселым шишкобоем, с добрыми медведями, которые лакомятся брусникой. И обязательно с туманами, чтобы, как в песне, когда беспокойные мальчики едут за таежным запахом. А из туманов, прижатых к земле, торжественно и чинно выплывают гордые сохатиные головы с рогами-вешалками и мудрыми печальными глазами.

Но, оказывается, нет ни птичьих хороводов, ни следов невиданных зверей. Разве что неведомые тропы... А вокруг стояла неживая белая тишина. Потому Савину и подумалось на какой-то миг, что во всем мире осталось лишь трое из всех, кто может дышать, двигаться, чувствовать усталость. Он и сам понимал нелепость такой мысли. И все же продолжал ощущать нереальность происходящего. Ему даже почудилось, что сидит он в теплой комнате и видит на экране телевизора затянувшийся кадр из немого кино, смотрит глазами постороннего на троих разрисованных инеем мужиков, шагающих с грузом по таежной бамовской целине. Впереди — Дрыхлин, коротенький, массивно округлый, с узким, вытянутым на всю спину рюкзаком и двустволкой на груди. Позади — Давлетов, выносливости которого Савин не переставал тихо дивиться, точно так же как и тихо винить его в том, что они обезножили после аварии тягача: топтать сугробы валенками — все равно что хромому двигаться по дороге без костылей. У военных людей все делается по приказу, по распоряжению. Давлетов же то ли забыл распорядиться насчет лыж, то ли понадеялся на множество лошадиных сил двигателя тягача и сравнительно короткий отрезок оставшегося пути. А вот умница Дрыхлин ничего не забыл. Савин даже не заметил, когда он перед выездом успел забросить свои лыжи-снегоступы в кузов.

Выехали они с места последней стоянки у безымянного ручья затемно, оставив других «десантников» достраивать палатки и вертолетную площадку. Намеревались побыстрее добраться до зимовья на Юмурчене. Это название реки Савин впервые услыхал еще полгода назад, чуть ли не в тот день, когда прибыл для дальнейшего прохождения службы в бамовскую железнодорожную часть. Река была этапной границей, куда механизаторы обязаны были дойти при укладке земляного полотна под магистраль. Охотничье зимовье на Юмурчене и стало конечной точкой их двенадцатидневного рекогносцировочного маршрута.

Выехали шестеро. Подполковник Давлетов за старшего, как и положено, в кабине тягача. Остальные разместились в гремящем железном кузове. Савин сидел рядом с сержантом Юрой Бабушкиным. У этого виртуоза бульдозериста было нежное, как у девушки, лицо и темные, в ссадинах и царапинах, руки. Самым заинтересованным в разведке Юмурчена был командир роты механизации капитан Синицын, молчаливый и ироничный человек: его подчиненным предстояло там жить и осваивать карьер. А самым незаинтересованным — чужой Дрыхлин. Он объявился в их колонне десять дней назад, в самый последний момент перед выходом с базовой станции. Давлетов тогда сказал Савину:

— Дайте место представителю заказчика.

Савин, подвинувшись, недоумевающе и с неприязнью рассуждал: «Чего он увязался с нами? Дело заказчика — готовая продукция: насыпь, мосты, объекты. А карьеры и выемки — не его забота». И еще отметил про себя, что похож «представитель» на красный резиновый мяч и как будто они уже где-то встречались.

Тот и впрямь был весь какой-то круглый, упругий, краснощекий. В черном полушубке, но не таком, как у бамовцев, а покороче, помягче, полегче и, понятно, без погон. На ногах сохатиные унты с невысокими голенищами — амчуры, на голове лохматая, похоже из собаки, шапка.

Имя-отчество представитель никому не объявил, так и остался «товарищем Дрыхлиным», как его назвал Давлетов. Наверное, трудно было бы придумать для него более неподходящую фамилию. Чего-чего, а дрыхлей он не был ни в коем разе. Савин убедился в этом вскорости и убеждался потом каждодневно. Хоть и не имел Дрыхлин конкретного дела, но без дела не сидел. На местности ориентировался не хуже местных охотников, на глаз и почти точно определял кубатуру будущих карьеров, подсказывал места ночлега, и, если приходилось ставить походные палатки, они всегда оказывались защищенными от ветра и снегопада. Мастерски управлялся и с бензопилой «Дружба». Когда валили деревья, сам делал взрез и подпил, упирался в дерево толстой рогатиной, которую называл ухватом, и кричал с разбойничьим подвывом:

— Береги-и-и-сь!..

Будь Дрыхлин за старшего — он бы не дал зазеваться механику-водителю. Такой валун даже под снегом трудно не заметить.

Савин только услышал, как взвизгнул двигатель, и тут же на них наползла бочка с соляркой, а по железному кузову раскатились консервные банки. Стало пронзительно тихо и неуютно.

— С прибабахом вас! — весело объявил Дрыхлин и первым спрыгнул на снег.

Тягач беспомощно завис одним боком на валуне и гусеничная лента, слетевшая с катков, выстелила обнажившийся серый камень. Что лента — ее еще можно было бы поставить на место, стоит лишь заменить лопнувшее звено. Нельзя было починить порванный бак. Грязное пятно от горючего медленно и даже, как почудилось Савину, с шорохом расползалось по чисто-белому снегу.

— Что будем делать, товарищи? — сухо спросил Давлетов. Даже не спросил, потому что не прозвучало вопроса в его словах, а он словно бы отдал дань необходимости посоветоваться.

— Возвращаться, — ответил за всех капитан Синицын.

— А график?

Синицын пожал плечами. Дрыхлин сказал:

— График — бумажка.

— Никак нет, — бесстрастно возразил Давлетов. — Документ.

Затем достал из полевой сумки карту-план, нахмурил брови, сморщил переносицу, отчего нос стал еще больше приплюснутым и ширококрылым. И занялся вслух арифметикой.

— Два и два... Три... Два накинем...

Через плечо начальника Савину было видно, как тот водит по карте указательным пальцем, натыкаясь на тонкие прожилки речушек. На одной из них и стояло зимовье охотника, обозначенное рукой Давлетова большим черным кружком, словно солидный город в географическом атласе.

— Не больше десяти, — подвел начальник итог, решительно затолкал карту в сумку и распорядился, как никто не ожидал: — Я и товарищ Савин движемся вперед своим ходом. Товарищ Синицын с Бабушкиным и механиком-водителем возвращаются к вертолетной площадке.

— Нецелесообразно, — сказал Синицын.

— Как вас понимать?

«А чего понимать? — подумал Савин. — Середина пути. Возвращаться по колее легче и быстрее. Сегодня все равно никаких дел не будет, если пешком добираться. А завтра пораньше взять другой тягач с ремонтниками...»

Савин ждал, что Синицын так и объяснит. Но он тогда не был бы Синицыным.

— Есть, товарищ подполковник! — сказал и замолчал.

И Савин даже порадовался такому обороту. Очень уж ему хотелось скорее повидать Юмурчен. Было в этом слове что-то притягательное. Казалось, что река с таким названием даже и зимой не должна замерзнуть, журчит на перекатах, укутанная туманом.

— А мне что прикажете, Халиул Давлетович? — спросил Дрыхлин.

— Вам я не имею права приказывать, — серьезно ответил тот. — Вы — вышестоящая инстанция.

— Ну, тогда я с вами.

Давлетов снова расстегнул полевую сумку и достал компас.

— Уберите вашу машинку, — сказал Дрыхлин. И Савину, как уже было не раз за эти десять дней, послышалась в его голосе жесткость.

Почти неуловимо, но она временами проглядывала сквозь безукоризненную вежливость и постоянное дрыхлинское «вы». Что-то Савина смущало поначалу в этой вежливости, каким-то образом она не увязывалась с человеком. Но потом стало казаться, что так и надо: вежливость — от воспитания, а жесткость — от опыта, от бывалости. Пораженный этой бывалостью, Савин не раз думал о том, что случай им благоприятствовал, подбросив такого товарища. Вот и тогда, после аварии, Дрыхлин вытянул из кузова свои лыжи, затолкал в вещмешок буханку мороженого хлеба, с пяток консервных банок, обозвал компас машинкой и сказал, как приказал:

— Солнце — в левую щеку, в левый глаз, в лоб. И будем на Юмурчене.

Кинул за спину тулку и, не дожидаясь ответа Давлетова, двинулся на своих коротких лыжах вперед, словно бы уже бывал в этих местах и знал тут каждый камень и упавшую лесину. А они с Давлетовым зашагали по лыжне в валенках, утопая по колено в снегу.

Савин уже не радовался, что скоро увидит речку с красивым названием. Сперва он пытался срезать кривулины лыжни, но натыкался на засугробленные пеньки, отжившие деревья, валежник. Спотыкался и с досадой убеждался, что не всякая прямая короче. Назад не оглядывался, но все время слышал за спиной дыхание Давлетова. Потом и вперед перестал смотреть, глядел только вниз, на лыжню, зная, что оторвавшийся от них Дрыхлин все равно подождет их где-то.

Наконец Савин не просто устал, а прямо изнемог. Помнил только слова Дрыхлина: «Солнце — в левую щеку, в левый глаз...»

Солнце пока оставалось слева, — значит, путь еще долгий, хотя шли, как думалось Савину, уже много часов. Но это «много» выражалось лишь цифрой «три», и Савин перестал поглядывать на свои «Командирские».

Идти было легче, если отвлечься мыслями. И Савин отвлекался, заставлял себя вспоминать что-нибудь приятное. Однако память подставляла всякую ерунду или то, что он хотел бы выбросить из нее начисто. Ему мнились нервно-отзывчивые губы, виделись застывшие голубым льдом глаза и ее лицо — то как у мраморной богини, то как с рекламной этикетки.

Вспоминался вагон Московского метро, в котором было светло, тепло и малолюдно. А на улицах в то время ветер трепал по тротуарам снежные хвосты. Потому, наверное, Савин и обратил внимание на старушку, сидевшую напротив: она была в заношенном болоньевом плаще, с авоськой на коленях, из которой торчали белые тряпки.

Поезд подходил к Таганке, когда Савин встал, наклонился к женщине, спросил:

— Вы куда едете, бабушка?

Она не ответила. Он повторил вопрос.

— Не знаю, сынок.

А поезд уже тормозил, замелькали бронзово-голубоватые рамки с надписью станции.

— Малыш! Нам пора!..

Голос из прошлого прозвучал так близко, что Савин чуть не споткнулся на ровном месте, чуть не крикнул, как крикнул тогда в открывшиеся двери вагона:

— Подожди!

Но она уходила, и он бросился следом:

— Подожди!

— Старуха же пьяная!

Тоннель поглотил голубые вагоны, а Савин все видел перед собой сморщенное женское лицо.

— Она не была пьяной! — переламывая себя, громко сказал он.

— Боже мой! Зачем она тебе нужна?

Наверное, тогда, в тот вечер, шлепнулась с пьедестала мраморная богиня. Нет, не шлепнулась, а стала падать. Но кино было замедленным, и она уцелела, не разбилась. Богини неуязвимы, старятся лишь человеческие дочери, превращаясь в жалких пожилых женщин со сморщенными лицами и нитяными авоськами...

Савин выкинул из головы мраморную богиню с нервно-отзывчивыми губами, вернулся на свою неведомую тропу. И сразу же почувствовал, как отяжелели ноги... К черту ноги! Он что, самый слабый, что ли? Или не самый молодой? Все — кино! И Савин стал вглядываться в разреженную тайгу, пытаясь разобраться, по каким приметам ориентировался Дрыхлин, ведя их к зимовью на Юмурчене. Шли они не по прямой, потому что справа, словно бы в одном и том же месте, все время маячила сопка. Получалось так, что они ее огибали. А сама трасса будущей магистрали осталась еще левее, а может быть, была где-то совсем рядом: не могла же она уходить далеко от сопки, которой суждено было по предварительным наметкам стать карьером.

Савин приостановился, чуть отпустил стягивающие лямки вещмешка, оглянулся. Давлетов отстал, и Савин опять подумал, что немолодому начальнику еще тяжелее, чем ему. Подождал, спросил:

— Может, отдохнем, товарищ подполковник?

Но тот, отрицательно качнув головой, разлепил запекшиеся губы:

— Вперед, комиссар!

Это прозвучало в устах подполковника естественно, без подтекста, без намека, и Савин воспринял «комиссара» как напоминание о большом деле, в котором нельзя останавливаться. И еще слова Давлетова развернули мысли Савина в другую сторону, подтолкнули память к одному недавнему перекрестку в его служебной биографии.

 

3

Это было в самом начале лета, в непролазную дорожную грязь. Из маленького аэропорта в поселке Чегдомын Савин добирался до части с попутным уазиком мостостроителей. Автодорога шла сквозь тайгу, сплошь покрытую марями — мелкими болотами, рожденными чуть оттаявшей вечной мерзлотой. Местами дорога была разрушена, и тогда уазик утопал в грязи по брюхо. Пассажиры, все, кроме Савина, в резиновых сапогах, привычно вылезали, чтобы помочь «коню». Савин вывозился так, что, уже выгрузившись, полчаса отмывался в ручье возле шлагбаума под насмешливым взглядом чистенького ефрейтора-дневального.

Был вечер, прохладный и синеватый. Сопка, возле которой располагался штаб, розово полыхала багульником. Штаб Савину не понравился: длинный сборно-щитовой барак, обнесенный забором. Помощник дежурного, цыганистого вида прапорщик по фамилии Волк, проводил его до кабинета командира, задав один-единственный вопрос:

— На гитаре не играете?

— Нет, а что?

— Учиться надо...

В кабинете из-за стола встал приземистый, затянутый в портупею, лобастый, узкоглазый подполковник.

Так состоялась первая встреча с Давлетовым. Тот вежливо и сухо поздоровался с Савиным, предложил стул и, словно по обязанности, произнес:

— Расскажите о себе.

О чем Савин мог рассказать, кроме того, что было в личном деле? Сообщил, что он из двухгодичников, что в армию призвали после института и что два года был командиром учебного взвода.

— В кадрах остались без колебаний?

— Так точно.

— Семьей не собираетесь обзаводиться? — опять сухо, словно и без интереса, спросил Давлетов:

— Нет.

«Нет» прозвучало поспешно, и Давлетов отреагировал на такую поспешность острым взглядом. За этим «нет» в жизни Савина маячила «королева в серебряных туфельках» — так когда-то величали на их курсе одну девушку с нервно-отзывчивыми губами. В ту пору Савин бы ответил на вопрос Давлетова — «да». Но время меняет человеческие планы и заставляет принимать самые неожиданные решения.

— С жильем у нас пока туговато, товарищ Савин, — сказал командир. — Только вагончики. А теперь о ваших обязанностях...

Из того, что начальник счел нужным объяснить, выходило, что главное в обязанностях инженера — вовремя и без ошибок отрабатывать различные документы. Давлетов доставал из ящиков стола бумаги, вручал их поочередно Савину. Посоветовал все изучить и разобраться. Вышел он от начальника, нагруженный инструкциями, графиками, наставлениями. На ознакомление со всей документацией дал ему Давлетов три дня.

На исходе второго Савин постучался к нему в кабинет и доложил, что ознакомился и разобрался.

— Самоуверенность — плохой помощник, — сказал Давлетов. — Доложите в двадцать ноль-ноль завтра.

Савин пробездельничал весь третий день, но срок выдержал и снова явился с докладом. Выслушав, Давлетов удовлетворенно кивнул и стал пространно объяснять важность отработки каждого документа.

— Я хочу на трассу, — сказал Савин.

— У военного человека не может быть слов «хочу» и «не хочу». Он выполняет приказания, проявляя инициативу в их рамках.

Поселили Савина на улице Вагонной. Наверное, старожилам и придумывать не пришлось это название, потому что она сплошь состояла из вагонов, поднятых на чурбаки-подставки. Вот и казалось, что четырехногие серые коробки построились в шеренгу и только ждут команды, чтобы зашагать в таежную глушь.

Первый раз Савин появился в своем вагончике под вечер. Дверь была открыта, хотя второго жильца не видно. Да и вообще никаких запоров, как обнаружилось, жилье не имело. На столе лежала ополовиненная пачка «Дымка». На лежанке, застланной солдатским одеялом, — гитара. Савин не разбирался в этом инструменте, но понял, что гитара из дорогих: она отливала вишневым лаком, хоть глядись, как в зеркало. Ее хозяин не объявился ни к ночи, ни на завтра, ни послезавтра. Увидел его Савин лишь на третий день, когда тот шумно ввалился в вагончик. Был он в кителе нараспашку с капитанскими погонами и с рыжим кутенком в руках.

— Детишкам. У охотника выпросил, — вместо приветствия сказал он. — Я уже слыхал, что у меня сосед появился. Давай знакомиться! Иван. Фамилия — Сверяба.

Минут через десять после его появления в вагон влетели двое белобрысых мальчишек и с порога закричали:

— Привез, дядя Вань?

— Привез, Митька. Держи!

Младший бережно прижал щенка, старший завистливо покосился на него, но смолчал. Спросил, стараясь держаться солидно:

— Настоящая охотничья?

— Настоящая.

— Мальчик или девочка?

— Неужели бы я вам девчонку привез?

Мальчишки убежали, радостно хлопнув дверью. Сверяба объяснил:

— Синицына сыновья. Радости теперь через край.

Он расположил Савина к себе с первых минут. И не только расположил, но и подчинил, такая от него исходила простодушная сила.

— Что, фамилия моя тебе удивительна? — зычно спросил он в тот вечер. — Я и сам ей удивляюсь. Сколько ни кружу по свету, не встречал больше такой. Свер-ряба. Прямо разбойничья фамилия.

Был он весь невозмутимо-бравый, с солидным брюшком и хищным носом. Всегда и про все имел собственное мнение, которое высказывал категорическим басом, приправляя для вескости известным фразеологическим оборотом. И безбожно смолил вонючий «Дымок».

— Дед, — говорил он, — и сюда добралась цивилизация, ядри ее в бочку! Баню, магазинов понастроили. Парник с редиской развели. Не хватало еще свинства в подсобном хозяйстве... А все бабы виноваты! Понаехали! Очередь за шмутками образовали — за сигаретами не пробьешься... А в первую зиму, — вспоминал он, — рябчики на деревьях у самого закрайка сидели. Выйдешь утром из палатки, а они — тут, и человека не пугаются. В палатке жили — красотища! Печка топится, народ анекдоты рассказывает: коллектив!

И Савину страсть хотелось в палаточный коллектив, чтобы спать так же, как первые, — в шубах, валенках и шапках. Но не досталось ему, не выпало по жребию первопроходческого лиха.

Цивилизацию и женщин Сверяба не воспринимал. Терпимо относился разве что к одной — матери счастливых обладателей настоящего охотничьего щенка.

— Нет правил без исключений, — мрачно говорил он и тут же, махнув рукой, добавлял: — И то потому, что она жена Птицы-Синицы.

Мальчишки были у них частыми гостями, благо жили по соседству в сборно-щитовом доме, впрочем, в поселке все жили рядом. Сверяба угощал их конфетами, не переводившимися у него в тумбочке, показывал фокусы и вместо сказок рассказывал про всякие мудреные механизмы, водя корявым пальцем по цветным чертежам, которые сам же и рисовал.

По должности Иван Сверяба был инженером-механиком. И по призванию тоже. А поскольку техника была не шибко приспособлена к вечной мерзлоте, да и поизносилась с начала стройки, его то и дело подымали по ночам, чтоб отправить на горячую точку. Что делать, если только он и мог подлечить никуда не годные, выслужившие все сроки бурильные станки. А без них взрыв не подготовишь, не вывернешь породу наружу, без хлеба останешься, как говорил Сверяба, имея в виду, что земля — это хлеб БАМа.

Савин завидовал его поездкам на трассу и всегда радовался, если вечером заставал Сверябу в вагоне. Обычно он лежал в майке на кровати и дымил в потолок. И почти всегда встречал Савина одной и той же фразой:

— Ну что, опять Птица-Синица от Давлета пилюлю получил?

— Опять, — подтверждал Савин, понимая, что Сверяба спрашивает о своем друге-приятеле, завалившем квартальный план по отсыпке земли.

— Нет, не поджечь синице моря! Не поджечь. А твой Давлет смотрит только под ноги.

— Это вы напрасно, Давлетов производство знает.

— Сколько раз говорить: не «выкай»... Оно и обидно, что знает, а сам глаз от белого телефона не отрывает, ядри его в бочку!

Весь первый месяц Савин корпел над бумагами. Как отголоски большой жизни, долетали до него утренние взрывы в тайге, гул моторов в карьерах. И еще безликими фамилиями бульдозеристов и экскаваторщиков, номерами землеройных механизмов, цифрами кубов земли. Не зная еще в лицо ни одного из командиров подразделений, он представлял их по сводкам, поступающим в штаб каждый вечер. Синицын виделся ему худеньким очкариком, суматошным и непутевым, не умеющим организовать работу землеройного комплекса. Он все время отрабатывал долги. Была уже вторая половина августа, а его подчиненные только-только начали задел месячного плана. Зато Ванадия Коротеева, от которого поступали самые внушительные сводки, воображение рисовало могучим мужиком, короткошеим, с красным, обветренным лицом. И голос его по телефону звучал густо и неперебиваемо.

Однажды Давлетов вызвал Савина поздно вечером.

— Завтра в семь пятнадцать — на трассу. Посмотрите свежим глазом, что полезного у Коротеева. Приказано, — с этими словами он повел взглядом на белый телефон и сделал паузу, — обобщить его опыт. Вы и займетесь им.

Коротеев оказался худющим, с длинной кадыкастой шеей человеком, совсем не похожим на того, каким он представлялся Савину в воображении. Он метался от бульдозеров к экскаваторам и самосвалам, перекрывая своим голосом шум работающих механизмов. И там, где он появлялся, все приходило в какое-то лихорадочное движение, темп работы убыстрялся, а сам он казался центром, вокруг которого вращается маленькая планета под названием «землеройный комплекс».

— Ты — Савин? Привет! — пророкотал он при встрече и выбросил вперед руку для пожатия. — Мне звонил Давлетов. Присматривайся, запоминай. Если что непонятно — спроси. А на долгую беседу времени нет.

И Савин стал присматриваться, довольно неуютно чувствуя себя в роли наблюдателя.

Карьер Коротеева располагался на берегу реки Туюн. Полукилометровая галечная коса вся была изгрызана, изъезжена, исполосована. Краснобокие «Магирусы» — самосвалы, под завязку нагруженные гравием, уходили наверх к месту отсыпки, тяжко переваливаясь и натужно подвывая двигателями. Похожий на динозавра экскаватор то и дело опускал свою худую, длинную шею в яму и снова поднимал ее, уцепив челюстями ковша кучу грунта. Потом, разжимая зубы, глухо выплевывал ее в кузов очередного самосвала. Там, где коса тощим языком заходила в реку, работал еще один экскаватор, поменьше размером. И машинная суета вокруг него была слабее. Деловито копошился возле него огромный жук — бульдозер, выставив перед собой блестящий железный язык, подгребая, подравнивая груды гравия.

«В чем же секрет Коротеева? Почему он дает больше всех земли?» — спрашивал себя Савин. И сколько ни вглядывался, ответа не находил. И стал думать, что секрет — в бешеном темпе, который задал Коротеев. До Савина уже дошла его крылатая фраза: «До последнего костыля с БАМа не уйду. Жилы порву, а орден получу». Иван Сверяба скалил по этому поводу свои красивые искусственные зубы и говорил:

— Брешет, язви его в бочку! Не за орден работает, а от самого себя убегает. А убежит ли?

Он дал Коротееву прозвище Многолюдкин, на что тот смертельно обиделся и даже при встрече не подавал Сверябе руки. Многолюдкин — из-за нескольких Людок, между которыми несколько лет назад совсем запутался Коротеев. Жену его звали Людмилой. И первую, давнюю любовь — Людмилой. С ней он встретился, уже повязанный семьей, и она родила ему дочь, тоже Людмилу. Он тогда пережил кучу неприятностей по службе, схлопотал партийный выговор, исказнил сам себя, почернел и усох. Перевод свой на БАМ воспринял как спасение от личных невзгод. С его отъездом обе Людмилы, жившие в одном городе, как ни странно, подружились. И подружили своих дочерей — сестер. Такую вот вертушку может закрутить жизнь, и не поймешь, где станция, где полустанок в этом вечном движении. И не соскочишь на ходу, а поезда обратно не ходят — не вернешься в пункт отправления...

Напутствуя в поездку, Давлетов посоветовал Савину обратить внимание на опыт организации социалистического соревнования в карьере. Но никакого соревнования Савин пока не замечал. Видел только работу и ощущал ее лихорадочный темп.

Он старался держаться хоть и не рядом с Коротеевым, но поближе к нему, чтоб вникнуть, разобраться, где ж все-таки этот непонятный опыт лучшего землеройного комплекса. Наверное, тот заметил, что Савин мается, потому что сам после очередного разговора-накрутки с начальником смены подошел к нему:

— Ну как, Савин-друг? Весело работаем?

— Не понял еще, — честно признался он.

— Весело, весело, — заверил Коротеев. — Спрашивай, что надо.

— Даже не знаю, о чем спрашивать.

— Во-первых, отметь, что у меня в роте одиннадцать человек — ударники коммунистического труда. Во-вторых, высокий энтузиазм личного состава. Про него тебе лучше замполит расскажет — не буду у человека хлеб отымать...

— Ванадий Федорович, а как вы организуете соревнование среди механизаторов? — спросил Савин.

— Как положено. Я тебе дам прошлогоднюю газетку, там корреспондент описал про нас все как надо.

— Как надо или как есть?

— Ты чего? — Коротеев удивленно уставился на Савина. — Тебя за опытом прислали или блох выискивать?

— Зачем? Просто хочу понять...

— Чтобы понять, надо по стройкам с мое покрутиться, с тайгой побороться. Да не в штабе сидеть, а на трассе... Ну-ну, не обижайся. Я уже слыхал, что ты головастый мужик.

Савин внутренне поежился от этих слов, почувствовал приятность и досаду одновременно, не нашелся, что ответить, и подобрался, поджался, как пружина.

— Ты думаешь, мне легко кубики давать? — продолжал Коротеев. — Нет, Савин-друг, трудно. До белых колючек в глазах трудно. Вон погляди на этих красавцев! — Он показал на подножие крутого берега, где вразброс стояли шесть безмолвных «Магирусов» — самосвалов. — Шибко нежные создания, Савин-друг. Хуже баб, как сказал бы Сверяба. На всех тормозные камеры полетели. Разве эти машины для бамовских дорог? Им по асфальту кататься, а не по вечной мерзлоте.

— А если и на других тормозные камеры откажут, чем работать будете?

— В том-то и беда. Одна надежда на заразу Сверябу. Этот все равно что-нибудь придумает. Дерьмо человек, а механик золотой.

— Зачем вы так про него?

Коротеев поджал подкрашенные земляной чернотой губы.

— Не обращай внимания, Савин-друг. Все мы в чем-то дерьмо. Один больше, другой меньше. Просто у Сверябы язык колючий.

— Правдивый язык, Ванадий Федорович.

— Ладно, не будем. Опять вон трос полетел.

Коротеев крупно зашагал к дальнему экскаватору, Савин заторопился следом. Не оборачиваясь, ротный бросал на ходу, видимо, привычное и давно наболевшее:

— Сволочь эта вечная мерзлота. Тросы рвет. Зубья ковшей ломает. А где их брать? В заначке — ни шиша! На складах — шаром покати!.. Ну, чего торчишь, как пень? — крикнул он вылезшему из кабины экскаваторщику. — Вяжи трос!

— Куда вязать? — хмуро ответил тот. — Вязаный-перевязаный. Петля-то кончилась.

— Раньше о чем думал?

— Я же вам докладывал.

— Меньше докладывай, больше мозгами шевели! Небось у Кафарова трос не рвется!

— Ну да, если вы ему два запасных дали: он же маяк!

— Хурцилава! — закричал Коротеев, призывая начальника смены. А тот уже и сам мчался к ротному, высокий, стройный, с планшеткой на бедре.

— Вот офицер! — сказал Коротеев Савину. — Я его называю «лейтенант быстрого реагирования». Хоть сейчас на повышение. Только жалко в чужие руки отдавать... Ты его обязательно отметь, когда будешь листовку писать.

Лейтенант подбежал к ротному, лихо вскинул руку к козырьку.

— Вот что, Хурцилава. Хватай тягач и лети к Синицыну! Проси, уговаривай, обещай что угодно от моего имени, но выцыгань трос. А заодно хотя бы одну тормозную камеру для «Магируса». Даю ему головной блок для бурильного станка. Им сейчас без него — зарез: на скале работают.

— А если не даст?

— Значит, ты — не Хурцилава.

— А вдруг нет у него?

— У этого жмота все есть. Не вздумай без троса вернуться!

— Есть, не возвращаться без троса!

Савин вслушивался в разговор, и что-то тяжко ему становилось. Почувствовал себя маленьким и беспомощным, не умеющим ни вмешаться в ход событий, ни изменить их. От этой беспомощности тихо нарождалась злость на самого себя и на Коротеева. Мгновенно вдруг возникшая неприязнь к нему теснила прежнее восхищение неистовым ротным.

А над рекой вовсю пылало полуденное солнце. Река под ним выглядела стеклянной, и там, где она налетала на валуны, стекло дробилось на тысячи осколков. Река была сама по себе, бежала на юг, торопясь миновать взрытые берега. Сам по себе жил и карьер, подчиняясь распоряжениям и жестам худющего, кадыкастого человека.

К складскому навесу на яру подогнали гусеничный тягач тяжелый, именуемый для краткости ГТТ. Коротеев уже распоряжался там погрузкой головного блока для обмена. Савин успел туда перед самой отправкой. Сказал ротному:

— С вашего разрешения, Ванадий Федорович, я тоже поеду к Синицыну.

— Слушай, Савин-друг, это же идея! Вот спасибо за помощь. Ты от имени Давлетова действуй, тогда он не откажет. Слышь, Хурцилава, головной блок сразу Синицыну не показывай. С тобой авторитетный человек едет, просите два троса. А насчет своего задания, Савин-друг, не беспокойся. Вечером тебе прямо в вагончик замполит привезет и газетку, и всю цифирь помесячно и поквартально.

— Товарищ капитан, — прервал его Хурцилава. — Оглянитесь. Чтоб я никогда не увидел гор, если это не Паук пожаловал.

— Он, черти бы его взяли! Совсем не вовремя.

От безработных «Магирусов» краем наезженной колей спускался к реке невысокий полный человек в штормовке.

— Ключ от сейфа, Хурцилава, быстро! — шепотом приказал Коротеев.

— Я же весь остаток к вам в вагончик перенес, товарищ капитан.

— Склероз, Хурцилава... И ты, видишь, не вовремя уезжаешь. Ну да ладно. Езжайте, а я пошел...

Еще до того, как тоненько взвизгнул пускач, Савин услышал голос Коротеева:

— Лев Борисович! Сколько лет, сколько зим...

— Кто это? — спросил Савин Хурцилаву.

— Из Чегдомына один.

— А чего это ротный всполошился?

— Паук, будь проклят его род в лице предков и потомков! Плохо встретишь — кровь высосет... Садись в кузов, дорогой.

Взревел двигатель. Тягач рванул с места и пошел напрямую по маревой подушке. Ах, какая сильная машина — гусеничный тягач тяжелый! Нет для него непроходимого бездорожья. Торя самый короткий путь, он укладывал под гусеницы кедровый стланик, валил стальным лбом молодые березки и лиственницы, подминал их под себя. Сидя в кузове, Савин бездумно смотрел на зеленую колышущуюся марь позади, разрезанную двумя черными колеями.

Он думал, что Синицына найдут в карьере, но лейтенант Хурцилава, видимо, не первый раз общался с ним, потому что свернул в лиственничник-подлесок и погнал тягач влево. Савин, сидя в кузове, вдруг почувствовал, что тягач пошел мягче. И в самом деле, увидел, что они вышли на дорогу, очень даже смахивающую на грейдер. Он решил было, что они попали на притрассовую автодорогу. Но не могла она быть такой зауженной, да и вообще никак не должна тут проходить. Дорога же была явно накатанной и содержалась в приличном, рабочем состоянии. По ней и выскочили к свежей насыпи магистрали, поднялись наверх и пошли по еще безрельсовой трассе БАМа. Метров через семьсот, съехав вниз, уткнулись в шлагбаум, единственное препятствие на пути к пяти вагонам, выстроенным буквой «П».

В головном и нашли Синицына.

Вместо худенького и суматошного человека, каким тот рисовался Савину на расстоянии, он увидел за столом грузноватого, лысого, слегка сутулого человека. Перед ним лежали листы бумаги, густо усеянные цифрами. Синицын оторвался от них, поднял голову. Был он седоватым по вискам, крупнолицым и сероглазым, и Савин отметил, что обликом его белобрысые сыновья пошли в отца, а щуплой фигурой — в мать. Курносый нос Синицына оседлали очки с тонкими металлическими дужками, делая их обладателя похожим на сельского учителя из старого фильма.

— Здравия желаю, товарищ капитан! — преувеличенно громко и несколько фамильярно поздоровался с ним Хурцилава.

— Опять попрошайничать, Гиви? — вместо приветствия ответил тот, протягивая руку.

— Все-то вы знаете, Анатолий Петрович!

— Здравствуйте, сосед Сверябы, — Синицын глянул из-под очков на Савина с некоторым любопытством и немым вопросом: он, мол, понятно, почему здесь, а ты? — Приятно познакомиться.

Выслушав просьбу Хурцилавы насчет тросов и тормозных камер для самосвалов, он спросил:

— А что, разве Ванадий не все еще «Магирусы» угробил?

— Зачем так говорить! — воскликнул Хурцилава и весело улыбнулся всеми зубами. — Шесть штук стоят. Остальные летают.

— Как?

— Почти по воздуху.

— Я так и думал. Не дам.

Лейтенант оглянулся на Савина, рассчитывая на его поддержку. Синицын уловил взгляд.

— А вы в качестве ходатая? Уполномочены Давлетовым?

— Нет. — Савин отчего-то почувствовал стеснительность и никчемность своего присутствия здесь. Но тут же вспомнил суету вокруг замолкшего экскаватора в карьере Коротеева: а вдруг и у второго полетит трос? Пересиливая себя, он поправился: — И нет, и да. Карьер у них, действительно, может остановиться. И в ваших силах выручить соседа.

— А я при чем? У меня такие же лимиты, как и у него.

— Товарищ капитан! — с укоризненной ноткой заговорил Хурцилава. — Войдите в положение — одно дело делаем: стройку века поднимаем.

— Не агитируйте, Гиви.

— Дюжину кахетинского, товарищ капитан, когда стройку века сдадим! Две дюжины!.. Вы же знаете Коротеева: бешеный. Ну как я вернусь пустой? Голову открутит и выбросит в речку, как ненужный предмет.

Синицын приблизил свои очки к глазам Хурцилавы, грустно покачал головой:

— Нету, уважаемый. Так и передайте Коротееву. — Повернулся к Савину: — Вы остаетесь у нас или обратно?

Савин, не имевший никакого намерения задерживаться в карьере Синицына, неожиданно для себя самого сказал: «Остаюсь». И совсем не обеспокоился этим. Вроде бы и на самом деле ехал специально сюда. Даже мелькнула в голове оправдательная перед Давлетовым мысль: «Чтобы понять опыт Коротеева, я должен увидеть, как работает отстающий комплекс».

— Товарищ капитан! — закричал Хурцилава. — Я вам головной блок привез. В интересах производства.

Синицын, слушавший лейтенанта уже нетерпеливо, никак не отреагировал на его последние слова. Но все же неуловимо выказал свой интерес. Савин засек это по его мимолетному взгляду через окно на кузов тягача.

— Блок новый?

— Клянусь горами Кавказа!

— Два троса и одна тормозная камера?

— Две, товарищ капитан...

Синицын его уже не слушал, набросал записку, запечатал в конверт.

— Найдите прапорщика Асадова...

— Все знаю, все найду... — И Хурцилавы как не было.

До самого вечера, до конца рабочей смены, Савин находился в расположении роты Синицына. И чем больше вникал в работу его землеройного комплекса, тем больше проникался симпатией к командиру. Он не шумел, не мотался как заведенный от механизма к механизму, да и нужды в этом не ощущалось. Люди работали будто бы и неторопливо — брали пример с Синицына, что ли? — но все шло как по раз и навсегда заведенному, без остановок и поломок. На огромном фанерном щите, прибитом к двум лиственницам, были выписаны фамилии водителей самосвалов. Против каждой из них начальник смены проставлял мелом количество сделанных рейсов. Савин подсчитал, прикинул, учитывая рабочий ритм, приблизительный конечный итог и обнаружил, что сменное задание должно быть перевыполнено. Если всегда так, то почему отставание?

— Анатолий Петрович, — попросил он, — объясните, пожалуйста, почему вы так сильно отстали по кубам от Коротеева?

— А разве не видно? — спросил он.

— Видно. Но не все, опыта не хватает.

— Бесхитростный вы человек, Евгений Дмитриевич. Сверябе редко кто нравится.

— А все же, Анатолий Петрович?

— Видите, день на закат пошел. Завтра будет новый день. Потом еще, и так бесконечно. Чем Коротеев станет работать завтра? Не знаете? И он не знает. Ему давай процент сегодня...

И Савин вдруг представил себе картину: молчаливые экскаваторы, молчаливые «Магирусы», молчаливый карьер, по которому мечется, не жалея себя, Коротеев. Но что он сделает, если нет у него запчастей, если повыходили механизмы из строя? У Синицына такого не случится. Получая чуть ли не ежедневно нахлобучку от начальства за то, что он недодает кубы в насыпь магистрали, Синицын распорядился отсыпать подъездные пути. Вроде бы выкинул землю на ветер, потому что подъездные — это времянка, это бросовые дороги. По такой, бросовой, почти грейдерной, и шел тягач, на котором Савин сюда добрался. Зато у Синицына не летели тормозные камеры на самосвалах, зато и техника вся была на ходу. В это же время его люди отсыпали площадку под жилые вагоны, совсем рядом с карьером, и переселились в них на временное жилье. Даже баньку срубили на берегу ручья, неказистую, тесноватую, но настоящую — париться можно. И понял Савин, что та бухгалтерия, которую он вел, сидя в штабе за столом, это только арифметика производства. А алгебра — вот тут, у отстающих на сегодняшний день. И выражается она двумя словами: видеть и предвидеть...

На другой день, после утреннего построения, он зашел к Давлетову в кабинет. Тот был не один, а со своим замом по политчасти майором Арояном. Все офицеры называли замполита по имени-отчеству — Валерий Георгиевич. И всем было известно, что но документам он Рубик Геворшакович. Но, видно, от жены Маруси пошло: и на людях, и, говорили, даже наедине она называла его Валерием Георгиевичем. По имени и отчеству. Трудно, наверное, ей было привыкать к нерусскому имени, вот и переиначила.

Ароян в чем-то горячо и, как всегда несколько торопливо убеждал командира. Увидев Савина, замолчал. И Давлетов вроде бы вздохнул с облегчением. Встретил Савина почти незаметной улыбкой, затаившейся в прорезях глаз.

— Побывали на трассе, товарищ Савин?

— Побывал.

— Когда отработаете документ по обобщению опыта?

— Чьего опыта?

— Не понял вас.

— Если вы имеете в виду комплекс Коротеева, то опыта у него нет. Через два месяца он скатится на последнее место. А Синицын выйдет на Юмурчен лидером.

— Прошу объяснить ваш вывод...

Может быть, Савин объяснил не совсем толково, путано, потому что улыбка из глаз Давлетова исчезла и его решение было, как тычок в лицо:

— Неубедительно. Обобщайте опыт Коротеева. Мы уже дали его кандидатуру.

— Я не стану этого делать.

— Товарищ Савин!

— Это обман, товарищ подполковник.

— Погуляйте, Евгений Дмитриевич, — вмешался Ароян. — К этому разговору мы вернемся...

 

...Прошла неделя, другая. Савин корпел над производственными сводками и расчетами и все ждал, когда его призовут продолжить разговор. Но никто не призывал, никто не заставлял обобщать коротеевский опыт.

Объяснилось все в один субботний день, когда он развернул многотиражную газету в увидел во всю страницу заголовок «Коротеевцы». Видно, Давлетов, видя строптивость Савина, попросил это сделать журналистов. Савин читал про «лучший землеройный комплекс» и тихо мучился, как от зубной боли. Были в тексте и «ударники коммунистического труда», и цифры, и «мужественное, с умными глазами лицо командира роты». Только опыта не было, хотя под заголовком стояло: «Обобщаем передовой опыт...» «Для чего? Зачем?» — переживал Савин. Заговорил об этом со Сверябой, но тот отреагировал по-своему:

— Плюнь и разотри! Словоблудие, ядри его в бочку!

— Но ради чего?

Для долгой беседы времени в тот вечер не было: у вагончика Сверябу ждал ГАЗ-66 вместе с «лейтенантом быстрого реагирования» Гиви Хурцилавой. Тот, выполняя поручение Коротеева и заручившись согласием Давлетова, с умоляющим достоинством упросил Сверябу не мешкать, потому что «весь карьер плачет»: встал экскаватор, и никакой надежды, что ремонтники справятся своими силами.

Сверяба буркнул Хурцилаве:

— Собираюсь, — и махнул рукой: жди, мол, в машине.

— Так зачем словоблудничать-то? — не мог успокоиться Савин.

— Положено, дед. — Сверяба вздохнул, словно шевельнул мехами, шлепнул на прощание своей огромной ладонью по руке Савина. Еще раз вздохнул. Сказал: — Тяжелые ты вопросы задаешь... Я уехал...

Не успел истаять звук мотора, как в дверь постучали. Савин даже растерялся, увидев Арояна на пороге. Разом, словно посторонний, охватил взглядом свое жилье. В консервной банке на тумбочке полно окурков, резиновые сапоги разбросаны, вафельное полотенце возле умывальника далеко не снежной белизны. Но Ароян вроде бы и не заметил всего этого, хотя Савин точно засек, что заметил.

— Чаем угостишь? — спросил замполит.

Чай был еще горячий, и заварка свежая, и конфет в тумбочке Сверябы была полная картонная коробка.

Вот тогда и продолжился разговор, завязавшийся от савинского: почему «положено»?

— ...«Положено» — не то слово, — сказал Ароян про газетную листовку. — Дело в том, что не всегда мы еще оцениваем свои дела по степени полезности. Одна из причин — сила инерции мышления. Страшная штука, Евгений Дмитриевич. Страшная, потому что почти незаметная из-за своей обыденности. Вот и давайте вместе бороться против бесполезности дел и поступков.

Бороться Савин был согласен, только не знал, с кем и как. Потому спросил:

— С кем бороться-то? — и не предполагал, чем все это для него обернется.

— Наверное, в первую очередь с самим собой? — Ароян ответил вроде бы с какой-то вопросительной интонацией, сделал паузу, будто давая Савину время на осмысление. И продолжил так, что Савин и нагадать не мог: — Сватать вас пришел, Евгений Дмитриевич. На комсомольскую работу. Секретарем комитета части...

Савин даже растерялся от такого несуразного, на его взгляд, предложения.

— Н-нет, товарищ майор. Я — инженер.

— Вот и прекрасно. Инженерное образование поможет комсомольской работе. Сделает ее конкретной. Вы думаете, что партийная и комсомольская работа — только с трибуны выступать?

— Выступать я совсем не умею.

— Тоже не минус. Хотя и не плюс.

— Нет, товарищ майор. Не сумею! Да и не хочу.

— Не торопитесь, у вас впереди целый месяц.

— Все равно не согласен, — сказал Савин.

Но через месяц согласился. А сам все продолжал быть в сомнениях и растерянности. Но, видно, замполит обладал даром убеждения, коли его слова о том, как много может сделать комсомол на молодежной стройке, заворожили Савина, нашли отклик в его технической душе.

Отчетно-выборное комсомольское собрание прошло для Савина как в тумане. Он не чувствовал никакого контакта с залом, в котором видел почти сплошь незнакомые лица. Отчетливым было только удивление, когда он узнал, что избран единогласно. Подумал: «Как же так? Они же меня совсем не знают...»

После собрания его поздравили Давлетов с Арояном. Сверяба, грустно оглядев его воловьими глазами, произнес:

— Эх, дед! У тебя ведь инженерная голова...

Была суббота. Топилась баня на берегу ручья. И там, в парильне, Коротеев, которого только что отходил двумя вениками Гиви Хурцилава, сказал, между прочим:

— Ну что, Савин-друг, теперь тебе рабочее место убрать — только рот закрыть, а?..

 

4

Вот какие воспоминания высвободила память Савина из ближних закоулков, когда он услышал от подполковника Давлетова: комиссар. То ли думы помогли, то ли втянулся, но почти незаметно миновал еще час ходьбы. Солнце переместилось правее, светило уже в левый глаз. Дрыхлин все не объявлялся, видно, убежал далеко вперед. Савин оглянулся: командир поотстал, даже лица не разглядеть за белым облачком пара. Нелегко давалось Давлетову бездорожье, он двигался пошатываясь и наклонившись вперед, словно бодал головой воздух.

Все-таки Давлетов чем-то выделял его, Савина, как-то выказывал свое расположение, правда, совсем неуловимо, по-своему, по-давлетовски. Хотя, кроме неприятностей, Савин понимал это, ничего он командиру не принес. Правда, неприятности — особого рода, плюнуть и растереть, как говорит Сверяба. Но не тот человек Давлетов, чтобы плюнуть...

Подождав командира, Савин снова зашагал по дрыхлинской лыжне. Чтобы не думать о глубоком снеге и тяжести рюкзака, спросил себя: «Что там у нас на экране телевизора? Два закуржавелых мужика?» Мелькнули льдисто-голубые глаза и исчезли, уступив место тому, что было ближе и вроде бы даже переживательнее. Потому что в работе без переживаний нельзя. Даже прежний комсомольский секретарь, которого все считали лодырем, тоже переживал. Савин понял это по одной фразе, когда тот, сдав минут за пятнадцать все дела, сказал с облегчением:

— Шабаш! Надоело отвечать за все и ни за что, — и уехал в другой гарнизон начальником клуба.

Первые дни секретарства Савин чувствовал себя неприкаянно, несмотря на участливость Арояна и всякие его добрые советы. Не мог определить свое место, чтобы эти советы реализовать. И потому мучился, не видя, как конкретно «включиться в подготовку слета победителей социалистического соревнования». Передовиков он знал наперечет, еще работая в производственном отделе, по сводкам. Список тех, кто поедет на слет, будут составлять командиры рот. А как еще «включиться»?.. Или опять же общетрассовый смотр-конкурс на лучшую патриотическую песню?.. И без Савина к смотру шла подготовка. Вечером из клуба звучно лилось «Дорога железная, как ниточка, тянется...». Он думал: «При чем здесь ниточка?..» Заглянул в клуб, послушал, слегка оглох. Поехал на трассу к Коротееву, прихватив газеты и письма. Командир роты встретил, как показалось Савину, без прежней уважительности, даже без «Савин-друг».

— Если политинформацию проводить, то некогда. В обеденный перерыв можешь сказать героям, пару мобилизующих слов...

Мобилизующих слов Савин не нашел даже в обеденный перерыв и показался сам себе бездельником. Каждый из механизаторов имел свое дело, свои обязанности. А у Савина вроде бы и не было никаких обязанностей. Таких, чтобы потрогать, пощупать... Выглянув из кабины бульдозера, с ним поздоровался сержант Юра Бабушкин, которого тоже избрали в комсомольский комитет. Экскаваторщик Мурат Кафаров, худенький, чумазый и злой, проворчал что-то нечленораздельное на вопрос о запасном тросе. Савин отвел душу только со Сверябой, который вторые сутки «гостил» у Коротеева, пытаясь вернуть к жизни бездыханные самосвалы.

— Тошно, дед? — спросил Сверяба.

— Тошно.

Река слегка парила, струи Туюна все дробились о камни, только не рассыпались, как в августе, бриллиантовыми крошками. Небо зацвело серым, вот-вот сыпанет снегом. Сверяба сидел на валуне, бушлат ему был явно маловат, он распахнул его, подставив грудь речному ветру.

— Мозгой шевелить надо, дед.

И вот тут вдруг что-то сдвинулось в мыслях Савина: может, действительно «шевельнулась мозга»? Он увидел себя со стороны, неуверенного и суетливого из-за сиюминутной готовности взяться за любое дело. А зачем за любое? Надо сначала определиться, найти рабочий стержень. Человек всегда хорошо делает свое и спустя рукава — чужое. А что «свое»? У Кафарова вон — экскаватор, трос в заначке, у Бабушкина — чтобы бульдозер работал как часы. А комсомольский секретарь, может, им до фени. Положен по штату — и ходит себе. Положено ему собрания проводить — и проводит. А в карьер приперся от блажи... Они и голосовали-то за него, возможно, потому, что «положено», не задержавшись даже мыслью на том, что это их дело, что от их решения может быть польза, большая или малая, а может и вообще никакой пользы не быть.

— Понимаешь, Трофимыч, людей надо разбудить, — сказал Савин и понял, что перегнул. Чего будить, если и так все выкладываются до последнего. — Собрания наши надо разбудить, — уточнил он.

— Какие собрания? — спросил Иван.

— Любые. Собрание — чтобы решать, а не отсиживать. К собранию у каждого человека должен быть личный интерес.

— Личный — это, конечно, здорово.

Савин не захотел уловить иронию.

— Вот хоть решение отчетно-выборного. Там же выполнять нечего: повысить, усилить, улучшить... Почти слово в слово, как в прошлом году. Такой же горох об стенку... А если не писать заранее проект решения? И список выступающих не составлять? Пусть каждый предлагает, что хочет, а?

— А если никто ничего не захочет?

— Но ведь у каждого что-то болит, есть какие-то мысли.

Сверяба молча покачал головой, и непонятно было, одобряет он Савина или нет. Снял фуражку, взъерошил шевелюру, вздохнул могучей грудью:

— Ты Арояну говорил?

— Мне только что это в голову пришло.

— Не знаю, дед. Вроде так не принято. А оно и лучше, что не принято. Жми, ядри его в кочерыжку...

Повестка дня, рекомендованная политотдельской телеграммой, звучала так: «Задачи комсомольской организации по улучшению производственной дисциплины, неуклонному выполнению социалистических обязательств и плановых заданий четвертого квартала». Савин предложил другую: «Что нам мешает в работе?» Ароян с этим согласился. Но в последний момент стало известно, что на собрание приедет помощник начальника политотдела по комсомолу капитан Пантелеев, и Давлетов твердо решил:

— Никакой самодеятельности, товарищ Савин. Как рекомендовано, так и проводите.

Накануне выпал снег, присыпал лед на лужах. Клубные печи открыли зимний сезон, в зале было жарко и уютно.

Доклад делал командир. Савин пытался сосредоточиться на том, что он говорил, но мысли уплывали от доклада. Голос Давлетова звучал, словно из-за стены, привычно и ровно. От этой привычности Савин даже перестал беспокоиться за «потом», когда начнутся прения; косил взглядом на капитана Пантелеева, который сидел за столом президиума с краю и что-то записывал в блокнот. Что? Цифры, которые называл Давлетов? Отклонившись назад, он все-таки заглянул в блокнот и увидел кучу женских курносых лиц в профиль...

Доклад кончился, и Савин, уйдя от «вопросов в письменном виде», предложил задавать их сразу. Вопросов не последовало, и он объявил начало прений. Объявил и тут же понял, вернее, почувствовал, что собрание провалено. Взывал к желающим выступить, но все призывы разбивались о тишину. Приглашал откровенно высказываться о том, что мешает работе, но в зале лишь прошел шумок, и опять все стихло. Наконец слово попросил Гиви Хурцилава, и Савин, некстати вспомнив его прозвище «лейтенант быстрого реагирования», сказал ему мысленно «спасибо». Хурцилава начал с обстановки высокого трудового подъема в стране и на БАМе. Сослался на заметку в газете «Красная звезда» и на обобщенный многотиражной газетой опыт работы их роты. Потом выступили Ароян и Пантелеев. Помощник по комсомолу закончил свою речь тем, что пожурил комсомольцев за неактивность, доброжелательно так пожурил, и сам же предложил заслушать проект решения.

Савин встал и обреченно объявил, что проекта решения нет, что он надеется на предложения из зала. Подполковник Давлетов побагровел, уколол секретаря взглядом и, втянув голову в плечи, уставился в стол.

Зал зашушукался.

Ароян невесело пошутил:

— Лес рук.

В этот самый момент ослепительно вспыхнули электрические лампочки и разом погасли. Стало темно, как в закупоренной бочке. Кто-то хихикнул в темноте. Зычный голос прапорщика Волка объявил:

— Зайцев — на выход!

Зал грохнул от смеха, представив щупленького киномеханика рядового Зайцева, с опаской относившегося к нахалистому Волку. Киномеханик нужен был, чтобы запустить движок аварийного освещения. Слышно было, как он пробирался к выходу под возгласы: «Ну, заяц, погоди!..»

— Есть предложение перенести собрание в связи с отсутствием света, — послышался голос капитана Пантелеева. — Возражений нет?

Комсомольцы были единодушны в своем «нет». Лишь один голос, похоже сержанта Бабушкина, неуверенно произнес:

— Продолжить собрание...

Спускаясь с высокого крыльца, Савин услышал, как Давлетов говорил Арояну:

— Доэкспериментировались вы с новым секретарем. Теперь разговоров не оберешься.

— А может, все на пользу, Халиул Давлетович?

— На пользу Пантелееву — факт для конференции...

В штабе у Савина была маленькая, похожая на чулан, комнатушка с солидной табличкой на двери: «Комитет ВЛКСМ». Он потерянно уселся за стол, переживая не за собрание, а за то, что подвел командира с замполитом. В груди копилась обида на тех, кто не внял его призыву, отмолчался. Копошились досадливые мысли про равнодушие и равнодушных, о которых какой-то умный человек сказал, что их надо бояться больше, чем врага. И еще про то, что напрасно он не послушался Сверябу и взялся не за свое дело. Ему ли призывать с трибуны, если даже связать два предложения под прицелом глаз ему тяжело? Он и на собраниях-то прежде выступал только под самым категорическим нажимом. Маялся, готовясь к выступлению, исчеркивал десятки листов, пока не отбеливал каждую фразу, не думая о том, что она выходила гулкой и пустой, как длинный коридор. А выйдя к трибуне, боялся оторваться от текста, шпарил скороговоркой и облегченно вздыхал, свалив с себя трудное поручение.

Но если сам он такой, то чего хотел от других? Это все Ароян: зажечь, поднять, уйти от словесной шелухи и лозунгоголосия, революционизировать комсомольскую работу, потому как БАМ — стройка века, принявшая эстафету первых пятилеток. Заворожил замполит, только не сказал, как это — «революционизировать»? В савинских мыслях все выстраивалось четко и гладко. А гладко не бывает, если что-то ломать приходится...

Он сидел в своей клетушке и ждал, что Ароян заглянет, захочет поговорить с ним. Но не предполагал, что тот зайдет вместе с Пантелеевым. Савин вскочил из-за стола, уступая место гостю. Тот сел, сказал Арояну «до завтра», а Савину приглашающе и по-хозяйски показал на табурет. Когда Ароян вышел, спокойно так спросил:

— Так как же получилось, Евгений Дмитриевич, что вы не подготовили собрание?

У капитана был лоб мыслителя; глубоко посаженные светлые глаза смотрели на Савина с участием.

— Я не хотел готовить собрание.

— То есть как?

— Собрания проходят бесчувственно и, кроме вреда, ничего не приносят.

— Что-то, Евгений Дмитриевич, я не слышал о чувственных собраниях.

— Они должны настраивать людей!

— Это — другое дело. Но у вас-то получилось — расстраивать. Выступающих не было, и даже проекта решения, основного ориентирующего документа, не подготовили. Вы советовались с заместителем командира по политчасти?

— Нет.

— Напрасно. Он бы уберег вас от такой партизанщины.

— Товарищ капитан, но ведь из-за проектов решения все голосуют бездумно, не вникая в то, за что голосуют. И тут же забывают, за что поднимали руку. И собрание получается, как шар: катится, а следа нет.

— Это — если плохой проект решения.

— Но они же все плохие! Даже отчетно-выборного собрания!

— Евгений Дмитриевич, вы еще делаете только первые шаги в комсомольской работе. Не горячитесь. Давайте то решение, посмотрим вместе.

Савин достал книгу протоколов, новенькую, чистенькую, передал Пантелееву. Тот сначала пробежал записи глазами. Потом сказал:

— Кое-что, конечно, здесь упущено. Но в целом решение сомнения не вызывает.

Савин слушал, как капитан зачитывал первый пункт, длинный, как товарный поезд. В нем перечислялись все документы, которыми должна в своей работе руководствоваться комсомольская организация, и в «их свете» предлагалось «всем комсомольцам повысить личную примерность в учебе, дисциплине, выполнении директивных норм, добиваться на завершающем этапе...». «Завершающий» — это выход с насыпью БАМа на Юмурчен. Только название реки в протоколе было упущено.

Зачитав, Пантелеев спросил:

— Скажите, с чем вы здесь не согласны?

— Почему — не согласен? Все правильно. Но не воспринимается.

— Евгений Дмитриевич, мы с вами говорим на разных языках. Вы считаете, что у вас в части все в порядке с примерностью комсомольцев, изжиты случаи нарушения воинской дисциплины и срыва плановых заданий?

— Не считаю.

— И правильно, что не считаете. Рота Синицына до сих пор в должниках ходит. Сколько в ней комсомольцев?

— Семьдесят восемь процентов.

— Вот видите! Если бы каждый из них показывал примерность, она бы давно была в передовых.

— Рота и будет передовой.

— Очень хорошо. Только не понятно, почему у вас вызывает сомнение этот пункт решения?

— Слова гладкие и привычные.

— Задача в том и состоит, чтобы за привычным увидеть то, что касается каждого из нас, почувствовать личную ответственность за порученный участок дела. И выполнить на своем участке обязывающий пункт решения.

— Но ведь этот пункт даже в голове не задерживается.

— А это уже зависит от степени сознательности комсомольца. И ваша задача, как комсомольского вожака, будить эту сознательность своим страстным словом, каждым мероприятием...

Беседа длилась, наверное, не меньше часа. Савин ловил себя на том, что вдруг соглашался с доводами Пантелеева. На него обволакивающе действовала убежденность, с которой тот объяснял истины вроде бы и азбучные, но и не такие простые. Но тут же Савин внутренне спохватывался и уже понимал, что не верит всей этой кажущейся правильности. Но молчал. Не то чтобы из-за нежелания перечить своему политотдельскому начальнику, скорее, не хотел обидеть его категорическим несогласием, такого опытного и доброжелательного.

— Дневник индивидуальной работы с комсомольцами у вас есть? — спросил капитан.

Ароян говорил Савину про такой дневник, но как-то вскользь, не по-приказному. Предупреждал также, что любой проверяющий будет интересоваться дневником. Но Савин не придал этому значения и не завел дневник, посчитав его делом формальным.

— Нет пока, — признался он.

— Спишем факт на неопытность, — улыбнулся Пантелеев. — Но обязательно заведите. Поговорил с комсомольцем и тут же записал: с кем, когда, о чем...

«Для чего записывать? — хотел возразить Савин. — Для отчета? Для проверяющего?» Но вдруг подумал, что капитан их беседу тоже запишет в свой дневник. От этого Савину стало неприятно. Черт с ним, с учетом индивидуальных бесед! И слово-то заказененное, будто из старого канцелярского архива: «индивидуальных»! «Буду вести дневник, — решил он. — Для формы. Только показывать, кроме проверяющего, никому не стану».

— Просчеты на первых порах бывают у каждого, — сказал Пантелеев и встал, давая понять, что разговор подошел к концу. Положил руку Савину на плечо и, словно ставя точку под официальной частью, перешел на «ты»: — Пооботрешься. Опыта наберешься. На мою помощь всегда можешь рассчитывать... Ну, а насчет прокола с собранием, я не буду его записывать в акт. Мне даже импонирует твоя партизанщина, сам такой был. Главное в любом нашем мероприятии — это организующее начало...

 

5

«Удивительно, — думал, шагая по тайге, Савин, — одни и те же слова могут иметь в устах разных людей разный смысл». У Пантелеева — организующее начало означает продуманный сценарий, иногда даже спектакль. У Давлетова — подробный план: кому, что и как делать — и все от сих до сих. А у него, у комсомольского работника Савина?..

Минуты ползли и бежали одновременно, складывались в часы. Солнце уже светило в лоб. Значит, по предсказанию Дрыхлина, Юмурчен близко, и их пути вот-вот придет конец. Лиственничник стал погуще, в него то и дело встревали сосенки, радуя глаз зеленью и знакомостью. И, словно ставя точку, объявился поджидавший их Дрыхлин.

— Не слышу песен, отцы-командиры!

— Далеко еще? — спросил Савин.

— Рот на ширину приклада, Женя! Взгляните внимательнее.

Совсем близко Савин увидел избушку на курьих ножках, прикрытую от постороннего глаза березнячком. А внизу лежала закутанная в снежное одеяло река.

— Юмурчен, — сказал подошедший Давлетов.

— Юмурчен, — тихо проговорил Савин.

Объяснение с читателем

Когда я читал своим бамовским друзьям еще в рукописи эту повесть, Анатолий Федорович Синявский сказал:

— Красиво звучит — Юмурчен. Придумал?

— Нет, — ответил я. — Такая река есть на самом деле.

Алексей Михайлович Железнов уточнил:

— На западном участке.

А когда мы дошли до конфликтной ситуации, все дружно воскликнули:

— Такого не было!

— Было, — возразил Валерий Айдынян. — Только не у нас. Кажется, в Февральске.

— В Февральске все обошлось без конфликта, — сказал Юрий Назаров. — Это вроде бы в Березовке какая-то неприятность с трассой была. И спросил: — А ты знаешь, что с нашим представителем заказчика случилось?

— Опять вы про конкретных людей и про конкретные факты, — стал объяснять я. — Герои повести вымышленные. Имеет же право автор на художественное обобщение?

— Конечно, имеет, — согласился Назаров и с сомнением поглядел на меня.

Потом начались воспоминания о действительных делах и событиях, которые мы переживали вместе. И, комментируя их, бамовцы говорили:

— Тут ты малость приврал.

Потому, чтобы избежать кривотолков, должен признать, что в основу повести конечно же легли личные впечатления о БАМе, где я трудился около трех лет. Но конкретных прототипов героев нет. И если кто-то кого-то признает по отдельным признакам, похожим ситуациям, то это совсем не означает, что так оно все и было в реальности.

 

Глава II. ЗИМОВЬЕ

 

1

— Вы что-нибудь понимаете, Женя? — спросил Дрыхлин, расшвыривая сугробик возле двери.

— А что?

— Посмотрите. С каких это пор аборигены стали верить в русскую подкову? А?

К дверному косяку была приколочена обыкновенная лошадиная подкова.

— Говорят, к счастью, — ответил Савин.

— Да. Но тут лошадь за сто верст не найдешь. Впрочем, наше дело гостевое...

Дверь негостеприимно проскрипела, пропуская их. В зимовье было сумрачно, свет пробивался лишь сквозь крохотное, полузалепленное снегом оконце.

Приблизительно таким Савин и представлял жилье охотника. Нары, грубо сколоченный стол с керосиновой лампой. Потолок зарос инеем, видно, хозяин давно не ночевал здесь. Но рука его чувствовалась.

У порога притулился топор, между железной печкой и нарами ровной поленницей лежали дрова. В самой печке аккуратным топырком была уложена на сухой мох лучина. Дрыхлин поднес спичку, мох голубовато загорелся. Но дым сквозь щели в железной трубе и через дверцу повалил в избушку.

— Снегом забило дымоход, — сделал вывод Давлетов. — Придется вам, товарищ Савин, как самому молодому, подняться наверх и прочистить трубу.

Савину до смерти неохота было подниматься. Он сидел на березовом чурбаке расслабленный и распаренный. Хотелось брякнуться на нары и полежать, но он понимал, что и нельзя этого сделать в выстуженной избушке, да и по чину не положено. Чуть помедлил, прежде чем встать и выйти. Дрыхлин опередил его:

— Сидите, Женя! Откуда вам знать, как это делается! Лучше — я. — Он бережно положил на нары какие-то деревянные рогатульки, которые до этого, увидев на подоконнике, разглядывал с интересом и вниманием.

Савин собрался было возразить, но Дрыхлин уже выкатился наружу. Слышно было, как он загремел чем-то, потом глухо застучал по трубе. И затих. Савин, собравшись с силами, тоже вышел из зимовья. Дрыхлин, стоя на шаткой коротенькой лестнице, высвечивал карманным фонарем чердак.

— Это вы, Женя? — спросил он. — Знаете, здесь лыжи. Возможно, и хозяин недалеко.

К реке от зимовья вела еле заметная, запорошенная снегом тропка. Савин пошел по ней и остановился у самой кромки крутого берега. Вот он какой, Юмурчен!.. Весь в обрывистых берегах, упрятанный под лед и тихий-тихий. На снежном покрове Савин увидел рисунок из птичьих следов. Чуть в стороне, наискось, реку пересекала цепь глубоких парных вмятин: прошел какой-то зверь. Было безветренно и даже почти тепло. А может быть, тепло просто еще не ушло из тела, разогретого ходьбой по цельнику.

— Тайгой любуетесь, Женя? — спросил подошедший Дрыхлин. — Я тоже люблю тайгу. Привык за пятнадцать лет бродячей жизни.

— И никуда не выезжали?

— Ну что вы! Каждый год бываю на Черном море.

— Так уж и старые?

Дрыхлин хохотнул. Спросил:

— Видите, глухарь купался?

— Где купался?

— В снегу, Женя. Вон следы. А вот и ямка... Нетронутые еще места.

— А что это за рогатки вы разглядывали в зимовье?

— Это, Женя, охотничий инструмент. На нем шкурку соболя растягивают.

— Никогда не видел соболя.

— Королевский мех! Самый красивый — игольчатый соболь. Представляете, по черному — серебряные иглы. Шедевр природы! Я уж не говорю о рыночной стоимости.

— А сколько он стоит, игольчатый?

— Вашей бамовской зарплаты не хватит.

Савин подумал: «А кто же их носит, такие дорогие шкуры?» И тут же вспомнил магазин мехов в Столешниковом переулке, куда он забрел как унылый попутчик своей королевы, увидел ее нервные пальцы, разглаживающие мех шубы, на которой висела бирка с четырехзначной цифрой. Потом возле шубы появилась красивая фарфоровая женщина с плавными жестами, а с ней невзрачный носатый мужичок, выплативший враз эту несусветную из четырех цифр сумму...

Мелькнул кадр из прошлого и исчез. Не место ему было в этой боголепной тишине уходящего дня.

Дрыхлин потоптался на месте, ушел в зимовье. Савин еще постоял, чувствуя, как густеет вечер и ползут с той стороны реки глубокие тени. Запахло жилым. Из трубы потек дым, белым рукавом потянулся вверх и, расширяясь, стаивал, запутавшись в лапах лиственниц.

Когда Савин вошел в зимовье, иней по углам уже не курчавился. Давлетов зажег керосиновую лампу, стоявшую на столе. Стал вставлять в горелку стекло, оно тут же лопнуло.

— Горожанин вы, Халиул Давлетович, — сказал Дрыхлин. — Разве можно холодное стекло на огонь?

— Никак нет, — ответил тот. — Деревенский. А хозяину завтра «летучую мышь» подарим.

Давлетов достал из своего вместительного рюкзака толстую амбарную книгу, из внутреннего кармана полушубка — свой любимый (не стынет на морозе) химический карандаш и сосредоточенно, с тугими раздумьями стал писать при свете коптилки. Поначалу Савину казались странными эти ежедневные записи, потом стало просто любопытно, что же такое начальник пишет. Была возможность заглянуть за серый переплет. Но Савин пересиливал любопытство, хотя Давлетов несколько раз за эти десять суток и оставлял книгу без присмотра. А позавчера вдруг сам предложил познакомиться с записями и вроде бы даже потерял на тот миг невозмутимость:

— Секрета не делаю.

На первой странице синим фломастером было написано: «Тем, кто будет изучать историю строительства Байкало-Амурской магистрали».

Далее шли обычные дневниковые заметки. «Я — руководитель десанта. Наша задача — доставить на место будущей станции землеройную технику, оборудование для строителей и емкости с горючим, уточнить места карьеров с допустимым плечом возки до места отсыпки, поставить две вертолетные площадки...» «Дал указание Савину произвести обмер скального прижима и установить...» «Опережаем график почти на сутки...»

Вот уж не думал Савин, что непроницаемый Давлетов так хочет зацепиться за историю. Упрямый он мужик, может быть, и зацепится. Если уж что-то ему поручили, то расшибется, а сделает от сих и до сих. Лобастый, как ГТТ, на котором они сегодня ехали, с короткой шеей, коричневой и шершавой, как печеный блин, с могучей лысиной в подкове седого ежика, он выглядел крепким и здоровым, хотя ему было за пятьдесят. Казалось, он жил по раз и навсегда заведенному будильнику. Ежевечерне скоблился до синевы при свете «летучей мыши» опасной бритвой, выливал на лицо две пригоршни одеколона и, крякая, до красноты растирал щеки. И заставлял бриться всех, категорически отрицая таежные бороды.

Савин относился к начальнику неоднозначно. Он считал его упрямым, иногда до смешного. Но, как ни странно, это упрямство почему-то вызывало симпатию. Когда тягач напоролся на валун, Савин даже расстроился, что придется возвращаться обратно. Завтра — это завтра, все может быть уже по-другому: не так петься, не так слышаться, не так видеться. Но упрямый Давлетов решил по-своему, и вот они тут, как и планировалось по графику.

Печка шипела, ворчала, постреливала. На мгновение примолкла, запела ровно. И сразу же на бревенчатых стенах заплясали причудливые блики, словно махала крыльями большая бело-желтая птица.

— Считаю, что охотник простит нас, если мы сварим из его пшена кашу, — сказал Дрыхлин и, не обращая внимания на возражающий жест Давлетова, проворно снял мешочек с крупой, подвешенный к потолку, достал с полки кастрюлю. Оглядел внимательно, как до этого осматривал рогатульки, понюхал. — Вы знаете, Женя, а хозяин зимовья — аккуратист. Посуда совершенно чистая. Наберите, пожалуйста, снегу...

Было совсем неплохо в этой закинутой на край света избушке. Коптила струйкой лампа без стекла. От печки заметно плыло тепло. Не хватало только сверчка до полного деревенского уюта.

— Халиул Давлетович! — обратился Савин к начальнику. — А зачем нам эта последняя кривулина?

— Какая кривулина?

— Сначала мы шли на ГТТ — и почти все время с левым подъемом. А пешком — держали направо и обогнули сопочник по подкове. Участок — всего ничего, а придется проходить выемку и скальный прижим.

— Трасса заложена в проекте, товарищ Савин, с учетом речных карьеров.

— Так карьер-то на реке всего один, здесь. А если поискать прямую?

— Не понял вас.

— Соединить основания подковы!

— Это уже вторая, Женя, — вмешался Дрыхлин.

Савин не понял.

— Подкова вторая. Одну вы уже нашли на двери.

— Это не в нашей компетенции, товарищ Савин, — произнес после паузы Давлетов. — И называется: отступление от проекта, за которое по головке не погладят.

— Консерватор вы, Халиул Давлетович, — добродушно сказал Дрыхлин. — Да если бы мы нашли прямую да к тому же убедительно обосновали цифрами удешевление трассы, я думаю, нас премией не обошли бы. Только изыскатели ведь тоже не дурнячками тут шастали.

— Но ведь они могли и ошибиться, — возразил Савин. — Прошли, поставили пикеты, нанесли на бумагу. А на местности может получиться другое...

— Этим вы мне и нравитесь, Женя! — воскликнул Дрыхлин. — Молодость хороша тем, что не признает авторитетов!

— В том как раз ее минус, — хмуро ответил ему Давлетов.

— Ой ли, Халиул Давлетович! Старики дают мудрые советы, потому что не могут подавать дурных примеров. Так, Женя?

— Не пойму я вас, — проговорил Давлетов.

— Человек и сам себя понять не может, не то что кто-то посторонний.

А Савин считал, что он понимает и того, и другого. И себя понимает. Одного только человека не смог понять. Но это там, в прошлом. Туда уже не вернуться. Вернее, нельзя возвращаться, потому что будет так же плохо и ненадежно. Надежно здесь. Все видно, все ясно, все можно потрогать. Как, например, котелок на печке.

Избушку между тем заполнил сытый аромат тушенки. Когда каша поспела, они подвинули чурбаки к столу. Савин открыл банку камбалы в томате, глянув на которую Дрыхлин сказал:

— Я — пас, — и провел ребром ладони под подбородком: сыт, мол, по горло этим непременным атрибутом бамовского пайка. — Как насчет по маленькой?

Давлетов покосился на вещмешок Савина, где хранился НЗ — фляжка со спиртом.

— Нельзя! — сказал с некоторой неуверенностью. — Неприкосновенно.

— В нашей жизни все прикосновенно. Только нормы надо соблюдать... — И вдруг насторожился.

И все насторожились. Явственно донесся собачий лай, простуженный, неприветливый. Приблизился к зимовью. У самой двери кто-то завозился. Затем она распахнулась, запустив белый валок морозного пара. В проеме показался мохнатый рыжий малахай. С карабином на изготовку, невысокий, закуржавелый и вроде бы даже не по сезону легко одетый, вошел охотник. Остановился у порога, настороженно оглядев гостей. Так же настороженно, уши торчком, застыла у его ног собака.

— Извините нас, товарищ охотник, — привстал с места Давлетов.

Тот легонько шлепнул рукавицей собаку между ушами. Она нехотя и недовольно попятилась, исчезла за дверью, которую охотник тут же закрыл. Молча поставил карабин в угол, стянул с себя наплечные лямки. Вместо рюкзака, как ожидал Савин, из-за спины появилась неширокая доска с ременными тесемками, туго перехватившими топорик и два холщовых мешочка. Охотник повернулся к свету и показался совсем безусым мальчишкой. Протянул Давлетову узкую коричневую ладонь:

— Здравствуй, гость!

Все так и ахнули: женщина!

— Здравствуй, гость! — сказала она Дрыхлину, задержавшись на нем взглядом. Затем протянула руку Савину, ощупала глазами его лицо: — Здравствуй, бойе!

 

Мужики — они и есть мужики. Задвигались, засуетились, даже набросили на один из чурбаков шубу, устраивая для охотницы сиденье поудобнее. Она сняла с себя подпаленную оленью куртку, хотела кинуть ее на нары, но Дрыхлин услужливо подхватил ее:

— Давайте, я вашу парку повешу на гвоздик.

Она осталась в меховой безрукавке, надетой на пуховый серый свитер. Безрукавка была такой же, как и их «забайкальские майки», только у них овчина крыта зеленой грубой тканью, а у нее мехом наружу и с подкладкой на меху. Так что не совсем легко она была одета. А точнее — легко, но тепло. Сбросила с головы рыжий малахай, и сразу сыпанули в разные стороны черные волосы. Савин подумал, что ей лет двадцать или чуть побольше. Волосы скрыли скуластость, толстые губы приобрели мягкие очертания, и раскосые глаза стали шире и глубже. Охотница махнула по волосам гребенкой и, прежде чем сесть к столу, спросила Савина:

— Как тебя зовут, бойе?

Он запнулся с ответом, будто вопрос был из трудных.

— Зачем молчишь?

— Женя, — назвался он.

Она снова протянула руку ему и всем, теперь уже знакомясь:

— Ольга.

Села на приготовленный для нее чурбак, обежала стол взглядом:

— Тушенка, однако, — и без стеснения взяла ложку.

Ели молча, лишь изредка охотница обегала всех коротким взглядом, слегка задерживаясь на Савине. И Дрыхлин иногда тоже любопытствовал глазами, поглядывая на охотницу. Дождавшись, когда она опорожнила миску, спросил:

— Откуда у вас подкова, Оля?

— От отца. Он с геологами ходил. Геологов энцефалитный клещ убил. Наверно, тогда уколов не делали. Отец пришел с конем. Когда умер, конь живой был, но старый. Тоже умер. Подкову дядя прибил.

— И как, приносит она вам удачу?

Она не успела ответить, за дверью заскулила собака. Ольга впустила ее в зимовье, та кинулась к столу.

— Ольхон! — строго осадила ее хозяйка.

Пес послушно уселся у порога. Ольга достала из-под нар ведро. Выскочила раздетой наружу и быстро вернулась с полным снега. Отвязала одну из холщовых сумок от доски, что служила ей вместо рюкзака. Вытащила красно-черный кусок мяса, бросила в ведро, сказала:

— Белку Ольхону сварю.

Снова села за стол, взглянула на Савина. Он почувствовал ее взгляд, но глаз не поднял. Красная, запекшаяся на морозе тушка белки, которую она привычно бросила в закопченное ведро, каким-то странным образом повлияла на Савина. Он вдруг перестал видеть в ней женщину, осталась лишь охотница; а профессия почти всегда ставит свою печать на человека, на его повадки, привычки, манеры. Какая уж тут женственность, если приходится убивать и сдирать шкуры! И резкие скулы, и чуть заметные белые лучики у глаз. Подумал, что ей никак не меньше двадцати пяти, а то и больше. А впрочем, какое ему до этого дело...

Дрыхлин спросил:

— Как же вы, милая девушка, попали в охотницы? Ведь тайга — не дом родной. Жить здесь одной, в такие юные годы!..

— Как раз дом родной, — и снова сыпанула по плечам черными волосами.

Все-таки она могла меняться как-то враз: смахнула улыбкой заботы и опять показалась Савину молоденькой пухлогубой девчонкой.

— Не одна я здесь. Амака со мной. За Тураном.

— Позвольте, позвольте! — удивился Дрыхлин. — За Тураном — это понятно: за перевалом. А Амака, как я понимаю, медведь?

Она рассмеялась совсем звонко и сказала:

— Ты все знаешь, гость. Ты самый хитрый. А он — самый сильный, — показала на Давлетова. — Амака, конечно, медведь. Наш род от медведя. Амака, по-нашему, — пожилой человек, старик. Мой Амака — это дядя Кеша. Мы охотимся вместе. Он сильный и добрый, как сытый медведь.

— И как ваш промысел, Оля, удачный?

— Соболь не любит железа. Теперь в тайге очень много железа.

— Это государственная необходимость, — серьезно произнес Давлетов.

— Разве я не понимаю?

Дрыхлин без спроса снова наполнил ее миску. Она молча и опять же без смущения поблагодарила его.

— С утра сегодня не ела. Далеко ходила, ловушки смотрела.

— И так ничего и не добыли? — спросил Дрыхлин.

Она махнула рукой: мол, и не спрашивайте — до чего неудачно.

Савин смотрел на нее и никак не мог отвязаться от мысли, что подобное с ним уже происходило. Хотя точно знал, что не было и быть не могло. Может быть, сон в детстве приснился? И силился понять эту возникшую из ночи женщину. Как она может ходить сутками по тайге, ночевать в таких вот избушках, не боясь одиночества, зверя, встреч с лихими людьми?..

Он вспомнил другое лицо и длинные, тонкие пальцы, теребившие штору. Мужской магнитофонный голос фальшиво клялся в любви неведомой женщине: «Твои глаза — напротив...» А напротив были глаза святых, мудро смотревших с трех икон в углу, смотревших, понимающих и прощающих...

— Где ты ходишь, бойе? — вдруг обратилась Ольга к нему. — Чьи следы распутываешь?

— Он у нас задумчивый, — сказал Дрыхлин.

— Молчанье — ограда мудрости, — произнесла она.

Встала от стола, подошла к печке. У Ольхона торкнулись вверх уши. Он подождал, пока хозяйка сняла ведро, поднялся на ноги, вильнув закрученным в кольцо хвостом. Она вышла из зимовья, он — за ней.

— Хороша охотница, а? — обратился Дрыхлин к Савину.

Давлетов подумал вслух:

— Как же мы все здесь поместимся?

— Знаете, Женя, — продолжал Дрыхлин, — а ведь она положила на вас глаз. Я для нее — гость. А вы — бойе, друг, значит. Чуете, Женя?.. Между прочим, если я не обманываюсь, в торбе, что привязана к поняге, соболь.

— Какой поняге?

— Заплечная доска — поняга. Кстати, гораздо удобнее рюкзака. На Тунгуске у всех охотников такие... Вы же никогда соболя не видели, Женя. Попросите ее показать.

Девушка вошла в зимовье, присела на чурбачок у печки, подкинула дров. Сидела, чуть покачиваясь, глядя на огонь, словно читала в беспокойном дрожании желтых языков то, что было спрятано от других; и Савин, завороженный огнем, будто подглядел, как метнулась ее душа в прошлое, которого она не знала, когда собирались на камлание у костра ее сородичи и нечесаный шаман заклинал добрых духов послать удачу охотникам. Савин пытался отвести глаза и не мог. Глядел на нее, как на жительницу иного мира, как на таежный мираж, сознавая в то же время, что все — явь, что может, если захочет, дотронуться до ее плеча. И никакая она не охотница! Тонкоскроенная, чем-то обиженная девчонка сбежала в лес и попала в компанию троих случайных мужиков.

Да что же это такое? Как же могла так распорядиться жизнь, определив женщине мужскую судьбу? Ей бы по асфальту — в модных сапожках и в своей мохнатой шапке. Поставить бы обеих: ту — королеву и эту рядом — глядите, кто лучше? Но это несбыточно, невозможно, как нельзя столкнуть стылый голубой день и мягкую буранную ночь.

Она встала, подошла к столу, спросила:

— Можно убирать?

— Нет-нет, — торопливо ответил Давлетов. — Отдыхайте, мы сами.

Но она уже взялась за посуду, с женским проворством и привычкой.

Давлетов взглянул на часы: было начало десятого. Больше двух часов прошло, как появилась в избушке охотница, и не ясно было — много это или мало.

— Что ты ищешь, гость, в этих местах? — неожиданно спросила она Дрыхлина и прострелила его в упор своими раскосыми глазами. — Соболя ищешь? Или я ошибаюсь?

— Я ищу землю для трассы БАМа, — ответил он. — А вот Женя соболя никогда не видел. Можете вы доставить ему такое удовольствие?

Он будто зрил сквозь холстину, потому что из той самой торбы, прикрученной к поняге, она и вытащила темно-коричневую, чуть больше рукавицы, шкурку. Бросила ему на колени. Он взял ее, дунул на мех. Протянул Савину:

— Полюбуйтесь, Женя. Хоть и не экстра, но хороша.

Савину вдруг стало неуютно и тоскливо. Что-то укололо его, и этот укол вызвал в нем мгновенное и необъяснимое ощущение тревоги. Он явственно ощутил, что из-за стола уходит благожелательность. Глядел на охотницу, на Дрыхлина, пытаясь понять то, что ускользнуло от него. Дрыхлин поднялся за чайником, сыпанул не меряя из пачки в кипяток заварки. Охотница провожала взглядом каждое его движение. Шкурка лежала около Савина, темная, невзрачная, с желтоватым размытым пятном у шеи. Для приличия он потрогал ее. И спросил тоже для приличия:

— Чего она такая маленькая?

— Не выделанная еще, Женя, — откликнулся от печки Дрыхлин. — Понравилась?

— Не знаю. Шкура и есть шкура.

Охотница отреагировала на его слова удивленным:

— О, бойе!

Обласкала взглядом, и он словно бы почувствовал теплое прикосновение к лицу. Оно было настолько осязаемым, что он даже тряхнул головой, прогоняя наваждение. Но ничего не получилось. Будто его заколдовали. И только голос Дрыхлина смахнул эту колдовскую волну.

— Не продадите?

— Какую цену дашь, гость?

— Вам удобнее самой назвать цену.

— Зачем она вам, товарищ Дрыхлин? — спросил Давлетов.

— Не мне, Халиул Давлетович, — жене. Приспичило ей соболью шапку. У одной соседки есть, у другой, а у нее, видите ли, нет. Вот и пообещал при случае...

Савин отодвинул от себя шкурку к Дрыхлину, поднялся, встал рядом с охотницей, прикоснулся плечом к ее плечу. Хотел поймать ее взгляд, чтобы еще раз почувствовать невидимое прикосновение. Но она молча смотрела на Дрыхлина.

— Что же вы молчите, Оля? — не выдержал тот.

— Боюсь прогадать.

— Может быть, у вас еще есть?

— Здесь нет.

— Не надо стесняться, девушка. Дело есть дело. Скажите, сколько я должен вам?

Давлетов недоумевая и с неприязнью глядел на них. Она засмеялась тихим смешком, и Савину подумалось, что улыбка ей очень идет. Засмеялась, превратилась в девчонку и сказала, как процитировала:

— Все оборотни в шкурах и перьях прячутся в пещерах и утренних туманах.

Дрыхлин непонимающе уставился на нее, подчеркивая свое непонимание выражением лица.

— Это ничего не стоит, гость! Это тебе подарок. — Она улыбнулась, но как-то смутно, странно, через силу, будто сожалея о подарке.

— Нет-нет! — запротестовал Дрыхлин. — Так я не возьму.

— Бери, бери, гость.

— Не могу.

— Как ты можешь отказываться, если знаешь наши обычаи? Сказал «нет» — оскорбил хозяина и его дом.

Дрыхлин развел руками, простецкая его улыбка раздвинула щеки.

— Сдаюсь и принимаю подарок. Но чувствую неудобство и желаю отдарить. — С этими словами отстегнул с руки часы; взяв ее руку, вложил их в ладонь. — Примите от меня. Электроника!

Несколько секунд она разглядывала циферблат с меняющимися и скользящими на глазах цифрами.

— Беру их, гость, чтобы не обидеть тебя, — сунула небрежно часы в карман брюк. — С твоего разрешения я подарю их дяде.

— Дело ваше, милая девушка. Вы вольны распоряжаться.

Она искоса бросила взгляд на Савина и сразу же повернулась к Давлетову, словно задала ему немой вопрос. Помешкала, произнесла неуверенно:

— Хочешь такую же?

Давлетов неодобрительно покачал головой:

— Нет. Мне не нужно ваших соболей.

Глаза ее утратили густоту, потеплели. Она спросила его:

— Откуда ты родом?

— Я — татарин. Из Белебея.

— Это далеко, — вздохнула. — Я никогда не слышала про Белебей. За Уралом, да?

Он кивнул.

— Я никогда не была за Уралом. Знаю Чегдомын и Хабаровск. В Чегдомыне я жила в интернате, когда училась в школе. И в Хабаровске тоже училась.

Давлетов заморгал, глядя на охотницу, пробормотал что-то похожее на «бола, бола». Савин неожиданно уловил их поразительную схожесть, словно охотница была дочерью его начальника: скулы, лоб, что-то общее в разрезе глаз. Ему захотелось исчезнуть, оставить их вдвоем, чтоб они могли наговориться по-семейному, посекретничать. Мысль была глупая, но прилипчивая.

— Ты вспомнил свою дочь, да? — спросила она Давлетова.

Тот утвердительно закивал головой, закашлялся по-стариковски.

— У тебя, наверно, красивая дочь?

Давлетов опять согласно кивнул. Помолчал. Ответил:

— Только невезучая.

— Не нашла мужа?

— Нашла. Непутевый человек.

— Непутевый — значит тропу потерял?

— Пьет он.

— Совсем худой муж... Он — хороший муж, — кивнула на Савина, и улыбка у нее стала виноватой.

Савина тронула эта виноватость, он и сам заулыбался так же, с непонятной для себя признательностью к ее словам. Заулыбался, как союзнице в чем-то понятном им одним. И произнес, что и не гадал еще минуту назад:

— А ты красивая, Ольга.

Нет, наверное, в мире женщины, которая бы равнодушно восприняла такие слова. Так и Ольга — изумленно махнула ресницами, непрошеный румянец пробился сквозь морозный загар. Вспыхнула, засветилась вся, подошла зачем-то к печке, пошуровала кочергой угли. Потом, словно на что-то решившись, сняла с гвоздя шапку, не спеша, по-женски надела ее, спрятав волосы. Застегнула на груди безрукавку, потянулась за паркой.

— Ухожу я от вас.

— Как это «ухожу»? — всполошился Давлетов. — Куда на ночь глядя «ухожу»? У тебя здесь дом, лежанка. А мы подремлем сидя.

— Нет. У меня другое зимовье. На Эльге.

— А разве на Эльге есть зимовья? — спросил Дрыхлин.

Она не ответила, продолжала собираться. Савин глядел на нее оглушенно, не веря в то, что она уходит куда-то в такую дикую ночь. Подошел к ней, хотел отговорить, убедить. Но не успел. Она провела рукой по его щеке:

— Пойдем со мной, бойе. Проводи немного.

Савин даже не удивился, словно ждал этого. И не ощутил необычности такого приглашения. Виновата, наверно, тут была вся обстановка необычности, тайга, появление Ольги, нежданное и тоже из необычности. Потому он молча стал собираться. Но услышал голос Давлетова:

— Это невозможно, товарищ охотница. У нас — задание.

Савин сел на чурбак, не в силах вмешаться, объясниться и не очень понимая начальника. Что зазорного в том, что он проводит девушку, чей приютный домик они непрошено заняли? Может, боится за подчиненного — не сгинул бы в тайге? И будто подтверждая это, Давлетов спросил Савина, даже с уговаривающей ноткой спросил:

— Где же я вас потом найду?

— Отец, я приведу его к тебе. — Голос охотницы прозвучал, как просьба о прощении, но так, словно она и не сомневалась, что ей не откажут. — Приведу к тому месту, где будут садиться ваши вертолеты.

Давлетов тяжело опустился на скамью, развел в мучительном сомнении руки, борясь сам с собой, понимая, что нарушает какие-то запреты, установившийся порядок, борясь с симпатией к этой явившейся из тайги женщине. Даже растерянность мелькнула на миг на его лице. Но только на миг. Потому что в следующий момент, видно, нашлось спасительное оправдание в пользу порядка и правил. Сказал через силу, скороговоркой:

— Посмотрите в районе вертолетной площадки карьерные косы по ручью, — и отвернулся.

— Ну вот и хорошо! — бодрым голосом воскликнул Дрыхлин. — Вот и договорились! Завтра к восемнадцати часам мы будем на старой стоянке у вертолетной площадки. Там и встретимся.

Охотница вышла в ночь. Простуженно и по-доброму тявкнул Ольхон. Савин натянул черную шубу-короб, тоже шагнул через порог. Крутая темнота ослепила его, тишина оглушила.

— Вот тебе лыжи, пойдешь за мной, — услышал ее голос.

Сделал шаг, протянул наугад руку и сразу поймал ее горячую ладонь.

— Помогу тебе надеть лыжи, — сказала она.

Снова растворилась дверь, нарисовав на снегу тут же смытое серое пятно.

— Женя, можно вас на минуточку, — сказал Дрыхлин. Пододвинулся, зашептал в ухо: — Будьте умницей, Женя. И не опоздайте к сроку. Вы поняли меня?

Савин ничего не понял. Он был просто не в состоянии четко и ясно соображать. Забыв про давешнюю усталость, готов был идти неизвестно куда и сколько угодно.

Дверь проглотила Дрыхлина. Темнота разгрузилась и посерела. Ольга увиделась ему неясной молчаливой тенью. Савин воткнул валенки в просторные лыжные ремни, подтянул сзади сыромятные шнурки. Лыжи были широкие и короткие, как у Дрыхлина.

— Иди по моему следу, бойе, — услыхал будто издали.

И он пошел на голос, скорее угадывая, чем видя ее след.

 

2

Сначала она оглядывалась, и каждый раз останавливался Ольхон, семенивший с ней рядом. Савин ускорял шаг, чувствуя себя толстым и неуклюжим на коротких лыжах и в длинной шуршащей шубе.

Над тайгой объявился народившийся месяц. Звезды точечно и колко падали в снег. Точно так же, как они падали однажды в Подмосковье, в дачном поселке, куда Савин попал по милости королевы.

Женщин вообще трудно понять, а ту — было невозможно. Она не замечала его до последнего институтского курса. Так и должно: до подданных ли королевам?.. И вдруг колючие звезды в снегу, комната на даче и лики святых в переднем углу.

— Ты веришь в бога? — спросил он.

— Нет. В любовь.

Седьмое небо, наверное, населяют только безумные. Там самое обычное воспринимается как чудо.

— Ты меня лю? — спрашивала она.

Это было тоже чудо, после которого, попав на грешную землю, человек долго не может прийти в себя. И Савин приходил в себя с трудом, не желая замечать рослого байдарочника, по фамилии Скребок, который работал в том же конструкторском бюро, что и она, после окончания института, Савину тоже светило там место, через нее, вернее, через ее папу, возглавлявшего головной НИИ. Но он решил по-своему, как задумал еще в детдоме. Надел по двухгодичному призыву лейтенантские погоны и получил в учебном подразделении взвод.

Первое время Савин даже стеснялся командовать подчиненными, которых, к его большому изумлению и расстройству, оказалось немало. Он и не командовал. Просто объяснял, что делать, рассказывал, показывал, огорчался вместе с каким-нибудь неумехой и растяпой, вдалбливал ему в голову теорию, проводил практический показ. А если вдруг во взводе случалось нарушение дисциплины, подолгу сидел вместе с нарушителем в канцелярии роты и не то чтобы выговаривал ему, а больше вздыхал, мучился от своих официальных вопросов, уходил от них, выспрашивал подробности из доармейской жизни. И тот отвечал и в охотку, и с неохотой, а выйдя из канцелярии, объяснял товарищам, что их лейтенант выматывает душу до синевы, да еще и сам выматывается от переживаний.

Как бы там ни было, но его учебный взвод неожиданно для него самого стал лучшим при выпуске специалистов в железнодорожные войска. И следующий набор в конце обучения тоже стал лучшим.

Савина хвалили на собраниях и совещаниях, самодеятельный художник нарисовал его портрет, на котором он был похож на умудренного опытом служаку. Портрет определили на клубную Доску почета, и, между прочим, несмотря на все личные переживания, Савину это было приятно.

Изредка, на выходные, он наезжал в Москву. Просто так, от нечего делать, чтобы окунуться в привычную городскую сутолоку. Так он объяснял себе. И сам же втайне понимал, что приезжает с надеждой встретить ее. Иначе зачем бы ему тащиться на ту улицу, по которой она должна была идти с работы к метро. И однажды встретил.

Она обрадованно засмеялась, схватила его за руку:

— Едем. Покажу тебя своим...

Отец ее сразу понравился Савину. Грузный, простецкий и грубовато-веселый, он спросил дочь:

— Жениха, что ли, привела на смотрины?

— А что, не нравится, па?

— Нравится. Люблю серьезных.

И к Савину:

— Байдаркой не увлекаешься?

— Нет.

— Молодец.

— Па, что за глупости? — возмутилась дочь. — Очень даже полезный вид спорта...

За чаем Савин сказал, что ему предлагают остаться в кадрах армии и что он согласен. Она ответила на это:

— Фи!

— Армия — для настоящих мужчин, — сказал отец. И дочери, опять же полушутя: — Если собираешься за Евгения замуж, готовься быть боевой подругой...

В этот дом Савин наведался еще раз в следующее воскресенье. Но уже без приглашения. Потому и не застал никого. Решил, что хозяева на даче, поехал.

Вовсю буйствовала весна. Соловьи словно взбесились, объединив в один все свадебные хороводы.

Дачная дверь тоже оказалась закрытой. Он присел на лавочку, как раз перед окном. «Чего приперся? — думал. — Все равно она не поедет со мной, БАМ — не для серебряных туфелек». Размышлял так в безнадежности и вдруг явственно услышал:

— Ты меня лю?

Даже вздрогнул от близкого голоса, проникшего к нему через открытую форточку. Вскочил, повернулся к зашторенному окну — и не понял, почему оно брызнуло осколками. Продолжая колотить по раме, не чуя боли и не соображая, въяве ли он кричит или мысленно: «Скребки, скребки!..»

И не надо бы все это вспоминать теперь, когда все позади, а вспоминалось. Наверное, потому, что другие звезды падали в снег, что не бывает резких границ от одного к другому. Такое вот сложное существо — человек: ищет какую-то черту, а ее и нет вовсе.

Наверно, прошло с полчаса, пока Савин стал способен удивляться. И не только удивился, а поразился тому, что идет следом за незнакомой женщиной. Заметил, что она несколько раз тревожно оглянулась. Наконец остановилась и подождала его.

— Ты не устал, бойе?

— Нет.

Он и впрямь почему-то не чувствовал усталости, не то что утром. Хотя и запарился, и расстегнул шубу. Ольга озабоченно вглядывалась в Савина. Сняла рукавицу, распахнула парку, пошарила в нагруднике.

— На, пожуй, — протянула ему несколько жестких сухих ягод, — пожуй!

— Что это?

— Лимонник. Он дает силу.

Савин бросил ягоды в рот, разжевал, почувствовал горечь.

— Ты хочешь вернуться? — спросила она.

— Нет, что ты!

— Скоро придем. Совсем рядом.

И опять он зашагал за ней, думая о том, что широкие, короткие лыжи, которые поначалу показались неуклюжими и неуправляемыми, все-таки очень удобны, особенно когда лыжня шла на подъем. Не надо было взбираться ни лесенкой, ни елочкой: назад они не скользили, подбитые камусом. Непривычно только было без палок, но он быстро усвоил ровный, тягучий шаг. Даже нагнал Ольгу, вдруг сообразив, что она идет впереди со своей понягой, а он — налегке. Догнал и сказал:

— Давай, я понесу твой деревянный рюкзак.

Она обернулась на ходу, и, хотя лицо ее было размыто темнотой, он представил улыбку, точно такую же, как за столом, делавшую ее совсем маленькой девчонкой.

Они шли нешироким распадком, и лес по обе стороны казался сплошным и темным. Ольхон то и дело убегал вперед, беззвучно растворяясь в темени, снова легкой тенью возникал обочь. Присев, поджидал Савина, вытягивая в его сторону острую морду, словно пытался убедиться в надежности спутника своей хозяйки. Убедившись, неслышно обгонял Ольгу, исчезал впереди. Лес опять сдвигался, безмолвный и нереальный.

В какой-то момент Савин осознал это безмолвие, нарастающую бесконечность мира. Будто бы это не он шел по ночной тайге, а кто-то другой, для кого такое путешествие было не в диковинку. И еще он внутренне, словно так и должно быть, опять воспринял родство с этой незнакомой женщиной. Ему казалось, что знает он ее давным-давно, только заплутался до этого, затерялся в бескрайнем далеке, и вот явился после долгого отсутствия. Идет себе знакомой дорогой к знакомому жилью вслед за близким человеком, вышедшим его встретить на житейский перекресток...

Все-таки в ягодах, наверное, была какая-то живительная сила, потому что очень скоро в тело вошла бодрость. Шел в легком полусне. Раза два ему казалось, что они выходят к берегу, на котором ждал увидеть зимовье. Однако мнимый берег растворялся вблизи, истаивал за новым поворотом или оказывался низкорослым подлеском.

Савин шел и думал о том, что, наверное, все люди немного актерствуют в жизни. Даже сами с собой. Что бы человек ни делал, все равно он видит себя со стороны. И он, Савин, такой же. А может быть, и неплохо малость актерствовать, самую что ни на есть малость? Вдруг это и есть тот самый стопор, который удерживает человека от крайнего шага? Перед зрителем не побуйствуешь, а ты и есть самый первый зритель.

Вот и сейчас, даже перед лицом вечного и безмолвного, даже в лихорадке ожидания — а что будет? — он видел себя со стороны. И чувствовал Ольгу, эту маленькую охотницу с раскосыми глазами. Каким-то образом ощущал и ее робкую напряженность, и отброшенные сомнения.

Молодого урядничка, молодого урядничка Ночевать оставляла...

Савин даже приостановился, поймав себя на том, что эти старинные слова и мелодия песни давно крутятся в голове. Ее пела тетя Нюра, детдомовская няня. У нее не было никого из родни, она и жила при детдоме в комнатушке под лестницей. Бросила и дом, и огород, когда получила подряд три похоронки — на мужа и на сыновей. Так и жила в беспокойном ребячьем царстве, всех оделяя, хулиганистых и тихих, добром и лаской.

Молодого урядничка, молодого урядничка...

Усилием воли Савин отогнал мелодию. Запоздало вспомнил Давлетова: что-то он думает теперь о своем подчиненном? Наверное, все смешалось в голове начальника и уснуть не может, кряхтит, ворочается. А может, достал свою амбарную книгу и записывает при свете коптилки о том, что старший лейтенант Савин отлучился в неизвестном направлении.

Он совсем не заметил, как лыжня вывела их на лед. Увидел только, что тайга раздвинулась, обратил внимание на огромный валун со снежной шапкой на голове. И тут же услышал:

— Пришли, бойе...

Это зимовье отличалось от того, что стояло на Юмурчене. Когда Ольга вздула лампу, он увидел, чего уж никак не ожидал, небольшую неоструганную полку с книгами. Стол был поменьше и поаккуратнее, из пиленых досок. Возле него даже притулилась ярко-желтая табуретка. В избушке было явно теплее, чем на улице.

— Дядя, однако, ночевал. Печку топил.

Не раздеваясь, она сунула спичку в печурку. Пламя сразу же охватило тонкие лучинки и пошло гудом.

Он сидел на нарах, чувствуя себя неловко и в то же время спокойно. Она сняла сковородку с гвоздя, поставила на печку. Расстелила на столешнице полотенце, сыпанула на него из жестяной банки какие-то коренья, потолкла их черенком ножа, бросила на сковородку. Летала по зимовью черной бабочкой, и тень ее металась по стенам.

Она уже давно сбросила парку и рыжую шапку, а он все сидел в своей деревянной шубе. Ольга подошла к нему, стала расстегивать непослушные пуговицы.

— Раздевайтесь, будьте как дома.

Он понял, что эта фраза была не ее, но из ее, может быть, недавнего прошлого. Настолько она прозвучала вежливо и по-чужому.

— Ты почему назвала меня на «вы»?

Ольга провела рукой по его волосам, он качнулся к ней, уткнулся головой в грудь и замер, услышав, как колотится ее сердце. Она мягко отстранилась. Сняла с него шубу. И вновь заметалась по зимовью ее тень.

Потом они сидели за столом, словно в деревенской избе после работы. Первоначальная неловкость исчезла. Их разделяла черная чугунная сковорода. Савин с удовольствием таскал ложкой со сковороды куски удивительно нежного мяса и спрашивал:

— Как это называется?

— Ешь, Женя, не спрашивай.

— Ну а все-таки? С чесноком, да?

— Сохатиный язык с черемшой.

Подперев щеку ладонью, улыбчиво глядела, как он ест. Так же улыбчиво спросила:

— Я умею быть хорошей женой? — поправилась: — Умею вкусно готовить?

И тут же согнала с лица улыбку, нахмурив густые брови. Он заметил, что выражение ее лица менялось в один миг: вот и хмурь согнала, распахнула глаза.

— Я бы угостила тебя расколоткой.

— А это что такое? Тоже мясо с черемшой?

— Нет, рыба. Мороженый таймень, ленок. Достал из лунки, на лед бросил. А потом расколоть его, как лучину. Получается расколотка.

— Так сырую и есть?

— Ага, с солью. Это полезно. И вкусно...

Сплелось и смешалось необычное с обыденным. Женщина с раскосыми глазами, сохатиный язык, неизмеримость времени и пространства, и тут же печка, как в детстве, семилинейная керосиновая лампа, и разговор о будничных вещах. Семейный такой разговор. И чай, от которого шел запах снега, дыма, брусники и проснувшегося весеннего леса. И Ольгу он знал давным-давно, только совсем в другом облике. Видел ее, одиноко стоящую на берегу большой реки, схваченной первым льдом. Шел густой мохнатый снег, обновлявший землю, менявший лицо берега, кустарника, дальней сопки. И не было нигде следов. Начинался новый цикл жизни, рождался первый день после сотворения мира. Человек еще не придумал колесо и не проложил санный путь к большим городам.

— Я не умею плакать. А когда училась в городе, плакала. Такой хороший снег и стены кругом. Дома улицу сжимают, как два крутых берега сдавливают речку. И красный гремучий трамвай посередине. Побежала на Амур. Забереги уже большие, а вода не дается. Я сказала: «Здравствуй, Эльга». Потому что моя Эльга тоже прибежала в Амур. «Здравствуй, Амака». И увидела, как белка падает, потому что знала, что дядя ушел белочить. Отец тогда совсем худо видел... Тебе скучно, Женя?

— Нет, нет.

— А почему у тебя женское имя? У меня в интернате была русская подруга. Ее тоже звали Женя.

— Это и мужское имя.

— Знаю. Евгений Онегин. Но все равно оно больше для женщины. Мужчина, который его носит, нежный, как женщина, и немного слабый. Нет, нет, Женя. Ты не слабый, ты — нежный... Слышишь, Ольхон тоже со мной согласен.

Снаружи донесся короткий лай и смолк.

— Глупый еще, — сказала она. — Первоосенок. Хорошая собака будет.

— А на кого он лаял?

— Сохатый близко подошел. Тальник тут недалеко. Сохатый кормиться ходит... У меня давным-давно был сохатенок — отец подарил.. Плакса такой был. Вытянет морду, смотрит большими глазами, просит сахару. Я отвернусь, как не вижу. А он губами шевелит и чуть не плачет.

— А где он сейчас?

— Ушел. Кровь позвала. Так одну осень трубил, жалко было. Жену звал себе.

— Ушел и не вернулся?

— Нет. Боюсь, подстрелил кто. К человеку привык, ружья не боялся.

— Оль, а почему ты пошла в охотники? Ты же сказала, что педучилище закончила.

— Учить некого. Почти все ушли с Усть-Нимана. Три дома осталось. В Ургал переселились. Молодые всегда уходят. Четыре брата у меня было. Двоих старших, как отец говорил, духи взяли. Я не помню, маленькая совсем была. Мы жили тогда далеко отсюда, в междуречье. А двое братьев ушли. Сначала в армию, потом в город. Русские жены у них. Третий год домой не едут. Кончаются охотники. Кто отца и дядю заменит?.. Тебе снова непонятно, почему я осталась здесь?

— Понятно. Только я бы не хотел, чтобы ты жила здесь одна.

— Мне хорошо здесь.

— А когда рельсы сюда придут, как охотиться будешь?

— Уйду вверх по Эльге. А может быть, не уйду. Я не знаю, Женя. Когда в Хабаровске жила, только о тайге и думала. А сейчас город вспоминаю. Новый год вспоминаю и своих девчонок в туфельках. И даже мальчишек вспоминаю, хотя мне не нравятся городские ребята. Они очень много говорят. А ты — мало говоришь. Мужчины не должны много говорить... Сегодня я совсем не хочу в город, потому что здесь ты. А завтра в груди дятел поселится...

— Тянет к людям?

— Да. Ты откуда пришел, с Воспорухана?

— Нет.

— Значит, с Соболиной сопки?

— Ты была там?

— Много раз была. Там я черного соболя брала.

Она вздохнула, посмотрела на Савина, будто задала немой вопрос и ждала ответа.

— Ты жалеешь, что БАМ в тайгу пришел? — спросил он.

— Почему «жалею»? Просто понимаю, что надо. Дядя не понимает. Плюется! — Она засмеялась: — Говорит, что законы тайги БАМ нарушил. Говорит: плохой человек завелся на БАМе.

— А как узнать, плохой или хороший?

— Я угадываю. И тебя сразу угадала. Ты — как вода в ручье. А потом придет человек, станет строить мост, рубить деревья, мыть в воде машины, выливать в ручей негодную солярку. И вода станет мутной. Хариус и ленок покинут ее, они любят чистую воду.

— Значит, и я стану мутным?

— Не знаю. Какой человек рядом с тобой будет. Ваш Дрыхлин не станет беречь чистую воду... Женя, а почему он сказал, что ищет землю? Разве ее надо искать?

— Земля нужна для насыпи БАМа, для отсыпки любой строительной площадки. Вот мы и ищем карьеры. Но самый хороший грунт — это речной гравий.

— Понимаю, Женя. Но все равно мне жалко реку, которая после начинает болеть. И тайгу жалко. Проехал трактор, зацепил ветку кедрового стланика и на сто лет погубил ее. Подумай, целых сто лет надо, чтобы вырос в нашей земле такой кустик.

Савин подумал: права Ольга. И в чистых ручьях появились бензиново-масляные разводы, и речки, она правильно сказала, болеют: берега у карьеров разрушаются, роняя в воду слабые в корнях лиственницы. Об этом никто не успевает задуматься в погоне за временем, за километрами. И даже летучая фраза: «Бороться с тайгой» — имеет какой-то мужественный оттенок. А зачем бороться? Лучше бы ее, в самом деле, поберечь. Она хоть и велика, но тоже имеет пределы.

Когда-то, давным-давно, Савин даже не помнит въяве, возле их деревни Дарьино на Урале стояла дубовая роща. Место и сейчас называют Дубки, хотя там не осталось ни одного дерева. Тоже, наверно, думали, что роще нет краю. А свели ее — и высохла речка Кармалка, иссяк сам собой колхозный пруд, и могучие ветлы на его берегу покорежились и усохли.

Вот и Давлетов — хотел осенью по-хозяйски распорядиться Соболиной сопкой: пустить лиственницу на дрова, благо, под боком. Как он говорил, в случае пожара этот остров леса посреди поселка может запалить дома и вагоны. Савин ни внутренне, ни внешне — никак не отреагировал тогда на это предложение: вроде бы целесообразно. Но, слава богу, нашлись умные головы, умевшие видеть не только день и вечер. Особенно Синицын негодовал. В общем, отговорили Давлетова вырубать сопку. И он, хоть и поупрямился, согласился, сказав, что мнение большинства является для него законом, А ведь сгубили бы всю сиреневую багульниковую красоту, пожгли стройные морозоустойчивые лиственницы и на целый век налепили бы на сопку проплешину.

— Вернись, Женя, — попросила Ольга.

— Слышь, Оль, — вернулся он, — а наш вагон как раз стоит под Соболиной сопкой, где ты охотилась на черных соболей.

— Я никогда не была в вагоне. Только видела. Он совсем не такой, как на рельсах. Хорошо жить в вагоне?

— По-моему, нормально. А ты приезжай в наш поселок. И приходи ко мне. Спроси старшего лейтенанта Савина, и тебе покажут наш вагон. Приедешь?

— Ты такой взрослый и такой маленький.

— А что, Оль? Я тебя познакомлю со своими друзьями...

— Ой, Женя. Они смеяться над тобой будут, если я приду к тебе...

Сказала, и лицо ее стало обиженным, как у маленькой девочки. Он поднялся, приблизился к ней, взял в ладони ее лицо. Глаза у нее сделались беззащитными и ждущими. Он тихонько поцеловал их и погладил ее волосы. Хотел сказать что-нибудь доброе, но слова разлетелись, упорхнули в закрытое окошко. Там, снаружи, начинался ветер. А может быть, ему просто показалось, что зашумели, закачались деревья. Она произнесла шепотом:

— Пьяный лес...

...Печка прогорела, и пламя больше не бросало отсветы на бревенчатую стену.

Ольга лежала рядом и даже, казалось, не дышала.

Как же так случилось? И почему? Кто же ты есть, Женька Савин, — пришел, взял, унес с собой? Пьяный лес и узкая ладошка, протянувшая ему воду: пей, бойе! Все ушло, утонуло в ночи; только звенели дальние колокольца на дугах, гордые лошадиные морды заслоняли небо — так звучала для Савина тишина.

— Ляленька! — Он сам не знал, откуда к нему пришло это слово. Наверное, из детства, из зыбки, подвешенной к потолку.

Она сразу встрепенулась, повернулась к нему:

— Плохо, Женя?

— Хорошо.

Колокольца перестали звенеть, тишина смягчилась.

— Тебе сколько лет, Оля?

— Двадцать четыре... Я давно думала о тебе, Женя. И ждала. Тебя ждала, хоть и не знала еще.

— Мы поженимся, Оля. И будем жить вдвоем в вагоне.

— Не надо быть очень добрым, Женя. Когда доброты много, от нее бывает зло.

— Я не всегда понимаю тебя.

— Потому что я старше.

— Мне двадцать шесть.

— Женщине нельзя быть моложе.

— Ты мне веришь, Оля?

— А у той глаза синие?

Савин даже не удивился ее вопросу. Ему казалось, что Ольга знает и должна знать все. И даже подслушивает его мысли.

— Я думал о ней только что.

— Знаю. Ты лежал на спине и вспоминал?

— Да.

— Сегодня она ушла от тебя, и ты будешь легко дышать. Счастье, как и беда, и в тайге человека находит.

— Это пословица?

— Не знаю.

— Оль, а ты ведь совсем другая. Не такая, какой была в том зимовье, когда пришла со своей понягой и Ольхоном.

— Да. Там, с вами, я хотела быть такой, какой была моя мама.

— Зачем?

— Просто так. Из-за тебя. Чтобы ты сначала удивился.

Она выскользнула из-под одеяла, набросила на себя его шубу, сунула ноги в его валенки, занялась печкой.

И Савин опять подумал, что все же не женский это труд — быть охотником. Весь день человек бродит по тайге, к ночи возвращается в зимовье, готовит ужин, кормит собак, обрабатывает пушнину, колет дрова на завтра. Затем спит урывками, потому что печка не должна выстынуть к утру. И так — каждый день, без выходных и отгулов, пока не кончится сезон.

Печное пламя длинным языком лизнуло стену избушки, укоротилось, составив ровные блики и высветлив все зимовье теплыми сумерками. Но Ольга что-то медлила, замешкавшись у печки, пока он не позвал:

— Иди сюда.

— Иду, — отозвалась она шепотом...

Время текло за пределами четырех стен. Где-то и куда-то торопились люди, где-то прорезали ночь тепловозные гудки, напоминая о необратимости времени. А здесь оно остановилось, казалось, его даже можно потрогать руками. Наверное, женщины умеют останавливать часы и вызывать дух вечности, где течет в розовых берегах живая вода, дарующая человеку бессмертие...

Савин услышал за окошком неясные шорохи леса, как будто кто-то слегка покачивал деревья. Вспомнил ее «пьяный лес». Улыбнулся в темноте. Она прикрыла ладошкой его губы, сказала серьезно:

— Не ходи по тайге один. У тебя хороший начальник, ходи с ним. Он добрый.

— Не такой уж Давлетов и добрый.

— Ты его не понимаешь. Он тебя любит.

— Почему любит?

— Потому что у него нет сына... Ты его давно знаешь?

— С лета.

— Только здесь узнал?

— Да...

— А теперь спи, Женя. Тебе надо немного спать...

Савин прикрыл глаза и, не успев задремать, погрузился в сон. Плыли по пруду белые лебеди, вытягивали длинные шеи. Белые лилии сплетали венчальные венки, которые кругами расплывались на воде. Было такое или не было?.. Впрочем, какая разница? В жизни ничего не повторяется, но бывает, что все начинается сызнова.

 

3

Для Савина «сызнова» началось с того проваленного комсомольского собрания. В ту ночь, после беседы с капитаном Пантелеевым, он долго крутился с боку на бок. Сверяба, как это бывало нередко, ночевал где-то на трассе, потому и на собрании отсутствовал, хотя и намеревался поглядеть, «что выйдет из ничего». Савин даже рад был полному одиночеству, перебирал в памяти разговор с Пантелеевым, умно и аргументированно спорил с ним. У него всегда так было: умно только в мыслях и когда поезд давно ушел. Спорил, томился, глядел в темный потолок с разводами в углах от дождей, упрекал всех и себя больше всех. Всех — за безразличие, себя — за уклончивость, уступчивость «мыслителю» Пантелееву, Упрекал и понимал, что, повторись все снова, ничего не изменилось бы. И от этого томился душой еще больше.

Но недаром говорят, что утро вечера мудренее. Да еще утро воскресное. С паршивым настроением он поставил на плитку чайник. Только успел вспороть банку сгущенки, как дверь робко приоткрылась.

— Можно, товарищ старший лейтенант?

Савин с удивлением увидел сержанта Бабушкина.

— Что-нибудь случилось? — спросил.

— Н-нет, — краснея, произнес тот, и Савин понял, что сержант пожаловал просто так, тоже томимый вчерашним. Понял, обрадовался ему, как спасению:

— Чай готов, Юра... Ты куда? Заходи!

— Я н-не один.

Савин глянул в оконце и увидел чуть ли не в полном сборе весь свой комсомольский комитет. Выскочил следом за Бабушкиным наружу, поздоровался с каждым и, невзирая на отнекивание, затащил всех в вагон. Табуреток было всего две, уселись на лежанках. Кружек не хватило, достал парадные стаканы. Вывалил в большую алюминиевую миску все запасы пайкового печенья и поручил Бабушкину разливать чай.

Нет, неспроста они все явились, пожертвовав таким редким свободным временем. Савин чувствовал это. И понимал, что причиной тому — оно, вчерашнее непутевое собрание. И, словно в подтверждение его мыслей, рядовой Сергей Плетт, худой как жердь, малоулыбчивый и малоразговорчивый, сказал:

— Мы насчет вчерашнего...

— Можно объявлять заседание комитета открытым? — шутливо спросил Савин.

— Не надо, — серьезно ответил Плетт. — Лучше так.

Савин оглядывал ребят и думал, что в принципе он их совсем почти не знает. Кроме каких-то мимолетных разговоров да двух плановых заседаний, ничего и не связывало его с ними. Кто такой Сергей Плетт? Взрывник. Из семьи прибайкальских охотников. На обоих заседаниях комитета не произнес ни слова... А что он представляет собой как человек? Какие у него взгляды на жизнь, привычки, желания?.. Или вон у Васька́, что сидит напротив, неловко ухватив стакан такими же огромными, как у Сверябы, лапищами?.. Васек и Васек, так все зовут, хотя в нем почти два метра росту и фамилия под стать — Богатырев. До армии излазил с геологами всю тайгу, мог работать и трактористом, и трелевщиком, и шофером. А определили его здесь в геодезисты, потому как он мало-мало разбирался и в этом деле, специалистов же не хватало. Как и Плетту, ему оставалось служить чуть больше полугода, после чего Богатырев собирался осесть на БАМе... Ради стройки? Ради разбуженной тайги? Ради денег — чтобы поднакопить на «Ниву» и сбежать с вечной мерзлоты?.. Рядом с ним — рядовой Рамиль Насибуллин, серьезненький такой и всегда вежливый. И еще у него отчество странное — Идеалович. Савин постеснялся после первого знакомства спросить у него про отчество, поинтересовался у командира роты капитана Синицына. И тот объяснил:

— Дед с бабкой у него из первых комсомольцев. Вот и назвали сына Идеалом. А Рамиль по наследству стал Идеаловичем... Между прочим, наотрез отказался от импортного «Магируса», хотя самосвал, конечно, с комфортом. КрАЗ, говорит, привычнее, да и надежнее...

Чай Насибуллин пил крепкий, почти черный, дул на него, звучно прихлебывал. А выпив, повернул стакан вверх дном, словно сам себе дал сигнал к серьезному разговору:

— Вы извините нас, товарищ старший лейтенант. Неожиданно все с собранием... А предложения у ребят есть.

— Однако, есть, — подтвердил Плетт и требовательно взглянул на Васька.

Тот поперхнулся, оставил стакан, дожевывая печенье, послушно кивнул головой. И Савин интуитивно решил, что не Бабушкин с девчоночьими ресницами — закоперщик этого утреннего чаепития, а Плетт, не выставляющий себя наперед и в меру молчаливый.

— Значит, так, — сказал Васек. — Я на Амгунь до армии мотался. Ходил по старой трассе БАМа. Ну, той, что еще зэки до войны строили. В одном месте сохранились опоры от моста. Надпись видел, прямо в бетоне: «Этот мост строил комбриг РККА Петров». Он, наверно, украдкой выдавил свою фамилию в сыром бетоне. И получилось навек, так?

— Затакал, — буркнул Плетт.

Васек согласно кивнул и повторил, подняв указательный палец:

— Навек! Ну и я тоже хочу, чтобы моя фамилия навек осталась. Только не украдкой, а под музыку и с речью. Так?

— Мы т-тебя, Васек, самого вместо памятника на Соболиную сопку поднимем, — сказал Бабушкин.

Рамиль, который Идеалович, глядел на Савина вопросительно и даже с заметным нетерпением: как, мол, идея? А идея Савину нравилась все больше. Он подумал, что ему бы в жизнь такое не сообразить. Ведь это и есть то самое «моральное стимулирование соревнования», о котором так часто говорят на собраниях. Та самая гласность, только с учетом исторического размаха стройки, с учетом обстановки.

— Понимаете, — сказал Идеалович, — лучших определяем общим голосованием. Мы-то ведь лучше всех знаем, кто чего стоит. А потом под музыку — навечно. Чтобы, когда по БАМу пойдут поезда, незнакомые люди глядели на наши фамилии, как на памятник воинам-железнодорожникам.

— Это для мостовиков — памятник, — вмешался Бабушкин. — А для механизаторов?

— Чего проще, — ответил ему Васек. — Кубы из бетона, так? А на них фамилии. И через каждые сто пятьдесят — двести километров вдоль трассы. Как в Ургале на переезде: до Москвы — столько-то километров, до Комсомольска — столько-то.

— Не годится, Васек, — сказал Плетт.

А Насибуллин добавил:

— Бетона и так не хватает. Механизаторов можно вписывать на больших валунах, вон их сколько вдоль трассы. Или на скалах...

Наверное, они давно вынашивали эти мысли, думал Савин, только повода высказаться не было. Честолюбие — оно у каждого есть. В большей или меньшей степени. Люди иногда притворяются, что похвала их не трогает. Трогает! Потому что честь по заслугам — норма справедливости. А тут — честь на долгие годы.

— Это вы здорово придумали, — сказал Савин. — И определять победителя голосованием — тоже правильно.

— Т-только бы разрешили, — усомнился Бабушкин.

— Разрешат, — заверил Савин, а сам подумал: вдруг не разрешат?

— А то наш р-ротный своего маяка обязательно определит в п-победители.

— Какого маяка?

— Н-не знаете разве? Мурата Кафарова. Ему — и тросы, и з-зубья ковшей. А другим — шиш. А Мурат, как Плюшкин. Никогда ни с кем не поделится.

— Будет решать только коллектив, — подтвердил Савин.

— И еще, т-товарищ старший лейтенант, насчет слета победителей в Хабаровске. У нас в роте Хурцилава составляет список. Ему, что ли, это дело решать? Т-тоже коллективом надо.

— Правильно, Юра...

Все-таки хорошо было говорить о деле без протокола. По-человечески так получалось, не по-казенному. Предлагали, обсуждали, отвергали. Идеалович предложил рисовать звезды на кабинах самосвалов. Перевез пять тысяч кубов грунта — звезда. Двадцать тысяч — флажок.

Плетт сказал:

— Комсомольский глаз, однако, нужен...

Савин возразил было, что существует пост «Комсомольский прожектор», но Плетт отверг его:

— Не годится.

И Савин не стал спорить, хоть и понимал, что в идее разницы никакой. Но «прожектор» — это было вроде как указание сверху, значит, чье-то. А «глаз» — свое. За свое и отвечать самим, и отдачу подсчитывать самим. Это был отзвук его, Савина, мыслей, высказанных им Сверябе в коротеевском карьере: мы решили — мы отвечаем.

Решили, что «глаз» — это хорошо, но глаз должно быть много, иначе мало что увидишь. А много — это пост в каждой роте, потом вся информация в комитет, а из комитета командиру — для принятия решения.

— А чтобы дело в долгий ящик не откладывать, у меня есть предложение, — сказал Савин. — Кто-нибудь из вас ездил по дороге в районный центр?

— Ездили, — ответил за всех Плетт.

— Ну и как?

— Тягомотина. Особенно у Кичеранги.

— Вот я и предлагаю написать на больших фанерных щитах, кто и какой участок дороги отсыпал. Чтобы народ ехал и плевал на эти фамилии, если дорога плохая.

— Н-на Кичеранге я р-работал, — сказал, закрасневшись, Бабушкин и обиженно захлопал ресницами.

— Что же ты так плохо работал? — спросил его Насибуллин.

— Ротный т-торопил. Говорил, что землю б-большая магистраль ждет...

— Принимается? — спросил Савин.

— Годится, — за всех ответил Плетт.

 

4

Смешались сон и явь. «Годится», — говорил неулыбчивый Плетт. «Не годится, Савин-друг, — отвечал свистящим шепотом Коротеев. — На посмешище выставил! Кичеранга — самый дерьмовый участок, а ты мою фамилию черной краской! Сначала по стройкам с мое покрутись, с тайгой поборись!..» Две жирные колеи от тягача тянулись по зеленым мхам с вдавленным в них кедровым стлаником... Две плоские лыжни казались санной дорогой в лунном свете. Потом кто-то осторожно постучал в дверь, и в сознание проникла мысль, что пора просыпаться, хотя еще и рано. Видно, посыльный прибежал по тревоге или еще какая надобность. Стук в дверь возобновился, частый, дробный, оборвался, и Савин открыл глаза.

Какое-то мгновение не мог ничего понять. Потом разом все вспомнил, встрепенулся, обнаружив, что Ольги нет рядом. Не было ее и в зимовье. Уже рассвело. На стене у входа висели карабин, мелкашка, поняга. Слышно было, как горят в печке дрова.

Он еще не успел обеспокоиться, когда она вбежала в зимовье в желтенькой кофтенке и в спортивных шароварах, которых вчера на ней не было. Вбежала прямо к нему, следом за белым валком холода, сама вся морозно-разрумянившаяся. Наклонилась над ним:

— Проснулся, Женя!

— Кто-то в дверь стучал.

— Это дятел, Женя. Он рядом с зимовьем завтракает. Слышишь?

Опять раздалось осторожное «тук-тук-тук». Железноклювый дятел собирал с лиственницы короедов. Постучал и смолк, будто и впрямь просился в избушку: пустят ли хозяева?

— Войдите! — смеясь, крикнула Ольга.

— Не надо, не впускай, — сказал Савин. — Иди сюда.

— Нет-нет, Женя. Вставай. — И вспорхнула к дверям.

Он чувствовал себя как дома. И встал без стеснения, и оделся, и к ней подошел, потерся щекой о щеку.

— Ты колючий, — сказала она. — Я нагрела тебе воды умыться.

В зимовье было жарко. Он остался в майке и так вышел наружу, отказавшись от теплой воды. Задохнулся в момент текучим холодом, глотнул его всей грудью. Снег был ослепительно чистым и мягким. Зачерпнул его пригоршнями, плесканул в лицо. Даже майку сбросил на пенек и, радуясь утру, стал полоскаться. Вместе с остудой в тело входила ликующая бодрость: все-таки чертовски хорошо жить на этом свете!

Ольга выскочила наружу, испуганно схватила его за руки, потащила в зимовье.

— Однако совсем с ума сошел! Зачем так, Женя, делаешь? Заболеть хочешь?

Он весело упирался, и ему было легко и беззаботно. Ни облачка впереди, ни дождя, ни бурана, солнце выкатилось, торжествуя и славя жизнь, нашарило в зимовье оконце, пронзило лучами: живите и радуйтесь! Опять вежливо постучал о лиственницу дятел.

— Схожу к нему, ладно? — сказал Савин.

— Сходи, Женя. — Она сама подала ему шубу и натянула шапку.

Утренняя тайга совсем не была похожа на вечернюю. Редкоствольный лес на этой стороне Эльги был насквозь пронизан светом. Савин прислушался, не даст ли знать о себе дятел. Но было тихо, только серебряно звенел лес. Он пошел напрямую, наугад, туда, где серебряный звон слышался более отчетливо. Не прошел и полсотни шагов, как остановился в изумлении. Перед ним, сцепившись лапами, стояли в куржаке молоденькие ели. А вокруг хороводились такие же молоденькие березки, которые вдруг замерли, увидев Савина, застеснялись, словно десятиклассницы в белых фартуках после выпускного вечера. И весь снег был изрисован птичьими следами. В их узорах показалось Савину что-то продуманное. Словно письмена неведомого мира. Может быть, и прошлой зимой следы располагались точно так же. Разве прочтешь их, не зная этой древней грамоты?

Савин не пошел дальше, свернул вдоль закрайка: пусть их хороводятся. И снова застыл, боясь пошевельнуться. На одинокой, обгорелой и расщепленной вверху лиственнице сидел глухарь. Савин его даже не заметил, пока тот не шелохнулся. И оба замерли.

Савин тихо попятился, затем, развернувшись, заторопился по своим следам в зимовье.

— Ольга! — сказал с порога. — Там — глухарь. Совсем рядом.

— На горелой лиственнице?

— Да. Он даже не улетел, увидев меня.

— Этот глухарь — мой друг, Женя. Его зовут Кешка. Так же, как и дядю. Кешка только у него может брать с ладони бруснику. Даже у меня не берет.

— Он так и живет здесь?

— Нет. На той стороне Эльги. А сюда кормиться прилетает каждое утро. И ждет меня. Просит мороженой брусники.

— Оленька, бросай печку. Завтракать потом будем. А сейчас пойдем глухаря кормить, а?

Глухарь сидел там же. Важно и безбоязненно поглядывал вниз. На высоте человеческого роста, на самом нижнем сучке была укреплена дощечка-кормушка, которую Савин поначалу не заметил. Ольга насыпала в нее алых бусин брусники. Глухарь шевельнул густо-красными, почти багровыми бровями, выпятил черную с синеватым отливом грудь и кивнул головой: спасибо, мол. Ольхон, сидя у ног Ольги, прянул ушами. Она шлепнула его по загривку, и уши опали. Глухарь выжидающе смотрел вниз, и Ольга сказала:

— Пойдем, Женя. Он не возьмет ягоды, потому что тебя совсем не знает.

Тропинка вывела их к реке. Под самым обрывом над водой курился пар.

— Никак не может Эльга уснуть. Видишь, Женя, опять наружу вырвалась. Она у нас с характером.

Струя воды выбивалась из-под ледяного одеяла, разбрасывалась поверху и застывала зеленоватыми кругами, образуя слоистую наледь. И парной дымок тянулся вверх, словно и на самом деле подо льдом ворочалось и дышало живое существо.

— Помнишь, Женя, ночью Ольхон лаял?

— Помню.

— Вон сохатый прошел. Справа его старые следы, видишь, вытянутые блюдечки? Их уже подровняло. А слева — целые тарелки. Это свежий след.

Следы терялись на противоположном отлогом берегу, заросшем тальником. Савину показалось, что сохатый до сих пор там: хрустнула сломанная ветка, шевельнулась корона рогов.

— Он ушел перед рассветом, Женя.

— Чем же он там кормился? Ни почек, ни листьев.

— Тальник грыз. Тальник в бескормицу всех спасает.

— Кого — всех?

— Изюбра, зайца, даже рябчика... А дальше, гляди, деревья повыше ростом.

— Вижу.

— Это чозения.

— На ветлу похожа.

— Не знаю ветлу. Чозения — самое древнее дерево в тайге. Летом у нее узкие серебряные листочки. Вдоль ствола вверх тянутся. Растет и на гальке, и на песке. А потом сбрасывает листья, и тогда рядом селятся другие деревья. Чозения жизнь им дает, а они потом у нее солнце отнимают. И она умирает...

Ольга замолчала. Пошла, притихшая, вдоль берега. У большого голого валуна остановилась.

— А вон там, Женя, живут мои ежи. Еж и ежиха, видишь?

Савин глядел и не видел никаких ежей.

— Ну, посмотри же внимательно. Носы в сугроб уткнули и снег лижут.

И вдруг Савин увидел двух громадных ежей на том берегу — так поразительно похоже высветил зарождающийся день две прибрежные скалы, густо утыканные лиственницами-иголками. С той стороны всходило солнце, но от скал еще падала косая тень, и оттого ежи как бы шевелились, чуть приподнимали свои носы из сугроба и снова опускали их в снег.

— Вчера мы прошли совсем рядом с ними. Но ты их не заметил, потому что они спали. Они спят ночью и в середине дня.

— А где же наша лыжня, Оля?

— Около ежей. Там тень, и ее не видно.

— А в какой стороне вертолетная площадка?

— Ты хочешь скорее уйти?

— Нет. Я вообще не хочу уходить от тебя.

Она улыбнулась, и в этой улыбке были понимание, сожаление и даже какая-то мудрая снисходительность. Повернулась к нему, и он почувствовал, что тонет в ее глазах.

— У каждого своя дорога, Женя.

Отрешенно заскользила взглядом по реке, задержалась на ежах. Они уже вытянули свои носы из сугроба и удивленно таращились на неровный клубок пара из-подо льда, напоминающий издали кисею из нечесаной белой шерсти.

— А площадка ваша — вон там, — показала в сторону, откуда пришли. — Ты не беспокойся, я провожу тебя.

Они молча шли по вчерашней лыжне. Уплотнившийся снег почти не проседал. Позади остались и тальник, и громадные ежи. А Ольга шла и шла. Река закручивала петлю. Слева снова показался крутояр с обвалившимися берегами. По всему было видно, что характер у Эльги увертливый и своенравный. Мечется, наверное, по весне от берега к берегу, не от беспокойства, а от шального веселья и избытка сил. Опять показался султанчик пара. А зимовье пряталось от глаз, надежно укрытое лиственничником.

Ольга не останавливалась. Савин чувствовал, что куда-то улетучилась ясность утра. Он хотел вернуть ее и не умел. Ему опять казалось, что подобное уже было с ним. Это ощущение вошло в него вчера, в том, другом зимовье с появлением Ольги и теперь возвращалось время от времени. Она подобрала прутик тальника и чиркала им на снегу, словно рисовала заклинательные знаки.

— Оля! — позвал он.

Она остановилась и, не глядя на него, ответила каким-то своим думам:

— Доброта — не уступчивость, Женя.

Таежный перезвон уплывал вверх, но не истаивал как дым. Он вписывался в утреннюю лесную тишину, когда вдруг кажется, что, вопреки истине, можно объять необъятное и погрузиться в вечность. Только не надо шевелиться. Потому что стоит сделать шаг в сторону — и уже наплыло текущее. Вся жизнь соткана из вечного и текущего. И там, где они сталкиваются, начинают закручиваться такие узлы, которые ни развязать, ни распустить. Их можно только разрубить.

— Ты не беспокойся, — повторила Ольга. — Я провожу тебя вовремя. Здесь близко.

Тупой иглой Савина кольнула совесть. Он пронзительно почувствовал свою виноватость перед Ольгой. И еще — перед Давлетовым, Дрыхлиным, Синицыным, перед всеми, кто делает сейчас дело, кого придавили в это чистое утро заботы. Он забеспокоился, попытался отогнать это состояние и не смог.

— Сколько по времени идти до площадки? — спросил он.

— Два часа, однако.

— Как? Всего два часа?

Она грустно улыбнулась:

— А сюда мы сколько шли?

— Столько же.

Савин отключился от всего: от бьющейся подо льдом Эльги, от примороженных деревьев и от нее, которая смотрела на него с бабьей печальной мудростью. Это произошло помимо его воли. Исчезла ночь, проведенная в избушке, глухарь Кешка. И отсчет времени начался с того момента, как выехали на ГТТ к конечной точке маршрута, помеченной на карте-схеме черным кружком. Тягач шел все время с левым подъемом. А потом, после вынужденной остановки, они шли пешком. И держались уже правой руки. Получилась подкова, о которой он упомянул вчера Давлетову. А Ольга говорит, что напрямую здесь всего два часа ходу. Пешком. Значит, есть прямая, соединяющая основания подковы? Та самая прямая, которую не против был бы найти и Дрыхлин. Может быть, она рвется на пути? Не должно быть. Если и рвется, то только здесь, на этом самом месте, на берегу Эльги. Но ведь много проще перекинуть через нее мост, пусть не в два пролета, как на Юмурчене, а в три. Это мелочь по сравнению с теми километрами экономии, что даст прямая...

— Женя, ты где ходишь?

— Оля, ты подсказала одну блестящую идею.

И он принялся торопливо объяснять ей суть «идеи», отобрал у нее прутик, стал чертить на снегу маршрут их движения. Ольгины заклинательные знаки остались там, где застыло время. Их потеснила, сдвинула, захватила жизнь и незаметно стала затягивать узел.

— Так вот, Оль, получается выигрыш в сроках, в средствах, которые в местных масштабах трудно даже представить.

— Я понимаю, Женя.

Он не услышал этих слов, продолжал говорить, доказывать.

Она почти прервала его:

— Я дарю тебе Эльгу. И дарю наше зимовье.

Савин будто споткнулся на бегу, растерянно поглядел на нее. Выражение его лица стало жалобным, как у провинившегося мальчишки. Она погладила его ладошкой по щеке, улыбнулась, сбросив с себя невидимый груз.

— Эта трасса намного короче, — с виноватым выражением произнес он. — Дрыхлин сказал, что, если найти прямую, можно оформить на нее рационализаторское предложение. И ты будешь одним из его авторов.

— Нет! Дрыхле — нет! Я тебе дарю Эльгу, двоим ее нельзя подарить. Дрыхле хватит соболя.

— Тебе не понравился Дрыхлин? — неуверенно спросил он.

— Да.

— Почему, Оля?

Она молчала.

— Ну почему?

Да, он еще вчера, в том зимовье на Юмурчене не то чтобы почувствовал, но каким-то образом уловил Ольгину настороженность к Дрыхлину. И даже не настороженность, а какую-то скрытую неприязнь, упрятанную так искусно, что вчера он даже не задумался над этим. Странно как-то все получилось с той соболиной шкуркой, ставшей подарком. Какая-то меновая торговля, вызвавшая явное неудовольствие Давлетова. Савин только сейчас вспомнил о ней, подумав, что соболь стоит, наверное, втрое против дрыхлинских часов. Но дело даже не в обмене подарками, а в чем-то другом, понятном для Ольги и совсем неясном для Савина. В центре этой неясности стоял Дрыхлин, весь круглый и весь уверенный в себе, бывалый человек, как сказал о нем Давлетов через день после их совместного путешествия. В тот день еще слегка буранило...

 

5

Буранчик начался, когда их путь, километров на двадцать, накрепко привязался к берегам реки Туюн. Они шли двумя железными колоннами. В авангарде — тяжелогруженый ГТТ с Давлетовмм за старшего, за ним — ГАЗ-66, КрАЗ с вагоном на платформе, за рулем которого сидел Рамиль Идеалович Насибуллин, и еще один тягач, в кузове которого ехал Савин. А позади, по промятому следу, медленно полз неповоротливый арьергард под командованием Синицына: экскаватор, дизель-электрический трактор с бульдозерным оборудованием и три самосвала.

Держались правого, плесового берега, чтоб не влететь в промоину. Ждали встречи с наледями, потому что не бывает таежных рек без наледей. Пожалуй, из-за буранчика ни Давлетов, ни водитель не заметили примороженную наледь и, заскочив в нее по самые катки, тормознули. Стала вся колонна.

Дрыхлин вылез из кабины, подошел к заднему борту.

— Как вы смотрите, старлей, на то, чтобы пробежаться за компанию вперед? — позвал он Савина. — А то Давлет-паша притих что-то.

Обходя колесный транспорт по глубокому, выше колен, снегу, они подошли к краю наледи и увидели Давлетова, выглядывавшего из-под кузовного тента. Видно, он перебрался с переднего сиденья назад, хотел выбраться на лед, но трехметровая полоса воды отрезала тягач от крепи. Так и крутил он головой, пока не подошли Дрыхлин с Савиным.

— В наледь попали, — объяснил он.

— Видим, — ответил Дрыхлин.

— Как бы не угодить под лед.

— Доски в кузове есть?

— Есть.

— Бросайте сюда.

— Зачем?

— Не вплавь же мне до вас добираться, Халиул Давлетович.

Давлетов скрылся в кузове, погремел железом и деревом, притих. Слышно было, как он переговаривался с механиком-водителем. Велел ему, видно, тоже перелезть в кузов, потому что оба враз появились у заднего борта, и на лед полетела половая рейка, лист оргалита.

— Стой! — скомандовал Дрыхлин. Повернулся к Савину: — Подгоняйте, Женя, технику. Интервал пятнадцать — двадцать метров. Проинструктируйте водителей, чтобы шли точно за мной.

— Что вы хотите делать, товарищ Дрыхлин? — спросил Давлетов.

— Хочу попросить, чтобы вы уступили мне свое место на головном тягаче.

Он покидал доски на снежную жидкую кашу, бросил на них лист оргалита, сказал Савину:

— Подберете потом.

Шагнул к тягачу. Настил под его ногами осел и погрузился в воду, притопив головки сохатиных унтов. Дрыхлин не обратил на это внимания. Перевалился через борт тягача. Давлетов хотел было спуститься вниз, чтоб присоединиться к Савину, но Дрыхлин остановил его:

— Зачем ноги мочить, Халиул Давлетович? Сидите!

— Что вы собираетесь делать? — переспросил тот.

— Двигаться вперед.

— Может быть, сначала обсудим этот вариант?

— Чего обсуждать? Русло прямое, без прижимов. Значит, на середине промоин нет. А вы, Женя, что стоите?..

Савин торопко пошел к своему тягачу, по пути передал команду Дрыхлина водителям и старшим колесных машин. Колонна подтянулась. Заняв место Дрыхлина на переднем сиденье тягача, Савин увидел, как тронулся с места КрАЗ с вагоном на платформе, съехал в воду, выбирая к середине реки. Вагон опасно покачивало на подналедных рытвинах, того и гляди, не выдержат крепления — соскользнет боком и ляжет зимовать.

Наледь была глубиной не больше метра, зато тянулась до самого поворота, уходя к перекату. Мокреть доходила до рельса, приваренного к носовой части ГТТ. Он загребал ее, гоня перед собой загустевшую волну. Не ехали, а плыли, медленно, но вроде бы уверенно.

У переката снова взяли вправо и выбрались на крепкий лед. Когда Савин подошел к переднему тягачу, Дрыхлин уже успел переобуться и сейчас был в серых солдатских валенках, подворачивал высокие голенища. Давлетов топтался вокруг него, порываясь что-то сказать. Но не сказал, а, приложив ко лбу козырьком ладонь, стал вглядываться назад.

— Синицына выглядываете? — спросил Дрыхлин. — Он подойдет не раньше чем через два часа.

— Да, да, — сказал Давлетов.

— Давайте команду перекусить, да и двигаться пора.

— А Синицын?

— Пройдет. Я его чую — крепкий мужик.

— И все же, товарищ Дрыхлин, будем ждать его здесь. Не станем распылять силы — дальше тронемся все вместе.

— Время потеряем, Давлетов. На льду придется ночевать.

— И тем не менее...

— Молчу, молчу, Халиул Давлетович. Вы начальник, вам и карты сдавать...

Синицына не было долго. Успели натаскать сушняка, им был захламлен весь правый берег. В этом месте он должен был отбивать течение, и летний паводок выбрасывал наверх все, что нес с собой. Даже теперь, в декабре, было заметно, что мусор оседал на деревьях, на кустах. И, как чудо на безлюдье, торопливо запутался в колючках шиповника, нависшего над рекой, футляр от зубной щетки. Откуда, почему? Охотник ли обронил, или случайные геологи проходили вверху?..

Набрали сушняка, обдали бензином, запалили костер. На прут нанизали ломти мороженого хлеба и жарили как шашлык.

День перевалил за полдень. Синицына все не было. Давлетов, поджав губы, недовольно покачал головой и сказал Савину:

— Проскочите на тягаче за поворот. Может быть, сидят...

Савин проскочил и никого не увидел.

Обступили костер, грелись, тихо томились в безделье и ожидании. Васек возвышался над всеми, а по сравнению с маленьким Насибуллиным вообще казался глыбой. Как геодезист, он прикомандировывался то к одной, то к другой роте. Последнее время работал в роте Коротеева. В десант попал, потому что был мастер на все руки.

— ...Как раз папа Федя приехал, — рассказывал он Савину. — Что же, говорит, вы, Ванадий Федорович, себя на конфуз выставляете? Ехал все ничего, пока на указатель не натолкнулся; «Этот участок дороги отсыпали подчиненные капитана Коротеева». Колдобина на колдобине, яма на яме. Может, ошибка? — спрашивает. Неужели Коротеев мог такую дорогу отсыпать? А тот: «Не мог, товарищ полковник! Разберемся». Только папа Федя зашел в палатку...

Папой Федей солдаты называли между собой полковника Грибова, начальника политотдела. Наезжая в части, он обходил все закоулки и каждого из солдат, с кем приходилось сталкиваться, называл сынком: «Как кормят, сынок?», «Когда в бане последний раз были, сынки?», «Что жена пишет, сынок?». Семейных он брал на особый учет. На семье мир держится, говорил.

Да и Савин тоже мысленно называл его папой Федей, понимая, что не по уставу такая фамильярность. Но за ней скрывалось столько уважения к этому пожилому человеку, столько желания отвечать ему как на духу, что поправлять Васька с его рассказом не было никакого желания.

— ...Только папа Федя в палатку, — продолжал Васек, — Коротеев Бабушкина за шкирку и свистит: «Что есть мочи со своим бульдозером на Кичерангу. Ночь не спать, но чтобы к утру дорогу выровнял! А с этим поганым указателем я разберусь!..»

Савин помнил, как Коротеев приезжал в штаб разбираться.

— Не ту шапку примеряешь, — сказал тогда Савину.

Пошел жаловаться Давлетову, но выскочил от него злой и взведенный. А когда весь участок дороги был вылизан, самолично выдернул фанерный щит с обочины и заставил вкопать новый, из листового железа, с той же надписью, только сделанной красной краской...

Дрыхлин тоже прислушивался к разговору у костра, улыбался снисходительно, потом сказал:

— Суета сует.

Прихватив двухстволку, он полез по глубокому сугробу на берег, около куста шиповника задержался, снял запутавшийся футляр от зубной щетки, швырнул вниз и скрылся в лесу. Минут через двадцать жахнул невдалеке одиночный выстрел. Еще через полчаса скатился вниз, распаренный и раскрасневшийся, и объявил:

— Мертвый лес.

— А в кого же вы стреляли? — спросил Савин.

— В белый свет. Чтоб душу разрядить.

Уложил ружье в чехол, бросил его в кабину тягача. И опять подошел к Савину:

— Вы не курите, Женя?

— Нет.

— А меня вот опять потянуло. Бросил год назад и пополз вширь. Но изредка балуюсь.

— Попросите у ребят.

— Зачем? У меня есть. Держу в запасе блок. — Но не закурил, стоял рядом с Савиным, пылая тугими щеками. — Вы давно с тайгой знакомы, Женя?

— С БАМа.

— Хилая здесь тайга. Не то что на Тунгуске, Я там изыскателем начинал. В ранге главной тягловой силы.

— Я тоже не такой представлял тайгу, — поддержал Савин разговор. — И не дремучая, и не буреломная. Лес как лес.

— Напрасно, Женя. Здесь тайга самая серьезная для жизни. Заблудиться в ней — дважды два, а выжить — девять на двенадцать.

— Фотографию в черной рамке имеете в виду?

— Догадливый вы, Женя, человек. Вот представьте, что заблудились!

Савин в тот момент весь был в обожании ив белой, хорошей зависти: таким отчаянным Дрыхлин показался ему при встрече с наледью. Потому охотно представил, как бредет он один-одинешенек по реке неизвестно куда. Вот именно — куда?

— В этом случае, Женя, вам обязательно нужно идти на восток или на запад. Почему? Да потому, что здесь все реки текут к Амуру — на юг. И вы обязательно наткнетесь на ручей или речушку. Где сейчас восток?

Савин глянул вверх. Буран хоть и кончился, но небо сплошь было тускло-серым — не угадать, где солнце. Вспомнил маршрутную схему, на которой синяя прожилка Туюна была вытянута под небольшим углом к югу, до самого впадения в реку Бурею. Сориентировался, показал восточное направление.

— Ошиблись, Женя. Здесь Туюн на каждом километре колеса крутит. Посмотрите на берег! Видите сосенку? С какой стороны натеки смолы, там и юг. Самая верная примета... А выйдя к ручью, идите вниз по течению. Редко где не встретите охотничьей тропы. Она обязательно приведет вас к зимовью. Даже если вы чуть доползли до него, вас спасет закон тайги. В зимовье вы найдете еду, спички, дрова. А когда будете покидать зимовье, приготовьте все тому, кто придет после вас. И упаси вас господь тронуть хоть одну вещь. Такого в тайге не прощают...

Позже Савин убедился, что Дрыхлин закон тайги соблюдает. Когда они останавливались на ночлег в зимовье, он всегда оставлял там консервы, спички, хлеб, пачку сигарет из своего запаса. И всегда, взяв бензопилу «Дружба», сваливал одну-две сухостоины, резал их на чурбаки, заставлял солдат переколоть и уложить возле избушки поленницей.

— Пусть охотник подумает, что у него ночевали хорошие люди, — говорил он.

Тогда, у костра, слова Дрыхлина вошли в Савина как откровение, поразили простотой и мудростью таежного закона. Он невольно подумал, что родить его могли только вот такие суровые условия, что на безлюдье нити, связывающие людей, прочнее. Толчея больших городов с автобусами и телефонами, как ни странно, разъединяет их. Да и зачем там думать о том человеке, который пойдет по твоему следу? Пойдет один, другой, третий — и так бесконечно. А если и мелькнет чей-то облик, если застучит отчаянно сердце: подними голову, взгляни на мое окно! — нет, свернула на другой тротуар, на чужую тропу, даже и не разберешь чью...

Как ни ждали Синицына, но он выплыл все равно неожиданно. Медленно и величаво полз по наледи его железный караван, словно ощупывая невидимую дорогу хоботом — опущенной стрелой экскаватора.

Он выпрыгнул из кабины, поправил на переносице очки в тонкой металлической оправе, подошел к Давлетову, доложил о прибытии и спросил:

— Что случилось?

— Ничего, товарищ Синицын. Беспокоимся о вас. Ждем.

Давлетов взглянул на часы, будто укорил: долго. Скомандовал:

— Заводи!

Заводить было нечего, все двигатели и так работали на холостом ходу. Бросив костер догорать, с лихорадочной поспешностью заняли места. Дрыхлин ушел в голову, а Давлетов — на замыкающий тягач. Тронулись.

 

Сто раз был прав Дрыхлин, когда советовал не терять времени. Уже в сумерки встретились еще с одной наледью, метров триста длиной. Она-то и подстроила ловушку. У самого ее конца КрАЗ с вагоном угодил в промоину. Машина клюнула передом и плавно погрузила капот в воду. Крепления вагона ослабли, он наполз на кабину и, казалось, вот-вот уйдет под лед, задавив своей тяжестью автомобиль вместе с людьми.

— Вылазьте, вылазьте! — услышал Савин крик Давлетова и сам перемахнул через борт прямо в наледь. Но Идеалович и старший машины уже были на льду. Лед на обочине колеи держал человека.

Вокруг КрАЗа собрались все. Валенки поблескивали, схваченные морозом, звякали об лед, как колодки.

— Цепляйте сзади тросом, — скомандовал Давлетов.

— Товарищ подполковник, — сказал Синицын, — нельзя сзади, вагон сползет. И упора для тягача нет.

— Синицын прав, Халиул Давлетович, — вмешался Дрыхлин, — тащить надо вперед. Впереди валунник — значит, неглубоко.

И опять, как само собой разумеющееся, Дрыхлин все взял в свои руки. Советовался только с Синицыным, но каждый раз, уже приняв решение, обращался к Давлетову:

— Как вы считаете, Халиул Давлетович?

Тот устало отвечал: да, да. И Савин в какой-то момент опять обнаружил, что его начальник — далеко не молод, да и опыта работы в таких условиях, видно, нет. Не для него такие дороги, ему бы в штаб куда-нибудь, в управление, чтоб командовать бумагами. Но военные люди дорогу не выбирают. Надо — и точка.

Дрыхлин распоряжался, и все, независимо от рангов и званий, делали какую-то работу. Вдвоем с Васьком Савин протянул от переднего тягача, уже миновавшего наледь, длинный трос к берегу. К ним на помощь пришел Давлетов, и они тащили стальную змею по метровому сугробу, пыхтя и задыхаясь. На берегу намотали трос на комель лиственницы. Узел давался с трудом, и, если бы не медвежья сила Васька, они вряд ли бы заплели конец в восьмерку и затянули его двойной петлей.

Но главное прошло мимо Савина. Когда они вернулись к краю наледи, то он увидел два костра на льду, а между ними на матрасе, брошенном на лед, стоял Идеалович в ватных брюках, в накинутой прямо на белье шубе и накручивал на ноги сухие портянки.

— Что произошло, товарищ Синицын? — спросил Давлетов.

Ответил Дрыхлин:

— Ничего особенного, Халиул Давлетович. Человек лазил в воду, трос цеплял на КрАЗ...

Надев валенки и затянувшись в меховую амуницию, Насибуллин тут же, на матрасе, стал приседать и размахивать руками. Странно и нереально это выглядело в свете двух костров. Савин тоже хотел бы так нырнуть, а потом делать на матрасе физзарядку прямо в шубе. Ему по рангу положено пример показывать. Но с примером все как-то не получалось — он даже приметил, что все героическое почему-то достается другим, а не ему.

Между тем все вели себя так, словно ничего и не произошло, словно и не нырял человек в ледяную воду. Дрыхлин приказал распустить лебедку переднего тягача. Вроде бы все делалось быстро, а уже и ночь легла, исполосованная светом фар.

Дела Савину в этот момент не оказалось. Он стоял рядом с Давлетовым, чувствуя, что начинает замерзать, что валенки, хоть и схватились ледяной коркой, изрядно промокли. Липкое тепло было ненадежным: стоило постоять на месте, как озноб тотчас прогонял его.

Как бы то ни было, но пирамиду выстроили. Используя береговой трос как растяжку, передний тягач распустил лебедку ко второму, а он в свою очередь протянул к КрАЗу лебедочный трос, тот самый, что цеплял, погружаясь в воду, Идеалович.

— Натяжечку-у-у! — звонко закричал Дрыхлин. Зашевелились на снегу змеи-канаты, превратились в струны.

— Всем отойти на безопасное расстояние, — распорядился Давлетов.

— Натяжечку-у-у!

Впечатление было такое, что КрАЗ стал погружаться в воду. Задняя часть вместе с вагоном медленно оседала, но, выровнявшись, чуть заметно стала подаваться вперед. Затем движение на какие-то секунды застопорилось. Еще мгновение — и трос не выдержит напряжения, оборвется. Савин почти услышал резкий чвок лопнувшего металла. Но тут же увидел, как показался из воды темный лоб автомобиля и вся машина вместе с вагоном, дрогнув, поползла вперед и вверх...

Переобулись в кабинах. Двинулись с КрАЗом на буксире. Пошли по Туюну. Километров через шесть-семь, там, где русло уходит на север, должны были выйти на берег. В том месте планировался ночлег.

Но не проехали и километра, как снова остановились. Река в этом месте была совсем узкой и сплошь перегорожена огромным заломом, оставшимся от летнего паводка. Прорубаться в темноте сквозь него, пропиливать в нем проход не было ни сил, ни желания. Здесь и пришлось заночевать.

Дрыхлин распорядился, чтобы водители спали в кабинах. Давлетов заикнулся было, что это нарушение техники безопасности: можно угореть при включенных двигателях.

— Назначьте дежурных, Халиул Давлетович, — возразил ему Дрыхлин. — Пусть каждый час делают обход. А водители должны выспаться.

Составив в ряд технику, отгородившись ею от ветра, развели кострище, набросали на лед матрасов, укрылись палаточным брезентом. Не спали, а дремали вполглаза. Давлетов беспокойно ворочался рядом с Савиным, вздыхал, кряхтел. Наконец не выдержал, спросил:

— Вы спите, товарищ Савин?

— Нет.

— Я вот думаю: зачем с нами поехал представитель заказчика? Совсем не его это дело.

— По-моему, хорошо, что поехал, — ответил Савин.

— Да. Бывалый человек.

 

6

Ольга молчала, нахмурив брови. Потом прошлась по его лицу пристальным взглядом, как будто сомневаясь в чем-то. Стала строгой и недоступной.

— Оля! — позвал он.

— Ты когда-нибудь видел волков, Женя?

— Не видел. Читал, что они — санитары леса. Очищают его от слабых особей.

— Нам в педучилище один грамотный человек тоже говорил, что они санитары. Однако сам он не видел волков. Я видела. Весной. Когда идет мокрый снег, а потом мороз. Когда копытному зверю приходится совсем худо. Снег твердый как лед. Зверь корм достать не может. Убежать от волков не может. Ему наст ноги до крови режет. Я видела кабанье стадо. За ним все время шли три волка. Всех порезали. А сколько надо волку, чтобы сытым быть?..

Савин слушал ее внимательно и в то же время в половину сознания. Из головы не выходила подкова. Он слушал и одновременно прикидывал, что надо сделать, чтобы прямо теперь, пока они здесь, лучше увидеть новый вариант дороги, как убедительнее обосновать его: и короче, и с землей будет проще. Галечная коса с тальником — идеальный карьер. И плечо возки минимальное. Подумал про карьер и сразу вспомнил Ольгины слова, сказанные в зимовье о том, что речки болеют. Вот она, Эльга, укрылась подо льдом и не знает, что человек уже пришел и готовится взрыть ее берега.

— Ты не слушаешь меня, Женя?

— Слушаю. — Он отогнал мысли. Не отбросил прочь, а именно отогнал с усилием, вернее, отодвинул их на потом.

— Волк — жестокий санитар, Женя. Сильный, ловкий, осторожный. Но очень жестокий. И Дрыхлин такой же. Я узнала его.

— Разве ты встречала его раньше?

— Нет. Я видела его следы около дядиного зимовья.

— Какие следы?

— Четыре дня назад, когда кто-то унес из зимовья шкурки.

— Не может этого быть!

— Я видела. Дядя хотел исполнить закон тайги. Я отговорила его.

— Я ничего не понимаю, Оля. Какой закон?

— Вор должен умереть. Это старый закон, злой закон, И справедливый. Сейчас законы добрые. Особенно в городе. Если человек украдет, ему объявляют выговор.

— Оля, а ты не могла ошибиться?

У Савина смутилась душа, все в ней перевернулось и смешалось. Ну не мог, никак не мог согласиться он, что Дрыхлин — вор. Это не укладывалось в голове, противоречило тому, что он чувствовал и видел. Ведь от Дрыхлина он впервые услышал про законы тайги и поверил в них, поверил ему самому, выстроив на этом свое убеждение. И вот теперь все рушилось, вызывая чувство, близкое к отчаянию.

— Ты всегда веришь людям, я знаю, — сказала Ольга.

— А ты?

— Я тоже верю. Но мои глаза видят лучше.

— Может быть, ты все-таки ошиблась? — повторил вопрос Савин, пытаясь задержать разваливающееся здание и в то же время видя, как оно уже рушится.

— Не верь Дрыхлину, Женя. И не отдавай ему Эльгу.

И вдруг словно просветилось сознание Савина. Как при вспышке, он увидел летний день, коротеевский карьер на галечной косе. Они с Хурцилавой уезжали к Синицыну. Коротеев инструктировал своего «лейтенанта быстрого реагирования», как вести с Синицыным переговоры насчет запчастей, когда тот прервал его:

— Чтоб я никогда не увидел гор, если это не Паук пожаловал.

Савин успел только заметить невысокого полного человека, спускавшегося к реке. Да ведь это же был Дрыхлин! Недаром облик его показался знакомым Савину, когда они встретились перед выездом сюда. Но почему «Паук»? И почему засуетился Коротеев?

Что-то наматывалось на один клубок, но все какие-то обрывки. Паук... соболь... украл шкурки...

— Ты говоришь, это четыре дня назад было, Оля?

— Да...

Четыре дня назад они строили палатку — жилье для механизаторов, для тех, кто будет разрабатывать карьер. Командовал Синицын, солдаты и офицеры валили деревья для сруба, таскали их поближе к вертолетной площадке. Давлетов взялся было делать замеры, но Синицын очень вежливо попросил его несколько изменить стандарты, предложил сделать два окна прямо в срубе.

— Не понял вас, — сказал Давлетов. — Есть два окна в брезентовой крыше.

— Из-за того в палатке всегда полумрак, — возразил Синицын.

Его поддержал Дрыхлин:

— Какой разговор, Халиул Давлетович! Вам что, оконного стекла жалко?

— Дело не в стекле, а в тепле.

— Двойные рамы — то же самое.

— Пожалуйста, пожалуйста, — сказал Давлетов, — Я не возражаю.

Дрыхлин таскал вместе со всеми бревна. Кинул, как и все, свой полушубок на снег, оставшись в меховой душегрейке. Звонко командовал: «Раз, два — иу-х!» — чтобы одновременно сбросить бревно всем шестерым. Оно глухо шлепалось на землю, и Давлетов каждый раз говорил Дрыхлину:

— Ну что вы? Зачем сами-то? Пусть молодежь потрудится. А вы бы отдохнули.

Вот тогда вечером Дрыхлин и сказал:

— Точка, Давлетов. Уговорили. Завтра с утра ружьишком побалуюсь.

И ушел с рассветом. А вернулся под вечер. Видно было, что запарился в тайге, даже с лица чуть спал. Но был бодр, и глаза, как всегда, поблескивали остро и весело.

Когда он вошел, в палатке уже топилась печка, вдоль стенок стояли шесть двухъярусных кроватей. Все сидели за только что сколоченным столом.

— Плохо, — сказал Дрыхлин и бросил на лапник четырех рябчиков.

— Очень даже хорошо, — ответил Давлетов. — Вы — настоящий охотник.

— Куда мне? — стянул с плеч тощий рюкзачок, небрежно швырнул в угол палатки.

Пока он потрошил дичь, рюкзак так и валялся на сваленных в углу разобранных кроватях. Потом, когда поужинали и стали собирать кровати и расставлять их, Дрыхлин положил рюкзак в изголовье своей постели. Вчера он тоже был с ним, когда выехали утром к зимовью. В него же затолкал буханку мерзлого хлеба и несколько банок консервов — это позже, когда они стояли возле заглохшего тягача, перед тем как отправиться в путь пешком...

Если шкурки были, то только в рюкзаке. Больше их некуда деть.

Савин чувствовал себя обманутым, обиженным за свое восхищение Дрыхлиным, за Ольгу, за ее дядю, за глухаря Кешку, И себя винил, не зная за что.

— Не думай о нем, — сказала Ольга.

Но он не мог не думать. Вместе с обидой в нем поднималась злость, он затвердел лицом, представив, как вечером встретится с Дрыхлиным.

— Я прошу, Женя, не думай больше о нем, — повторила Ольга, — и пойдем в зимовье.

 

7

Грустным было их расставание. Он говорил, что они обязательно еще увидятся, и она согласно кивала. Положил ей голову на колени, она перебирала пальцами его волосы, гладила брови.

— Я приеду к тебе, только ты не уходи надолго отсюда.

— Ладно, Женя.

— А потом я познакомлю тебя с Иваном Сверябой. Это мой сосед по вагончику. Он терпеть не может женщин.

— Я боюсь его.

— Тебя он полюбит. Тебя нельзя не любить. Он перейдет жить в общежитие, и у нас с тобой будет целых полвагона. Дом на полозьях. Мы выбросим спальные топчаны и поставим кровать. Нам ведь не будет тесно, правда?

— Правда.

— У нас в поселке есть школа-восьмилетка, и ты станешь там учить первоклашек.

— Хорошо, Женя.

— А потом поедем в отпуск далеко-далеко. К Черному морю, хочешь?

— Хочу, Женя.

— Будем целый день валяться под солнцем на пляже и плавать.

— Я не умею плавать.

— Научу. Это совсем нетрудно. Особенно в соленой воде. Если ты не будешь бояться.

Потрескивали и сыпались дрова в печке. На нарах лежали два разноцветных, разнолоскутных одеяла, укрывавших их ночью. День продолжал сереть.

— Тебе пора, Женя.

Она приподняла с колен его голову, прижалась щекой к щеке.

— Идем...

Глухаря Кешки уже не было на своем месте. Покормился и исчез по неотложным птичьим делам, чтобы завтра вернуться на обгорелую и расщепленную лиственницу. Стоп! А ведь, та лиственница, к которой вчера подкрадывался с ружьем Дрыхлин, тоже была обгорелой. Так, может быть, на ней сидел Кешка, не знающий страха перед человеком? Может быть, дурной крик Савина «Брысь!» спас ему жизнь? Бог ты мой, неужели сердце уже тогда предчувствовало встречу с Ольгой?

Она, как и вчера вечером, шла впереди. Ольхон рыскал вдоль лыжни. Поджидая Савина, глядел на него грустным взглядом, и тому чудилась укоризна в собачьих глазах: ну что же ты уходишь, хозяйкин друг?..

Шли по неглубокому распадку, петляя среди закуржавелых лесных подростков. Ольга не оглядывалась, привычно и легко скользя на своих широких лыжах. Вчера, когда она появилась на пороге зимовья, они все трое приняли ее за юного охотника. Она и сейчас, со спины, в своей оленьей куртке и рыжей шапке была похожа на мальчишку. Залетело тальниковое семя в распадок, проросло тонкой лозинкой — гнется под ветром, омывается снегом и стоит на удивление могучим, но слабым лиственницам.

Савин вспомнил ее слова, что завтра у нее в груди, поселится дятел. И только сейчас понял их до конца. Потому что в его сердце дятел уже начал стучать, и от этого было не по себе.

Савин шагал к своим, к дому. Но было такое чувство, будто, наоборот, уходит из дома. Залетел на побывку, и снова дела позвали в дорогу. Где она кончится, на каком перекрестке будет обратный поворот, он не знал. Но надеялся, что поворот этот обязательно случится и он вернется по своим же, пусть и запорошенным снегом, следам.

Потянулся густой лиственничник и оборвался как-то вдруг. На этом месте споткнулся давний пожар, потому что дальше сплошь лежала горелая тайга. Сколько хватало глаз, виднелись мертвые голые столбы, оставшиеся от зеленых лиственниц. Словно кто-то бездумно и беспорядочно назабивал их, забыв подогнать по размеру.

Здесь Ольга остановилась:

— Я не пойду дальше, Женя.

«Почему?» — спросил он глазами. И она так же, глазами, ответила. Но Савин не понял, не разобрал ответа. И через мгновенье ощутил холодок в ее взгляде; и даже не холодок, а что-то такое, что разделяло, отодвигало их друг от друга. И слова ее показались Савину совсем не прощальными — суховатыми будничными:

— Здесь близко. Полчаса идти. Все время вдоль черного леса. Возле ручья повернешь налево. Иди прямо но нему и увидишь своих.

— А лыжи?

Она помолчала. Ольхон сидел рядом, взглядывая поочередно на обоих. Уши его настороженно подрагивали.

— Иди, Женя.

— Я скоро приеду, — сказал он, — и привезу лыжи.

— Когда солнце зашло, Женя, не надо бежать за ним вдогонку, как говорит мой дядя.

— Ты меня жди.

— Хорошо.

Он потянулся к ней, коснулся губами холодной неподвижной щеки.

— Пусть добрые духи пошлют тебе удачу, Женя.

И он пошел, поминутно оглядываясь. Она стояла недвижно, застывшая в лесном безмолвии, в том месте, где кончалась живая тайга. И Ольхон у ее ног был похож на изваяние. Вдруг он сорвался с места и помчался к нему. Встал на лыжне, загородив дорогу.

Ах ты, собака милая, откуда же у тебя такое человеческое сердце? Ну, что ты учуяла там, за последним поворотом? Ты даже не знаешь, какие у тебя умные, преданные глаза...

— Ольхон! — вскрикнула Ольга.

Голос ее был совсем нетребовательным, слабым. Пес прянул ушами, еле слышно тявкнул, как будто почувствовал недоумение или обиду, и потрусил к хозяйке.

Савин уходил и опять оглядывался. И вдруг, обернувшись, он не увидел ее. Она исчезла, растворилась в воздухе вместе с Ольхоном. Это было так неожиданно, что он не помня себя побежал обратно. Вот и место, где они распрощались. Снег изрисован широкими полосами от лыж. Но ее не было. Она будто растаяла в тумане, которого тоже не было.

* * *

Ах, Эльга, Эльга, ледяная струя! Непонятная и чистая, как черные глаза нездешней девушки. Ах, Эльга, Эльга, ледяная дорога, расчерченная косыми тенями лиственниц! Нетронутый мягкий снег укрывал черные галечные косы, которым время уготовило судьбу быть искромсанными ножом бульдозера.

Я видел эту реку, Она крутой дугой обогнула лиственничный яр, на котором стояло аккуратное, как женщина, зимовье. К низенькому дверному косяку была прибита двумя гвоздями старая подкова, символ надежды на счастье. Внизу, у самого спуска к реке, курился над водой дымок — неспокойная струя рвалась наружу и замирала, укладываясь поверху зеленоватыми наледями.

В зимовье стоял смолистый дух. Он шел от неошкуренных стен, от широких, в пол-избушки, нар, на которых лежала потертая сохатиная шкура. Только глухаря Кешки, к сожалению, не видел, Зато веселого дятла слышал. Отыскивая короедов, он издолбил своим железным клювом почти всю старую лиственницу.

И зимовье, и реку я видел также другими. Как, впрочем, и мой герой, Женька Савин. Но не будем забегать вперед, тем более что автор и сам пока не обо всем догадывается. Знает лишь, что никак ему не уйти от того, что случилось, случается и еще случится.

 

Глава III. А КОРОЧЕ ЛИ ПРЯМАЯ?

 

1

— Прибыли, значит, — сказал Давлетов.

Он сидел за столом в палатке. На улице тарахтел движок, давая неровный электрический свет.

— Значит, прибыли, — сказал еще раз, коротко взглянув на Савина, и тяжело вздохнул. Побарабанил по столу пальцами. Помолчал. Заворошил бумаги на столе. — Ну что ж, товарищ Савин. Вот вам журнал учета. Составьте сводную ведомость. Округленно.

— Халиул Давлетович! У меня есть к вам очень серьезный разговор.

— Думаю, сейчас не время.

— Я не могу составить ведомость и все подытожить без этого разговора.

— Ну что ж, слушаю вас.

— Прежде всего, вам привет от Ольги...

Давлетов не дослушал:

— Разговор служебный или личный?

— Служебный.

— Продолжайте.

— Ольга показала мне прямую, которая соединит основания подковы.

Давлетов поднял глаза на Савина:

— Так вы за этим ушли с ней?

— Нет. Но такая прямая есть.

— Хорошо. Рассказывайте.

Рассказ получился коротким, занял ровно столько времени, сколько понадобилось, чтобы набросать на листке бумаги приблизительный чертеж. Савин даже удивился этому, когда понял, что все уже выложил. Давлетов глядел на него сочувственно и вроде бы даже жалостливо. Савин ничего не понимал. Зная Давлетова, он ожидал услышать от него какие-то возражения. Хоть и сомневался, но был даже готов к тому, что тот согласится со всеми его доводами, загорится, как загорелся он сам, и торжественно пожмет руку. Но Давлетов не произнес ни слова, опустил свою лобастую голову с седым ежиком волос. Молча положил журнал с записями на кипу бумаг.

— Я внимательно вас выслушал, товарищ Савин. А сейчас отдыхайте. Завтра будет вертолет в поселок. Там и продолжим разговор.

— Но ведь мы здесь, Халиул Давлетович! Можем задержаться на несколько дней и все обстоятельно уточнить.

— Нет, товарищ Савин. Так это не делается, во-первых. Во-вторых, мы уже выбились на сутки из графика. А в-третьих, нам вряд ли кто позволит ломать проект.

Ничего не изменилось: ливень не хлынул и гром не грянул. Подрагивала светом подвешенная над столом электрическая лампочка, светила розовым жаром двухметровая труба, горизонтально соединяющая топку и вытяжку. Дежурный истопник дремал, сидя на табуретке возле печной дверцы.

Савин почувствовал себя оглушенным ровным голосом Давлетова, опустошенным из-за отсутствия у того маломальской заинтересованности и равнодушия к тому, что он рассказал. Мгновенно возникшее состояние было сродни тому, что появилось после Ольгиного сообщения о Дрыхлине. Недоумение, обида и злость — все смешалось, требовало действия, разрядки.

— Как же так! — сдерживаясь, проговорил он. — Как же так, товарищ подполковник! — Голос его, готовый сорваться, дрогнул. — Не надо арифмометров, чтобы подсчитать удешевление трассы! Это же как дважды два для ученика начальных классов!

— У меня высшее образование, товарищ Савин. И не горячитесь. Мы успеем поговорить на эту тему.

Савин крутнулся через левое плечо, не спросив разрешения выйти. Давлетов опять тяжело вздохнул. И уже в дверях Савина настиг его голос:

— Вами интересовался товарищ Дрыхлин. Он возле походной кухни.

Савин выскочил наружу и сразу окунулся в беззвездную неморозную ночь. По времени был еще вечер, еще не настал по распорядку час ужина, но темень зимой в тайге сваливается на землю почти без подготовки, обволакивает все вокруг, сливается с чащей, так что деревья только угадываются — по шороху, по треску, по сонному шелестению.

«Значит, Дрыхлин интересовался? — зло думал Савин. — Соболей ждет! Ладно. Мы тоже интересуемся Дрыхлиным, Я интересуюсь!»

Темноту вспарывало одно-единственное желто-белое пятно: возле кухни горел могучий костер, выхватывая из ночи шевелящиеся фигуры людей. Савин пошел прямо на свет, натыкаясь на пеньки. Услышал голос Дрыхлина, который весело и бойко что-то рассказывал солдатам про своего давнего старшину. Он умел рассказывать, и старшина у него все время выглядел, как бетонный столб, какой не своротишь ни вправо, ни влево от границы устава.

Увидев Савина, Дрыхлин прервался, поспешил навстречу:

— А я уже соскучился по вас, Женя. Рад видеть здравым и довольным. Ну как?

Савин отступил на шаг, отодвинувшись от полосы света. Дрыхлин подошел совсем близко, снова спросил:

— Ну как?

— Поговорить надо, — сказал Савин.

— Да, да, — ответил Дрыхлин. — Пойдемте в палатку. Хотя нет, там Давлет-паша. Идемте лучше в сторонку.

Их разделяла темнота, хоть они и остановились в метре друг от друга.

— Так что же вы мне хотели сообщить, Женя?

Савин ничего не хотел сообщить Дрыхлину. И даже ни о чем не хотел спрашивать. Только уличать, обличать на весь лагерь — вот он, глядите, нарушитель законов тайги! И в то же время понимал, что надо быть спокойным, потому что кричит тот, кто не уверен в себе.

— Что вы там говорили насчет таежных законов? — спросил он и почувствовал, что сорвался.

— Вы волнуетесь, Женя?

— Нет, это вы волнуетесь! Вы зачем украли шкурки в зимовье?

— Какие шкурки? В каком зимовье, Женя?

— В зимовье у дяди Кеши. За Тураном.

— Опомнитесь, Женя!

Но Савин и не собирался опомниться. Все в нем свилось в стальную пружину и теперь распрямлялось. Он даже не заметил, что стал называть на «ты» человека много старше себя по возрасту, на которого еще совсем недавно хотел походить.

— Ты зачем лазишь по чердакам, Дрыхлин? Чем ты набил свой мешок?

— Вы с ума сошли, Женя! Вас что, та шаманка заколдовала?

— Я все знаю! Теперь я тебя понял, Дрыхлин! Мы вытряхнем мешок и посмотрим, что у тебя там! Я не буду молчать.

Дрыхлин приблизился к нему, взял за отвороты шубы, и Савин ощутил крепость его руки. Перехватил ее, пытаясь оторвать, но тот не отпускал и надвигался все ближе.

— Послушай, неблагодарный мальчик. Ты меня оскорбил. Ты обидел человека, который был к тебе расположен. — Голос его стал жестким и острым, как обрезок жести. — Извинись сейчас же!

Напружинившись, Савин толкнул его, и тот отпустил лацканы, проговорил с раздражением и вроде бы с сожалением:

— Ну, ладно. Иди за мной!

Сказал, как приказал, и, повернувшись, пошел к палатке. Савин заторопился за ним. Дрыхлин рывком распахнул дверь, прошел мимо Давлетова, удивленно поглядевшего на обоих. Подошел к своей кровати на втором ярусе, достал в изголовье рюкзак, бросил к ногам Савина.

— Только не опозорься!

— Что случилось, товарищи? — Давлетов торопливо поднялся со своего места, подошел к ним.

Дрыхлин плотно стоял на дощатом полу в своих амчурах. Полушубок у него распахнулся, обнажив мохнатый коричневый свитер. Глаза-щелки совсем сузились, и нос тупым бугорком выпирал из мясистых щек.

— Объясните, что случилось? — вновь спросил Давлетов.

— Пусть объяснит, — показал на Савина Дрыхлин, и голос его прозвучал беззаботно и как бы равнодушно. Так, во всяком случае, показалось Савину.

Дрыхлин устало присел на табурет, пошарил по карманам, нащупывая сигареты, закурил. Некурящий Дрыхлин закурил! Это тоже отметил Савин. Давлетов поморщился, помня о своем запрещении не курить в палатке. Но смолчал, продолжая выжидательно глядеть на Савина. И Дрыхлин смотрел на него, затем едва уловимо, даже с какой-то горечью усмехнулся:

— Ну, что же вы стоите, бойе? Проверяйте.

Савина словно ударило это слово. Он увидел Ольгу там, на берегу реки. И снег, который после оттепели превращается в наст. Где-то далеко проскользнули темными тенями три волка-санитара, преследующие беспомощное кабанье стадо.

Савин и сам почувствовал себя беспомощным, с трудом выдирающим ноги из снежного наста.

У ног его лежал рюкзак, в котором, он понял, или вообще ничего не было, или уже не было. Понял и другое, вернее, сообразил, что Дрыхлин мог предвидеть, да и наверняка предвидел, такой оборот. Где-то запрятал шкурки, может быть в лесу, а может быть даже здесь, среди их беспорядочного хозяйства из. досок, щитов, тюков, матрасов.

— Объясните наконец, в чем дело, товарищ Савин! — потребовал Давлетов.

— Ни в чем, — хмуро ответил тот.

Дрыхлин сожалеюще покачал головой:

— Эх, Женя, Женя, — и Давлетову: — Будем считать, что все в порядке, Халиул Давлетович. Конфликт на личной основе — не обращайте внимания. А мы еще помиримся и снова подружимся. Верно, Женя?

 

2

Две недели не был Савин в своем поселке. Первое, что он увидел через иллюминатор вертолета, — это белые клубы дымов: от топящихся печей, от выхлопных труб двигателей, от костров у строительных площадок. В центре поселка, вся в заснеженных деревьях, стояла, как памятник недавней глухомани, Соболиная сопка. Когда вертолет, накренившись, заходил на посадку и земля нереально и ощутимо приблизилась, Савин разглядел детвору, копошившуюся с санками и лыжами на ее склоне. Сопка исчезла из поля зрения, и тут же сбоку, прямо на заснеженном поле возник огромный неуклюжий кузнечик, размахивающий крыльями. То легла на землю вертолетная тень. Машина зависла, коснулась колесами площадки. Оборвалась воздушная тряска, и почти сразу же умолкли, оглушив тишиной, двигатели. Лопасти еще крутились по инерции, а Савин уже шагал по дощатому настилу. Его соорудили на летнее время, когда просыпалась марь, чтобы посуху добираться до отсыпанной дорожки. По привычке все пользовались этим деревянным тротуаром и зимой. Савин шагал по доскам, всем телом ощущая физическую легкость, хотя скребли на сердце кошки и мысли были смутными от неопределенности.

— Товарищ Савин! — окликнул его Давлетов.

Он стоял около уазика, подъехавшего к вертолету. Водитель пристраивал на заднее сиденье портфель с документацией, солдатский вещмешок с личным имуществом Давлетова.

— Садитесь, товарищ Савин, — предложил он.

— Если разрешите, я — пешком.

— Как хотите. Через два часа жду вас в штабе.

Савин пошел напрямую, мимо вагона-бани, мимо сборно-щитового магазина. Миновал такой же сборно-щитовой клуб с афишей, извещавшей о диспуте: «Комфорт для жизни или жизнь для комфорта?» Это была идея Насибуллина. Савин подумал отвлеченно: «Комфорту хоть отбавляй». Между двумя казармами, возведенными в стиле барака у самого подножия сопки, вышел на тропинку. Поднялся на самый верх, постоял, привалившись плечом к единственной березке, неизвестно как попавшей на лиственничную сопку. Бездумно глядел, как на безлесом склоне, вливающемся внизу в улицу Вагонную, возится детвора. Его заметили. Из общей ребячьей свалки выскочили мальчишки Синицына и со всех ног кинулись к нему.

— Дядя Жень, а папа не прилетел?

Савин даже огорчился из-за того, что не может обрадовать их.

— Нет, ребята. Только привет передал.

— А белку? — спросил младший, Димка.

Он смотрел на Савина, будто ждал, что тот сотворит чудо: пошарит за пазухой и посадит на ладонь черного пушистого зверька.

— Белку? Нет, белку он еще не поймал.

Вывалянные в снегу, в сбившихся офицерских шапках, с заиндевевшими белобрысыми чубчиками, они не скрыли разочарования. Савин виновато улыбнулся, восприняв детскую укоризну на свой счет, стал отряхивать их от снега.

— Если папа обещал, — приговаривал он, — обязательно поймает и привезет. Настоящую таежную — черную.

А сам вдруг впервые задумался о таких вот мальчишках, офицерских сыновьях, для которых появление отца в доме — праздник. И по-новому, совсем неожиданно для себя, подумал о женщинах, связавших свою судьбу с военным человеком. «Неужели тебе хочется, чтобы я стала офицершей?» Он будто наяву услышал давний голос с ироническим ударением на последнем слове. А получилась бы из нее офицерша? Савин представил, как в предвечерний час хлопают двери домиков и вагонов, как выходят на крыльцо женщины — в полушубках, в валенках, в платках. Спрашивают друг у друга: «Водовозка не приходила?» А ее не было в этот день и может вообще не быть. Потому что при морозе за пятьдесят металл и механизмы почти отказываются служить человеку. Пождали бабы, пождали, да и пошли гуськом по тропе, с ведрами, с топорами, — к перемерзшему ручью. Рубят лед вместо воды, а сами хохочут, осыпаемые ледяной крошкой: и толстуха Давлетова, мать-командирша, как ее зовут, которая в ночь-полночь дожидается хозяина со службы, укутав горячие кастрюли ватным бушлатом, и худенькая хохотушка Таня Синицына, как ее прозвал муж — Запятая, любительница попеть и поплясать, по-девичьи до сих пор влюбленная в своего неулыбчивого Птицу-Синицу... Рубят лед целым гуртом, а запыхавшись, устраивают передых. Присядут на поваленное дерево и поругивают мужей: «Все бы им работа!» — поругивают теплыми голосами, словно, истомившись в ожидании, объясняются в любви.

Мальчишки Синицыны уже убежали, уже свалились в общую кучу малу, а Савин все еще видел укоризну в их глазах. Спускался вниз, отягченный необычными для него думами: «Нет, та бы, пожалуй, не смогла здесь жить... А вот Ольга смогла бы... У нас родится сын с серыми и немного синими глазами». Он вспомнил ее такой, какой она была в момент расставания: застывшим на снегу изваянием. У границы живого и мертвого леса... Не к чему оглядываться! Лыжня оборвалась на берегу Эльги, и даже стрекот вертолета затих несколько минут назад.

Из железной с гнутым колпачком трубы на крыше их вагона полз сизый дым. Значит, Сверяба был дома. Савин не понял, рад он этому или нет.

Иван могуче раскинулся на вагонном топчане, лежал в бриджах, голубой фланелевой рубашке, приспособив ноги в унтах на табурет. Спал не спал, но, стоило Савину появиться на пороге, сразу приоткрыл глаза, поднялся махом. Видно было, что обрадовался и не скрывал этого.

— Здорово, дед! Здорово, ясень калиновый! Глотнул кислороду?

— Здравствуй, Трофимыч! — тряс его руку-лопату Савин, и что-то отпустило в груди, словно заботы сделались полегче.

— А Птицу-Синицу там бросил? Привет-то хоть нам передал, язви его в бочку?

— Передал. А белку и свисток, сказал, в другой раз пришлет.

— Пацанов, наверное, встретил?

— Встретил.

— И мне уши прожужжали про белку. Выпрошу при случае у охотников. Съездил как?

— Нормально.

— Дед, что-то не нравишься ты мне, а? Стряслось что?

И охота была рассказать все Сверябе, и не ко времени вроде бы. Потому Савин, чуть помедлив, ответил:

— Все в порядке.

— Не бреши. По физиономии вижу.

— А ты чего дома, Трофимыч?

— Какой я тебе Трофимыч? Трофимыч — козел в огороде. А я — Иван Сверяба. По матери — Потерушин. Дома я — по случаю выходной субботы. И потому, что ничего нигде не горит.

— А разве сегодня суббота?

— Закрутился ты, дед. Ладно. Раздевайся, полоскайся и выкладывай.

— Давлетов в штаб велел прибыть.

— Вот зануда! И бабку ему не надо...

Савин загремел умывальником, Сверяба выскочил в тамбур, принес ведерко, услужливо наполнил умывальник водой.

Между бритьем, мытьем и полосканием Савин рассказал Сверябе про подкову, про спрямление трассы. Тот выслушал его молча, с серьезным вниманием. Так же молча подошел к нему, оторвал от умывальника, и ласково припечатал к стенке:

— Ты везун, дед. Везун в том, что у тебя мозги не захламлены обязаловкой. Глядишь не вприщур. Теперь понятно, почему тебя Давлет вызывает.

— Говорил я уже с ним. Ничего хорошего.

— А у меня другое предчувствие, дед. Если поддержит, то попрет, как бульдозер. И тебя, как волокушу, потянет. Ну, а нет — вот тебе рука Ивана Сверябы! — Он опять стиснул Савина, шлепнул своей дланью по его мокрой ладони. — Ладно. Домывайся. — И продолжал рассуждать вслух: — Я Арояна тогда втравлю в это дело. Он хоть по характеру и Иисус Христос, но партийная власть в его руках. Его только убедить надо... Слышь, дед, а как ты наткнулся на эту прямую?

— Женщина одна показала.

Сверяба даже присел на свою лежанку, даже воздуху глотнул от неожиданности.

— Откуда же там баба взялась?

— Охотница.

— Молодая?

— Молодая.

— И так, за здорово живешь, она тебе все и высказала?

— Я женюсь на ней.

Сверяба еще раз судорожно заглотнул, вытаращил на Савина свои коровьи глаза. В них ничего не было, кроме непонимания.

— Может, повторишь, что сказал?

— Я женюсь на ней.

Лицо Сверябы выразило неподдельную тревогу.

— Ты разом не того?

— Не того.

— На ком ты хочешь жениться?

— На Ольге.

— На какой еще Ольге, язви тебя в бочку? — зарычал Сверяба.

— На охотнице.

— Ты что, совсем чокнулся! На кой хрен тебе прямая вместе с подковой, если за нее так дорого платить надо?!

— Не кричи, Трофимыч. Я все потом объясню.

Савин оделся, затянулся ремнем, перекинул поверх погона портупею. Сверяба мрачно сидел на топчане, зажав во рту незажженную сигарету. Морщил лоб, тер его пальцами и жалобно спросил:

— Дед, может, тебе выпить надо? Мозги встряхнуть? Так я смотаюсь в «Молдавстрой».

— Не хочу.

Уже в дверях Савин услышал про бочку, про бабье племя и про три ядреные кочерыжки.

 

3

Перед Давлетовым во весь стол лежала топокарта, по которой он путешествовал, опираясь на остро отточенный карандаш, в том самом районе, где они находились еще сегодня утром. Точку последней вертолетной площадки обозначал аккуратно нарисованный красный флажок, от которого неровным полукружьем шла жирная красная линия к зимовью на Юмурчене, Так выглядела на карте трасса.

— Покажите, как вы шли, товарищ Савин.

Савин тоже склонился над картой, пытаясь среди множества синих прожилок рек и ручьев определить Эльгу. Но она увертывалась от его глаз, терялась в безбрежности пространства. Тогда он мысленно провел прямую между красным флажком и черным кружочком на Юмурчене и тут же увидел голубенький червячок живой воды. Вот она. В этом самом месте, наверное, и сейчас поднимается надо льдом парной туман, а на высоком берегу прячется от посторонних глаз в густом лиственничнике Ольгино зимовье.

— Здесь, — показал Савин.

Давлетов, словно по линейке, начертил от руки карандашом ровную линию и стал вглядываться в нее, как будто хотел оживить карту.

— А вы подсчитали, во что обойдется выемка? — спросил он.

— Там не будет никакой выемки.

— Посмотрите внимательнее.

Сползая с хребта, голубенькая ниточка Эльги резала предгорье, один склон которого никак нельзя было миновать, кроме как проходить выемкой. Савин прикинул расстояние, и получалось на глаз не меньше двух километров; А это означало, что счет кубометров грунта пойдет на миллион, а то и поболе.

— Не должно быть там никакой выемки, Халиул Давлетович, — повторил он.

Вспомнил, что при расставании с Ольгой он все оборачивался, уходя, и боковое зрение уловило, что отбеленные дождями и снегом мертвые столбы лиственниц словно бы поднимались в гору, шагали тяжело и вразброд, уставшие от долгого подъема.

— Склон горбатый, Халиул Давлетович. Между горбами — распадок. Его нет на карте.

— Вы уверены?

— Я сам по нему шел.

Давлетов с сомнением качнул головой и снова задумался. Достал из стола знакомую амбарную книгу, открыл на заложенных страницах. Они были аккуратно и густо исписаны столбиками цифр. И Савин разом прозрел, понял, что вчера в палатке, когда они все улеглись после ужина на кровати, впервые за две недели добравшись до простыней и раздевшись до белья, Давлетов не просто сидел за столом над дневниковыми записями. Кроме как в те часы, некогда ему было считать, заполнять цифрами белые листы. Значит, не разобрался Савин, всегдашнюю невозмутимость принял за равнодушие и отсутствие заинтересованности. А тот воспринял его рассказ всерьез и по-деловому и вот, оказывается, думал, прикидывал, считал.

Савин глядел на могучую лысину Давлетова покаянно и с душевным расположением, а тот был сух и сосредоточен.

— Допустим, товарищ Савин.

Этим «допустим» он, казалось, старался убедить себя в чем-то. Видно, убедил, потому что решительно зачеркнул на одной странице целый столбик цифр снизу доверху и спросил:

— На выходе к Эльге какой берег?

— Гравийная коса.

— Где же вы предлагаете ставить береговые опоры?

— Я имел в виду карьер. До косы метров пятьсот. А искусственное сооружение — прямо на выходе из распадка. Берег крутой — порода почти скальная. — И не удержался, позволил себе пошутить: — На той стороне еж и ежиха.

Сказал, и самому стало хорошо, будто привет послал на Эльгу, и все же засмущался.

Подполковник поглядел на него, ни о чем не спрашивая, но взглядом требуя объяснения.

— Две скалы, Халиул Давлетович. Очень похожи на ежей.

— Понятно. Поэтический образ мышления, — сказал без улыбки.

Так они сидели до сумерек, разговаривая почти на равных. Давлетов был дотошен и придирчив, но Савин нутром чуял его сдержанное расположение к себе. Понимал, что придирчивость необходима, и даже радовался ей, хотя и не на все вопросы смог ответить. В такие моменты Давлетов недовольно покачивал головой: несерьезный, мол, вы человек, товарищ Савин.

— Вы представляете всю сложность того, что задумали?

— Представляю, — ответил Савин.

— А я думаю, что нет. Вы не предполагаете главной сложности: дефицит времени. Комплекс Синицына здесь. — Он ткнул карандашом в красный флажок. — Через три дня он начнет сыпать притрассовую автодорогу сюда, — показал на красную линию. — Коротеева мы должны выбросить на Юмурчен. Это вам понятно?

— Нет, — признался Савин.

Давлетов поглядел на него с недоумением:

— Что вам непонятно?

— Почему Синицын должен отсыпать дорогу на Юмурчен, а не на Эльгу?

— Потому что мы не можем начать работы по этому варианту, пока не утвердят ваше предложение.

— А разве могут не утвердить?

Давлетов снова глянул на Савина, как смотрят на неразумное дитя, играющее во взрослые игры.

— Могут и не утвердить, потому что мы не знаем, чем руководствовались проектировщики, игнорируя ваш распадок. Могут быть и «стратегические» соображения на этот счет, связанные с эксплуатацией недр например. Сейчас об этом трудно судить.

— Значит, Синицын будет стоять все это время?

— Теперь вы поняли?.. А план есть план, товарищ Савин. И сейчас, прошу, расскажите, что у вас произошло с Дрыхлиным?

И опять Савин переместился на Эльгу, шел вслед за Ольгой, опять стоял в шаге от Дрыхлина в кромешной темени и слышал: «Ты меня оскорбил, неблагодарный мальчик!»

— Конечно, если не хотите, можете не отвечать, — сказал Давлетов. — Но я спрашиваю не из любопытства. От Дрыхлина зависит очень много, если мы войдем с вашим предложением.

— Он же сам говорил, Халиул Давлетович, что, если найти прямую, премией бы не обошли.

— Потому и интересуюсь, что между вами произошло.

Все еще колеблясь, чувствуя шаткость своих доводов, Савин стал рассказывать. Пытался излагать с последовательностью и логикой, но, кроме эмоций и непрекословной веры в Ольгины слова, в его рассказе ничего не было. Однако Давлетов сказал:

— Я верю охотнице. Пожалуй, так и было.

Вздохнул, налил из графина в пиалу давно остывшего чаю, отпил.

— Не ко времени все это, товарищ Савин.

— Что же я должен был делать? Промолчать?

— Может быть, и промолчать.

— Халиул Давлетович!

— Вы не умеете слушать, Евгений Дмитриевич! — Он присадил Савина, назвав по имени-отчеству, что само по себе уже было отступлением от каких-то привычек и правил, выработанных Давлетовым. — Да, не умеете слушать. Давайте разберемся и проанализируем, в чем вы правы, а в чем — нет. Допустим, что Дрыхлин украл соболей...

— Даже не сомневаюсь.

— Допустим. Но что вы доказали?

Савин отмолчался.

— Вы считаете Дрыхлина глупцом?

— Нет. Но как же я должен был поступить?

— В первую очередь доложить мне как начальнику. Я подумал бы, как поступить. Во всяком случае, не позволил бы вам конфликтовать. А вы и дело не сделали, и в самое неподходящее время нажили врага. Как вы его назвали? Санитаром?

Савину даже почудилась усмешка в голосе Давлетова. Он поднял на него глаза, но лицо начальника было по-прежнему бесстрастным.

— Что же теперь делать, Халиул Давлетович?

— Ничего пока.

— Как «ничего»?..

В натопленном до одури кабинете было душно и тесно. Савин замученно оглянулся на окна: все форточки были закрыты. Давлетов любил тепло.

— Вы упали духом, Евгений Дмитриевич? Насколько я понимаю, мы сидим здесь с вами по более серьезному поводу?

— Так точно.

— И обоснованно полагаем, что Дрыхлин помощником нам не будет.

— Не будет.

— Прежде чем высказываться далее, хочу вас спросить и услышать предельно откровенный ответ. Что для вас важнее: сдвинуть с места дело или ваше авторство на предложение?

— Я готов от авторства отказаться, Халиул Давлетович!

— Этого никто от вас не требует. А теперь выслушайте меня и постарайтесь понять правильно. Понимаю: то, что я хочу вам предложить, несколько неэтично. Но дело — высший судья. — Давлетов сделал паузу, словно собирался с духом. И продолжал, не глядя на Савина: — Я даже не предлагаю вам, но подсказываю компромиссное решение. Возьмите Дрыхлина в соавторы проекта по спрямлению трассы, и мы избавимся от многих хлопот.

Дрыхлина — в соавторы?! Для Савина такое предложение было настолько неожиданным, что он даже не отверг его сразу. Дрыхлина в соавторы? А как же красивая речка Эльга? А как же маленькое зимовье? Еж с ежихой? И Ольга?.. Губы у нее шевелились, но слов не было слышно. Да и не надо их было слышать, потому что Савин читал слова по губам: «Не отдавай ему Эльгу, Женя».

— Нет, — сказал он. — Не отдам.

— Я так и думал, — ответил Давлетов. — И, вопреки здравому смыслу, согласен с вами. Но все будет труднее и дольше. И неизвестно, чем закончится.

Давлетов встал. Поднялся с места и Савин.

— На этом сегодня закончим, товарищ Савин. Завтра у вас выходной. Вы хоть и комсомольский работник, но еще и инженер. Потрудитесь оформить свое предложение и обосновать. Вот вам тетрадь с моими расчетами, — протянул ему амбарную книгу. — Вы хотите что-то сказать?

— Пусть одним из авторов предложения будет Ольга. Можно, Халиул Давлетович?

— Кстати, должен сказать, что не одобряю ваше поведение. По логике вещей я должен был бы проинформировать про этот случай членов партийного бюро. Но вынужден сделать вид, что ничего не знаю. Мне это очень неприятно... А насчет соавторства — справедливо. До свидания, товарищ Савин!

— В случае затруднения можно обратиться к вам завтра?

— Меня не будет. Завтра почтовым я улечу к Синицыну. Хочу своими глазами увидеть вашу прямую.

— Халиул Давлетович, разрешите с вами?

— Не разрешаю.

— Халиул Давлетович!

Невозмутимый Давлетов даже возмутился:

— Вы взрослый человек, товарищ Савин, или нет?

 

4

Света на всей улице Вагонной не было. Опять, наверно, забарахлил энергопоезд. Недаром его прозвали «нервопоезд». Оконца бледно мерцали разными подсобными светильниками. Только в их половинке вагона окно было чуть поярче. Сверяба приспособил для аварийного освещения аккумуляторы, протянув от них переноску, получилась настольная лампа.

Он хмуро сидел за столом, уперев подбородок в свои лапищи. На столе скатертью-самобранкой была расстелена газетка, на ней — вскрытые консервные банки, алюминиевая миска с желтыми огурцами. Пышными ломтями был нарезан хлеб, свой, бамовский, который пекли свои же пекари-самоучки.

Сверяба молча следил, как Савин раздевается, как, сняв валенки, натягивает на ноги ватные чуни, подбитые кожей, а валенки привычно пристраивает к горячей трубе под самый потолок.

— Садись, дедуня.

Савин сел.

— Ну, что Давлетов?

— Поддержал.

— Я чуял, что поддержит. У него только сверху скорлупа. А под ней болит, колышется. У всех у нас своя скорлупа.

Савин осязаемо ощутил тепло, которое шло от печки, от знакомой вагонной обстановки. Окинул взглядом вагон: висевшее на стенках обмундирование, шубы на вешалке у порога, гитару, приткнувшуюся грифом к тумбочке. Сверяба брал ее редко, а если брал, то наигрывал только бамовские песни, которые сам и сочинял. Никому и никогда он своих песен не переписывал, но — неисповедимы пути — они как-то переползали за стенки вагона. И Савин время от времени слышал их то в палатке, то у костра. И почти всегда задумывался о том, отчего и как рождаются красивые и даже нежные слова у резкого и шального Сверябы. А ведь, наверное, это тоже внешняя оболочка, скорлупа?

— А у тебя снаружи живое мясо, дед, — сказал Сверяба. — Потому тебе бывает больно от самого слабенького укола.

— Мне не больно. Обидно бывает, — возразил Савин.

— Вот-вот. Защиты нету. И с аборигенкой-охотницей так получилось.

— Не надо, Трофимыч.

— Опять козел в огороде... Ладно, не буду.

Огурцы отдавали бочкой, сало пожелтело от времени. Зато хлеб был мягкий и теплый.

— Читал я в одной книжке, дед, про одного мужичка, у которого было прозвище Бедоносец. Я ведь, Женя, тоже бедоносец. Не такой, конечно, как тот. Он чистый. А я...

— Зачем на себя наговаривать?

— Не наговариваю. Гляжу на себя на всамделишного... Понимаешь, есть люди, которые своим самым близким, самым любимым приносят только зло. Не из-за того, что хотят принести зло. Так у них получается. Вот и я такой же. Это моя беда, которую я несу как крест. Слыхал, наверно, что я алиментщик?

— Слыхал.

— Не могу я дать бабе счастья, дед, какая бы она хорошая ни была. И что меня теребит внутри, так это то, что виноватым себя не чувствую. Вроде бы как бабы во всем виноваты. Но не бывает же так. Вот и тормошу себя. И вывожу факт для сознания: не гожусь для семейной жизни. От рождения мне назначено... Дочка Иринка письмо написала: замуж собирается. Грудь рвется: куда ей замуж? Восемнадцати еще нет. Ни специальности, ни образования...

— Сколько вам лет, Иван Трофимович?

— Я же тебя просил: не зови по имени-отчеству. Иван — и точка. Сорок мне, дед... Ну, дай бог Иринке счастья!

Сверяба всегда отличался хорошим аппетитом, а тут — жевал вяло, как-то замедленно. И с озабоченностью, немного искоса поглядывая на Савина.

— Вот я сказал «дай бог!». Смешно, дед! Атеисты — и «дай бог!». Иногда лежу, гляжу в потолок, вон на ту трещину, и вдруг что-то толкнет в коробку: вот сейчас, сию минуту помереть, а все, что мне определено на оставшуюся жизнь хорошего, — детям. Всем поровну. Лежу и чувствую, что глаза стекленеют. Даже вроде вот-вот помру. Нет! Живой, язви ее в кочерыжку! Так что же получается: все запрограммировано? А? Заложено в генах от рождения и идет по проекту? А если в проекте ошибка? Если есть линия, которая ломает, к чертям собачьим, проект, а? Это я к тому, дед, что бедоносец запрограммирован на всю его сознательную жизнь. И я запрограммирован. И ты тоже.

— Иван Трофимович!

— Женя! — перебил укоризненно Сверяба.

— Ты в мистику ударился, Иван. — Савин назвал его по имени с естественной легкостью и даже не подивился тому, а воспринял как само собой разумеющееся. И вообще почувствовал легкость и умиротворение. Глядел на Сверябу влюбленными глазами, готовый ради него на любую самую трудную трудность.

Тот откинулся на топчане, прижался затылком к вагонной стенке, некоторое время молчал. И крупное лицо его с хищным носом ушло в тень. Потом он потянулся за гитарой, обхватил гриф толстыми волосатыми пальцами, тронул поочередно струны, в один заход крутанул колки. Прищурил грустно-шальные глаза и взял несколько аккордов. Без слов, чисто и басовито, завел тягучую незнакомую мелодию. Затем зашевелил губами, и Савин удивленно услышал:

...Когда одним лишь зеркалам Мы тайны доверяем. И из зеркальной глубины в оправе из былых потерь, мне прокричат глаза: не верь! Еще апрель! Еще апрель... [1]

И опять стал выводить мелодию без слов. Что-то в ней было такое, что уводило в забытое и очень давнее. Савину привиделось лето, заросший кувшинками пруд и босоногий мальчишка в засученных до колен штанах... Но это давнее накрепко было завязано на сегодняшнее. И в какое-то из мгновений Савин решил для себя, что все сегодняшнее обойдется благополучно. И с Ольгой он встретится. И повезет ее в теплые края, где в заросших кувшинками прудах плавают лебеди... И магистраль обязательно пройдет через Эльгу, где два громадных скалистых ежа будут пугливо прятать в снег носы, слушая, как гудят тепловозы.

Подумал так Савин и суеверно отогнал свои мысли. Он нередко замечал за собой, что с неоправданной легкостью переходит из одного душевного состояния в другое. Для этого иной раз было достаточно слова или пустякового случая. И уже развернулись мысли во фронт, ринулись вперед, без подготовки, без поддержки — не поймешь, где реальность, где фантазия.

А Сверяба будто забыл про Савина. Видно, в кудлатой его голове перерабатывались видения, потому что тихо и незаметно рождалась песня. Но вот он разом накрыл струны ладонью, отставил гитару. Потянулся к транзистору, крутанул колесико настройки. И сразу налетели в вагон чьи-то козлиные голоса.

— ВЫЯ, — сказал Сверяба. Так он называл ВИА.

— Выключи, — попросил Савин.

Сверяба убавил до самого тихого, но совсем не выключил.

— Пускай для контраста с лебедями... Понимаешь, мать у меня умела делать добро. Надежда Онуфриевна Потерушина. Чего ни скажет, до чего ни дотронется — одно добро исходило от нее.

— А у меня мать померла, Иван. Отца — не знаю.

— Вот и удивляюсь, что ты в детдоме скорлупой не оброс. Оно, может, и к лучшему... А добро делать, Женя, — целое искусство, которое до конца жизни можно не уразуметь. Искусство потому, что жизнь сотворена из парадоксов. Иначе как понять, что люди от добра тоже могут страдать?

Что-то в его словах связалось для Савина с Ольгой. Она тоже высказалась как-то похоже. Но Савин не запомнил, потому что слушал тогда, запахнувшись в свои мысли о прямой и подкове. Но сейчас ее мысль ожила и выбиралась из глубины памяти наружу. И он сказал:

— Ольга так же говорила.

— Охотница, что ли?

— Да.

— Бабам это не дано понять.

— Нет, Иван. Ольга — мудрая.

— Мудрые бабы давно перевелись, дед.

— Как ты можешь, не зная человека?! — воскликнул Савин и неожиданно для себя стал рассказывать. О том, как они шли с Ольгой ночью на лыжах, как стучался в зимовье дятел, как косил лиловым глазом гордый глухарь Кешка, как прощались у горелого леса, когда Ольхон поскуливал от обиды и собачьего предчувствия.

Сверяба глядел на Савина не мигая и с горестью. Дослушав, спросил:

— Так и отказалась приехать к тебе?

— Отказалась.

— Ну и хитрый же народ бабы! Они нашу психологию насквозь чуют.

Он тяжко вздохнул, уставился через узенький стол на друга и произнес, вкладывая в слова всю силу необъяснимого для Савина убеждения:

— Не надо тебе, дед, больше ездить туда.

— Ты ничего не понял, Иван.

— Как раз понял. Потому и говорю.

— Я все равно на ней женюсь.

— А потом?

— Что — потом?

— Во. Никто не знает, что будет потом. Сердце дверью прищемит, понял? И скорлупа расти начнет. — Он опять откинулся, массивно вдавившись в вагонную стенку, спросил заботливо: — Разогреть тушенку?

— Не надо.

— Так вот, дед, опыт имею. Веселый я был в молодости, да и внешностью не обиженный. Сам знаешь: где гитара, там и девки. Оглянусь — справа, слева, и кофточки от натуги лопаются. Легко все было... В общем, встретилась одна медсестричка. Я тогда в Челкаре работал, механиком в автохозяйстве. На танцульках познакомились. В общем, ребенок зародился. А я и не знал, хоть половина срока прошла. Приходит она как-то ко мне в общежитие, берет мою руку, кладет себе на живот. «Послушай», — говорит. И ведь точно, слышу: тук — в ладонь. Растерялся я, понял. И она вся как побитая. Жалко стало, не могу даже сказать, как. А еще жальче того человечка, что в ладонь меня тукнул. Словно сигнал о себе подал: тут я, живой...

В общем, расписались. И пошел я к ним в дом примаком. Гришка народился. Глазастый — в мать. Еще через полтора года — Толик. Такой же глазастый. Только не складывалась у нас жизнь. Не буду, дед, ее охаивать. Но и себя не хочу хулить. Может, просто любви не было? Если вернуться по своим следам, поискать тот костерок, то ведь не нашли бы, наверно. Она с перепугу замуж за меня выскочила, я женился из жалости. А жалость тоже из доброты выходит, а? Но в общем-то и жить, и прожить было, конечно, можно. Ну, не выпало на долю любви, так ведь сколько людей живут без нее самым нормальным образом... Но тут, дедуня, вмешались материальные силы. Самое страшное зло вмешалось — деньги. Сначала бы вроде, как заведено. Двухспальную лежанку надо, телевизор, большой холодильник. Влез я в это дело и начал жизнь в кредит. Принесу в получку полсотни, остальное в кассу взаимопомощи выдирают, а теща губы подожмет и цедит: «Как на такую зарплату прожить — ума не приложу». Я объясняю про кассу, а они мне — про соседа. А сосед, как назло, завмаг попался. Он жене шубу приволок — и моей шубу надо. Они мебельный гарнитур купили — и моим стенка понадобилась. Супружница этого завмага, ядри ее в бочку, моим бабам все мозги прополоскала: механики прекрасно зарабатывают, пусть Иван Трофимович перейдет в автосервис, мой ему поможет. До того я озверел, что один раз шуганул эту заразу матюгами, а ее завмагу пообещал башку гаечным ключом проломить. Это в разговоре сейчас все облегченно получается. А как вспомню — до сих пор молотком по темечку: деньги, деньги, деньги!..

Я ведь и в армию пошел, чтобы получать больше. Взял свой диплом — и в военкомат. Так же, как ты. Только тебя призвали на два года, а я — сразу в добровольцы. Красивый рапорт написал. А ведь из-за денег. Между прочим, не жалею: народ тут почище и завмагов поменьше... Деньги, Женька, это социальное зло. Ну и воспринимай их как неприятную неизбежность. Не хватает — и черт с ними! У многих людей не хватает. Нарушено, Женька, равновесие возможностей и потребностей, тут главная беда человеков. А у баб моих это было в степень возведено. Ляжем с женой спать, гляжу на нее: губа верхняя над нижней, и мелкие зубы видать. Хищник, да и только. И не какой-нибудь серьезный, а мелкий, из породы грызунов, крысенок, которому тоже свою нору обставить надо. Как я раньше ее не разглядел?! Сначала пытался вколотить им в головы, что счастье не в тряпках и деревяшках. Не руками вколотить, дед, упаси бог! Ни одну бабу в жизни пальцем не тронул... Но куда там! Понял, что бесполезно, и стих. А такая была охота шваркнуть все с балкона. Но ведь мальчишки, сыновья мои, на меня смотрят. Потому, как краб, клешни подобрал — и молчок. А теща вздыхательно жене объясняет: «Хоть масло на голову лей — слова не дождешься». От меня, значит... В общем, дед, чего старое ворошить? Чужие болячки не чешутся. У тебя когда-нибудь зубы болели?

— Нет.

— Значит, не поймешь. А я хожу, смеюсь, лаюсь, а у самого будто все до одного зубы болят.

— Может, их сюда забрать? — сочувственно предложил Савин. — А теща пусть там остается.

— Кого — их? Поезд ушел, дед. Разошлись. Шмутки нас развели. А может, я брешу тебе сейчас? Может, себя обеляю? Ведь ушел я не в степь куда-нибудь, а к другой женщине. Может, по петушиной природе своей? Сам себе эти вопросы задаю и успокаиваю себя: нет все-таки. Если бы в сердце не образовалась пустота, то и ни ушел бы. Гришка с Толиком бы удержали. И даже не встретил бы другую...

Савин глядел на Сверябу с изумлением. Тот всегда казался ему сильным, житейски беззаботным, легко отмахивающимся от каких-либо сомнений. И вот поди же! Совсем другой человек обнаруживается. И наверное, у каждого так, если просветить его житейским рентгеном. Потому что не объявился еще миру лекарь, умеющий лечить сразу все душевные недуги.

Сверяба замолчал, уйдя в свои мысли. Потом стал подкручивать колесико настройки транзистора. Приемник подхрипывал, втягивая в вагончик со всего мира незнакомые голоса и мелодии. И вдруг совершенно чистый голос прорвался через километры и произнес: «Начинаем передачу для строителей Байкало-Амурской магистрали».

— Не забывают нас, — сказал Сверяба. И тут же сморщился, скривился, будто у него на самом деле заныли все до одного зубы.

— Что случилось, Иван?

— Послушай.

Савин прислушался. По улице Вагонной прошел груженый КрАЗ, они всю ночь ходили, отсыпали строительную площадку под банно-прачечный комбинат. В вагонном тамбуре, где стояла печка, урчала в тепловом котле вода.

— Поет, ядри его в бочку! — сказал Сверяба и подтянул приемник к самому уху. Вслушиваясь в голос певца, с гримасой отвращения спросил: — Ты можешь понять, что он поет?

Савин разобрал только слова «От Байкала до Амура...».

— А дальше? — спросил Сверяба.

— Вроде бы «небо ясно, небо хмуро».

— А мне слышится «не боятся дымокура». Во как!

— Музыка-то хорошая.

— Слова и музыка — одно целое, дед. Врозь не воспринимаются. Иначе почему мы здесь поем свои примитивные песни? Потому что не принимает душа музыкальной официальщины про БАМ. Даже с распрекрасной мелодией. Ну почему, скажи, надо «строить путь железный, а короче — БАМ»? Чего и как короче?.. Или еще, как там, про тропиночку узкую, которая уходила в таежную даль?

— Не помню.

— И слава богу. Нету у нас, Женька, здесь узких тропиночек. Или бурелом, или просека. — Он резким движением выключил приемник.

— Спой, Иван, свои «Километры».

— Спою, дед.

Он опять взял гитару и однострунно стал выводить мелодию. Эту песню Сверябы Савин слышал много раз, и всегда она защемляла ему сердце, взбудораживала, рождала в нем чувство сопричастности к большому делу. Может быть, с профессиональной точки зрения песня и была несовершенна, но Савин в этом не разбирался. Она трогала его и даже поднимала в собственных глазах.

Нас тайга во сне качает, Убаюкивают ветры. Снятся вьюжными ночами Нам стальные километры.

Сверяба выводил песню тихо и хрипловато, так и надо было ее петь. Звонкий голос все равно сядет на морозе. Нежная кожа прокоптится у костра. Пар изо рта прихватит инеем волосы... Савин не заметил, как тоже стал подпевать, и получился у них тихий мужественный лад.

Километры гнут нам плечи, Километры горбят спины. Километры — это вечность, Наша юность и седины...

Допели и уставились друг на друга в полном душевном соприкосновении, удовлетворенные песней, вагонной обстановкой и бесконечностью мира за окном. Сверяба даже гитару легонько погладил своими корявыми, не раз примороженными пальцами, поставил ее бережно на место. И сказал, еще оставаясь в песне:

— Да, Женя, вся жизнь в километрах. Крутит спидометр, пока не остановится на каком-нибудь пикете.

Песня сняла тяжесть от исповеди Сверябы, замела кривые тропинки белым снегом. Но все же что-то беспокоило Савина, словно осталось что-то недоговоренное Сверябой. И это «что-то» надо обязательно выяснить.

— Иван, — спросил он, — а дочка Иринка, которая собирается замуж, от второго брака у тебя, что ли?

— Да, дед. Можно так считать.

— Почему «считать»?

— Другая эта история. И тоже без отрады.

— Твоему Гришке сколько сейчас?

— Пятнадцать.

— А Иринке, ты сказал, восемнадцати нет.

— Нет.

— Так она старше Гришки?

— Старше.

— Значит, ты еще раньше был женат?

— Нет. Удочерил я Иринку, Женя. Сколько ей тогда было? Десять, наверно. В синеньком пальтишке, в синенькой шапочке. Щечка поцарапанная. Помню, прибежала из школы, увидала меня и как споткнулась. Ну, я подошел, познакомился, как со взрослой. Ужинать вместе сели. Я ее про школу стал расспрашивать, про оценки. В общем, как полагается. Потом за телевизор все вместе уселись. Гульнара ее спать провожает, а она говорит: «Ты сама иди спать, а я дяде Ване книжку почитаю».

— Гульнара — ее мать?

— Мать. У нас все только начиналось... Ну, само собой, уговариваем девочку спать. А она меня спрашивает: «Ты не уйдешь, если я засну?» Детенышек ведь, а тоже соображает. Наверно, без отца пробел в своей детской жизни чувствовала, хотя и сама того не понимала... В маленьком городке, дед, пережениться — не простое дело. Особенно для офицера. Там — развод, тут — семья не семья, в партбюро — персональное дело. И разговоры с уговорами без конца. В общем, всю мороку до дна выхлебал. Забрал чемодан с военным обмундированием и перебрался к новой жене. Половинок не люблю. Если что-то делать, так до упора. Сказал своей любимой, начхать, мол, на алименты, но, раз начали строить жизнь, давай дочь на мою фамилию. Так и сделали. И все пошло по-хорошему. Ирка, так та визжала от радости, в ладоши хлопала и с самой первой минуты меня папой стала звать. С женой отношения прекрасные. О деньгах слова нет. И вроде даже хватает. Хотя откуда может хватать, если я только две трети зарплаты приношу? Просто женщина с понятием оказалась...

И везде-то мы втроем. В горы ли, на рыбалку ли, или просто гуляем. Рай для меня, да и только... А сквозь радость терзаюсь. Сердце туда-сюда мечется. Свои-то детишки брошенные. Вижусь с ними. Не то чтобы очень часто, но и не редко. Потихоньку от матери, потому что она, как узнает, так крику на всю улицу. Я, понятно, гостинцы ношу, к себе их зазываю. И вот, Женя, пришел однажды Гришка. Все было нормально внешне. Чай с тортом пили. Ирка Гришке марки показывала. Но чую, не принимает душой моя жена моего сына. Пошел я его провожать, она даже не шевельнулась. Идем, а он по дороге мне говорит: «Пап, а тетя Гуля — злая»

Сверяба уронил голову на свои могучие кулаки. Савину даже показалось, что он вот-вот заплачет. Но трудно мужику заплакать, даже когда невмоготу. Нашарил Иван не глядя «дымчину», втянул никотинную отраву, задержал дым внутри.

— А дальше что, Иван?

— Ничего. Шесть лет мы прожили до БАМа. Иришка в музыкальной школе училась, потому сюда они не смогли со мной поехать. В прошлом году десять классов кончила. Гришка в восьмой ходит, а Толик, самый маленький и самый умненький, — в шестой... Это я тебе, дед, рассказываю, чтобы ты понял, что женитьба — шаг необратимый.

— Но ведь не у всех же так складывается жизнь.

— Не у всех. А за тебя боюсь. Ты для дома — плохой хозяин. А у баб: мое — это мое, и не отдам! Вот представь. Живем вместе, любим друг друга. И за все время жена ни разу не спросила, а когда день рождения у моих детей? Ни разу не сказала: «Давай пошлем им какой-нибудь подарок». Я сам, понимаешь, втихую посылал им подарки. Но больше всего, дед, меня Иринка однажды ранила. Двумя словами застрелила. Сказала: «Твой сын, папа». Не по имени даже, а «твой». Не ее брат, а ведь он же ей брат получается, раз мой сын. Вот тебе и эстафета от матери к дочери. Заклад в будущее для повторения. Недаром в русских сказках злые мачехи и смирные отчимы. Душа у бабы у́же, чем мужская... Я бы, знаешь, собрал всех троих детей в кучу и жил бы один с ними. И за мать бы им был, и за отца. Но нет для меня такой планиды, потому как запрограммирован я на бедоносца. И в себе беду тащу, и самым родимым ее несу.

 

5

Утром за Иваном прибежал посыльный. Савин слышал сквозь сон, как он объяснял Сверябе, что на дальней точке вышел из строя «Катерпиллер», новенький, только что полученный бульдозер. Принял это Савин во сне к сведению и заспал намертво. Потому никак не мог взять в толк, куда Сверяба подевался, пока не прочитал его записку: «До встречи, дед! Может, на Эльге, а?»

Тем же вертолетом улетел к Синицыну и Давлетов. И Савин, делая в вагоне приборку, думал о том, что тот уже на месте, что, наверное, они с Синицыным уже едут на тягаче по распадку, а может быть, даже стоят на берегу напротив ежей. А от порога зимовья глядит на них из-под ладони Ольга.

Позавтракав, он разложил на столе четвертушку ватманского листа, свои блокноты с записями по обследованному участку трассы, тетрадь с расчетами Давлетова. Работа, на удивление, с самого начала пошла споро.

Два Савина сидели в вагоне. Один — полный сиюминутным удовлетворением самим собой. Тот, что крупным почерком исписывал страницу за страницей, старательно вычерчивал на бумаге новый участок трассы. Другой же с беспокойством прислушивался, не гудит ли в небе вертолет, хотя точно знал, что раньше шестнадцати-семнадцати часов и ждать нечего. Этот другой не чувствовал теплого вагонного уюта, потому что мысленно находился там, где ворочалась подо льдом живая Эльга, шагал на коротких охотничьих лыжах, которые стояли теперь в углу у вешалки как свидетельство, что все было не сном, а явью, и как напоминание о необходимости вернуться. И он время от времени возвращался, торопился по знакомой лыжне, и в лесной перезвон легко и ладно вплеталась сверябинская музыка про километры. «...Наша юность и седины...» — тоненько выводила одна струна. На этой же струне и тайга вызванивала, и рябчик ей подсвистывал, и вся мелодия утра звучала на одной ноте.

Савин понимал, что теперешняя его работа — это лишь прикидка на глазок, лишь слабое приближение к обоснованию нового участка. Все сейчас, казалось ему, зависит от Давлетова. Но он почему-то был уверен, что Давлетов скажет «да» и вышлет на трассу комплексную группу, а уж потом появится настоящее обоснование.

Савин и обед столовский пропустил. Не то чтобы позабыл про него, увлекшись, но сознательно не захотел отрываться от стола. Последнюю точку поставил уже под вечер. Взялся напоследок за титульный лист, чтобы вписать авторов предложения. И вдруг замер, пораженный несуразной на первый взгляд мыслью. Как же он будет вписывать Ольгу, если не знает ее фамилии! И отчества не знает. И что ему вообще о ней известно? То, что у нее есть дядя по имени Иннокентий. Есть дом в Усть-Нимане, маленьком поселке со сплошь заколоченными избами. Жила в интернате. Кончила в Хабаровске педучилище... И все?

Нет, не все. Этого мало для анкеты. А для души у Савина есть другое. Есть узкая ладошка: «пей, бойе!» Есть долгая и вместе с тем короткая ночь на Эльге, в которой жизнь измерялась по-другому. В этом другом измерении знание о человеке шло изнутри. Только двоим оно доступно. Постороннему же все кажется до предела упрощенным, почти примитивным, потому что, кроме двоих, никто не видел гордой сохатиной головы, ни для кого не играл серебряный колокольчик и не косил лиловым глазом глухарь Кешка. И Иван Сверяба — тоже посторонний. Не понял бы, сказал бы: «И фамилию не спрашивает». А фамилия — это чистый лист бумаги с загадочными знаками на ней. Поди разберись, что они означают, какую тайну скрывают...

Между тем вертолета все не было.

Савин вышел на улицу. Было безветренно и морозно. Дымы из труб устремлялись вверх густыми широкими столбами. Савин прислушивался, не гудит ли вертолет. В какой-то миг ему показалось, что в небе застрекотало. Но нет, гуд шел от клубного движка. Видно, киномеханик Зайцев проверял перед сеансом аварийное освещение.

Савин представил, как в задней комнате клуба, которую громко именовали оркестровой, прапорщик Григорий Волк, тот самый, что спрашивал Савина в день приезда, не играет ли он на гитаре, властно и непререкаемо руководит участниками ансамбля «Магистраль». Шла подготовка к новогоднему концерту, а заодно и к общетрассовому смотру патриотической песни, приуроченному к Дню Советской Армии и Военно-Морского Флота.

Савин повернул к клубу.

Увидев его, Волк взмахнул рукой, и ансамбль грянул: «Веселей, ребята, выпало нам...» И Савин тут же вспомнил вчерашний разговор со Сверябой, когда тот рычал в сторону транзистора:

— Ну почему «... а короче — БАМ»?

Конечно, песня эта создает настроение бодрости, под нее даже прыгают на танцплощадках. Но очень уж далека она от реальности, от вечной мерзлоты, ломающей технику, от обмороженных рук, от накомарников.

— А «Километры» вы знаете? — спросил Савин.

Музыканты смешались, нестройно оборвали мелодию. А Волк тут же вывел гитарным перебором: «...наша юность и седины», И все постепенно подхватили и мелодию, и слова, да еще трехголосием, вживаясь в смысл и видя себя самих.

Так вот оно, то самое, что надо представить на смотр! Свои собственные песни. А их не одна и не две — десятки!

Дослушав, Савин сказал:

— А что, если мы всю программу сделаем из своих песен? С рассказом, кому они посвящаются? У капитана Сверябы есть, например, песня про речку Туюн...

— Знаем.

— А ведущий расскажет, как прокладывали зимник по льду Туюна. Как рядовой Насибуллин нырял в промоину, чтобы зацепить тросом КрАЗ...

— А что, — сказал Волк, — это идея. — И тут же, восприняв идею как руководство к действию, скомандовал: — Хлопцы, «Бурею»!

...Серый дождь не стихает Третий день напролет, Третьи сутки над нами Не кружит вертолет. В прошлогоднюю зиму Почта ходит моя. Принеси от любимой Мне привет, Бурея...

Трассу вдоль Бурей отсыпали, когда Савина еще не было на БАМе. Сверяба рассказывал, что это было самое трудное: если бы не успели с дорогой, оказались бы отрезанными от Большой земли.

— Чья песня? — спросил Савин.

— Опять же вашего соседа, — ответил Волк.

Савин не слышал ее ни разу и опять подумал, что много чего он про Сверябу не знает. И вообще, все привыкли судить друг о друге по внешним проявлениям. А что у человека внутри? Что под скорлупой?.. Ведь самое чистое и доброе спрятано от чужого глаза.

Слово «вертолет» из песни вернуло его к главной заботе. Может, вертолет уже сел и Давлетов разыскивает его?

Наспех попрощавшись, выбежал в сумерки. Перевалил через Соболиную сопку, заскочил в штаб и узнал у дежурного, что вертолет с Эльги будет только завтра утром.

Опять плохо спалось. А под утро сон навалился, как булыжник. Потому и проспал вертолетный стрекот. В штабе появился, когда Давлетов был уже в кабинете.

Савин молча положил перед ним бумаги, присел на краешек стула, всем своим видом выражая вопрос и нетерпение. Тот не стал читать, отодвинул в сторону. Немигающе и долго разглядывал Савина, и ему почудилась в желтоватых глазах Давлетова заплутавшаяся в непроницаемости тоска.

— Плохо, Халиул Давлетович? — не выдержал он.

— Почему — плохо?

Молчание не было ни тяжелым, ни гнетущим, но все же рождало беспокойство. Савину хотелось оглянуться назад, словно там сидел кто-то третий, и от этого третьего что-то зависело, если только не все. Он не мог понять молчания Давлетова.

— Ваша прямая действительно существует, товарищ Савин, — сказал наконец Давлетов. — Геодезисты вышли на съемку. Майор Ароян выехал в геологоуправление. Решение приму по его возвращении.

— Значит, я прав? — радостно спросил Савин.

— Правы, — глухо ответил начальник.

 

Глава IV. НАЧАЛЬНИКИ И ПОДЧИНЕННЫЕ

 

1

Иногда Давлетову казалось, что таким же молодым, как Савин, он был так давно, что, может быть, этого даже и не было. Белой метелицей прошелестели годы, запорошили тропинки, загладили овраги, по которым он когда-то пытался карабкаться. Да и пытался ли?

Двадцать семь лет назад он получил диплом военного инженера — мостовика. Долго командовал в свое время взводом, потом так же долго — ротой. Строил мосты через тихие речки. И было ведь, было, что тоже шебуршился и шарахался с наезженной колеи, как Савин. И тоже у него был начальник, до сих пор помнится, майор Прокопчук. Красивый такой и молодой, злой как черт и веселый, который походя и без оглядки мог решать самые рисковые дела. Он ходил по любой грязи и по любому морозу в начищенных до блеска хромачах, и подчиненные прозвали его «летающим вагоном». «Летающим» — потому, что прошел слух, будто списали его в свое время за что-то из летного училища, а «вагон» — наверное, из-за того, что без него никакой стройке не обойтись.

В то лето Давлетов только что привез свою Райхан из-под Белебея, поселил прямо на объекте в половине видавшего виды вагончика. Была она тогда худенькой, вроде бы даже напуганной постоянным движением, шумом и строительным грохотом. Тосковала по своей речке Кенсу. Но не высказывалась, а только жалась к своему Халиулу, словно пыталась укрыться за его спиной от неведомой опасности.

Строил тогда Давлетов автомобильный мост через речку Черную. Сроки сдачи моста показались ему неоправданно завышенными. Он обложился специальной литературой, просидел несколько вечеров над расчетами, связанными с установкой опор, и вышло, что все работы можно закончить недели на две раньше. Самолюбиво сохранив все в себе и решив удивить мир, он дневал и ночевал на объекте, в родимый вагончик забегал лишь проведать Райхан, говорил ей нежные слова на родном языке, успокаивал тревогу в вечно ждущих глазах и, наскоро перекусив, отправлялся на свое «ИсСо» — искусственное сооружение, как именовался мост в документах.

И ведь точно, закончили раньше, а сдали в эксплуатацию позже, потому что пришлось переделывать. Оказалось, скосили мост на полтора градуса. Не из-за того, что опоры ставились по-новому, а по недосмотру, по оплошности.

Прокопчук смерил его тогда взглядом, в котором плясали злые бесенята.

— Какой ишак надоумил тебя вмешиваться в проект?

Давлетов молчал. Тоскливо оглядывал захламленную прорабку, чудом попавший в нее мягкий стул, его стул, на котором сидел Прокопчук и пристукивал ребром ладони о стол.

— А ну, выплюнь воду!

Давлетов даже съежился от его спокойного окрика. Но не понял, переспросил:

— Какую воду?

— Я думал, ты в рот воды набрал. — И вдруг стукнул кулаком по столу так, что звякнул графин и сдвинулась с места чугунная пепельница. — Я тебя спрашиваю или нет?

— Расчеты правильные, — робко сказал Давлетов и протянул ему тетрадь.

Тот отшвырнул ее, привстал, опершись ладонями о стол, пронзительно глядя на отвернувшегося Давлетова. Потом сплюнул на пол и сказал:

— Премии лишил людей, дурак!

И Давлетов ушел к своей Райхан. Увидев его растерянным, с перекосившимся от внутренней боли лицом, она залопотала, захлопотала, закрутилась вокруг него, обволакивая жалостью, сочувствием и заботой. А он все никак не мог отмякнуть, словно внутри засела железная скоба. Только ночью, когда рассказал ей все, отошел, оттаял и сразу изнемог от слабости. А она шептала:

— Зачем это тебе, Халиула? У каждого свое место. Воробей только у курицы может зерно стащить. А коршун разве позволит?

И запела тихонько старую песню, где главным было то, что девушка любит батыра и все об этом знают: конь знает, вода знает, трава знает. Он один не знает.

— Знаю, — сказал он.

— Ты скоро отцом будешь, — шепнула она.

После ее слов горечь перемешалась с радостью. За вагонным окном хлестал дождь, а где-то далеко пасся табун, и умный конь с рыжими подпалинами на шее прикрывал своей гордой головой холку кобылицы, чутко поводя ушами при ударе грома.

Что-то свершилось в ту ночь в молодом Давлетове, он еще сам этого не ведал. Но наутро встал успокоенный, преисполненный нежности к Райхан, словно она и будущий ребенок стали ему щитом от всех житейских невзгод. Давлетов нашел Прокопчука, тот ночевал на объекте по соседству. Повинился перед ним, спокойно так сказав, что больше подобного не повторится. Тот удивленно вытаращился на него, задумался на какой-то миг, наморщив переносицу, потом махнул рукой:

— Выговорешник все равно схлопочешь. А теперь катись, подбирай свои орешки...

Вот, пожалуй, и все. Больше Давлетов с колеи не сворачивал. Куда она вела, туда и шел. Первое время еще возвращался мысленно к случившемуся, даже было иногда желание что-то сделать по-своему, что-то переиначить. Но тут же вспоминал крутой подбородок Прокопчука и его зеленоватые со злыми бесенятами глаза. Нет уж! Воробей, он и есть воробей.

В передовиках Давлетов не ходил, но и в отстающих не значился. Годы бежали, и, хоть и медленно, с отставанием, он рос по службе. Для него не было секретом мнение начальства: звезд с неба не хватает, но надежен. Надежен — тоже хорошо. Арба редко переворачивается. Реже, чем быстрый автомобиль.

Куда бы ни забрасывала его служба, Райхан с детьми тут же собиралась следом. Она уже не была диковатой и худенькой, а как-то враз, может быть даже в ту ночь, поняв, что она не слабее мужа, скорее даже по-житейски сильнее, приобрела уверенность и убеждение, что без нее Халиул пропадет. Дети выросли, свили свои гнезда, а она все кочевала за ним, стараясь на каждом новом месте из ничего сделать по-семейному уютно.

Так и текла бы речка, так и стояли бы берега, не попади в подчиненные Давлетова Савин. Что-то знакомое почудилось ему в этом мальчишке, будто видел когда-то такого же, только мельком, в суматохе забот. А когда узнал, что Савин из детдома, совсем расположился к нему, испытывая потребность уберечь от чего-то, облегчить его незримую ношу. И все вспоминал кого-то похожего. А вспомнил — завздыхал тяжело. Вышло, что это он сам, тот, что строил когда-то мост через луговую речку и скосил его на полтора градуса. Вот как она повторяется, жизнь. И тут же возвел два воздушных мосточка: один — он и Прокопчук, другой — Савин и он. Все бы могло выстроиться в жизни по-иному, не встреться тогда на его пути красивый Прокопчук. Подстрелил походя воробья и пошел своей дорогой дальше. Вот и Савин все трепыхается, размахивает крылышками. Как в тот раз, когда послал его на трассу обобщить опыт механизаторов Коротеева. А он явился и объявил, что не станет этого делать. Да еще предложил обобщить опыт отстающего Синицына.

Первым побуждением Давлетова было отчитать и выгнать его из кабинета. Но за долгую службу он привык не выходить за рамки уставных отношений, считал для себя роскошью — давать волю чувствам. Да и не в том дело. Нельзя кричать на человека, это он усвоил накрепко, после того как его обидел Прокопчук.

К тому же Давлетов и сам понимал, что Коротеев работает на износ техники. Оно, конечно, неправильно, бесперспективно. Но Коротеев давал кубы в основную насыпь, за которые спрашивали с Давлетова каждый день. Вот и получалось, что положение дел спасал злой до работы Коротеев.

А мальчишке Савину наплевать на все это. Он, видите ли, обнаружил у Синицына государственный подход. Давлетов пожалел его тогда. Попросил редактора многотиражной газеты обобщить опыт передовиков. «Коротеевцы» — так они там озаглавили газетную полоску. Давлетова даже похвалили потом за такое дело.

Но Савин, шельмец, оказался прав. Сдали через пару месяцев коротеевцы, выдохлись с техникой. Правда, к тому времени все позабыли и про опыт, и про газетную полоску. Кроме Савина, конечно. Его тогда уже избрали комсомольским секретарем. И он явился в кабинет, уставился своими прозрачными серыми глазами и доложил:

— Думаем выпустить «Молнию»: за месяц и за квартал Синицын вышел на первое место.

Давлетов считал, что, как руководитель, он обязан признавать свои ошибки. Хотя, если говорить честно, ему это было очень неприятно. Но — что поделаешь? — он должен подавать подчиненным положительный пример. Вот и тогда сказал Савину:

— Я был не прав. Вы умеете заглянуть в перспективу, товарищ комсомольский секретарь...

Не хотел, ох, как не хотел Давлетов отпускать Савина из производственного отдела. Хоть и с характером, но парень добросовестный, даже лишку добросовестный. Но Ароян пристал как с ножом: отдай человека — и точка! Давлетов скрепя сердце дал согласие, а сам надеялся, что Савин откажется. Но Ароян кого хочешь уговорит.

Потом было то собрание с присутствием помощника начальника политотдела по комсомолу. Впрочем, Давлетов предчувствовал какие-нибудь выкрутасы, подспудно, еще загодя, когда Савин предложил изменить повестку дня. Но чтоб такое! На савинском месте он бы провалился со стыда. Давлетов сидел тогда в президиуме донельзя расстроенный. Но огорчение не помешало ему чуть-чуть, самую малость позлорадствовать: пусть Ароян теперь расхлебывается.

Однако замполит и не собирался расхлебываться. Через два дня, задержавшись, как и обычно, после вечерней планерки, разложил перед Давлетовым несколько исписанных листов бумаги и сказал:

— Вот что предлагает комсомол...

Давлетов прочитал. В общем-то все было по делу. Но сколько бумаг прошло за четверть века через его руки, где тоже было все в общем-то по делу! Однако от бумаги до жизни такая огромная дистанция, что Давлетову иногда казалось: бумага и есть главное дело, по которому судят о работнике.

— Посмотрим, что из этого получится, — сказал он Арояну. — Разрешения сверху, думаю, не требуется на эти мероприятия. Хотя писать фамилии на мостовых опорах...

— Моральный стимул, Халиул Давлетович.

— Понимаю. И потом — не слишком ли много демократии при определении победителей? Мальчишки могут проявить незрелость.

— Поправим. Да и в комсомольском комитете у нас два члена партии: Савин и Бабушкин.

— Самодеятельности у них много, товарищ Ароян. А Савин — выкрутасник. С тем же собранием...

— Но ведь собрание, как видите, пошло, на пользу, Халиул Давлетович. Савин совершил одну лишь ошибку: эти предложения надо было обсудить на комитете не после, а до собрания.

— Все так. Но ошибка — фактик. И Пантелеев его не упустит.

И ведь точно, не упустил Пантелеев.

На партийно-хозяйственном активе, где они с Арояном присутствовали, выступал Пантелеев. И подал «фактик» так, что Давлетов весь внутренне съежился. Умеет говорить Пантелеев: и солидно, и с юмором, чтобы расшевелить зал. Вспомнил даже, как народ кричал в клубной темноте киномеханику: «Ну, заяц, погоди!» А за всей этой разговорной легкостью — кулак: командир, его заместитель по политчасти не работают с молодыми кадрами, даже не подсказали только что избранному комсомольскому секретарю, как готовить собрание.

«Да, такие, как Пантелеев, широко шагают, — думал Давлетов. — Если, конечно, где-то не споткнутся или не остановит кто помудрее». На активе Пантелеева тоже слегка притормозили. Не успел он покинуть трибуну, как начальник политотдела Федор Иванович Грибов спросил:

— Это не тот Савин, который со своими комсомольцами указатели на дороге поставил?

— Про указатели мне неизвестно, товарищ полковник, — четко ответил Пантелеев и осуждающе покачал головой: мол, еще одна новость.

— А жаль! — сказал Грибов. — В последнюю поездку к Халиулу Давлетовичу я, например, впервые узнал, кто за какой участок дороги отвечает. Оказывается, хуже всех содержит дорогу наш передовик — капитан Коротеев. Туда ехал, как по гребенке, а обратно — как по шоссе. Вот она, сила гласности! По-моему, комсомол в этой части не дремлет...

В перерыве Пантелеев отыскал Давлетова с Арояном и укоризненно сказал:

— Информация снизу отсутствует, товарищи. Ваш секретарь комитета должен регулярно информировать меня или инструкторов о проводимых мероприятиях. Работник он, видимо, инициативный. Но партизан. Подскажите ему, Валерий Григорьевич, насчет информации в комсомольский отдел...

Давлетов сам указал на это упущение Савину. Тот лихо ответил: «Есть!» Однако Давлетов не был уверен, что готовное «Есть!» резко усилило поток «информации наверх». Зато у самого Савина информации из подразделений всегда скапливалось столько, что лучше было бы меньше.

Как-то после утреннего развода Савин заявился к нему в кабинет.

— Разрешите доложить итоги рейда «Комсомольский глаз»?

Давлетову страшно не нравился этот «глаз» своим названием. Но дело в конце концов не в названии. «Глаз» высмотрел, что в роте у Коротеева неисправны одиннадцать самосвалов, что у Синицына без движения лежат больше двадцати кулей цемента, а мостовой взвод на Рыжем ключе бедствует без цемента. Буровзрывники «доедают» остатки аммонита. Командир же хозвзвода «заначил» на чердаке сорок листов оргалита, а клубную сцену отделывать нечем...

— По сводке, товарищ Савин, у Коротеева не работают шесть самосвалов.

— Шесть было на прошлой неделе.

— Хорошо, я разберусь. Только мне не понятно, почему же ваши всевидящие комсомольцы так плохо относятся к технике?

— Если будут запчасти, все самосвалы восстановим в выходной день. Капитан Сверяба согласен возглавить бригаду добровольцев.

— Что еще? — устало спросил Давлетов.

— У меня просьба: включите в список на вечерние планерки, чтобы в курсе суточных заданий быть.

Давлетов стал приглашать Савина на планерки. И не пожалел, что сделал это.

В тот же вечер, когда собрались командиры ближних подразделений, он сказал, перед тем как подвести итоги за день:

— Прапорщик Купцов! Передайте оргалит с чердака начальнику клуба.

Тот вытаращил глаза, открыл и закрыл рот, пожал плечами, что могло означать: нет, мол, у меня никакого оргалита. А вслух произнес:

— Есть.

— Капитан Синицын! Пятнадцать кулей цемента передайте мостовикам на Рыжий ключ.

— А где я его возьму, товарищ подполковник? — сняв очки, спокойно спросил командир роты.

— Если не смогли спрятать от «Комсомольского глава», то найдете.

Синицын взглянул на Савина, укоризненно покачал головой, вздохнул и ответил:

— Ладна, пусть приезжают...

А с Коротеевым, у которого был самый дальний карьер, Давлетов разговаривал по радио. Тот кричал:

— Почему Савин лезет в производство? Его дело — протоколы сочинять! Я разыщу у себя этот «глаз» и вырву, чтобы не мешал давать план!

— Товарищ Коротеев! — прервал его Давлетов. — Доложите по двум пунктам: почему даете липовые сводки и когда восстановите одиннадцать самосвалов?

Связь на этом прервалась, а скорее всего, прервал сам Коротеев. Давлетов представил, как тот кипятится сейчас. Как кличет верного помощника Хурцилаву, посылает его в ночь к ближним и дальним соседям: «Если не найдешь запчастей, значит, ты — не Хурцилава!»

Не любил Давлетов такое «доставание», но некуда было от него деться. Он и сам посылал Сверябу по соседям на промысел. Хорошо, хоть было, что предложить в обмен. Какой-то дуролом-снабженец заслал в адрес части целый вагон резины для ЗИЛов и уазиков, а их было раз-два и обчелся...

Иногда Давлетов думал, что его замполит был все-таки прав, определив Савина в комсомольские работники. Может, так и надо, чтобы комсомол возглавлял человек, знающий производство. Инженерная мысль с опорой на общественность скорее пробьет дорогу. В наше время мало агитации словами — нужна агитация мыслью и делом. Мыслей у Савина хватало. Только вот между мыслью, словом и поступком у него почти не было дистанции. Отсюда и вся его неуправляемость. Это беспокоило Давлетова, вызывало за Савина опасение... А за Савина ли? Может, больше за себя?..

Да, молодым всегда тесно, всегда норовят выскочить из колеи и — напрямки, забыв, что без дороги можно завязнуть... А если напрямки — короче?..

Давлетов убедился, что короче. И распадок был, и прямая, почти идеальная, соединяла основания подковы. Верно Савин заметил: подкова. Поначалу он хотел остановить мальчишку — кому и зачем нужно его предложение, хотя понимал, кому и зачем. Лично ему, Давлетову, оно было не нужно. Он предполагал, что вся затея вызовет немало осложнений, тех самых, которых он всегда старался избегать. Потому что тут замешаны Гипротранс, который дружен с заказчиком, месячный план, а значит, и непосредственное начальство. Савину заботы нет, а ему придется упираться лбом, доказывать и, уж тут никуда не денешься, перечить. Кому?.. Он вдруг как-то разом понял, что не принадлежит сам себе, что им управляют события. И еще осознал, что от него зависит судьба Савина, а если и не судьба, то служба на каком-то отрезке офицерской биографии. Как когда-то на его, давлетовскую, службу повлиял Прокопчук. Осознал он также, и это укололо его в самое сердце, что нету у Савина надежной защиты, что весь он на виду, что такие, как Дрыхлин (а их он всегда чувствовал интуитивно), его сомнут, обломают. И если он, Давлетов, не поддержит этого непутевого мальчишку, то и уважать уже себя не сможет. И, значит, все равно рухнет так нелегко добытый жизненный покой.

Такие вот мысли и воспоминания царапали Давлетова, когда он летел на вертолете с Эльги. Они же копошились в голове, когда Савин ожидающе сидел перед ним. И он повторил глухо, подводя черту и под своими сомнениями:

— Вы правы, товарищ Савин.

 

2

Выпроводив Савина, Давлетов тоскливо поглядел на телефоны. Многое зависело от звонка Арояна, улетевшего в геологоуправление. Может быть, все — чепуха, может быть, заморозили распадок по стратегическим соображениям? Он хотел, чтобы так и было. Тогда сами собой отпадут все сложности, и совесть будет спокойна.

Замполит обещал пробиться на связь без задержки. Если управление открывается в девять, то мог бы уже и позвонить.

В эту самую минуту затрезвонил «город». Давлетов чуть помедлил, прежде чем снять трубку. А сняв, услышал, чего уж никак не ожидал, голос Дрыхлина. Отдаленный сотней бамовских километров, он звучал так, будто Дрыхлин говорил из соседней комнаты. Такая редкая вдруг объявилась слышимость.

— Я приветствую вас, Халиул Давлетович, — мягко говорил он. — Как живете-можете? Как спалось после блуждания по тайге?

— Все нормально, — сухо ответил Давлетов и стал ждать продолжения.

— Без дела звоню, дорогой Давлет-паша. Соскучился. Все-таки две недели из одного котелка хлебали. — И не дождавшись ответной реакции, спросил после паузы: — Как там наш молодой друг себя чувствует?

— Вы имеете в виду товарища Савина?

— Ну а кого же еще? И бросьте официальничать, Халиул Давлетович: «товарищ Савин», «товарищ Дрыхлин». Так, как там наш неуемный Женя?

— Думаю, что с ним все в порядке.

— Не стругали его за охотницу?

Давлетов смутно почувствовал, что неспроста звонит Дрыхлин, что все же его что-то беспокоит, наверное, та соболиная история. Совсем неспроста. Значит, бывалый и уверенный Дрыхлин тоже может чувствовать неуверенность. От этой мысли возникла даже какая-то мстительная удовлетворенность, появилось желание уколоть, позлить «представителя». И он ушел от вопроса и спокойно, все тем же бесстрастным голосом сообщил:

— А ведь прямая есть, товарищ Дрыхлин.

— Какая прямая, товарищ Давлетов? — сыронизировал тот.

— Та, что соединяет основания подковы и за которую могут дать премию.

— Откуда она взялась? — уже без иронии спросил Дрыхлин.

— Савин нашел.

— Ну, если Савин... Тогда вы верите в сказки, Халиул Давлетович.

— Не сказки. Я вчера сам осмотрел ее.

— И убедились?

— Убедился.

— В таком случае поздравляю! Не вас, а Савина. Вам еще предстоит сражаться с Прокопчуком.

— Не понял вас, товарищ Дрыхлин.

— Вы многого не понимаете, Халиул Давлетович. Прокопчук — автор проекта этого участка. И, конечно, он не захочет признавать брак в своей работе.

— Мне до Прокопчука нет дела.

— Мне тоже. — Дрыхлин говорил весело и беззаботно, так, во всяком случае, слышалось, подсмеивался тихим смешком. — Мое дело, Халиул Давлетович, — готовая продукция. И без брака. И чем дешевле она обходится, тем лучше.

— А вы знаете этого Прокопчука? — спросил Давлетов.

— Что, заело? Уже и дышать тяжело? Знаю, дорогой мой, знаю. Из вашего же брата — военный железнодорожник.

Если поначалу фамилия Прокопчука не вызвала у Давлетова никаких ассоциаций с прошлым, то после этих слов он неожиданно для себя и с уверенностью решил, что в Гипротрансе тот самый бывший майор Прокопчук, под началом которого он служил больше четверти века назад. Когда служебные пути-дороги развели их, до Давлетова еще доходили слухи о бывшем начальнике, о том, что тот быстро и крупно шагал по служебной лестнице. Получил подполковника и вскоре был выдвинут в управление то ли на полковничью или даже чуть ли не на генеральскую должность. А потом с ним произошла какая-то темная история, вроде бы шибко вольно распорядился материальными средствами, отпущенными на прокладку тоннеля. Прошел даже слух, что его исключили из партии и уволили из кадров. Но Давлетов доподлинно ничего не знал и, насколько слухи соответствовали истине, не ведал. Да и не считал себя вправе интересоваться.

— Давно он в Гипротрансе? — спросил он.

— Давненько, Халиул Давлетович. Мужик злой и решительный. И не очень жалует своих бывших сослуживцев...

Значит, он. Значит, снова сводит их судьба. И Давлетов невольно почувствовал робость, поежился, словно еще носил лейтенантские погоны. Опять увидел зеленый взгляд со злыми бесенятами и услышал презрительный голос, обозвавший его дураком... Но, поежившись, тут же расправил плечи: какое отношение к нему имеет Прокопчук? Да никакого! И он сам давно уже не тот Давлетов, чтобы бояться окрика и прятать свое мнение... А давно ли?..

— До свидания, товарищ Дрыхлин, — прервал он добродушный голос в трубке, приглашавший его в гости, а главное — в парилку, почти персональную, с предбанником, где вешалки — рога изюбра, и с комнатой отдыха, в которой стоит медный самовар и дожидаются гостей узорные синие фужеры не для чая.

Дрыхлин запнулся на полуслове, однако распрощался, не меняя приветливого тона и не забыв про Савина:

— Передайте привет юному Жене и пожелание подольше оставаться холостяком. Он мне сразу пришелся по сердцу...

Закончив разговор, Давлетов укорил себя за нелюбезность. Но тут же подумал, что любезничать ни к чему со всякими, даже если они и наделены полномочиями. Подумал, и весело ему стало — самую малость, где-то внутри, под оболочкой бесстрастности. И не то чтобы весело, просто он явственно ощутил, как ослабли в этот миг невидимые ремни, постоянно стягивающие на службе все его поступки и даже мысли.

И все же звонка от Арояна он ждал в душевной неуютности. Входили и выходили подчиненные со своими служебными заботами. Было как раз «командирское время», то есть установленные Давлетовым часы, когда он сам себя обязал сидеть в кабинете, чтобы люди не дергались целый день за командирским указанием или подписью. Прежде чем подписать бумаги, подготовленные подчиненными, Давлетов прочитывал их от строчки до строчки, делал пометки и поправки, особенно на исходящих. Он считал, что жесткий часовой регламент дисциплинирует людей, приучает их быть пунктуальными. И сам старался быть пунктуальным даже в мелочах.

Однако сегодня бумаги казались Давлетову не столь важными и нужными, как обычно. Важнее и нужнее был звонок от Арояна. Давлетов ждал его каждую секунду. И когда телефон наконец звякнул, он поспешно выпроводил командира хозяйственного взвода, выделив ему людей на разгрузку угля.

Голос Арояна был чуть слышен, но главное Давлетов уловил: с геологами все чисто, и теперь Ароян займется своими замполитскими делами, поищет по магазинам ватман, краски, ситец для лозунгов... Это для Давлетова тоже все было второстепенным. Надежды на отступление больше не оставалось. Один путь — вперед, и первый шаг на нем представлялся Давлетову не самым легким: доложить главному инженеру полковнику Мытюрину о своем решении свернуть работы в сторону Юмурчена.

Он покосился на белый телефон, самый неприятный из трех стоявших на столе. Его приглушенный звонок всегда вызывал в Давлетове неосознанную тревогу. Тяжело вздохнул, снял трубку и попросил соединить с «Короедом». Странный позывной был, что-то неприятное чудилось Давлетову в его звучании. Словно даже звонки могли незаметно и исподволь подточить его и без того не очень прочное положение. Не очень прочное — по причине возраста. Давлетову уже стукнуло полвека, значит, могли и уволить со службы: выслуга есть, пенсия есть. А уходить из армии ему никак не хотелось. Привык к своему колесу, к походной жизни и вечному беспокойству. Даже не видел себя на каком-либо ином поприще, в ином коллективе. Не сидеть же ему в пятьдесят сложа руки! И не только потому, что надо зарабатывать. Хотя от этого тоже никуда не деться, приходится помогать дочери с внуком, которые остались одни. Давлетов вообще пугался безделья. Сколько на его памяти прошло людей, энергии которых он даже удивлялся. Стоило им снять погоны и уйти на покой (а некоторые еще и радовались, что наконец-то будет возможность заслуженно отдохнуть), как, глядишь, года через два-три тюкнул инфаркт или появилась другая какая болячка. И являются друзья по службе с поминальным словом и недоумением: поди же ты, а какой крепкий мужик был!

Втайне Давлетов желал и очень сильно надеялся получить на погоны третью звезду. И хотя сроки у Давлетова вышли, но полковник Мытюрин, главный инженер, не спешил ставить свою подпись на представлении к званию. А недавно, в один из своих внезапных, как обычно, наездов, сказал:

— Перевыполните полугодовой план хотя бы на один процент — в тот же день подпишу.

О плане были все мысли Давлетова, и не только из-за очередного звания. План определял все, ради чего жили, не спали ночами, рвали землю и скрупулезно подсчитывали кубометры грунта... Нет, не ради плана, поправил себя Давлетов, — ради будущей железной дороги, которую величали стройкой века. Но в принципе это одно и то же: дорога и план. Она не будет сдана в срок, если провалится план.

А одно ли и то же? В каких-то частных случаях, может, и нет. С этой савинской прямой, например... Если ее принять, месячный план по земле сорвется, это уж точно. Уйдет время на геодезическую съемку, переброску техники... И в то же время прямая конечно же работает на дорогу. К концу года выигрыш в сроках и экономия станут реальностью. Экономия будет и позже, когда участок пойдет в эксплуатацию. Двух мнений тут быть не может, и Савин, светлая голова, сразу увидел это.

На свой страх и риск Давлетов уже отдал распоряжение буровзрывникам — подготовить промежуточный фронт работ для землеройного комплекса. А Коротееву — чтобы готов был передислоцироваться на Эльгу... Распоряжения отдал, а разрешения отойти от проекта еще не получил. Да и получит ли?...

Мытюрин был на месте. Ответил, как всегда, вежливо и, как всегда, с вопросом:

— Здравствуйте, товарищ подполковник. Сколько кубов?

Давлетова пугала металлическая вежливость начальника, она подчеркивала должностное расстояние, разделявшее их. И в то же время была для него образцом общения с подчиненными. Не отдавая себе в том отчета, он невольно стремился взять такой же тон с окружающими. Так уж видно ведется, что человек обязательно хочет быть похожим на кого-то, чаще всего на того, кто стоят над ним, и так же бессознательно копирует не только хорошее, но и дурное.

К разговору с Мытюриным Давлетов всегда готовился загодя, зная, что тот любит конкретные и лаконичные доклады. И теперь назвал без запинки общую, в целом благополучную цифру и отдельно — по каждому землеройному комплексу.

— Что с Коротеевым, товарищ Давлетов? — спросил Мытюрин. — Почему вот уже второй месяц он еле-еле сводит концы с концами?

— Техника износилась, — замирая, ответил Давлетов.

— Еще не подошли сроки, чтоб износиться.

— Он не жалел технику, потому ходил в маяках. Выжимал из нее сверх всяких возможностей.

— А вы куда смотрели?

И опять, замирая, но с той же веселящей злостью, что и в разговоре с Дрыхлиным, Давлетов ответил и сам удивился своему спокойному голосу:

— Туда же, куда и вы. В план.

На том конце провода установилось молчание, что совсем было не в правилах Мытюрина. Затем оно прервалось протяженным и металлическим.

— В пла-ан?

— Так точно.

— А завтра вы не собираетесь выполнять план?

— Собираемся.

— А что думаете делать с техникой Коротеева?

— Дал им команду прекратить работы на трое суток и заняться ремонтом.

— А о запчастях подумали?

— Посоветовал им то же, что и вы мне: «Проявляйте инициативу и используйте местные резервы».

— Какая муха вас сегодня укусила, товарищ Давлетов?

На какое-то мгновение тот смешался, но пересилил себя и даже позволил пошутить, на что никогда бы не решился прежде.

— Бамовская.

— Ну-ну, Халиул Давлетович. План за вас никто выполнять не будет. Сколько за последние три дня отсыпал Синицын?

— Он передислоцируется.

— Он уже передислоцировался. По вашему же донесению.

— Мы сворачиваем работы в сторону Юмурчена.

— Я не шучу, товарищ Давлетов.

— Я тоже не шучу.

— Как понять ваши слова?

— Мы нашли прямую и можем выйти на Эльгу кратчайшим путем.

— Что за прямая, Давлетов? Откуда она взялась?

— На карте распадок не просматривается. Но старший лейтенант Савин прошел по нему. Распадок подходит по всем параметрам.

— Сомнительно это все и скоропалительно, И вообще, я вас не узнаю, Халиул Давлетович.

Опять на том конце провода возникла пауза, и у Давлетова появилось такое же ощущение, как много лет назад, когда он строил свой злополучный мост и шел утром на объект с желанием удивить, сказать о себе вслух, громко, чтобы все почувствовали, что он что-то стоит и что-то значит. И сразу в нем что-то тоненько заныло, рождая неуверенность и плохое предчувствие. Телефонное молчание начало давить на него. И он не выдержал, произнес:

— Прошу вашей санкции на мое решение.

— Никакой санкции не будет. Вы — руководитель, вы и решайте. И отвечаете вы. Гипротранс поставили в известность?

— Никак нет.

— Вдвойне легкомысленно поступили.

— Я только что собирался звонить...

— Не надо никуда звонить. Здесь находится автор проекта. Уже собирается улетать. Я сообщу ему. И имейте в виду, полугодовой план за вами. С вас его никто не снимет, — не прощаясь, положил трубку.

Давлетов, наверное, впервые почувствовал, что в кабинете жарко. Он никогда не открывал форточки, и его стараниями теплотрассу утеплили сверх всякой меры. В других бамовских поселках было известно, что здесь самые теплые дома. И все, кто жил в них, тоже это знали и с гордостью говорили об этом. Только никто не связывал зимнее тепло с фамилией Давлетова, думали, так оно и положено, думали, повезло. Просто Давлетов намерзся за свою долгую службу. Бывало, что всей семьей укладывались на ночь на одну кровать, в шубах, в шапках и валенках, укрываясь двумя ватными одеялами. Это когда теплотрассу сдавали с браком, и она выходила из строя, не выдержав сибирских холодов. И для себя он решил когда-то, что тепло на северных стройках — это все. Скрепя сердце и с полным сознанием своей правоты подписал акт на списание пришедшего в негодность утеплителя, хотя он пошел на двойную обкладку теплотрассы.

Давлетов распахнул форточку и встал перед нею, вдыхая морозный воздух. Почувствовал себя разбитым и уставшим. Присесть бы, отдохнуть бы — некогда и некуда. Будто свернул на незнакомую тропу, чтобы сократить путь. А она оказалась на плывуне — зыбкой и ненадежной. Ходят по ней, конечно. Но ведь бывает, что и проваливаются.

Он не понял, как отнесся Мытюрин к его решению. Раньше всегда было проще: дают команды — выполняет. И сам того же требовал от подчиненных. Только с Савиным не получалось. Чуть ли не с первого дня учуял он внутреннее сопротивление в нем, скрытое несогласие с тем, что говорил Давлетов, хотя и не выраженное поначалу внешне. И чувствовал, что это — до поры до времени, что выскажется Савин наособицу, как поднакопит убежденности. Так и случилось, когда он впервые выехал на трассу к Коротееву.

Все в жизни завязано, затянуто в один узел. Может, и Коротеев был прав в чем-то. Кому-то надо было на первых порах показать потолок, осветить его, как маяком, чтобы потянулись на этот свет другие... Думая так, Давлетов оправдывал себя, потому что знал: по большому счету не прав. А к Савину притерпелся. Даже стал ждать от него чего-то непривычного, смирившись с этим, потому как решил, что у него светлая голова. И вот сам сейчас разговаривал с Мытюриным так же, как и Савин с ним, с Давлетовым. Вроде бы тоже превратился в такого же мальчишку без оглядки, лишенного каких-либо житейских соображений. Разговаривал, переламывая себя, вопреки себе и с загадом наперед.

И Коротеев, и Синицын сегодня бездельничали. В этом сказалась половинчатость решения Давлетова. Только в ходе разговора с Мытюриным он понял, как надо было поступить: Синицыну начинать отсыпку немедленно, а Коротееву выходить на Эльгу и не мешкая разворачивать работы, чтобы идти навстречу Синицыну.

Давлетов снял телефонную трубку, связывающую его с радиостанцией. Услышал:

— У аппарата прапорщик Волк.

Давлетов представил цыганистого чернокучерявого Волка, расторопного и нахального, умеющего не только петь и играть на гитаре, но и сутками работать. Представил и сказал:

— Я иду к вам. На связь Коротеева и Синицына. Срочно!

— Будет сделано! — весело ответил прапорщик, и Давлетов точно знал, что с тем и другим связь будет обязательно, в противном случае Волк стал бы Красной-Шапочкой.

Как и было заказано, первым в эфире появился Коротеев.

Давлетов сухо и четко объяснил ему:

— Заканчивайте ремонт. Бригаду, которую выбросили в сторону Юмурчена, снимите. Перебазируйте на Эльгу. Квадрат сорок девять. Пункт — зимовье охотника.

— Товарищ подполковник! — пророкотал Коротеев. — Я шел...

— Выполняйте, товарищ Коротеев!

— Есть!

Синицын в ответ на распоряжение начать отсыпку земляного полотна в сторону Эльги сказал:

— Я уже начал готовить подъездные пути к карьеру.

— Очень хорошо, товарищ Синицын. Геодезисты вернулись?

— Вернулся один Богатырев.

— Что случилось?

— Полный порядок. Его командир прислал, чтобы доложить об этом. Ставят пикеты.

— Хорошо.

— Получили «добро», товарищ подполковник?

Давлетов уловил в голосе Синицына неофициальную нотку, непривычную в их разговорах. Это приятно пощекотало его, и он сам почувствовал расположение к Синицыну, про которого уже давно решил, что он мужик — себе на уме. И вроде бы приблизился к нему, разгадав в нем единомышленника. Ответил приязненно, без обычной сухости:

— А разве вам, товарищ Синицын, мало моего «добро»?

— Вполне достаточно, Халиул Давлетович.

И по отчеству, как помнил подполковник, тот назвал его впервые. И словно снял этим часть тяжелой ноши с его души.

— С богом! Так говорили в старину, — несвойственно для себя закончил разговор Давлетов. И услышал тоже несвойственное Синицыну «спасибо». И снова — «Халиул Давлетович».

Некоторое время он постоял у открытой форточки. Сквозь припорошенное стекло был виден деревянный короб теплотрассы, дощатый забор, воздвигнутый по его приказу, чтобы военный городок имел надлежащий вид; кусочек здания, в котором помещались библиотека и книжный магазин. А за всем этим темнела Соболиная сопка; багульниковые и шиповниковые заросли на ее склонах, узорные и недвижимые, дышали покоем и вечностью. Давлетов вдруг поразился сам себе: как это он хотел свести такую красоту? Разве можно убрать по своему хотению то, что природа предназначила человеку? Можно-то можно. Все можно. А потом кто-то с честными глазами спросит: зачем? Райхан тогда тоже спросила: «Зачем?» Сказала: «Ты с ума сошел!»

Он отошел от окна, сел в кресло, оглядел аккуратно прибранный, без единой соринки стол, уставленную аппаратами телефонную тумбу. «Позови ко мне Савина, телефон!»

В кабинете было тихо и тепло. Пустые стулья выстроились у стены в ряд, как солдаты. За стеклянными дверцами шкафа алели обложками три Диплома, знак признания заслуг коллектива на разных этапах шестилетнего строительства. Во всю стену висела схема трассы. Пунктирной линией на ней был обозначен участок, который предстояло пройти в этом году. Она обрывалась на берегу Юмурчена злосчастной рваной подковой, там, где сейчас находились все мысли Давлетова. «Хочу поговорить с Савиным, телефон!»

Но видеть Савина Давлетов не желал. Незваным гостем забрался тот в его душу, а незваный гость...

«Совсем заговорился, товарищ Давлетов!» — укорил себя подполковник и тихо засмеялся.

 

3

Давлетов не ждал в этот день гостей. Они нагрянули неожиданно вертолетом, который он принял поначалу за почтовый. Дежурный успел только сообщить, что прибыло начальство. Давлетов тут же распорядился подослать к вертолетной площадке машину, но тот сказал, что они уже направились к штабу не по дороге, а напрямую — по тропе, и он бежит их встречать.

Давлетов тоже вышел навстречу. Завидев гостей, привычно подал команду «Смирно», но шагавший впереди Мытюрин махнул рукой: «Вольно, вольно». Взглянул на Давлетова с высоты своего роста и папахи, коротко бросил:

— Знакомьтесь!

Да, то был его бывший начальник Прокопчук, только постаревший, полысевший и отпустивший аккуратную, пожалуй даже элегантную, бородку, которую совсем не портила седина. Но осталось в нем и прежнее. Все так же поводил тонким прямым носом, словно пытался уловить исчезающий запах. И в движениях остался стремительным.

Давлетов представился, но Прокопчук даже не назвал себя и не всмотрелся в него, видно, забыл начисто, так что даже память не шевельнулась. И только спросил равнодушным голосом:

— Значит, это ты — возмутитель спокойствия?

Третьим из гостей был Дрыхлин. Участливо и с видимым расположением он потряс Давлетову руку, по-свойски кивнул: не дрейфь, мол, Давлет-паша, я тут.

— Обедаем у вас, — сказал Мытюрин. — Распорядитесь накормить вертолетчиков. Потом — на Эльгу.

Обедали в закутке, отгороженном для именитых гостей от общей столовой. Стол на шесть человек, сервант с посудой и холодильник, стоящий на плоском железном ящике-сейфе. На противоположной стене — дикий натюрморт, нарисованный самодеятельным художником: по воле своей фантазии он изобразил сугроб с разбросанными по нему цветами, а в середине — солдатский бачок, наполненный помидорами и огурцами. Сначала Давлетов приказал выбросить эту небывальщину, но замполит убедил его, что в картине — символ: пусть начальство глядит и думает, что не мешало бы к нашим сугробам почаще подбрасывать свежие овощи. Со временем Давлетов привык к небывальщине и перестал обращать на нее внимание.

Прокопчук же, увидев, вдруг восхитился:

— Бог ты мой! Красотища какая! Снег и помидоры! Ну и контрасты!

На всякий парадный случай Давлетов всегда держал в сейфе под холодильником бутылку коньяку. Не для пьянки, а по житейской хитрости, потому что иные начальники не прочь были принять для аппетита. А сытый и слегка захмелевший проверяющий всегда смотрит добрее. Но сегодня все в Давлетове противилось такому гостеприимству, потому он смолчал, не предложил, как сделал бы прежде.

Но Мытюрин сам спросил Прокопчука:

— Как — по маленькой?

— Не возражаю, — откликнулся тот.

Давлетов отчужденно вытащил бутылку, дав мысленно зарок не держать больше.

— Коньяк под селедочку! — воскликнул Прокопчук. — Пойдет! Как в том анекдоте, помнишь, Жора? — толкнул он Мытюрина.

— Лимонов не завозили, — сказал Давлетов.

— Зампоснаба подбери толкового. Все от зампоснаба зависит, дорогуша! Даже лимончики для пожарного случая... Ну, будем!

Давлетов сидел вместе с ними, но словно бы один. Хорошо бы уйти на время их трапезы, но было неудобно. И сидеть просто так — тоже неудобно.

— А ты чего? — спросил его Прокопчук, показывая на рюмку.

— При исполнении.

— Жора, скажи ему, чтобы выпил, А то неловко без хозяина, а?

— Думаю, можно, товарищ Давлетов, — отозвался Мытюрин.

— Если все пьют, а один — нет, это подозрительно, — сказал Прокопчук.

— Настучит! — веселым голосом поддержал его Дрыхлин.

Прокопчук взялся за борщ, не прекращая разговора. Давлетов понял, что все трое знакомы давно. С Мытюриным, наверное, служили когда-то вместе, с Дрыхлиным свели дела. Беседовали о совсем посторонних вещах, о рыбалке на Амгуни и о золотой ушице из хариуса. Потом Дрыхлин стал рассказывать про какую-то Анютку, которая зашла в баню к голым мужикам, сказала: «Срам прикройте!» — и как ни в чем не бывало поставила на лавку горшок с квасом.

— Анютка-то еще ничего? — спросил Прокопчук.

— В том-то и дело. Икона! И не больше тридцати.

— И ты, Лева, конечно, растерялся?

— Растерялся, — развел тот руками и расплылся, утонув в щеках.

— Так я тебе и поверил! Знаю тебя, выкреста... Ну, ну, все мы братья. Давлетов вон — татарин, я — хохол с цыганской кровью, Жора — помесь гурана с каланчой.

Слушал Давлетов и мучился: чего же они ни слова о главном? Потому вопрос Прокопчука и застал его врасплох.

— Значит, говоришь, напортачили мои ребята? А твой старший лейтенант пришел и все узрел?

— Так точно, — только и ответил Давлетов.

Прокопчук захохотал, Дрыхлин кашлянул смехом, Мытюрин скупо улыбнулся.

— А что он представляет из себя, этот твой кадр?

На какой-то миг Давлетов уловил злых бесенят в глазах Прокопчука, а может, показалось? Может, сработала давняя связь?

— Из двухгодичников. Остался в кадрах.

— Исчерпывающая, однако, характеристика, Давлетов. Ладно, познакомимся с ясновидцем.

И опять пошел треп о совсем неинтересных Давлетову вещах, о каком-то мужике по прозвищу Гундосый, который называет себя королем Баджала и который знает каждую тропинку в своем маленьком горном королевстве. Браконьер, каких свет не видывал, и людина мрачной храбрости. Сколько раз инспекторы хотели подловить его на браконьерстве, а он только скалился и говорил непонятное: «Духовито!» Все могут короли!..

Отобедав, гости задымили, даже некурящий Дрыхлин за компанию. Давлетов терпеливо и неприязненно ждал конца застолья. Наконец все вышли и направились в сторону вертолетной площадки. Давлетов спохватился и попросил разрешения забежать за полевой сумкой.

— А мы без тебя обойдемся, Давлетов, — объяснил ему Прокопчук. — Ты руководи тут.

— Я бы хотел...

— Оставайтесь! — сказал Мытюрин. — Кого нам взять на месте в провожатые?

— Может быть, Савина отправить с вами?

— Я же сказал, возьмем на месте! — раздраженно повторил Мытюрин. — Кого?

— Капитана Синицына или капитана Сверябу.

— Можете быть свободны.

Вертолет улетел, поселив в душе Давлетова беспокойство. И что бы он ни делал в этот день, мысленно находился в голове трассы. Перебирал в уме возможный ход событий и все недоумевал, почему его оставили здесь. Дважды ему попадался на глаза Савин, но он не заговаривал с ним, не отвечал на вопрошающий взгляд, только хмурил брови и вздыхал. Услышав под вечер рокот вертолета, торопливо забрался в уазик, подъехал и стал, ожидая посадки, в конце дощатого тротуара. Вертолет сел, но двигатели летчик не заглушил. Раскрылась дверца, скользнул вниз трап, и первым на землю сошел Сверяба. И последним. Трап снова втянулся вовнутрь, дверца захлопнулась, и вертолет взял курс на райцентр.

Видя, как Сверяба могуче и тяжело ступает по мосткам, Давлетов сжался, словно опять услышал двадцатипятилетней давности голос Прокопчука: «П-шел отсюда...» Ждал Сверябу, как неотвратимость. Тот подошел и молча встал рядом. Так и молчали, пока Давлетов не спросил:

— Что там?

— Плохо, язви их в бочку!

— Подробнее!

— Мытюрин отменил ваше распоряжение, велел двигаться на Юмурчен, а Синицыну — поворачивать фронт работ навстречу Коротееву.

— А чем объяснил?

— Ничем. Только этот тонконосый с бородкой велел передать, что Савин не учел сложностей рельефа и что он рад был познакомиться с таким веселым собеседником, как вы.

— В чем он увидел сложность рельефа?

— Хрен его знает. Вроде говорил что-то про подземные пустоты. Какие там, к черту, пустоты? Первый день, что ли, замужем!

— Что Коротеев?

— Утром выходит на Юмурчен.

— Синицын?

Сверяба мягко усмехнулся:

— Синицын свое дело знает. Ответил: «Есть!», а сам и не думает сворачиваться. Все, говорит, ерунда. Завтра, сказал, начнет сыпать основной путь.

— Значит, не выполнил указания старшего начальника?

— Сами-то вы, Халиул Давлетович, как на это смотрите?

Давлетов не ответил, глядел на взгорок, прорезанный автодорогой. В той стороне садилось солнце. День заканчивался.

— По моему мнению, — сказал Сверяба, — этот хмырь из Гипротранса просто привязался к старому БАМу. Вроде бы по проложенному следу пошел, чтобы не искать заново. Но не совсем по проложенному. Та трасса идет с километр северней. Ее и не разглядишь сразу. Все заросло. Даже там, где еще заметно, что отсыпали. Мы садились там. Остатки бараков сохранились. Кладбище. Одна мраморная плита есть. На ней выбито «Юля»... Вот, подобрал там.

Из брезентовой сумки, с которой Сверяба никогда в поездках не расставался, он достал проржавевшее и странно знакомое железное изделие. Давлетов никак не мог сразу сообразить, что это такое. Недоумевающе разглядывал, крутил в руках.

— Кандалы это, — сказал Сверяба.

— А ведь носил же кто-то, язви их в бочку! — И непонятно было, кому Сверяба адресует свое «язви»: тому ли, кто носил, или тому, кто заставлял носить.

Давлетов и читал, и знал про то далекое время. Но держался своего мнения, которое никому не высказывал. Готовясь к поездке на БАМ, он прочитал около десятка книг, чтобы хоть представлять край и его историю, особенности работы в мерзлотных грунтах. И поразился тому, что не они первые бамовцы. История БАМа, оказывается, уходила в еще более далекое время. Отсчет ее, пожалуй, можно начинать с князя Кропоткина, бунтаря и анархиста, геолога и географа. Он первым вышел со своей экспедицией на будущую трассу БАМа, и он же первым сделал вывод, что край к жизни непригоден. Потом было мнение других исследователей, были северный и южный варианты Великого Сибирского пути. И наконец, в тридцать четвертом году состоялось решение о строительстве магистрали по северному берегу Байкала. В те годы и появилось впервые слово «БАМ».

Давлетов никак не мог согласиться с тем, что все, кто сидел в бамовских лагерях, пострадали безвинно, стали жертвами культа личности. Мнение его состояло в том, что у иных вина какая-никакая, а была. Даже у тех, кто имел какие-то заслуги. Человек склонен к перерождению. Был, может, и другим, пока не засосало болото обыденности, а руки не начали грести под себя. А если стал жить только для самого себя, да еще за счет народа, считай — стал его врагом. Разве нет таких теперь? Тех, кто призывает блюсти, а сам, прикрывшись должностью и высоким дачным забором, гребет под себя? Да еще и выставляется напоказ: уметь, мол, надо!.. Выделить бы им на БАМе участочек! Чтобы собственными мозолями оценили стоимость человеческого труда, чтобы не прятались за спину государства, а взяли на свой горб малость его забот... История, как и география, не бывает без загадок. Только у географии они впереди, а у истории — позади. С маленькой давлетовской колокольни не разглядеть ни прошлого, ни будущего. Но время всегда и все расставляет по своим местам, воздает по заслугам каждому, хотя суд истории и не всегда бывает товарищеским.

И еще одна дума сидела занозой в сердце Давлетова. С внутренней обидой он воспринял когда-то переименование города Сталинграда. Имелась у него к тому своя личная причина. Под Сталинградом легли в курган его отец — табунщик Давлет и старший брат Фарид. Да и судьба самого Халиула Давлетовича тоже косвенно соприкоснулась с городом на Волге. Он строит БАМ, который внес свою лепту в ту большую битву. Рельсы старого БАМа, а они уже были в ту пору проложены на небольшом участке, легли в сорок втором в Саратовскую рокадную дорогу и приняли на себя грузы, идущие к защитникам Сталинграда. Саратовскую рокаду в самый короткий срок построили военные железнодорожники.

Сложный материал — люди, в этом Давлетов давно убедился. Настолько сложный, что легче легкого заплутаться, принять одного человека за другого, спутать больного делом — с демагогом, одержимого — с показушным.

Бесстрастный внешне Давлетов внутренне всегда восхищался одержимыми людьми. Но, видно, не было в его характере одержимости, или, не разбуженная никем, она так и скончалась во сне. Он был просто трудягой. И теперь отдавал себе отчет, что был робким трудягой, с оглядкой направо, налево, наверх. И собственное мнение всегда приспосабливал к чужому, даже приличную формулу нашел для оправдания своих поступков: проявлять инициативу в рамках указания.

А указания и распоряжения бывают разные. Вот и Мытюрин сегодня распорядился. Не по-умному, не по-государственному. А почему? Неужели только из-за приятельства? Скорее всего, от сложностей ушел, от лишнего груза на свои плечи...

Сверяба топтался рядом, сочувствуя и сопереживая. И лицо его было участливо-печальным. Вздохом ответил на вздох Давлетова, сказал:

— Я пойду, Халиул Давлетович. Сосну минуток сто. Всю ночь с «Катерпиллером» маялся.

Эти слова вернули Давлетова в привычный круг забот. Снова он стал невозмутимым и неприступным. Осведомился:

— Что с «Катерпиллером»?

— Порядок.

— А бэтээски?

— Три сделали.

— Три — это уже можно бурить. Отдыхайте, товарищ Сверяба.

Давлетов еще постоял некоторое время в задумчивости, некстати вспомнил о жене, которая просила прийти сегодня пораньше: что-то ей понадобилось передвинуть или перевесить в квартире. Потом сел в машину, сказал водителю:

— На радиостанцию.

Цыганистый прапорщик Волк встретил его в готовности:

— Кого прикажете?

— Обоих.

Переговорив с Синицыным и одобрив его решение продолжать работы в направлении Эльги, он переключился на Коротеева:

— Доложите о готовности к перемещению.

— Готов, — донесся из эфира его бас.

— Двигайтесь не на Юмурчен, а на Эльгу.

— Не понял, товарищ Первый. Здесь был Мытюрин и велел...

— Устав знаете? — перебил его Давлетов.

— Так точно.

— Выполняйте последнее приказание.

— Есть, — с некоторой задержкой и явным неудовольствием ответил тот.

— Из трех исправных бэтээсок две передайте Синицыну.

— Почему я их должен передать? — возмущенно пророкотал Коротеев.

— У него скальный грунт.

— У меня тоже потом может быть скальный грунт.

— Понимаю вас, товарищ Коротеев. В таком случае на речной карьер пойдет Синицын, а вы будете работать на скале.

— Есть, передать Синицыну две бэтээски, — свирепо согласился Коротеев, и Давлетов представил, как тот костерит на все лады и его, и соседа, и эти выслужившие все сроки бурильные станки, которые даже Сверяба с таким трудом поставил на ноги.

 

4

Мытюрин позвонил тем же вечером, ближе к ночи. Спросил:

— Вам передал мое распоряжение Сверяба?

— Так точно.

— Старшему лейтенанту объяснили?

— Никак нет.

— Объясните. И давайте план. Вы заинтересованы в нем, как никогда. Лично. Поняли меня?

— Так точно.

— Спокойной ночи.

Положил трубку, ничего не объяснив, не поинтересовавшись его мнением на этот счет. Давлетов же, отвечая по привычке «так точно», уже знал, что поступит по-своему, что не отменит своего решения. Хотя прекрасно понял и про план, и про личную заинтересованность — Мытюрин явно намекнул про третью звезду на погоны. Но в Давлетове вскипело упрямство, какого он давно не помнил. Неожиданно для себя он почувствовал после звонка начальника облегчение. Не то чтобы сбросил с плеч озабоченность и беспокойство, они по-прежнему давили, но груз стал словно бы полегче. Так, наверное, бывает, когда человек отбрасывает сомнения, когда, решившись на трудный путь, делает первые шаги. И чем дальше уходит от перекрестка, тем свободнее ему дышится.

Через день, едва дождавшись возвращения геодезистов и буровиков, посланных на Эльгу, Давлетов подписал оформленное Савиным рацпредложение. Прямая превзошла все ожидания. Можно сказать, была даже идеальной в смысле условий работы. Хоть она и не выходила из зоны вечной мерзлоты, но наледей и ледовых пустот на ней не было. И места карьеров будто специально подготовлены. Трудной была только полускальная выемка у вертолетной площадки, куда Давлетов посадил землеройный комплекс Синицына.

Подписал Давлетов оба экземпляра и отправил. Один — Мытюрину, другой — в Гипротранс. Что будет, то и будет.

Однако все до странности было тихо и спокойно. Словно, позвонив, Мытюрин лишь отдал дань необходимости, и теперь его совсем не интересовало, как станут развиваться события дальше. Может быть, и на самом деле не интересовало? Оправдался звонком перед Прокопчуком и посчитал достаточным?

Ох, как хотелось Давлетову верить в это!.. Дни проходили в горячечной работе, будто люди торопились дата задел побольше, чтобы не остановили потом. Синицын уже начал сыпать землю в основную трассу. Правда сменные задания выполнял едва-едва, с большой натугой. Но в начале работ на новых объектах цифры у него всегда были хилыми.

Коротеев перебазировался, сообщил, что ставит палатки, и попросил для этого неделю. Давлетов дал три дня, включая выходной. Он понимал, что у Коротеева участок полегче: оба карьера речные. А план такой же, как у Синицына.

Давлетов сознательно так распределил объекты, зная, что техника у Коротеева на ладан дышит. И поставить его на выемку вместо Синицына — значит заранее обречь на невыполнение плана. Теперь Коротеев конечно же опередит его. И, несмотря на все растущую симпатию к Синицыну, Давлетов будет выговаривать ему и ставить в пример неистового Коротеева, хотя надо бы наоборот. Но арифметика — наука точная, и цифры — вещь конкретная и абсолютная.

Может, и сойдет так, думал Давлетов, закончится тихо и по-хорошему. Победителей же, как известно, не судят. Тогда будет и оркестр, и честь по заслугам, и третья звезда на погоны, и праздничные пироги, на которые Райхан большая мастерица. Очень надеялся Давлетов на такой исход, но предчувствие — да какое там предчувствие! — жизненный опыт подсказывал, что не обойдется. Мытюрин не из тех, кто терпит, когда ему перечат.

В пятницу Давлетов и Ароян выехали на машине на Эльгу. Накануне к Давлетову подошел Савин и слезно просил взять с собой. Оно, конечно, и надо бы взять: что за секретарь комсомольский, который сидит вдалеке от горячей точки? Савин на это и напирал, когда просился. Но Давлетов хотел оберечь мальчишку от всяких необдуманных поступков, которые может вызвать его встреча с сумасшедшей охотницей. А что у нее не все дома, Давлетов подозревал. Какая нормальная женщина, даже изголодавшаяся по мужской ласке, сама поведет к себе мужика с первого вечера? Давлетов ухаживал за Райхан шесть лет и даже ни разу не поцеловал до свадьбы. А тут, не спросив ни фамилии, ни откуда родом: «Пойдем со мной...»

Давлетов отказал Савину, а чтобы очистить совесть, посоветовал:

— Проведите вечером радиоперекличку с секретарями ротных бюро и членами комитета. Объясните, почему нельзя терять ни одного часа...

Савин, обиженный, ушел, и Давлетов невольно сравнил его с прежним секретарем. Того на трассу приходилось выгонять — вечно сидел в своей каморке, обложившись бумагами, или ходил по городку с кожаной папкой. А этот — купил в военторге такую же, как у Сверябы, брезентовую полевую сумку и на любой попутке отправлялся на точки, а иногда выходил на Давлетова по радиосвязи и сообщал:

— «Комсомольский глаз» обнаружил... Предлагаем...

Однажды ночью Давлетов поехал в ближний карьер Синицына «для контроля и помощи», как он говорил. Еще не доезжая, забеспокоился. Насыпь, по которой проходили груженные землей самосвалы, подозрительно долго оставалась темной: свет фар не полосовал воздух. И в карьере было тихо, только стрекотал движок электростанции.

Увидев дневального у прорабки, Давлетов вылез из машины, приказал:

— Начальника смены ко мне!

Тот мигом исчез, а минуты через три перед Давлетовым появился запыхавшийся Савин и отрапортовал:

— Землеройный комплекс номер четыре ночное сменное задание выполняет по графику. Впереди — рядовой Насибуллин: восемь рейсов из тринадцати.

— А где начальник смены, товарищ Савин?

— Я — начальник смены.

Давлетов даже растерялся: настолько это было далеко от его понимания. Какое отношение имеет секретарь комсомольского комитета к землеройному комплексу, к сменному заданию! А если что случится, с кого спрос? Хотел тут же снять его со смены, вызвать Синицына и отчитать его за такую самодеятельность. Но сдержался, спросил, оставаясь внешне спокойным:

— Кто вас назначил?

— В роте, товарищ подполковник, офицеров не хватает. Один — в отпуске, другой — в командировке. И мы по договоренности с капитаном Синицыным...

В общем-то Давлетов понимал, что с обязанностями начальника смены Савин справится не хуже, а то и лучше других. Только не его это обязанность. Вроде бы на общественных началах делается служебное дело. А это уже был непорядок, он не укладывался в голове и вызывал невольный протест. Но опять же — нехватка командиров взводов. Может, это и есть выход?..

— Почему стоят самосвалы? — спросил Давлетов.

— Перерыв сорок пять минут для приема пищи. Заодно Насибуллин рассказывает водителям, как ему удалось сделать два рейса сверх графика... Перерыв закончен, товарищ подполковник. Разрешите начинать отсыпку?

— Начинайте, товарищ Савин.

Не прошло и пяти минут, как карьер ожил. Груженые самосвалы поползли наверх, полосуя ночь светом фар.

Когда на другой день Давлетов рассказал об этом случае Арояну, тот тоже удивился, но с чувством удовлетворения.

— Надо же! Я и не знал. Вот что значит специалист-производственник на комсомольской работе!

Ароян был за то, чтобы взять Савина с собой на Эльгу. Но, выслушав доводы Давлетова насчет сумасшедшей охотницы, согласился с ним, хотя и не без колебаний.

Они выехали до рассвета и минут через сорок уже оставили позади автодорогу, скатившись на лед Туюна. Ароян, как и Давлетов, разговорчивостью не отличался. Был он из астраханских армян, с трудом изъяснялся на родном языке, но Армению любил горячо и преданно и почти каждый отпуск проводил там. Его Маруся, ленинградка, когда-то бунтовала против этого, но он молчаливо и настырно гнул свое, и в конце концов жена смирилась, привыкнув подчиняться своему внимательному во всем остальном мужу.

Арояну было чуть за тридцать. Молодость зама сначала смутила Давлетова: как-то он будет воспитывать подчиненных старше себя по возрасту? Но вскоре Давлетов забыл о разнице в годах и с удовлетворением отмечал, что Ароян малоречив, но обстоятелен в делах. В чем-то, на его взгляд, тот поступал не по-замполитовски: не чурался семейных торжеств и по-братски, невзирая на свою высокую должность, относился к лейтенантам.

Когда Давлетов рассказал ему про савинскую охотницу, тот отреагировал своеобразно:

— Ну и что?

— Как «что»? Есть нормы морали, Рубик Георгиевич.

Давлетов один называл его Рубиком, для всех остальных он был Валерием. «Рубик» у Арояна было записано в документах. Но мать с детства звала его Валериком, и отец незаметно привык к русскому имени. Так он и жил, и служил, имея два имени.

— Они люди свободные, Халиул Давлетович, и молодые. А вдруг любовь с первого взгляда?

— Выдумки писателей.

— А любовь лейтенанта Шмидта?

— Не слышал про его любовь.

— Встретился с женщиной в поезде. И на всю жизнь отдал ей свое чувство.

— А она? — спросил Давлетов.

— И она тоже.

— Странный у нас разговор, Рубик Георгиевич. Мы будто бы поменялись ролями. Нравственность — ведь это ваша область.

Давлетов тогда внутренне успокоился насчет Савина. Он и разговор-то начал к тому, чтобы рассеять свои сомнения, так как и сам не чувствовал большого греха в случившемся. Но факт оставался фактом, который противоречил сложившимся за некороткую жизнь взглядам Давлетова.

Они ехали по тому самому зимнику, который пробивали полмесяца назад и который привел в конце концов Савина в зимовье на Эльге. По бамовским меркам — срок немалый. Дорогу укатали, утрамбовали. Выглядела она нисколько не хуже насыпи. Там, где была первая наледь, где Давлетов без охоты, но с пониманием уступил свое место старшего в головном тягаче Дрыхлину, кто-то заботливый поставил невысокое плетневое ограждение. Голубоватые ледяные наслоения улеглись вдоль него длинным неровным валком. Колея четко обозначилась, хоть и была заполнена хрусткой водой, доходившей до ступиц. Миновал уазик и место первого ночлега. В сплошном завале был пропилен широкий проход, похожий на ворота без дверей.

К вертолетной площадке, где располагалось основное хозяйство Синицына, добрались после полудня. Четыре палатки с дополнительными окнами в боковых стенах дружно выпускали в серое небо печной дым. Синицын успел пристроить к ним лиственничные тамбуры, обшитые со всех сторон черепицей. Они не только сберегали тепло, но и придавали нарядный вид однорядной палаточной улице. Перед палатками буквой «П» стояли три вагона. Эта постоянная у Синицына буква «П» всегда нравилась подполковнику Давлетову. Она символизировала воинский порядок и приятный душе Давлетова стандарт.

Встретил их старшина. Доложил, что ротный или в карьере, или на развалке. Вызвался проводить, но Давлетов отказался.

Карьер встретил их гудом буровых установок, которые вгрызались в скалу, готовя гнезда для зарядов. Осыпанные с головы до ног белой пылью, буровики походили на мукомолов. Синицына тут тоже не было, и Давлетов собрался дальше.

— Я здесь останусь, с людьми поговорю, — сказал Ароян.

— Хорошо. Вечером встретимся.

Но не успел Давлетов отъехать и на полкилометра, как сердце его екнуло. Он услышал неурочный гул вертолета, разворачивающегося на посадку. Велел повернуть и, сколько позволяет скорость, лететь к вертолетной площадке. Так и сказал водителю: «Лететь», хотя быстрая езда была не в его правилах. Подскакивая на колдобинах, морщась от тряски, Давлетов думал, что вот сейчас начнется то, чего он опасался.

Они успели. Вертолет коснулся колесами бревенчатого настила, и одновременно Давлетов открыл дверцу машины. Обреченно зашагал по тропке, протоптанной в снегу, гадая, кого послал случай и какой случай.

Из проема показался Мытюрин, за ним — капитан Пантелеев. И неугомонный Дрыхлин был тут как тут. Чего человек лезет в чужие дела? Затем по трапу спустились Сверяба и Савин. Видно, прихватили их, залетев в поселок, и притащили для полного комплекта сюда.

Давлетов доложил своим скрипучим голосом, что делается, как и сколько отсыпано кубов грунта. Мытюрин руки не подал, молча прошел к машине, сел на переднее сиденье. И Дрыхлин с Пантелеевым сели в машину. За ними неловко влез и Давлетов.

— В карьер, — процедил Мытюрин.

Больше он не проронил ни слова. И когда ходил среди работающих агрегатов, высокий и сутуловатый, перешагивая своими длинными ногами в собачьих унтах кучи гравия, обрывки тросов, прочий хлам; и когда стоял возле экскаватора, наблюдая, как машинист ловко орудует рычагами и, послушная его движениям, стрела поднимает и опускает ковш, почти без остановки сбрасывающий землю в кузовы самосвалов. Заговорил он лишь тогда, когда подъехал с развалки Синицын, тоже понявший, что вертолет прибыл не с прогулочным визитом.

— Вы мое указание слышали? — спросил Мытюрин Синицына.

— Так точно.

— Почему не выполнили?

Тот переступил с ноги на ногу, пожал плечами.

— Я санкционировал работы в сторону Эльги, — ответил Давлетов.

Но Мытюрин даже не обратил на его слова внимания. Давлетов посерел и ужался. И, словно сквозь вату, слышал Слова начальника:

— Вы что здесь каруселите, товарищ капитан? У вас что, богадельня или воинское подразделение? С каких пор вы перестали выполнять указания старших?

Давлетов понимал, что все это адресовано не Синицыну, а ему. Хотел и не имел сил еще раз вмешаться, чтобы объяснить, что не Синицына, а его вина тут. Ротный стоял, опустив голову, и не пытался возражать. Он давно уже понял, что возражать начальству вслух не имеет смысла, что лучше промолчать, а потом виднее будет, что и как.

— Объявляю вам служебное несоответствие.

— Есть! — откликнулся капитан Синицын.

— Сутки сроку — повернуть фронт работ!

— Есть!

— Вы что заладили, как оловянный солдатик? Идите!

Синицын крутанулся и отошел на десяток метров, остановился и стал смотреть, что произойдет дальше. Но не произошло ничего. Мытюрин сел в машину, за ним — Дрыхлин. А Давлетов остался стоять на месте, пока Мытюрин не окликнул его:

— А вам что, особое приглашение требуется?

Подъехали к палаточному городку, остановились у вагона командира роты.

— Через двадцать минут вместе с замполитом ко мне. И прихватите с собой вашего рационализатора.

Они собрались в срок все трое. Давлетов осунулся за последний час, лицо его потеряло невозмутимость, стало страдальческим и враз постарело. Ароян ободряюще дотронулся до его плеча. Савин был весь раскрасневшийся, нервно-возбужденный. И Ароян сказал ему:

— О чем бы тебя ни спрашивали, постарайся побольше молчать. А если отвечать, то обдуманно и без запальчивости.

Все трое перешагнули порог.

Мытюрин оглядел их сверху вниз, сказал:

— Товарищ старший лейтенант, подождите за дверью, я вас приглашу.

Савин вышел.

Мытюрин предложил:

— Садитесь.

Присели на табуреты. Давлетов, как примостился на краешке, так и застыл.

— Я хочу слышать от вас, — металлически-вежливо заговорил Мытюрин, и не понять было, к кому он обращается: к обоим или к кому-то конкретно, — почему вы не выполнили мое распоряжение?

— Мы полагали, что... — начал было медленно говорить Давлетов, но Мытюрин прервал его:

— С вами все ясно. Хочу знать, что по этому поводу думает политический руководитель.

— Мы посчитали ваше решение необоснованным, — ответил Ароян.

— Вот как?

— Провели дополнительную разведку и никаких пустот в грунтах не обнаружили. Да их и не может здесь быть.

— А вы не задумались, что могли быть и другие соображения?

— Не думаю, чтобы какие-то соображения можно было держать в тайне от командования части. Мы все коммунисты.

— Так вот, как коммунистам, вам и сообщаю, что эта территория зарезервирована.

— Почему? Может быть, здесь залежи ценных металлов и будет со временем рудник?

— Может быть.

— Я лично справлялся в геологическом управлении и узнал, что заявок на месторождение в этом квадрате нет.

— Каким образом вы справлялись? — Мытюрин подчеркнул слово «справлялись», придав ему иронический оттенок.

— Специально вылетал в Хабаровск.

— По чьему разрешению?

— В интересах дела.

— Я вижу, что вы тут вообще распустились. Один вылетает в Хабаровск, не поставив в известность управление. Другой сожительствует с местными дамами, и его тщательно покрывают. Вы, заместитель командира по политчасти, почему допустили такое? Пригласите сюда вашего новатора.

Савин вошел и срывающимся голосом доложил о себе.

— Расскажите, каким образом появилась на свет ваша заявка на рацпредложение?

С этими словами Мытюрин раскрыл папку, достал из нее знакомые всем, сшитые скрепками листы, стал рассматривать их. Савин молчал. И Мытюрин сказал, не поднимая головы, вежливо и страшно:

— Я жду.

Тот, поглядев на Арояна и поймав одобрение в его взгляде, стал рассказывать. Мытюрин перебил его:

— Когда охотница сказала вам про эту прямую?

— Утром.

— А где вы провели ночь?

Савин смешался, замолк.

— Что же вы не отвечаете?

— В зимовье.

— С охотницей, — не спросил, а словно бы уточнил для себя Мытюрин. — А знаете, как это называется, товарищ старший лейтенант?

— Аморалка! — весело встрял молчавший до сих пор Дрыхлин. — Увы, мы на нее уже не способны.

Савин весь вскинулся: кто это говорит?.. Значит, аморалка? Вор поганый! Да он не стоит одного Ольгиного ногтя!

Внутреннее напряжение разом схлынуло. Исчезла и та суетливая неуверенность, которую он всегда испытывал, разговаривая с большим начальством. В чем он виноват? Да ни в чем. А если ни в чем, значит, надо говорить прямо и откровенно обо всем, что думаешь. Как Сверяба.

— А вам что надо здесь, Дрыхлин? — спросил почти спокойно. — Здесь соболей нет, товарищ блюститель законов тайги. Воровать не у кого.

— Какие еще соболя, старший лейтенант? — повысил голос Мытюрин.

— Могу объяснить.

Дрыхлин широко улыбался и укоризненно покачивал головой. Ароян предостерегающе наступил Савину на ногу.

— Да, объясните, почему вы сожительствовали с охотницей? Почему бросили карьер и самовольно отлучились почти на сутки? — сказал Мытюрин.

Савин даже задохнулся от возмущения, от бешенства. Да как смеет этот человек оскорблять Ольгу! Ему стало наплевать на все, что случится потом, наплевать на разницу в годах и званиях. Он уже открыл было рот, готовый бросить в лицо оскорбителю грубость. Но его опередил Давлетов:

— Я отпустил Савина.

— Вы?! — не удержался Дрыхлин.

— Так точно.

До этого мгновения Давлетов слушал весь разговор словно бы издалека. Ему казалось, что и он, и Савин тонут в словах. Будто попали в водоворот, и Савин беспомощно барахтается, не видя, за что зацепиться. Было ясно, что не выбраться ему без посторонней помощи. И он, Давлетов, рядом, стоит только протянуть руку. Но тогда уж точно — и сам пойдет ко дну...

Гордые лошадиные головы плавали в прибрежном тумане. Табунщик Давлет играл на камышовой дудочке, а маленький его сын Халиул сидел у костра и слушал табун, слушал песню без слов и видел себя отчаянным батыром в белой папахе и хромовых сапогах.

— Прошу прекратить издевательский разговор, — сказал Давлетов и сам не услышал своего голоса.

Но Мытюрин вдруг смолк, Удивленно поглядев на подполковника. У Арояна вытянулось лицо. И лишь Дрыхлин весело сверкнул маленькими глазками:

— Ай да Халиул Давлетович!

— Идите, товарищ старший лейтенант, — произнес Мытюрин, — вашим поведением займется парторганизация.

Савин вышел. Давлетов переменил положение, уселся удобнее на табурете.

— Вы отдаете себе отчет, товарищ подполковник, в том, что говорите?

— Да.

— В таком случае с вами все ясно. А с вами, товарищ майор Ароян, не все. Не ясно, почему до сих пор не привлекли Савина к партийной ответственности. Сегодня же сделайте это.

— Не имеем права.

— То есть как?

— Во-первых, без партийного расследования Устав КПСС не позволяет привлекать к партийной ответственности. Во-вторых, мы считаем, что для этого нет оснований.

— В таком случае нам не о чем больше разговаривать. Разберется политотдел, — и посмотрел в сторону капитана Пантелеева.

— Разберемся, — солидно ответил тот, и на его лбу мыслителя появились морщины озабоченности.

— А вы, товарищ Давлетов, — сказал Мытюрин, — готовьтесь на отдых. Вам за пятьдесят. Понимаю, что служить тяжело, и сочувствую. Принято решение представить вас к увольнению в запас по выслуге лет. Все!

Он встал. За ним — Дрыхлин с Пантелеевым. Направились к вагонным дверям. У порога Мытюрин остановился.

— И запомните, товарищ Давлетов: завтра же выйти на запроектированную трассу. На запроектированную! Иначе и увольнение ваше в запас произойдет с большими неприятностями. До свидания.

Они остались вдвоем. Давлетов так и сидел на своем табурете. Ароян мерил шагами узкое пространство между печкой и дверью. Подошел к столу, на котором сиротливо лежала оставленная Мытюриным савинская заявка. Перелистал ее, не обнаружив каких-либо пометок на страницах. Сказал:

— Даже не зарегистрировали.

— Какая теперь разница, — тускло откликнулся Давлетов.

— Да не отчаивайтесь так! Все может еще перемениться!

— Нет, Рубик, не переменится. — И сам не заметил, и Ароян не обратил внимания, что прозвучало просто тоскливое «Рубик», без отчества. — Не переменится. Да и сам чувствую, что пора.

— Теперь-то как раз и не пора.

— А силы еще есть, — продолжал Давлетов. — Как буду без армии? Помру.

— Да вы что, Халиул Давлетович? Возьмите себя в руки! Когда это еще случится, если случится? А за порогом — жизнь. И Савин вон топчется, которому вы нужны.

— Да-да, жизнь уже за порогом. Передайте, пожалуйста, Коротееву радиограмму, пусть возвращается на Юмурчен.

— Ни в коем случае, Халиул Давлетович! Разве можно отступать? Это значит признать ошибку, которую мы не совершали. Давайте сегодня же соберем всех коммунистов, что есть в наличии, и поговорим откровенно.

— А смысл?

— Это не фронт, Халиул Давлетович. И даже не учения. И даже не боевая подготовка. Это производственные дела, Халиул Давлетович. И партийная организация имеет в данном случае право контроля за деятельностью администрации. Вот и смысл: мнение людей узнаем.

— Что это изменит?

— Мнение коллектива, командир, может многое изменить.

— Я не смогу сделать доклада.

— А доклада и не будет. Просто информация. Моя информация.

 

5

Собрались близко к полуночи. По этой причине в большой палатке до малинового жара накалили сделанную из железной бочки печку. Вроде бы никто ничего не знал, кроме Давлетова и Арояна, и в то же время все знали, что визит высокого начальства даром не обошелся, что Давлетова чуть ли не снимают, а работы в сторону Эльги придется свертывать. Синицын со Сверябой, сбросив шубы, уселись у самой печки, переговаривались вполголоса, слыхать только было «язви их в бочку» и «семь на восемь». Давлетов понуро пристроился за передним столом, Ароян расхаживал взад-вперед. Мосластый Коротеев, катая, на худом горле кадык, мрачно слушал Хурцилаву, который рассказывал, что у Синицына на долото бурильных станков наваривают зубья из обрубков рельса, и потому долото не тупится, — слушал и, цокая, рокотал в ответ, то ли выражая недовольство, то ли восхищаясь хитрым Синицыным. Савин отозвал Хурцилаву в сторонку:

— Послушай, Гиви. Помнишь, я был у вас летом в карьере на Туюне?

— Конечно, помню. Головной блок Синицыну отдать пришлось.

— А помнишь, перед самым нашим отъездом появился Дрыхлин?

— Ну, появился.

— Ты почему его Пауком назвал?

— Паук он — понимаешь? Ему всегда что-то надо. Солдатский полушубок надо. Валенки надо. А деньги платить не хочет. За деньги только женскую дубленку из нашей автолавки взял. А коньяк жрет, как жеребец кабардинский. Це, це, це! Зачем коня оскорбляю? Хорошо коньяк кушает. В тот раз весь остаток съел.

— А зачем вы ему даете?

— Ты что, дорогой, с луны упал? Он же представитель заказчика! Не подпишет акт о сдаче — куда жаловаться побежишь? И как жаловаться, если недоделки все равно есть? А?

— Гиви, но ведь это же взятка!

— Слушай, Женя, ты что — кристаллик? Взятка — это знаешь?.. А тут уважение...

— Какое уважение? Он же паук!

— Ну пусть услуга, благодарность... И вообще, чего ты ко мне привязался? Спросил — я ответил. А получается такой, понимаешь, нехороший разговор...

— Прошу садиться, товарищи! — пробасил Коротеев. Освобожденный партийный секретарь находился на учебе, потому собрание открывал он, как член бюро и бессменный замсекретаря. — Кворум чуть набирается. Но в связи с экстренностью — кто «за»?

Ему поручили и вести собрание. В этой нетрадиционности, а особенно в том, что Ароян внес предложение не ограничивать временем выступающих, а на доклад, вернее, на информацию попросил всего семь минут, почувствовались необычность и важность происходящего.

Начал Ароян без «въезда», разве что назвал отправной пункт: экономика должна быть экономной. А дальше — все конкретно, вплоть до сегодняшнего приезда Мытюрина и его решения, которое, как он сказал, считает далеким от целесообразности.

Любил замполит сказать иногда красиво, вернее, по-научному, вот и теперь сработала привычка.

— Что там «далеким от целесообразности»? — подал с места голос Сверяба. — Вредное решение!

Коротеев прервал его:

— Давайте высказываться, как положено. Не на комсомольском собрании. Кто просит слова?

Но слова никто не попросил. Подрагивал свет в электрической лампочке, подвешенной над председательским столом. Пулеметно тарахтел на улице движок. В топке дрова не потрескивали, отдавали сквозь дверцу румяным теплом. Все молчали, но не от скудости мыслей, а от неожиданности раздумья, когда вдруг человек осознает, что его голос что-то значит и попусту слова тратить нельзя. Коротеев не выдержал паузы и предоставил слово самому себе.

— Не понял я. Повестку дня не понял. Нашу позицию не понял, — сказал, пронзительно глянув на Давлетова. Потом остановился взглядом на Савине и уже говорил будто для него одного: — Мы что, в ЖЭКе работаем? В армии все предельно ясно: получил приказ — выполняй. Инициативу? Пожалуйста! В рамках приказа. А мы решили обсуждать его на партсобрании. Не понятно.

— Тебе много чего не понятно, — опять отозвался от печки Сверяба.

— Твоя речь, Сверяба, еще впереди. А я категорически заявляю, что против такой постановки вопроса. Мы и так потеряли неделю, дергались с места на место. И еще неделю угробим, а потом все равно заставят выйти на старую трассу... А план? Горит! Директивные нормы — горят! И мы горим! Вот так, Савин-друг. Ты не горишь, у тебя подчиненных нет, отвечаешь только за бумажки. И Сверяба не горит, он за мертвые железки отвечает. А за землю спросят с коммуниста Давлетова.

При этих словах Давлетов поднял голову, посмотрел на Коротеева с признательностью. Покивал головой, но словно бы отвлеченно, без прежней солидности и уверенности.

Савин уловил эту неуверенность у начальника, и ему стало не по себе. Почувствовал себя виноватым, не зная в чем, но хотя бы в том, что из-за него загорелся весь сыр-бор. И вместе с тем воспринимал слова Коротеева с неприязнью, понимая, что справедливость его слов — кажущаяся, и в этом заключена главная неправда.

— Да, Савин-друг, — продолжал Коротеев, — с нас спросят, с механизаторов. А как и чем отвечать — задумаешься. И кому как — задумаешься. Что я скажу рабочему классу? У меня одна бригада из вольнонаемных. Они приехали заработать хороший рубль. И зарабатывают его честно. Двенадцать добровольных часов в сутки, и от выходных отказываются. А если они полмесяца будут вкалывать впустую? Если вместо зарплаты им «пардон»? Как я объясню? Что они работали на идею Савина?

— Деньги — зло, — не удержался опять Сверяба.

— Ты мне утопистов не цитируй.

— Так летчик один говорил, Ванадий. Экзюпери.

— Не имеет значения, кто говорил. Мы пока живем при социализме, когда действует принцип материальной заинтересованности. Мое предложение — не разговоры в полночь вести, а решать то, что велел Мытюрин. Проект — это закон, а законы выполнять надо. Кто еще желает выступить?

У Савина дернулась вверх рука, но его опередил Хурцилава. Стройный, перетянутый поверх черного полушубка портупеей даже в палаточном тепле, он встал без приглашения и лишь на ходу, отдавая дань форме, спросил утвердительно:

— Разрешите мне? — и распахнуто улыбнулся.

Наверное, он никогда не унывал. Наверное, его даже невозможно было представить без белозубой улыбки. Вот и теперь его улыбка говорила: зачем спорить, зачем ругаться? Давайте жить дружно, генацвале! Погасил улыбку, как стер себя самого.

— Товарищи коммунисты! Мой командир правильно сказал. Отвечая на решения съезда, который уделил должное внимание и нашей великой, работающей на коммунизм стройке, мы обязаны в первую очередь трудиться на план.

— Не занимайтесь, Гиви, агитацией, — негромко, но очень слышно произнес Синицын.

— Вот именно! Не надо агитации. Коммунист Синицын правильно подметил. Агитировать надо несознательных, каких среди нас нет. Мы все болеем за план...

Он продолжал выступать, но его уже никто не слушал, потому что слова потекли по привычному руслу. Опять зашептались Сверяба и Синицын. Понурившись, словно посторонний, сидел Давлетов.

Ароян торопливо писал что-то в тетрадке. Хурцилава звучно изрекал то, что все знали, и лишь председательствующий Коротеев в знак согласия кивал головой.

Вроде бы и не слушал никто Хурцилаву, но все же прислушивались, потому что конец его выступления прозвучал при ощутимой настороженности.

— Мое предложение: в кратчайший срок передислоцироваться на Юмурчен и без раскачки давать землю.

— Кто еще желает? — спросил Коротеев. — Бабушкин? Прошу.

Румянощекий, с длинными девчоночьими ресницами и пухлыми губами, Бабушкин застенчиво попросил:

— Можно, я с места?

— Можно, — разрешил Коротеев и выжидающе уставился на своего подчиненного.

И тот звонко заговорил, торопясь, сглатывая окончания слов, словно боясь, что ему не дадут закончить.

— А план-то какой ценой достается? Железо — не люди. Железу отдых нужен. Механизмы чистки и смазки просят. А масла у нас какие? Летние. А где арктические? А потом говорим: техника неприспособленная. Техника приспособленная. К ней надо относиться по-человечески. А мне дня не дают, чтобы обслужить бульдозер. План, говорят. А потом встанем зараз, и капитан Сверяба не поможет.

— Вы кончили? — неласково спросил Коротеев.

Бабушкин захлопал длинными ресницами, румянец еще шире разлился по лицу.

— Так точно, — и медленно опустился на табурет.

Савин встал, прошел к председательскому столу. Поглядел на Давлетова, но тот не поднял головы.

Да, Савин знал, что не умеет выступать. Ни в институте, ни потом, когда был командиром учебного взвода, без особой надобности на трибуну не выходил. Но последние месяцы жизнь и должность заставляли. Принципиально и категорически отказавшись от бумажного текста, он все же составлял шпаргалку, чтобы не сбиться. Тезисы, как называл ее замполит.

На этот раз шпаргалки у него не было. А сказать надо было много, слова рвались наружу, но он никак не мог их выстроить.

— Будет дорога — будет и план, — наконец выговорил он.

— Наоборот, Савин-друг, — поправил его Коротеев.

И эта ничего не значащая реплика помогла ему обрести уверенность.

— Нет, не наоборот. И в этом все дело. Почему мы все говорим про план?

— План — это организация труда, товарищ Савин, — тусклым голосом произнес Давлетов.

— Я это понимаю. Но дорога — цель. За планом сегодняшнего дня мы ее теряем. Потому что заплутались в правильных словах. Это ужасно, когда все и всё говорят правильно.

— Значит, всем и всё говорить неправильно? — заполнил паузу Коротеев.

— Не сбивай человека! — рявкнул с места Сверяба.

— Я не так выразился, — продолжал Савин. — Хотел сказать о том, что правильные слова маскируют нежелание мыслить. Халиул Давлетович, помните, вы два месяца назад доклад на партсобрании делали? Об экономии. Говорили о кусках железа, разбросанных по тайге, которые надо собрать и свезти в утиль. Но там же копейки. А здесь — сотни тысяч! Здесь экономия и в металле, и в эксплуатации механизмов, и во времени. Мы же придем в конечный пункт на два месяца раньше! Самое малое, два месяца. Но ведь и потом экономия будет продолжаться, когда по нашей дороге пойдут поезда. Каждый состав станет делать на три километра меньше. В течение всего будущего. Это же выгодно!

— Кому, Савин-друг?

— Государству, — со значением сказал Савин, глядя на Коротеева. — Государству тоже будет выгоднее, если вы, Ванадий Федорович, перестанете ублажать представителя заказчика. Или, как там у вас называется, уважать? Перестанете поить его коньяком и делать ему подарки, значит, каждый объект будете сдавать без недоделок.

Коротеев сидел побагровевший, катал на горле кадык и не отрывал глаз от Савина. При последних словах не выдержал:

— Кто вам наплел такую чушь? — и тут же увидел Хурцилаву, который в растерянности и недоумении развел руками: он, мол, что, ненормальный, этот Савин? Разве можно так? Одно дело — мужской разговор, а другое — трибуна...

Коротеев метнул на него многообещающий взгляд и сказал:

— Объекты я сдаю без недоделок. А мои личные отношения с Дрыхлиным вас не касаются.

— Касаются, Ванадий, — поднялся с места Сверяба.

Савин понял, что речь его закончена. И все же как будто чего-то недосказал. С этим чувством недосказанного и пошел на свое место. А Сверяба уже выбирался от печки к столу, прокашливаясь в огромный кулак, будто собирал в него мысли. Шагнул по проходу навстречу Савину решительно и свирепо. На собраниях он никогда не выступал, и все смирились с этим, понимая, что руки для него надежнее слов. А тут он сам вышел, не дожидаясь приглашения, поручения, не вызвался выступать, а вылез.

— Да, да, касаются, Ванадий. Поблажечки Дрыхлин тебе делает. Хотя в общем-то ты мог обойтись и без них. Подвел тебя Хурцилава. Не думал он, конечно, что Савин скажет об этом вслух, потому что сам говорит то, что положено. Ни к чему не подкопаешься и не придерешься. А слова — это хромая кобыла. Седло есть, а далеко не уедешь. Вот так, Хурцилава. Хороший ты парень, а демагог!

— Без личностей, — буркнул Коротеев.

— Во-во! Мы привыкли без личностей. А почему без личностей, Ванадий? Объясни ты мне, почему мы перестали называть вещи своими именами? Почему мерзопакостные деяния обволакиваем в вату из слов, а не говорим: мерзость и пакость?

— Что вы имеете в виду? — спросил Ароян.

— То и имею, что вижу. Коротеев вон распинался про план, про инициативу, про рабочий класс. Демагогия! Себя лепит героем. А Хурцилава лепит себя с Коротеева... Прошу не перебивать! Говорю, что болит... Савин удивляется, почему некоторые не видят прямой выгоды в его предложении. Объясняю. Тот, с бородочкой, фамилию не помню, хочет себя реабилитировать. Потому что за ошибки спрашивают. Могут и с работы выгнать. Сладкомордый Дрыхлин его поддерживает, чтобы тебе, Женя, насолить. Во-первых, ты его в соавторы не взял. А во-вторых, у вас конфликт на почве отношения к местному населению, сам знаешь. А коммунист товарищ Мытюрин зачем влез в это дело — не знаю. Очень даже может быть, что из-за приятельства. Да и Дрыхлина побаивается. Как и Ванадий. Только у того — масштаб. Не подпишет акты на сдачу объектов — план полетит, банк денег не даст. Зачем ему эти колдобины на рельсах? Подумаешь, три километра!.. Вот и вся житейская логика. А ты, Женя, спрашиваешь: почему? У меня таких «почему» — сколько накопилось, пока по стройкам гайки крутил. Взять те же автодороги. Мы упираемся, отсыпаем, поддерживаем кое-как. А перешли на другой участок — и бросили. Никому они больше не нужны, наши дороги. Разрушаются, зарастают. Нужны будут эксплуатационникам. Только потом заново их придется отсыпать, снова денежки вкладывать. Хотя, по-хорошему, сейчас бы их передать хозяину. Никто не хочет быть хозяином — хлопотно. Вот и Мытюрину хлопотно...

Сверяба перевел дух, остановился взглядом на понурившемся Давлетове, словно хотел сказать что-то в его адрес, но передумал. Обежал глазами всех, успев жестом остановить собравшегося что-то произнести Коротеева.

— Продолжаю, Ванадий. Я за тебя душевно страдаю. Не делай такое лицо — страдаю. Работаешь как вол, себя не жалеешь, людей, все видят. А на кого ты работаешь? На себя. Валяй! Но не прикрывайся. Не по-мужски это. Вот и хочу спросить: мужики мы или не мужики? Давайте хоть раз слова переведем в дело? Все мы небезгрешные в чем-то. Но ведь есть высший интерес, который всегда над нами, над нашими слабостями. Так может, хватит трепаться об интересах государства, может, голову подставить надо! Не плечи, а голову! Потому что тяжелого рюкзака мало кто боится — это тяжесть физическая. А вот моральной, конфликтной, белотелефонной... За государственный интерес, Ванадий-др-руг!

Коротеев не выдержал:

— Ты что же, предлагаешь не выполнять приказание Мытюрина?

— Предлагаю. И не цепляйся за букву устава. У нас производство. Замполит уже объяснял насчет права контроля парторганизации. Вот и воспользуемся этим правом. Все! Дай вон слово Синицыну, видишь, руку вежливо поднял.

Савин с благодарностью глядел на грузно опустившегося на свое место Ивана. Тот заметил это, серьезно и без улыбки подмигнул.

И Савин вдруг услышал, что за палаткой шевелится в лиственницах ветер, что брезентовый ставень на верхнем окне шуршит и похлопывает. Увидел сумрачного Коротеева, растерянного Гиви Хурцилаву. И услышал голос Синицына:

— ...леса за деревьями не видите. Да, да, Ванадий Федорович. Дерево — вот оно, рядом. А лес — глаз не охватит. Мне кажется, что член партии сержант Бабушкин видит дальше вас, завтрашний день ему светит. А вам нужна только сегодняшняя цифра, пусть даже завтра потоп. И способного Хурцилаву к этому приучили... Поддерживаю предложение Ивана Трофимовича Сверябы: работы продолжать. Так и записать в решении партийного собрания. И командировать коммуниста Арояна в политотдел и в крайком партии. С нашими расчетами и с выпиской из решения.

Савину казалось, что собрание идет бесконечно долго, хотя продолжалось оно всего около часа. Предложение Сверябы прошло единогласно, только Коротеев поколебался, прежде чем проголосовать. И тут же вслед за ним поднял руку Хурцилава. Когда расходились, был уже первый час ночи. Коротеев уезжал со своими на Эльгу. Савин было сунулся к Хурцилаве, чтобы объясниться, хоть успокоить как-то, но Ароян остановил его:

— Задержитесь.

Давлетов поднялся с места позже всех, каменно спокойный. Сказал:

— Завтра, товарищ Савин, полетите вместе с товарищем Арояном до районного центра, — и вышел.

Савин не понял, зачем ему нужно туда лететь. Но не переспросил. Ароян был тут, значит, объяснит. Наверное, для этого и велел задержаться.

Сверяба спросил Арояна:

— Как думаешь, пробьешь?

— Пробью.

Они симпатизировали друг другу, Савин это подметил давно. Были на «ты», хотя Сверяба и находился по службе в подчинении.

— Невезуха, едри ее в бочку! — сказал Иван. — Жалко, папы Феди нету.

— Да, жалко, — согласился Ароян. — Тот все бы поставил на свое место. А я прямо к нему, в случае чего.

— Неудобно вроде.

— Неудобно. А что делать?

Савин понял, что речь идет о полковнике Грибове, начальнике политотдела, который лежал после инфаркта в госпитале и, как говорили, скоро должен был выписаться. Савин видел Грибова несколько раз, но всегда мельком. Папа Федя и его как-то назвал сынком. Сказал: «Светло смотришь, сынок», похвалил звезды и флажки на кабинах самосвалов, бульдозеров, экскаваторов и добавил: «Сразу видно, почетный человек с механизмом работает или так себе человечишко».

Конечно, жаль, что Грибов болеет. Такой человек не может не понять, Савин был в этом уверен.

— Наверное, с Коротеевым хотели проехать на Эльгу? — спросил Савина Ароян.

Как не хотеть? Там же Ольга, там глухарь Кешка, который любит мороженую бруснику. Но Савин не ответил, вместо него пробурчал Сверяба:

— Конечно, хотел — чего спрашиваешь?

— Об этом я и собираюсь с вами поговорить, Евгений Дмитриевич.

Ароян сел сам, кивком предложил располагаться обоим: разговор, мол, не на ходу. Сверяба приглашения не принял: я, мол, не участвую. Савин насторожился.

— О ваших отношениях с охотницей, Евгений Дмитриевич, — пояснил Ароян.

Будто снежную крупу сыпанули на голое тело. После разговора с Мытюриным Савин даже и расстроиться толком не успел. Вернее, не захотел, отбросил расстройство, как советовал ему еще до собрания Сверяба. Потом стало не до того. А теперь вот такой поворот. Значит, все же решили разбираться с ним. А в чем разбираться?

— Ты не очень официальничай с ним, Валер, — вмешался Сверяба. — У него кожи нету, живое мясо снаружи.

— Шел бы ты, Ваня, в вагончик, а? Мы недолго.

Сверяба шумно вздохнул и остался.

— Разве я в чем-нибудь виноват? — спросил Савин.

— Вас никто и не обвиняет, — ответил Ароян.

«А Мытюрин?» — хотелось спросить Савину. Но смолчал, замполит и сам все слышал. И, видно, угадал невысказанный вопрос.

— Не беспокойтесь, Евгений Дмитриевич. Никакого расследования не будет. Но хочу спросить: вы на полном серьезе думаете о женитьбе?

— Да.

— Извините, что я вторгаюсь в ваши личные планы, но, по-моему, вы не продумали их до конца.

— Продумал.

— И когда собираетесь это сделать?

— Еще не знаю.

— Я бы на вашем месте не торопился. Нет, я не отговариваю. Просто советую не торопиться.

— Его совесть мучает, — сказал Сверяба.

— Ничего меня не мучает.

— Не обижайся, Жень... Я, наверно, все-таки пойду, а то, боюсь, напортачу чего-нибудь в вашем разговоре. Чаек пока подогрею. — И вышел, не придержав дверь, отчего она жестко и гулко хлопнула.

— Вы уверены, что любите эту женщину? — спросил Ароян.

— Да.

— Я к тому, что семейные дела нельзя решать, как в тире: попал в мишень — хорошо, промазал — в другой раз прицелился. Мне Сверяба рассказал про вашу первую любовь, вы уж извините его. Просто он болеет душой за вас. Ведь была любовь? А что-то не склеилось. Вы и учились в одном институте. И одни и те же спектакли смотрели. И на лекциях вместе сидели. Только жизнь, оказалось, по-разному видите. А с охотницей у вас совсем ничего общего нет. Даже условия жизни, быта различные. Притираться друг к другу ох как трудно будет. Хватит ли вам терпения, сил?..

Савин молчал. Потому что хотел ответить честно и не звал, есть ли у него такое терпение. Наверное, есть. Но ведь о той он думал каждый час и каждый день. А об Ольге вспоминает только по вечерам или поздно ночью: «Пей, боке!» В такие минуты Савин страдал и задыхался от нежности, забывал про все: про дело, про свою прямую, про Сверябу, храпевшего на соседней лежанке, видел лишь узкую ладошку, чувствовал пальцы, прикасавшиеся к лицу... А утром... Словно бы она уходила куда-то совсем.

— Ладно, не отвечайте, — сказал Ароян. — Разберитесь в себе сначала.

Странный какой-то разговор получился у них. Словно бы как на равных. Вроде бы Савин и не был подчиненным. Он даже вспомнить потом не мог, почему стал рассказывать замполиту о детском доме, о тете Нюре, которая по вечерам пела в своей каморке про молодого урядничка. И о подкове тоже. Не о той, на местности, что предложил спрямить насыпью. А о подкове, что служила коню, спасшему когда-то беспамятного Ольгиного отца. Одна была прибита к дверному косяку зимовья на Юмурчене, другая — на Эльге. Примета приметой, но главное-то, наверное, все-таки память об отце, не прожившем после того и года.

Савин совсем успокоился к концу разговора. Все пережитое улеглось в нем, освободив место для нового, что еще может и должно произойти. И, успокоенный, он сказал, вроде бы полушутя, но всерьез и с надеждой:

— А может быть, подкова счастье принесет? Бывает же так, что с первого взгляда?

— Бывает, Евгений Дмитриевич. Но все равно не торопитесь. Поняли? Только не то-ро-питесь!.. Ну, а теперь идите чай пить. А то Иван Трофимович заждался.

— А вы?

— Я сделаю выписку из протокола. Да, кстати, не забыли, что летим завтра вместе? Вас приглашают в охотнадзор.

— Зачем?

— Из-за соболей. Командир проинформировал инспекцию. Вертолет будет часов в одиннадцать...

Гостевой вагон притулился почти к шлагбауму. В одной половинке расположился Давлетов. Там же должен был ночевать Ароян. Другую — Синицын отвел Сверябе и Савину.

Иван ждал его.

— Садись, дед, почаевничаем.

На столе алюминиевые кружки, сахар, галеты.

— Поговорили? — спросил Сверяба.

— Поговорили.

— Ты к нему прислушайся. Справедливый мужик.

— Прислушиваюсь.

— Чувства приходят и уходят, дед, а жена остается. У меня тоже было «листья кружат...». Слыхал такую песню — про сад, который облетает? Сначала листья кружат, рука в руке и глаза как окна. А потом друзья перестали в дом ходить. Видят же, что сидим одни мужики на кухне. А жена в своей комнате. Потом молча в туалет пройдет и обратно: мол, пора и честь знать.

— Которая жена?

— Во-во, «которая», едри их в бочку! Нынешняя, которая меня любит. А если мое — значит, ничье. Ни друзьям, ни родственникам, ни детям...

Савин глотал обжигающий чай и думал о том, что Ольга совсем рядом. Два часа на лыжах и столько же обратно. Мелькнула шальная мысль: к утру успею. Но мысль была шибко шальной: в другой половине вагона — и Давлетов, и Ароян. Его отсутствие только добавит им всем нервотрепки. И Сверяба грудью встанет у двери. Добрый грубиян Иван Сверяба, которому, наверно, так и не дано понять Савина.

— Потерял я что-то в себе, Трофимыч, — сказал Савин.

— Зрелость к тебе приходит, дед.

— А на Ольге я все равно женюсь.

— От, язви его в кочерыжку! Прислушался к совету, называется!

 

6

Аэропорт, куда их доставил вертолет, представлял собой отторгнутый у тайги участок с грунтовой взлетно-посадочной полосой. С трех сторон он упирался в стену из деревьев, с четвертой был огорожен штакетником, примыкающим к низенькому домику, именуемому аэровокзалом. Говорили, что запроектирован новый аэропорт. Но пока пассажиры, в основном мужики, кучковались снаружи, предоставив домик слабому полу.

Они прошли к стоянке автобуса напрямую, перешагнув через штакетник.

Ароян сказал:

— Вы сразу в гостиницу. Снимите двухместный номер. Вам все равно придется вертолета до завтра ждать. А я — в политотдел, а затем — по обстановке.

Гостиница была довольно приличной для небольшого поселка. Чувствовалось, что ее недавно построили. Впрочем, как и многие другие здания. «Все БАМ», — подумал Савин. И только в этот момент, оторвавшись от кубов, экскаваторов и бульдозеров, разглядел свою железную дорогу со стороны, себя увидел и своих товарищей. И связал воедино все, о чем говорилось, писалось, с этим вот зданием гостиницы, с этим поселком, ставшим из-за БАМа многолюдным и шумливым, начавшим расти и вширь, и вверх. Из близи не увидеть могучесть. Это только в кино легко слепить панораму. Если бы все карьеры объединить в один, если бы прилепить друг к другу все мосты и мосточки, состыковать тоннели — тогда бы грандиозность поразила — издалека она и поражает. А вблизи — кубы, метры, километры, земля, бетон...

Глядя на гостиницу, Савин нутром понял, что значит магистраль для этого холодного края, уже потерявшего свою дремучую степенность. Сколько тут еще нетронутого, неразведанного, неиспользованного для людской нужды! Целая зеленая страна, где путник навстречу — было событием и где все теперь заполнено молодыми азартными голосами.

Дежурная по гостинице, пожилая и чистенькая, как в аптеке, дремала. Услышав шаги Савина, готовно встрепенулась.

— Номер? — спросила.

— Да.

— Помыться, миленький?

— Как — помыться?

— Я думала, ты из тайги. Ребята, как из тайги вывалятся, — сразу к нам. И номер, чтобы с ванной. Пополощутся, погреются — и до свидания.

— Я тоже из тайги, но мне на сутки.

— Хоть на неделю. Командированные у нас не задерживаются, на трассу все торопятся. Артисты, правда, живут. Пономаренко приезжал, народный композитор. А с ним длинная такая певица. И еще одна — уже пели они вечером, миленький! А потом он мне пластинку с надписью подарил... На ключик, подымайся на второй этаж в первый номер. Хочешь, мыльца вот возьми. На здоровье!

И не собирался Савин купаться, но послушался совета доброй дежурной. Плескался и полоскался в свое удовольствие. Словно все заботы с себя смыл. И, чистый телом и мыслями, он направился по вызову.

Вся районная охотинспекция помещалась в одной большой комнате приземистого рубленого дома. За обшарпанным столом сидел худенький очкарик, в свитере и заячьей шапке, ровесник Савину или даже помоложе. Когда Савин назвал себя, он торопливо поднялся, долго тряс ему руку, приговаривая:

— Такие, как вы, нам нужны! Добровольный актив, так сказать. Удостоверения внештатного инспектора у вас нет? Вот видите! А должно быть!

Все его фразы имели на конце восклицательный или вопросительный знак. Савин слушал его и невольно начинал улыбаться, проникаясь симпатией к этому суматошному худенькому человеку. Тот спохватился, предложил ему сесть, а сам опять радостно засуетился, схватился за чайник, выскочил в сени за водой, вернулся:

— Как насчет кофе, а? Я умею заваривать шикарный кофе, научил один дед-интеллигент в Иркутске. Не были в Иркутске? Должен вам сказать, город — мечта! Ну, пусть кипит, а мы пока поговорим. Мне звонил от вас офицер с татарской фамилией.

— Давлетов?

— Точно! Давлетов. И проинформировал относительно браконьера Дрыхлина. Что я говорю? Не браконьера! Хуже! Я уже навел о нем кое-какие справки... Пожалуйста, рассказывайте.

Он сел за свой стол, напустил на себя серьезный вид, придвинул кипу чистых листов бумаги.

— Да и рассказывать-то в общем нечего, — сказал Савин.

— Как «нечего»! — воскликнул тот.

— Не пойманный — не вор. Так объясняют.

— Ну уж извините! Вор остается вором, даже если он не пойман. А поймать — дело времени и техники!

— Вы давно работаете в этой должности? — спросил Савин.

Он вдруг почувствовал себя старше и опытнее этого симпатичного парня.

Тот сразу стушевался. Виновато улыбнулся:

— Второй месяц. Заметно, да?

— Заметно.

— Солидности не хватает?

— Не знаю, чего. Такую должность должен занимать хмурый дядя.

— Я и сам понимаю. Не получается пока с солидностью. Только, по-моему, не это главное.

Они проговорили часа полтора. Савин подробно рассказывал, а Петр Николаевич (так он солидно представился в ходе беседы, извинившись, что не сделал этого сразу же) записывал, уточнял. Посокрушался, что Савин не узнал фамилий старого Иннокентия и его племянницы. Разговаривали за кофе, как хорошие знакомые. И явно нравились друг другу.

— Я вас не задерживаю? — всполошился под конец Петр Николаевич.

— Нет-нет.

— Понимаю, что кофе — не таежный напиток. Надо бы чего погорячительней. Но, знаете, не могу. Организм у меня не хочет принимать эту гадость. Не хочет, и все. А некоторые есть — обижаются. Брезгуешь, говорят, угощением. Вы не обижаетесь?

— Конечно нет.

— Тоже организм не принимает?

— Я на службе.

— Вот и думаю: неужели совсем нельзя обойтись без спиртного? Вы знаете, каждая семья жила бы намного зажиточней. Не возражайте! Я даже подсчитал как-то бюджет хозяина, у которого снимаю квартиру. Страшное дело! Половина его зарплаты уходит! А зарплата у него, извините, шахтерская. Это сейчас наш город (он так и сказал: город) известен как бамовский. А раньше его знали как шахтерский...

— А что же вы собираетесь делать с Дрыхлиным? — спросил Савин.

Начальник охотинспекции совсем не по-начальнически почесал нос, снял очки, и глаза его сделались виноватыми.

Признался со вздохом:

— Пока не знаю. Целиком и полностью верю вам и охотнице. Сегодня же я проинформирую кого следует. Соболь — не заяц!

Савин стал прощаться. Уже проводив его до двери, Петр Николаевич спохватился:

— А удостоверение внештатного инспектора?

— В другой раз, ладно?

— Может, сейчас?

— Так ведь фотокарточки все равно нет.

— Ах, да! Ведь и фотокарточка нужна. А знаете, может быть, это и хорошо, а? Вы сказали — в другой раз! Значит, у нас с вами будет другая встреча! Будет ведь?

— Конечно, — легко отозвался Савин...

Он надеялся, что Ароян уже может быть в гостинице. Все эти часы, с той минуты, как они расстались на автобусной остановке, в нем шевелилось беспокойство за исход миссии замполита. Не прошло оно и во время разговора с охотинспектором. Только упряталось вовнутрь. Думалось, что вот придет он сейчас в свой номер, а Ароян уже там. И первое, что скажет: «Все в порядке, Евгений Дмитриевич».

Но в гостинице замполита не было. Савин понял это, увидев на щитке ключ от своего номера.

Без всякой надежды спросил дежурную:

— Мне никто не звонил?

— Нет, миленький. Но приходил твой товарищ.

— Давно?

— С полчасика как.

— Что-нибудь велел передать?

— Записку оставил. Возьми вот.

Савин развернул листок и ничего не мог понять. Лишь прочитав, разобрался, что писал не Ароян.

«Женя, я объявляю вам общественное порицание: нельзя забывать друзей. Узнал, что вы приняли ванну, и очень сожалею. Мог бы предложить прекрасную, почти персональную парилку. Когда освободитесь, звякните по телефону...» Под запиской стояла подпись Дрыхлина.

Расстроенный, Савин прошел к себе в номер, категорично решив, что звонить он Дрыхлину не станет. Не о чем им говорить и незачем общаться. Едва успел сбросить полушубок, как по коридору грузно зашлепали шаги, и прозвучал голос дежурной:

— Ау, миленький! Иди!

— Что случилось? — выглянул он.

— Ты насчет звонка спрашивал? Звонит.

— А кто?

— Не знаю, миленький. Голос очень даже вежливый.

«Дрыхлин. Не пойду».

— Скажите, что я еще не пришел.

— Ой, да как же? Я сказала, что ты в номере. Да ты не бойся, пошли его подальше, в случае чего.

Савин спустился, опередив дежурную. Взял трубку, сухо сказал:

— Слушаю.

— Ароян говорит.

— Слушаю, Валерий Георгиевич! — совсем другим тоном произнес он и замер.

— Я уезжаю в аэропорт. Лечу в Хабаровск.

Настроение сразу упало.

— Ничего не вышло?

— Все идет по плану, Евгений Дмитриевич. Не волнуйтесь.

— Я — что? Давлетов...

— Передайте ему, что вернусь самое позднее через три дня. До свидания...

— Ничего, миленький, — сказала дежурная, когда он положил трубку. — Все образуется.

— Если кто будет меня спрашивать, отвечайте, что уехал, можно так? — попросил он.

— Велико ли дело! Конечно, уехал. А ты погуляй сходи. «Тайга» работает — раньше столовая была, а теперь рестораном называется. Соскучился поди в лесу? А то сменюсь, в гости к нам айда. Мы вдвоем со старым живем. Тоже, считай, военным был. В охране поездов состоял. Пельменями из кетины накормлю. Приходи, миленький.

Гулять Савин не пошел. Лег на пружинную кровать, утонул в мягкой подушке и почти сразу уснул. Успел только подумать, засыпая, что хорошо бы уснуть, но вряд ли получится. И еще увидел на миг Ольгу, застывшую вместе с Ольхоном у границы мертвого и живого леса. Медленно двинулся к ней и потерял из виду. И вроде бы не спал, потому что, еще не открыв глаза, опять увидел ее на том же месте. А сам уходил к вертолетной площадке и все оглядывался, пока она не растворилась в тумане, которого не было вовсе.

Спал он, видимо, изрядное время, потому что в комнате стоял сумрак. Значит, завечерело, значит, и пообедать куда-нибудь надо сходить, и поужинать заодно.

— Звонил, — сказала внизу дежурная. — Другой звонил, но тоже вежливый. Вроде бы тот, что приходил. Я, как ты велел, ответила.

— Спасибо.

— В гости-то ждать тебя, миленький?

— Нет, наверное. Схожу в «Тайгу».

— И то дело. Какая мы, старые, тебе компания! А в «Тайге» музыка за пятак играет. Кинешь в щелочку, и получай удовольствие...

«Тайга» выглядела очень даже приличным заведением. Несмотря на ранний час, зал был почти полон. Савин сел за единственный свободный стол, взял меню. Из музыкального автомата шуршала мелодия, и Савин, вслушиваясь в женский голос, с трудом разобрал:

Листья кружат, сад облетает, Низко к земле клонится дуб...

Сразу же вспомнил Сверябу, чай за полночь и его: «У меня тоже было «листья кружат...» Что-то делает он сейчас?

Утром они вылетели на «почтовике» все вместе, но в поселке Сверяба с Давлетовым сошли. Иван намеревался ехать в мостоотряд договариваться насчет запчастей. Те бедствовали с цементом, а у них в части цемент был с избытком. Вот Сверяба и собирался предложить взаимовыгодный обмен. Хотелось бы ему знать, удалось или нет.

Он поймал себя на мысли, что ему одиноко без Ивана даже в этом наполненном зале. Он привык к его разбойно-грустной физиономии — и не то чтобы привык, а чувствовал себя как-то надежнее около него. Честно признаться, Савин раньше любил покопаться в себе, в своих болячках. А в присутствии Ивана вроде бы и болячки не так ныли, и сомнения были уже не сомнения. Всякие колебания он отбрасывал напрочь. «Чтоб душу не выворачивали!» А может быть, не отбрасывал? Может, загонял в глубь своего могучего сердца!

Спокойно было Савину с Иваном, и сейчас чувствовал бы себя увереннее, будь тот рядом. Чтобы слушать вдвоем «листья кружат...». И пусть бы себе кружили, а Сверяба беззлобно бы выговаривал глухим голосом свои «семь на восемь» и посылал неведомых недругов подальше. Кого может обмануть его показушная свирепость, если в коровьих глазах накрепко затаились доброта и любовь к людям? «Только сердце у меня не камень...» — почти неразборчиво выводил женский голос.

Публика была совсем не ресторанной. Ни вечерних платьев, ни черных костюмов, ни лакированных туфель. Свитера, куртки, унты, валенки. И почти ни одного женского лица за столиками. Могучий и буйноволосый рыжий парень, подхватив официантку, отплясывал на пятачке, совсем не слушая музыки.

Когда пластинка смолкла и освободившаяся от кавалера официантка подошла к столику, он попросил:

— Рябчика с брусникой.

— Еще что?

— Еще рябчика с брусникой. И соленые грузди.

— Пить что будете?

— А разве обязательно? — спросил он.

Она хмыкнула:

— Не в столовую пришли!

— Не буду.

Пожала насмешливо плечами. Отошла. И вскоре явилась с подносом. «Не то что в Москве, — подумал Савин. — Там час прождешь, даже если посетителей по пальцам сосчитать».

— Питайся, трезвенник! — сказала и ушла к рыжеволосому, который кидал в музыкальный ящик монету за монетой. Но музыка бастовала.

— Рупь опусти! — весело советовали ему приятели.

— Не лезет, — так же весело отвечал он.

Официантка подошла, стукнула ладонью по крышке музыкального автомата, и забастовка прекратилась.

Савин расправился с первым рябчиком и приступил ко второму, когда почувствовал, как кто-то прикоснулся к его плечу.

— А мне сказали, что вы уже уехали, Женя. А вы, оказывается, из тайги и сразу в «Тайгу». Здравствуйте, Женя!

Это был Дрыхлин. Он с показной радостью протянул ему руку, и Савин, привстав, машинально пожал ее.

— Женя! Ну что это такое? Разве можно насухую? Зоенька! — позвал он официантку. — Бутылочку армянского! И представляю вам моего симпатичного друга. Его зовут Евгений. Уточняю, холостяк, возьми на заметку.

— Взяла уже. Трезвенник.

— Не скажи, не скажи, Зоенька. Он перед тобой маскируется.

— Да он на меня и не смотрит!

— Еще не вечер, Зоенька, посмотрит.

Дрыхлин по-хозяйски расположился за столом и говорил, будто опасаясь умолкнуть. Савину уже не хотелось есть, он отодвинул тарелку в сторону. Расторопная Зоя была тут как тут и так же быстро упорхнула. Дрыхлин налил в фужеры.

— Давай, Женя, за встречу!

— Я не буду пить.

— Напрасно вы обижаетесь на меня, Женя. Мои реплики во время вашего рандеву с Мытюриным ничего не значили. Взгляд со стороны, констатация факта. И желание разрядить обстановку. Все-таки обижаетесь? Не хотите отвечать?

— Нам не о чем говорить.

— Есть о чем, Женя. Полезный разговор может состояться. И для вас тоже.

Савин хотел позвать официантку, чтобы рассчитаться, но ее не оказалось в зале. Выскочила на кухню или выясняла отношения с рыжеволосым, потому что он тоже отсутствовал, и музыкальный автомат терзал другой из их компании.

— Хотите, Женя, я помогу вам с вашей прямой? И мы усадим Прокопчука и иже с ним в такую калошу, откуда путь только на свалку? Хотите? Без соавторства, Женя. Безвозмездно. Движимый любовью к государственной копейке, а?

— Не хочу.

— Напрасно.

Видно было, что Дрыхлин уже навеселе. Его маленькие глазки подмаслились, тугие щеки раскраснелись. Пиджак и подпиджачный жилет распахнулись, обнажив небесной голубизны сорочку.

— Напрасно, Женя. Вы многого не понимаете в жизни. Вы думаете, что она асфальт, как в некоторых книжках. Ошибаетесь. Это дорожка с глубокими ямами, в которые угодить, как два пальца обмочить. Страховка нужна, Женя. Поддержка. Локоть друга. Не отталкивать этот локоть надо, а цепляться за него. И свой при случае подставить.

— Ты мне, я тебе — так, что ли?

— Примитивно, Женя. Вы же не Давлетов с его бетонным мышлением и футляром в виде военной формы.

— Заткнитесь, Дрыхлин.

— А вы, Женя, грубиян. Грубость, как и глупость, никогда не была положительным качеством. Человек должен быть гибок во всем, и в первую очередь во взаимоотношениях с себе подобными. Прямая — не всегда кратчайший путь к цели. Не я придумал, нет. Но умный человек придумал... Не хотите, значит? Тогда я сам. За то, чтобы вы стали настоящим мужчиной, Женя.

Он выпил, закусив савинскими груздями. Снова налил. И опять выпил.

— Можно откровенный вопрос, Женя?

Савин глядел на Дрыхлина и уже не видел его сильным, бывалым, каким он показался в тайге. Что-то фальшивое проскальзывало в его интонации. Не в словах, слова были дрыхлинские, а в самом тоне, которому недоставало категоричности, что ли? Ощутил это Савин и враз понял, что хозяин положения — он. Даже аппетит появился сызнова. Подвинул к себе тарелку и сказал, жуя:

— Давайте ваш вопрос.

— Зачем и кому надо было капать на меня в охотинспекцию?

— А вы сразу и взволновались?

— Нет, Женя. Но весьма любопытствую.

— Это я сделал.

— Бросьте! Вы физически не могли этого сделать, потому что находились вчера еще в тайге. А этот дурачок из новеньких наводил справки обо мне вчера. Так кому вы о том случае рассказали?

Савин не ответил. Сам спросил:

— Откуда вы узнали, что я здесь?

— Видел вашего Арояна, которого, к глубокому сожалению, никто не поддержал. Смешно, Женя: кто же пойдет против начальства? Люди только делают вид, что у них за пазухой Христос. А там — булыжник, Женя.

— Я тоже хочу задать вам один вопрос.

— Сколько угодно.

— И вы ответите на него?

— Непременно.

— Вы забрали шкурки из зимовья?

Дрыхлин не смутился, не отвел глаз, только по губам скользнула горькая усмешка.

— Ну что ж. Откровенность за откровенность. Я забрал.

— Вот вы и признались.

— Что из того? Ведь вы и раньше были уверены, что я их украл. — Он сделал ударение на последнем слове. — Только доказательств у вас не было. И сейчас нет. Мы ведем эту дружескую беседу один на один. И вы никому и ничего не сможете доказать.

— Но ведь это мерзость!

— Не надо, Женя. Те четыре шкурки для охотника — мелочь. А для меня — не мелочь. Надеюсь, вы не думаете, что я собираюсь ими спекулировать?.. Подарю друзьям. А может быть, и любовницам. Или вы считаете, что я окончательный старпер?

— Вас все равно поймают: они без государственного клейма.

— Женя, не будьте мальчиком. Посмотрите вокруг, каждая третья женщина здесь в собольей шапке.

— Где — каждая третья?

— Я не про бамовцев. Про местных. Да и про тех, кто приезжает сюда. Хоть одну шапку вы найдете магазинную? Нет, Женя. Но фабричное клеймо на подкладке увидите. Все до смешного просто. Покупается обыкновенная фетровая шляпа. Берут с нее подкладку с клеймом и ставят на дорогую шапку. Да и кто имеет право сдирать шапку с головы и учинять расспросы?.. Теперь ответьте на мой вопрос: кому все-таки рассказали про меня? Арояну?

— Зачем вам это знать?

— Мы же договорились: откровенность за откровенность.

— Значит, вас все-таки это обеспокоило, Дрыхлин? Значит, боитесь?

— Вы правы, Женя, боюсь. За репутацию. Слухи неприятны. А они уже обозначились. И неприятно, что на какое-то время придется воздержаться от дорогих подарков дорогим людям. Неприятно, что сегодня пришлось расстаться с одной из шкурок. Той самой, что вручила мне ваша охотница. Сдал ее по госцене и по собственной инициативе, объяснив, как она попала ко мне. Жаль было, конечно, Ольгу. Она не имела права дарить ее или обменивать на что-то. Но что оставалось делать? Думаю, что пожурят девушку и на этом кончится.

— Негодяй вы, Дрыхлин!

— Опять грубите, Женя. Не нарывайтесь на ответную грубость, это может плохо кончиться.

— Не пугайте.

— Упаси бог! Уж не подумали ли вы о физическом насилии? Нет, Женя. Есть тысячи способов напугать человека, и ни один из них не значится в уголовном кодексе. Не моя мысль — обаятельного, по вашей классификации, негодяя, товарища Бендера. Но вы мне не ответили.

— И не собираюсь.

— Вызываю огонь на себя, да? По этому принципу, значит, решили действовать?

До этой минуты на круглом лице Дрыхлина все время блуждала улыбка. Теперь она исчезла. Молча налил и молча выпил, не притронувшись к еде. Глянул на Савина колюче, проговорил с каким-то сожалением:

— Щенок ты все же, Женя. Неблагодарный щенок! Подошла официантка.

— Что, кавалеры, носы повесили?

— Рассчитай его, Зоенька, — сказал Дрыхлин.

— Чего так?

— Мальчику пора баиньки.

— Рассчитать? — спросила она Савина.

— Не надо, Зоя. Я еще посижу.

Та пожала плечами, ушла.

— Слушай, — сказал Дрыхлин, — мне ничего не стоит натравить на тебя тех вон бичей. Но я этого не сделаю. И раз уж ты остался, еще пару слов скажу тебе. Хоть ты мне и противен.

— Ты мне тоже противен, Дрыхлин.

— Накапали на меня или Ароян, или Давлетов. Тот, кому ты рассказал. Телефонная связь с райцентром только у Давлетова. Ты не решился бы звонить из его кабинета. Ароян мог. Так вот, мальчик, у меня от всего этого потери небольшие. А твоего Давлетова уходят на пенсию. Не делай квадратных глаз. Мытюрин уже принял решение и назначит вместе него Коротеева. Вот он, один из способов, под который не подкопаешься. Давлетову не поможет, даже если пройдет твое предложение. Мытюрин по дурости влез в историю. С Прокопчуком дружит. И я его науськал на вас. Ему ведь ссориться со мной тоже не резон.

— Для чего ты мне все это рассказываешь?

— Чтобы побольней тебе сделать, мальчик.

— А ты волк, Дрыхлин.

— Не спорю. И знай об этом. Знай также, что я поддержу тебя. Чтоб ты видел меня в авторитете и уважении. Злиться будешь, а сказать нечего. Я за новатора. Мытюрин ошибся. Он думал, что шлепнет по губам Давлетова, и конец. Он не взял в расчет вашего Арояна. И не мог подумать — а кто бы мог? — что вы устроите партсобрание. Коллективку не прошибешь. Пусть теперь хлюпает, как хочет. А я — за экономию, Не успеет завтра Ароян явиться в светлый кабинет, а я уже позвоню туда, понял? Вот тебе гибкость!

Дрыхлин сумрачно откинулся на спинку кресла и словно бы забыл про Савина. А тот сидел, не зная, радоваться ему или негодовать. И то и другое перемешалось. Ему действительно стало не по себе от откровенности Дрыхлина, от его неуязвимости. Но нет! Не может же быть: такого, чтобы броня из мерзости была неуязвимой!

Он опять вспомнил Сверябу и подумал, что тот бы нашел ходы-выходы, нагнал бы на Дрыхлина бессонницу. А вот он, Савин, будто влетел на скорости в тупик.

— Ты ошибся, Дрыхлин, — оказал он. — Если примут наше предложение, Давлетов останется на месте.

— Не ошибся, юнец. Во-первых, Давлетов выслужил все сроки, отпущенные законом. А во-вторых, у вас ЧП, ты еще не знаешь. Труп у вас. А за трупы снимать полагается с должности.

— Чей труп?

— Меня это не интересовало. И не интересует.

 

7

Белый, белый снег. Чистый, как простыня после стирки. И колышки, воткнутые вкруговую, огородившие двухметровую сухую плаху с темным пятном на конце. Что ж ты наделала и что наковеркала в яркий солнечный день? Почему не кричат паровозные гудки, почему не замерло все в горести? Почему люди разговаривают, ходят, едят, почему не упали, зарывшись лицом в снег, от дикой нелепицы? Почему ползет из печных труб дым и гудят работающие механизмы, как будто ничего не случилось?..

Савин лежал в своем полувагоне, уткнувшись лицом в подушку. Не видел, что давно уже наступил день и люди разошлись после построения по объектам работ. Он жил еще в прошедшем времени, ехал по незаконченному зимнику на колесном вездеходе, втиснувшись в кабину вместе со Сверябой. Что-то там случилось у ребят с бульдозером, застопорилось строительство зимней дороги.

В тот раз Савин впервые увидел, как пробивают зимник, временную дорогу, по которой грузы ходят только до первого весеннего солнца. Впереди шли лесорубы и взрывники. Валили самые могучие деревья и выковыривали пни. Затем два бульдозера, ведущие основную расчистку. За ними — автогрейдер. И замыкала этот железный клин тяжелая бревенчато-рельсовая волокуша, которую Сверяба называл «гладильней».

Уже смеркалось, когда они добрались в тот раз до места. Мороз давил под пятьдесят, потому механизаторы все собрались между двумя огромными кострами. Тут же, возле замершей техники. Старшим у них был сержант Бабушкин. Увидев Сверябу, он облегченно вздохнул и, обиженно моргая ресницами, доложил, что вышли из строя оба бульдозера: на одном отказал двигатель, на другом лопнуло от мороза гусеничное звено.

Савин каждый раз воспринимал с некоторым удивлением такое свойство металла: становиться хрупким, если термометр показывает ниже сорока. Сверяба же сталкивался с этим постоянно и принимал как неизбежное зло.

— Бабушкин! — укоризненно сказал он. — Ты же лучший бульдозерист у Коротеева. Неужели сами не могли поставить запасное звено?

— Нету, товарищ капитан.

— Как же вы на зимник выползли?

Бабушкин виновато промолчал.

— Ладно, — ворчливо проговорил Сверяба. — Ехать теперь за звеном — к утру не управимся. Давай, ставь своих мужиков на двигатель. Проверьте топливопровод. Трубки снимите, прожарьте их. А мы с тобой да вот с Савиным «косынку» будем делать. Кусок железяки найдется?

— Так точно...

Как же все просто получалось у Сверябы! Хотя было сложно и нелегко. Косынка — это металлическая заплатка, которую следовало наваривать на гусеничное звено. Но прежде надо было выбить палец, чтобы расчленить ленту. Поставить эту самую заплатку. Потом разогреть отверстие бензорезом, иначе палец обратно не войдет, а уж когда войдет, мороз охватит его намертво.

Сверяба и Бабушкин сбросили рукавицы. И Савин сделал то же, но пальцы почти тут же скрючило холодом. Он совал их чуть ли не в костер, чтобы отогреть, а Сверяба окунал в снег, растирал до красноты и лишь подсушивал у огня, затягиваясь в эти минуты своим термоядерным «Дымком».

Время обитало где-то за, пределами их костра. И все равно подгоняло их. Зимник должен был пропустить первую колонну послезавтра утром. На станцию разгрузки прибыл уже эшелон с мостовиками, которым предстояло загодя перебросить через реку мост, чтоб не задерживать позже путеукладчик.

Все умел и все мог Сверяба. Сам запустил сварочный аппарат, вырезал из куска жести аккуратную «косынку». Бабушкин был на подхвате, и в меру своего уменья — «подай, принеси» — помогал им Савин.

Насчет второго бульдозера Сверяба как в воду смотрел. Точно: промерзли в топливопроводе трубки. Часа через полтора двигатель заднего бульдозера обрадованно заурчал, и Савину это урчание показалось музыкой. Вроде бы какая-то ниточка протянулась с таежного пятачка к людям. И раскрутил ее Иван Сверяба...

Они уехали с зимника, когда железный клин сдвинулся с места, расщепляя тайгу. Высунувшись из кабины своего бульдозера, Бабушкин что-то прокричал им. Наверное, «спасибо», не слыхать было из-за моторного шума. Ночевали в карьере, в прорабке. Пили до одури крепкий, прямо с огня чай. Спать не хотелось. И Сверяба развздыхался, развоспоминался. Савин и сейчас видел в свете «буржуйки» его фигуру в голубом нательном белье и слышал глуховатый простуженный голос:

— Жили мы тогда, дед, в пенале. Коммуналка так называлась. Длинный коридор и восемнадцать дверей, не считая уборной и кухни. Вся моя родня жила в одной комнате. Три семьи, считай. И нас, мелюзги, шестеро. И ведь не ругались, дед. И тесно не было... Самая богатая была мечта — наесться досыта... Насчет кормежки промышляли, кто как мог. А кто и как мог, дед, в тот послевоенный год? Ходили всем шалманом на базар. Вовка Шуйский придумал. Тети Кати, соседки, сын. Он постарше нас был. Года на два, на три... Знаешь, что такое «конаться»? Было тогда слово такое у пацанов. Ушло вместе с голодухой. Конаться — значит перехватывать по очереди длинную палку снизу доверху. Кому достался верх, тот и атаман базарный. Ему самое трудное — вышибить у какой-нибудь бабы-торговки лоток о лепешками. И когти рвать — бежать значит. А остальные — лепешки подбирать, чтобы потом разделить поровну...

И вот достался как-то Вовке кон. Не первый раз. Вышиб лоток, а сам споткнулся и упал... Веришь, дед, никогда я больше не видел таких озверелых морд. Торговки, у которых, наверное, у самих дети были, били мальчишку. Ногами, язви их в бочку! Потом инвалид какой-то вмешался, костылем их разогнал. Понесли Вовку, а у него голова, как у мертвого воробья, болтается. И кровь изо рта. Эх, дед, счастье твое, что не пережил такого. А как тетя Катя рвала волосы и выла, когда хоронили Вовку! Ненавижу, дед, хищников в любом обличье! Из-за лепешки, язву им между ног! Грудь давит, как вспомню...

...— Встаньте, товарищ Савин.

Савин оторвал лицо от подушки, взглянул на Давлетова. Тот сидел рядом, сгорбившийся и постаревший. Гитара Сверябы стояла в углу, висел его бушлат возле порога, брезентовая сумка лежала на кровати.

— Я не знаю, как вас утешить, товарищ Савин. Не умею.

— Как же так, Халиул Давлетович?

— Мы вам выделили место в общежитии, переходите туда.

Четверо суток прошло, как Савин прилетел из райцентра и узнал, что Сверябы уже нет на свете. И никак не мог поверить этому, представить, что его нет совсем и никогда не будет. Как не будет новых песен про белые туманы, про речку Туюн и про километры. Поверил, лишь когда увидел в своем вагончике Синицына. Тот сидел на Ивановом топчане, на узком столе лежала перед ним Иванова гитара. Сидел, не видя никого, не слыша никого, с заледеневшим лицом. Только глаза, неприкрытые очками, были беспомощными и горестными.

— Нету нашего Вани, Женя, — прошептал он. — Димку моего из-под лесины выкинул.

Все было неправдоподобно и жутко. Возвращаясь с вертолетной площадки через сопку, Сверяба увидел, что мальчишки, подпилив по всем правилам дерево, валят его, упершись в ствол двумя рогатинами. Мальчишки всегда играют во взрослых и почти всегда не знают до конца правил игры. Как не знали и в тот раз, что лес надо, очистить от сухостоя. Лиственница покачнулась и стала медленно падать. Видно, Сверяба успел заметить, что она обязательно заденет сучьями сухое дерево, куда кинулся после надлома лиственницы его любимец Митька Синицын. Иван успел подскочить, оттолкнуть мальчика к зарослям багульника в самый сугроб. Верхушка сухого дерева обломилась. Она-то и лежала в ограждении из колышков, с темным пятном на конце, оставшимся от крови Ивана. Закричал, заверещал Митька, как подстреленный заяц. И не мог опомниться, даже прибежав домой, только глаза метались от ужаса и крика.

Врач уже ничего не мог сделать, но еще застал Сверябу живым. Он что-то бормотал, хрипло и невнятно, повторяя имена своих детей. Перед тем как смолкнуть, сказал отчетливо:

— Кончился я. В насыпь... положите. Женьке гитару...

Савин увидел его уже на столе, в клубе. Гроб был красно-зеленый от кумачовой материи и сосновых веток. Маленькая раскосая женщина все порывалась откинуть простыню, но ее держали за руки. Рядом с ней стояла худенькая девушка-подросток с испуганными глазами. И Савин понял, что прилетела жена Сверябы с дочерью Ириной. Оркестр нескладно заиграл траурный марш, и женщина затряслась мелкой дрожью, закричала:

— Не дам! Не дам!

Савин услышал, как Давлетов спросил Арояна:

— Может быть, отправим тело в Москву?

— Не знаю. Последняя воля покойного...

— Не дам! Не дам! — кричала жена.

Синицын подошел к ней:

— Он хотел остаться на БАМе.

Она сникла и прижала к себе дочь.

Савин хотел и не мог заплакать. В груди застрял огромный ком, и Савин носил его все четыре дня. И тогда, когда несли на плечах гроб в сторону уже готовой насыпи, у откоса которой была вырыта могила, и когда мерзлая бамовская земля стукнула о крышку, и когда раздирала душу шопеновская музыка.

Одна музыка, без слов. Но для Савина они были. Для него звучали одновременно две мелодии: одна траурная, другая — мужественная и утверждающая жизнь. Эта вторая звучала гитарными аккордами и хрипловатым голосом Ивана:

...километры — это вечность, Наша юность и седины.

Нет, песни Ивана Сверябы не уйдут вместе с ним. Они останутся жить, хотя бы тут, на Восточном участка БАМа. Там, далеко, где нет тайги, где нет карьеров, дающих землю магистрали, пусть поют другие песни про БАМ, веселые и легкие, пусть поют про «тропиночку узкую». А здесь все равно будут петь про километры, потому что они вот в этой насыпи, в этих рельсах, по которым еще не ходили поезда.

— Шапку наденьте, Женя, — сказал ему Ароян.

Он машинально надел, а слова «Километров» продолжали стучать молоточками в голову. Камень в груди, молоточки «Километров» и — шапка в руках, которую он положил, вернувшись в клуб, на стол. Стал шарить по карманам, доставая все деньги, какие были. Бросал их в шапку, испытывая к Арояну чувство, похожее на благодарность за то, что он сказал: надо помочь семье покойного. А когда, вытянув руки, понес ее, наполненную деньгами, замполиту, вспомнил:

— У него еще есть двое сыновей.

Вернее, он помнил об этом все время, но в тот момент вдруг осознал, что для двоих мальчишек отец все еще оставался живым.

— Знаю, — ответил Ароян. — Им тоже послали телеграмму. Ответа не получили.

Жена Сверябы и его приемная дочка Ира ночевали в их половинке вагона. Савин принес им из столовой ужин. Мать к нему не притронулась, а дочь глотала плов вместе со слезами. Потом откинула ложку, уткнулась острым носиком в колени матери и запричитала. Отвлеченная мысль вторглась в переживания Савина: «Она ведь не родная ему. А горюет взаправду, значит, добрым папкой был он для нее». И другая мысль, как память о Сверябе, зацарапала сердце. Вот на этом месте, где сидит девочка, Иван вспоминал ее слова: «Твой сын...»

Да что же это такое происходит? Что вытворяет наша канительная жизнь? Иван Трофимыч! Миленький Иван Трофимыч! Как ты там говорил, помнишь?

«Так получается, дед, что надежнее всего нас убивают те, кого мы больше всех любим. Оно и понятно: любимые капризнее, требовательнее. За любимых сердце болит. Вон Давлетова чуть кондрашка не хватила, когда узнал, что дочь разошлась. Еле отдышался папаня. А как же! Разлюбимое дите! Видел ее, давлетовскую дочку. Приезжала летом сюда в отпуск. Плечистая, как маленький мужичок. А все равно для отца самая красивая. Он вокруг нее, как слон вокруг дрессировщицы... У молодых своя жизнь, дед, которая, понимаю, не должна нас убивать. Но одно дело — понимать...»

Дочь у Сверябы была маленькая, худенькая, остроносенькая. От слез лицо у нее пошло пятнами. Мать молча гладила ее по голове, а сама бессмысленно смотрела в одну точку, только изредка шевелила губами, и Савин угадал — «Ванечка...».

Синицын привел в вагончик свою жену, чтоб не оставлять на ночь Иванову семью в одиночестве. Савина забрал к себе. В комнатах у него было тихо, как в музее ночью. Только младшенький Митька бредил и всхлипывал во сне.

Утром Синицын увез жену и дочь Сверябы в аэропорт, а Савин, забыв про утренний развод, вернулся к себе в вагон и упал на топчан лицом в подушку...

— Жизнь продолжается, товарищ Савин, — сказал Давлетов. — И работа тоже продолжается.

Савин поднялся, сел. И впервые заплакал.

— Ну вот и хорошо. Теперь отойдете.

— Я сейчас, только умоюсь.

— Завтра прибывает комиссия, и вы тоже должны лететь на Эльгу. Судя по всему, ваше предложение будет принято, товарищ Савин.

За окном шел снег, медленный и крупный, обеливал землю, засыпал следы.

— Я пойду, — устало произнес Давлетов. — Приведите себя в порядок и тоже приходите.

 

8

Председателем комиссии был тучный, руководящего вида товарищ, в ондатровой шапке и в летных унтах.

Он пожал Савину руку и сказал весело:

— Рад с вами познакомиться!.. Орел, а, Мытюрин!

— Орел, — без всякого энтузиазма согласился тот и хмуро поздоровался с Савиным.

Все стояли у вертолета, в кабину не торопились, глядя на медленно ползущий по уложенным рельсам рабочий состав со шпалами.

— Душа радуется от такой картины, а, Мытюрин?

— Стараемся, Алексей Михайлович.

— Далеко ушли с укладкой?

— По плану. Полетим — увидите.

— Ну, так вперед?

— Как прикажете.

— Ну, ну. Я всего лишь майор запаса. Тут вы приказываете...

Пласталась внизу редкоствольная тайга. Ползла по ней насыпь с уложенными рельсами, петляла автомобильная дорога. Савин глядел в иллюминатор и думал о том, что пройдет несколько лет, побегут по рельсам поезда, и каждый, кто будет проезжать здесь, сможет увидеть из вагонного окна обелиск со звездой, под которым лежит один из первостроителей БАМа по фамилии Сверяба, по матери — Потерушин. Первый и единственный обелиск на этом участке трассы.

Дрожала винтокрылая машина, оставляя позади Ивановы километры. Появился путеукладчик. В этом месте рельсы обрывались.

Мытюрин показал рукой вниз, председатель комиссии кивнул: вижу, мол. Мытюрин прокричал:

— Мостовики задерживают! Поставщик пролетные строения не прислал!

Исчезли и насыпь, и путеукладчик. Зазмеился внизу белый Туюн, по которому месяц назад полз в сторону Эльги первый железный караван.

Давлетов, выехавший еще вчера, встречал их на вертолетной площадке. Выглядел он по-прежнему невозмутимым и непроницаемым, таким, каким помнил его Савин со дня первой встречи. Представился и доложил Мытюрину, что два тягача заправлены и готовы в любую минуту тронуться в путь.

— Может быть, пообедаем сначала, Алексей Михайлович? — спросил тот.

— Успеем. Поехали! — Наверное, слово «поехали» было у него любимым.

Зимник выровняли к приезду высоких гостей. Прогнали по нему бульдозер, да еще протащили для укатки волокушу. Тягачи шли мягко и быстро, только мелькали обочь отбеленные снегами остовы лиственниц. Савин глядел сквозь брезентовое оконце кузова, со смутным чувством ожидая, когда горелый лес кончится. Ему вдруг представилось, что Ольга стоит с Ольхоном там, ждет его на месте последнего расставания. Вот сейчас тягач остановится, чтоб высадить его на повороте к дому, где его встретит заждавшийся родной человек. Они тихонько пойдут рядом, и он расскажет ей про Сверябу, который не любил женщин, хотя и носил в груди любящее сердце.

Тягач и на самом деле остановился. Савин даже не удивился тому, метнулся к заднему борту, спрыгнул вниз. Машины стали как раз на границе живой и мертвой тайги, почти в том месте, где снег был исполосован когда-то следами лыж. Но не встречала Ольга, и тайга не вызванивала колокольцами, напуганная гулом моторов.

Начальство тоже сошло на землю. Савин не подошел к ним, но стоял поблизости и слышал, как главный гость выговаривал Мытюрину:

— Не понимаю, какие вам тут пригрезились сложности?.. Выгода очевидная. Даже представитель заказчика, которому вообще дела до этого не должно быть, звонил, доказывал правоту старшего лейтенанта. С партийных и государственных позиций подошел к этому человек.

Савин понял, что речь идет о Дрыхлине. И с грустной иронией по отношению к себе усмехнулся, вспомнив, как тот откровенничал в «Тайге», как предсказывал, что останется «в авторитете».

— Не понимаю, Мытюрин. Но хочу понять. Поехали!

Всего минут тридцать или чуть больше ушло на дорогу. Зимник привел их на галечную косу, где работал комплекс Коротеева. Все гудело, крутилось, двигалось. Безостановочно отползали от экскаваторов груженые самосвалы. В поле зрения не было ни одного бездействующего механизма, и Савин сообразил: спрятал Коротеев неисправные «Магирусы». А тот уже летел навстречу своим пружинистым, похожим на бег, шагом. На всю тайгу прогремел его бас: «Сыр-ра-а», хотя и смирно вроде бы некому было стоять. Сразу определил старшего и зычно спросил разрешения обратиться к Мытюрину...

Эльга была такой же, как и тогда, маскировала под снегом свою увертливость. Только галечная коса выглядела по-другому. Берег весь был изрезан и взрыт. Самый подходящий для насыпи грунт дала Ольгина река, и бульдозер деловито сгребал его в кучу. Тальник на той стороне был помят и прополот гусеницами, и следы от них хаотично расчертили редкую тонкоствольную рощицу.

— Как дела? — спросил председатель комиссии у Коротеева.

— Сменное задание выполняем в среднем на 120 процентов.

— Орлы, а, Мытюрин!

Они двинулись к самому берегу, вся свита, среди которой были Давлетов, Ароян, Савин.

— Где планируете мостовой переход, командиры? — спросил их высокий гость, ни к кому конкретно не обращаясь.

— Пятьсот тридцать метров отсюда, — сухо доложил Давлетов.

— Так уж и пятьсот тридцать?

— Так точно.

— Поехали, посмотрим. — И не спеша тронулись по берегу Эльги.

Савин ждал, что вот сейчас, сию минуту он увидит крутояр, зимовье на нем, укрытое лиственничником, и молочный парок внизу от спящей подо льдом Эльги. Но не рвалась уже наружу река, успокоилась, верно, до весны. Зимовье же стояло на месте. Даже белый дымок над трубой почудился Савину. Ему захотелось рвануться с места и побежать к избушке, вот она — рукой подать! Но сдержал себя злым усилием, остановился вместе со всеми напротив утыканных голыми лиственницами двух скал. Только теперь они не напоминали ежей, лижущих снег, были просто нагромождением валунника, в расселинах которого росли деревья.

— Мостовой переход здесь, — сказал Давлетов.

— Подходяще, — согласилось начальство.

— Можно для начала поставить совмещенный, как на Бурее. Чтобы открыть автомобильное движение.

— Зачем нам здесь совмещенный мост? — возразил тот. — Время времянок ушло. Сразу капитальный — дешевле!

— Так точно, — сказал Давлетов.

— А вы что думаете, товарищ Мытюрин?

— Все зависит от поставщиков.

— Найдем и на них управу...

Савин почти не слушал, о чем они говорили. Дотронулся до стоявшего рядом Арояна:

— Разрешите мне отлучиться?

Замполит запрещающе качнул головой, но потом, видимо поняв, что происходило с Савиным, прошептал:

— Позже.

«Позже» наступило очень скоро, когда председатель комиссии весело сказал:

— Поехали!

— Разрешите обратиться? — остановил его Ароян.

— Что, комиссар?

— Старший лейтенант Савин нужен вам?

— Мне — нет. Для меня все ясно, — взглянул вопросительно на Мытюрина.

— В чем дело? — спросил полковник Арояна.

— Разрешите ему остаться на комплексе Коротеева?

— Пусть остается, если нужно.

— Тогда до свидания, орел! — подошел к Савину начальственный гость. — Спасибо за доброе дело! Корреспондентов натравлю на тебя. Не боишься? — Тряхнув Савину руку, он первый пошел обратно, ступая уверенно и по-хозяйски.

Давлетов, проходя мимо Савина, осуждающе покачал головой и сказал вполголоса:

— Сегодня же назад!

Не дожидаясь, когда они дойдут до карьера и повернут к тягачам, Савин развернулся и почти бегом бросился к зимовью.

Дверь в него была приоткрыта. Он остановился, чтобы перевести дух, глотнул воздуху и вошел. Конечно же, Ольги не было. Он знал это и раньше, был уверен в том, что ее нет. Нечего охотнику делать сейчас на этом участке. Но все же надеялся, потому что помнил, как говорил: «Ты меня жди». И она ответила: «Хорошо».

Но вот не дождалась, ушла. Куда ушла? Вверх по реке? Вниз? К дяде? В какой стороне стоят ее избушки?

В зимовье было холодно, пусто и голо. На нарах вместо сохатиной шкуры и ватных одеял валялась промасленная солдатская телогрейка. Возле печки была просыпана зола. Пустовала книжная полка и исчезла желтая табуретка. На столе были разбросаны засохшие корки хлеба и пустые консервные банки, в которых торчали окурки. Видно, кто-то из коротеевцев хорошо похозяйничал здесь.

Савин сел на нары и прикрыл глаза.

«Когда зашло солнце, Женя, не надо бежать за ним вдогонку», — произнесла тогда Ольга.

Что она хотела этим сказать? А вдруг прощалась? Вдруг насовсем?

Плывут по воде лебедушки, вытягивают белые шеи, выглядывая милого. Белые лилии сплетают венчальные венки. Ровные круги расходятся по воде свадебными хороводами...

«Пьяный лес», — сказала она. И Савин почти ощутил на своем лице ее узкую ладонь.

Лес не шевелился. В разбитое окошко зимовья были видны молоденькие березки, которые никак не напоминали веселых школьниц. На стенах серел иней, и в бревенчатых пазах заметно проглядывали лохмотья сажи. Из окна тянуло сквозняком...

Савин торопливо вышел наружу и, не отдавая себе отчета, куда идет, зашагал по цельному снегу, подсознательно помня, что тут была когда-то тропинка. Шел, черпая снег валенками, пока не остановился у расщепленной горелой лиственницы. Кормушка для глухаря Кешки была на месте. Савин заглянул в нее и не поверил глазам. Чуть припорошенные снегом, алели ягоды брусники. Видно, уходя отсюда, Ольга наполнила кормушку впрок. Но не прилетал больше краснобровый глухарь. А может быть, жахнули из ружья по нему, привыкшему к людям, как хотел когда-то жахнуть Дрыхлин. Вот и нетронутыми остались ягоды.

Савин медленно побрел в сторону галечной косы, откуда доносился скрежет и гул железа. Шел медленно, а в груди уже нарастало нетерпение: что-то надо было предпринимать, что-то срочно делать. Он еще не смирился с мыслью, что нет и не будет больше Ивана Сверябы. Да и можно ли смириться? Разве что свыкнуться. Не смирился, не свыкся, а вот уже и вторая боль рядышком. Ольга — боль, но не утрата, потому что она есть где-то, ждет где-то. Если человек живой и если искать его, то все равно встреча будет. Потому и хотелось Савину что-то предпринять, куда-то поспешить. Что и куда? Этого он пока не знал.

* * *

— Зачем ты убил Сверябу, автор? — спросил меня мой старый бамовский товарищ — подполковник Юрий Половников.

— А помнишь?.. — возразил я.

— Так ведь то случайность.

— Случай из жизни не выкинешь, даже нелепый.

Его жена, Таня, проработавшая на БАМе вместе с мужем от первого колышка до тепловозного гудка, сказала обиженно:

— Но ты же сам говорил, что все придумал. Ну и придумай по-другому!

Я пообещал. И не смог. Потому что видел обелиск у насыпи, хоть и с другой фамилией. Слышал песню «Километры», которую пели строители, хотя ее автора давно уже не было с ними. Держал в руках Диплом общетрассового фестиваля патриотической песни, которым штаб ЦК ВЛКСМ на БАМе наградил автора и исполнителей песни. А позже она как-то прозвучала по радио, то ли в самодеятельном, то ли в профессиональном исполнении — не понял. Но тихо порадовался, что жива песня, и дай судьба ей долгую жизнь!

А время, как вода в реке. Убегает без надежды вернуться. Отсчитывает секунды и километры. Посыпает пеплом горячие угли. Меняет человеческие характеры и поворачивает судьбы людей.

 

Глава V. «ИДИ ПО МОЕМУ СЛЕДУ, БОЙЕ!»

 

1

Проснулась по весне Эльга, ахнула от изумления и обиды, обнаружив взрытые берега и веселых, суматошливых людей. Забуйствовала, выплеснув хмельную силу на галечную косу, опрокинула и притопила на несколько дней коротеевский экскаватор. Но успокоилась, вошла в израненные берега и тихо терпела, омывая струями холодные рассветы.

Вышел на берег Туюна путеукладчик и прошагал, груженный рельсовыми звеньями, на запад почти два десятка километров.

А в распадке, который еще помнил последнюю Ольгину лыжню, росла с двух концов железнодорожная насыпь и должна была сомкнуться у кромки горелого леса.

Бородатые парни, в энцефалитках, из нового мостоотряда дробили на той стороне скалы, состригли с ежей иголки-лиственницы и поставили уже береговые опоры для будущего моста через Эльгу.

В мае Савину вручили золотом оттиснутый диплом за сокращение трассы. Его вызвали для этого в районный центр. Диплом вручал Грибов. После поздравлений капитан Пантелеев завел его в комсомольский отдел «дружески побеседовать».

— У меня такое ощущение, Евгений Дмитриевич, — сказал Пантелеев, — что вы еще не почувствовали вкус комсомольской работы. Вы до сих пор больше производственник.

Савин давно окрестил Пантелеева «мыслителем» за высокий лоб и манеру говорить взвешенно, с раздумчивостью. Слушал его и сквозь доброжелательность тона угадывал (а может, только казалось?) неприязнь. Все, что говорил «мыслитель», было правильно и как будто убедительно.

— У вас самые плохие показатели, Евгений Дмитриевич. В комсомол приняли меньше, чем в других организациях. Количество мероприятий по сравнению с прошлым годом сократилось почти вполовину.

— Но ведь в комсомол надо принимать достойных?

— Правильно. Но не забывайте, что комсомол — организация воспитывающая. Подходить по-экстремистски: есть у молодого человека недостатки, — значит, не годится для нас — нельзя. Пополнение наших рядов вообще может прекратиться...

— А как же насчет душевного стремления быть в первых рядах?

— Его тоже необходимо формировать... А вы, вместо того чтобы подготовить, к примеру, тематический вечер, который, несомненно, мог бы оказать воздействие на несоюзную молодежь, двое суток не вылезаете из котлована. Так и не мог я вас найти в свой прошлый приезд.

— Но ведь грунтовые воды пошли, товарищ капитан! Их надо было откачивать, котлован вымораживать...

— И все равно, лопата — не главное оружие комсомольского работника. Потому ваши отчеты и получаются скудными: не в чем отчитываться. Протоколы собраний и заседаний комитета, планы работы, я с ними познакомился в ваше отсутствие, куцые. Можно подумать, что вы живете на необитаемом острове и никогда не слышали о документах, которыми должна руководствоваться комсомольская организация.

— Но зато в планах все по делу!

— Евгений Дмитриевич, вы ощетинились сейчас и не хотите понять очевидного. Представьте, к вам прибыл проверяющий. Листает ваши планы. Что он найдет в них, к примеру, по вопросам экономии и бережливости? Как отражена в них крылатая фраза: «Экономика должна быть экономной»?

— В плане у нас записано: провести операцию «Топливо».

— Какое топливо? Бензин, солярка, дрова? Как провести? Выйти на заготовку? Почему именно такую операцию? Что явилось ее побудительным мотивом?.. Проверяющий этого не увидит, потому что ни в планах, ни в протоколах нет даже слов «экономия», «бережливость». Я, конечно, выяснил, что вы провели рейд по автопаркам, оборудовали мойку и две заправки... Это хорошо. Но нигде не отражено! Работу нужно еще уметь показать...

Савин, пребывавший после получения диплома в состоянии грустно-блаженного удовлетворения, действительно ощетинился. Слова Пантелеева воспринимал с явной неприязнью. И тот видел это по выражению лица Савина. Видел и продолжал обстоятельно доказывать свое. Наконец не выдержал и сказал с раздражением:

— Мы с вами говорим на разных языках.

— На разных, — подтвердил Савин.

— Тогда зачем тратить время? Но вы все же подумайте. Я вам добра желаю. — И, уже стоя в дверях, с прежней голосовой доброжелательностью сказал: — Благодарите судьбу, что охотница обошлась для вас без последствий. Хорошо еще, что не нажаловалась никуда.

— Охотница — это не ваша забота, товарищ капитан, — ответил Савин. — А последствия для меня будут хорошие.

Возвратившись в поселок, Савин разыскал Давлетова. Со дня на день тот ждал приказа об увольнении в запас. Савин знал, что Ароян ездил к начальнику политотдела доказывать нецелесообразность увольнения командира. Но тот после госпиталя убыл в санаторий — в очередной отпуск. Мытюрин же не захотел и слушать Арояна. Только спросил:

— Вы что, против законодательства?

Да, все было по закону: Давлетова не выгоняли, а уволили по возрасту, хотя многие служили и после пятидесяти.

Заметно было, что Давлетов чувствовал себя неуютно, как-то отторгнуто от коллектива. В карьеры больше теперь выбирался в ночные смены. А днем — нет-нет да и завернет домой, где его в любую минуту ждала мать-командирша.

Вот и по возвращении из райцентра Савин нашел Давлетова дома, хотя было всего полвосьмого вечера. Показал ему диплом и премию — желтый конверт с денежными купюрами, на котором стояла четырехзначная цифра.

— Хочу эти деньги перечислить в адрес детдома.

Тот повертел конверт, вздохнул:

— Половиной, товарищ Савин, можете распоряжаться по своему усмотрению, другая по справедливости принадлежит охотнице, фамилию который вы, как ни странно, не знаете. — И пытливо посмотрел на него...

Приказ на Давлетова пришел в июне. Собирался он уехать тихо и незаметно. Но Ароян устроил в клубе торжественные проводы с речами и памятным подарком.

Сначала Давлетов сидел на этом печальном для себя торжестве невозмутимый и бесстрастный. Но когда Ароян пригласил в президиум его жену и вечную спутницу, подполковник не выдержал, дрогнули у него губы. А Райхан, слушая, какие хорошие слова говорят про ее мужа, захлюпала носом, нашарила в сумочке платочек, приложила к глазам. Так и сидела, всхлипывая, рядом со своим Халиуллой, уходящим на отдых, бесконечный, как вся оставшаяся жизнь.

Савин помогал Давлетовым отправлять вещи на железнодорожную станцию. Усадив свою Райхан в купе, подполковник запаса Давлетов вышел на перрон и после долгого молчания сказал:

— Все справедливо, товарищ Савин.

Тот не понял, потому что не знал, как тяжело переживал его начальник уход на пенсию, как безжалостно перебирал свою жизнь по годам и денечкам, понимая, что многое надо было бы делать но-другому.

— Вы больше не собираетесь искать Ольгу? — неожиданно для Савина спросил он.

— Собираюсь.

— Если любите, ищите.

Его Райхан призывно махала из окна рукой, и Давлетов сказал со вздохом:

— Беспокоится. Пойду. Не ждите отправления.

Они попрощались, и Савин вместо «до свидания» услышал:

— Никогда не приспосабливайтесь к обстоятельствам. Оставайтесь самим собой, товарищ Савин...

В августе был назначен новый командир. Но не Коротеев, как пророчествовал в «Тайге» Дрыхлин, а Синицын. «Все справедливо», — вспомнил в тот момент слова Давлетова Савин.

Через сутки у него начинался очередной отпуск, которого дожидался с нетерпением и беспокойством. Два необходимых дела он наметил для себя. Поставить на могилу Сверябы мраморную плиту и разыскать Ольгу.

 

2

Савин хорошо помнил каждое ее слово во время тех коротких, как выстрел, и длинных, как год, суток. Помнил, что родом она из Усть-Нимана и что дядя Иннокентий тоже живет там.

Дороги посуху до Усть-Нимана в летнее время не было. Только по воде, по широкой Бурее вверх. Но ни пароходы, ни катера не ходили по этой порожистой реке. Значит, надо было искать моторную лодку.

На другой день, после того как Савин получил отпускной билет, он отправился в Усть-Ургал, приречную деревушку, до которой можно было добраться попутной машиной. Добрался. У крайней избы увидел на завалинке деда, заросшего бородой до глаз и ушей. Спросил, у кого можно нанять моторку. Дед молча глядел вымытыми временем глазами. Савин повторил вопрос погромче, затем прокричал.

— Чего орешь, как козел во время гона? — спокойно спросил тот.

— Извините. Думал, плохо слышите.

— На кой тебе моторка?

— В Усть-Ниман надо.

— Рыбалить?

— По делу.

— Нет там дела ноне. Никого там нет. И делов нет.

— Почему — никого?

— Время, стало быть, помирать селу.

Савин не поверил. Не может быть, чтобы все ушли, дед просто не знает. Ольга говорила, что три дома живут еще. Что в одном — ее дядя Кеша лето пережидает.

— У Генки спроси, — все тем же недовольным голосом сказал дед. — Да скажи ему, пущай налимьей печени привезет.

Генка был его внуком. Он собирался на рыбалку, был весь в заботах о снастях. Выслушал Савина без удивления, только спросил:

— Теплая одежа есть?

— Нет. А зачем?

— Радикулит схватишь, если ночевать.

Ни слова больше не говоря, пошел к сараю, вынес старый тулуп, кинул в лодку.

— Садись, однако.

Старенький мотор долго чихал, прежде чем завестись, взвизгнул на высокой ноте, но успокоился и потянул ровно. Бурея скатывалась назад, и, если не глядеть на берега, казалось, что лодка стоит на месте. Генка, выяснилось, планировал быть в Усть-Нимане только завтра к обеду, а на вечернюю зорю решил затаборить на берегу ему лишь известной протоки, в которой водились налимы. Савину некуда было деваться, смирился с задержкой, сидел, набросив на себя тулуп, не любопытствуя по сторонам.

Река между тем играла всеми дневными красками, серебряно отталкивала солнце, омывала и выглаживала серые валуны. По обоим берегам стоял веселый лес, он то карабкался на сопки, то бегом спускался вниз, к самой воде, и боязливо замирал перед откосами.

А Савин думал о том, что Эльга хоть и много меньше, но и много красивее. Эльга для Савина была частицей сердца, половиной жизни. Бурея же — всего только водная дорога, которую надо быстрее пробежать на пути к цели. И еще он думал о людях, с которыми свела его судьба в этот бамовский год. Нет одинаковых людей. Бывают только похожие. И то в определенных обстоятельствах. Это только в театре теней четко обозначена граница между светлым и темным. В жизни границу чаще всего не заметишь. Грубый Сверяба был самым добрым. А бывалый Дрыхлин, который готов идти впереди и торить для слабых тропу, оказался негодяем. Наверное, в каждом человеке имеется весь спектр цветов, только одного — больше, другого — меньше.

Прошел всего год после его прибытия в этот край, но Савину казалось, что он здесь почти всю жизнь. Там, далеко, были только детство и залитая огнями стеклянная улица, которую он прошел легко и почти бездумно. И даже его первая мучительная любовь пробежала, прокатилась, вытряхнула Савина на первом ухабе, оставив мгновенную, как от огнестрельной раны, боль. Выжил и поправился, только отметина осталась, не беспокоящая даже в ненастную погоду. Он и сам этому удивлялся: значит, любви не было? Значит, принял за любовь преклонение Перед королевой в серебряных туфельках?.

Сравнивая себя — того, который приехал прошлым летом сюда, с собой сегодняшним, он чувствовал, что тот, прошлогодний, был совсем мальчишкой, тот царапины почитал за раны и часто черное принимал за белое.

«А вот Ольга с черными глазами — голубая, — думал он. — Приеду завтра, скажу: здравствуй. Скажу: я пришел за тобой... А если ее нет? Приеду, а там ни одного человека и избы раскатаны?..»

Неустойчивые мысли должны были бы вызвать у него сомнения, но он ни в чем не сомневался, более того, был уверен, что обязательно разыщет ее. Уж на чем она основывалась, та уверенность, ему самому было неясно. Видно, все зависит от того, насколько велико наше желание что-то сделать, и тогда даже неодолимое видится одолимым и любые пороги становятся проходимыми.

— Ты чо? Уснул там? — услышал Савин голос Генки.

— Нет.

— В Усть-Ниман-то тебе зачем?

— Человека одного ищу.

— Разве оттуда не всех еще вывезли?

— Не знаю. А почему оттуда вывозят?

— Дорог туда нет. И поселку там нечего делать.

— А если люди хотят жить?

— А куда ГЭС денешь? Электростанцию строят. Ну, и на случай затопления. Кого тебе там надо хоть?

— Знакомую одну ищу.

— А-а, — удовлетворенно протянул Генка, как будто враз стало все ему понятно. — Сам-то с БАМа, что ли?

— С БАМа.

— Дедуня мой тоже из бамовцев. Только из ранешних.

Генка сказал об этом просто, будто сообщил о вчерашней погоде. Савин даже не понял сперва, а уразумев, подивился тому, как Генка высказался, и еще тому, что от той поры сохранился живой человек, с которым он всего час назад разговаривал. Не удержался, переспросил:

— Безвинно пострадал, что ли?

— Не. Раскулачили дедуню, чтобы трудовой народ не эксплуатировал.

Тут уж Савин совсем поразился. Ему даже не по себе стало. Будто сама история тихо прошуршала над лодкой. Светлоглазый старичок — и из кулаков!

— А как он сейчас-то?

— Ничё-о! — ответил Генка. — «Элементом» меня обзывает. Распустили, говорит, вас двумя выходными. Человек, говорит, рожден землю пахать. А вы только ковыряете ее.

— В каком смысле «ковыряете»?

— На шахте я. Три дня вот отгуливаю. К деду наведался.

— Переживает дед за прошлое?

— Не. На Кубань все только собирается. Ноги не держат, а туда же! На свою станицу ему, вишь, взглянуть охота. Говорит, поклониться хочет. И грех какой-то замолить...

Генка круто подал моторную рукоятку вправо, заложил вираж. Лодка пошла к противоположному берегу и заскользила мимо тронутых рыжиной сопок. Лес здесь рос смешанный, и ранняя осень уже подкрасила его, мазнула желтым, красным, принарядила, прежде чем раздеть и убаюкать.

— Далеко нам еще? — спросил Савин.

— Туто-ка.

Генка был весь внимание, а может, задумался, потревоженный разговором. И Савин осмысливал их нечаянную беседу. Думал о том, что время все ставит на свои места, каждому предъявляет свой счет. И от уплаты по нему никто никуда не денется. Вот и дед Генкин платит по счету тоскливой памятью о станице. И внука не понимает, а внук не понимает его. Что посеял он, любивший пахать землю? А грех, видно, есть, коли по прошествии стольких лет захотел его замолить.

Протоку прикрывал залив, в который впадал ручей. Вход в нее был почти не заметен, прикрытый давним заломом и разросшимся на берегу перепутанным кустарником. Заходили в протоку, подняв мотор, на веслах. Причалили, зарулив обочь обрыва, к узенькой галечной косе. Заякорились, выкинули на берег груз.

Генка спросил:

— Зовут-то тебя как?

Савин ответил.

— Давай, Женька, нодью готовь. А я пойду закиды ставить.

— Что такое нодья?

— Дае-ешь!.. Ладно, айда со мной, помочь окажешь. Нодью потом заделаем.

«Потом» наступило после полудня. Нодья оказалась обыкновенным костром из толстых сухих лесин, уложенных на низкие рогатули по ширине ночевочного места. И с толстой плахой поперек. Лесины неярко, но горячо горели, отдавая тепло земле. К ночи оставалось сдвинуть кострище, очистить место от углей, набросать на него лапнику погуще, и спи, как на русской печке, не боясь простудиться.

— Возьми вон уду, чтобы не скучно было, — сказал Генка. — Покидай в устье ручья.

Савин без энтузиазма взял тальниковое удилище, прикинул на руке. Высушенное на солнце, оно оказалось неожиданно легким. Спросил:

— А черви?

— Короеда вон возьми в коробке...

Продрался сквозь кустарник к устью. Перед тем как вбежать в Бурею, ручей натыкался на плоский, похожий на стол, серый камень, вода закипала за ним, а чуть подале — спокойно скатывалась в реку, тоже усыпанную в этом месте валунником. Под камень Савин и забросил наживу. Поплавок крутанулся челноком, плавно притонул несколько раз, выкатился со струей на чистую воду. И тут же нырнул. Савин не готов был к этому, отвлекся глазами. Пока выглядывал, куда делся поплавок, он уже всплыл и ехидно покачивал коричневой шляпкой. Короеда на крючке как не бывало. Нацепил другого и опять бросил под камень. Сосредоточился, ожидая поклевки, но напрасно. Он провел снасть по течению и на стыке ручьевой струи и буреинской заметил, как крючок с насадкой плавно вытолкнуло подводным бурунчиком почти к самой поверхности, и тут же увидел метнувшуюся за ним темную тень, Подсек, почувствовал упругое сопротивление, удилище выгнулось. Он не знал, как вываживать крупную рыбу, не стал играть с ней в поддавки с намерением утомить ее. Рванул сразу на себя, хорошо, что снасть была крепкой, выкинул на берег. Схватил в руки рыбину, живую, бьющуюся, всю в радужных крапинках. «Так вот он какой, хариус!»

— Ленка зацепил, — услышал Генкин голос. — Ничего леночек! На кило потянет.

Савин и не заметил, как тот подошел.

— Однако сам добытчик, — сказал Генка. — Ну и тягай на уху. Я — на таборе...

Вот уж не думал Савин, что есть в нем рыбацкая жила. Но была, оказывается. Увлекся до такой степени, что не видел ни сопок, ни отяжелевшей к вечеру реки, не слышал ни настороженного цокота козодоя, ни испуганного крика погоныша, ни того, как тяжело и густо плюхалась в Бурее ниже устья крупная рыба. Видел только поплавок, ждал его нырка в глубину. Ленков больше не попадалось, зато хариус клевал почти на каждой проводке. Савин опомнился, лишь когда кончились в берестяной коробке короеды и вода в ведерке загустела от рыбы. И сразу вспомнил, что ему надо в Усть-Ниман, где его ждет (не может не ждать!) Ольга. Отбросил удочку, опустился в расстройстве на валун, с жалостью глянул на заполненное ведро и с отвращением — на себя. Азарт улетучился мигом, оставив после себя грустные мысли о том, что от всего при желании можно отвлечься. Наверное, потому и рвутся горожане на природу, наверное, потому и сидят в одиночестве по берегам рек дюжие мужики, чтобы забыться от переживаний, отбросить, пусть ненадолго, житейские заботы, дать отдохновение душе.

— Ништяк надергал! — встретил его Генка. — Однако лишку. Все одно свянет до дому.

Вечерело. Сентябрьские сумерки кинули на землю прохладу. Тянул сладкий ветерок. Солнце укатилось за сопки, выпустив из-под них резкие тени.

Генка уже нарубил лапника, навалив ворохом рядом с костром. Огонь вылизал лесины, но они еще пыхали и сыпались жаркими угольями.

Кустарник мерцал местами красным. Между побелевшими листьями текли алые капли, которые днем Савин почему-то не заметил, видно, просто не обратил внимания на такую красоту.

— Что это? — спросил он у Генки.

— Лимонник.

И Савин сразу же вспомнил сухие ягоды, которыми угощала его Ольга, когда они шли на лыжах от Юмурчена на Эльгу. Он разжевал тогда их, почувствовав горечь, и через некоторое время ощутил, как из тела ушла усталость.

— Надерем по паре веников, — сказал Генка. — Полезная вещь.

Ужинали при свете костра, И уха — от аромата задохнуться можно, — и деревянная ложка-самоделка, и небо с неяркими звездами — все вобрало в себя ожидание завтрашнего дня, ожидание встречи. Генка говорил о том, что по утрянке они снимут налимов, а останнюю ночь он помышкует в Нимане, что мышей наделал из шкурки пищухи, и мимо такой приманки ни один таймень не пройдет, Завтра он высадит Савина у поселка, сам же уйдет недалеко вверх, к одной тайменьей яме. А. к вечеру спустится за ним, на всякий случай, потому что вряд ли Женька отыщет там свою девчонку. Чего там делать ей, в глухомани этакой? Девчонкам требуется мужское общество, иначе для них — не жизнь, а простокваша.

— А то плюнь на нее, да и погребем вместе, а? — предложил он.

— Не могу.

— Как знаешь. Квелый ты какой-то. Давай на боковую...

 

3

Деревня и впрямь была заброшенной. Некоторые избы стояли с заколоченными крест-накрест дверями и окнами. А в которых — и окна повыбиты, и двери распахнуты, заходи и селись, если есть желание. Однорядная улица тянулась по берегу. Отдельные строения осели, готовые кувырнуться вниз, скособочились, норовя рассыпаться. Но держались, видно, хозяева когда-то рубили их надолго и с любовью.

Ленивый дымок из трубы на том конце улицы Савин заметил не сразу. Голубоватый, он сливался с голубизной неба и почти не был виден. Савин заторопился, будто боясь, что дым истает, будто сию минуту отчалит лодка, и поселок покинут последние его обитатели. Поднялся на низенькое крыльцо-приступку. Постучал. Ответа не было. Толкнул дверь, она со скрипом впустила его. Но и в горенке было пусто. Он сел на лавку у печи. Не могут же хозяева не объявиться, раз топится печь. И точно — дверь скрипнула, и на пороге появилась неряшливо одетая старая черноволосая женщина. Савин поднялся, сказал: «Здравствуйте». Она остановилась от неожиданности, но без испуга и без удивления.

— Извините, — произнес он.

В сенях еще кто-то завозился. Дверь приоткрылась, и две лайки замерли, увидев Савина. Присели с двух сторон возле него, глядя выжидающе и с недоверием. Он шевельнулся, у обеих сразу приподнялись уши. Та, что была справа, удивительно напоминала Ольгиного Ольхона. И Савин не выдержал, позвал ее:

— Ольхон!

Женщина поглядела на Савина, но не сказала ни слова. В этот момент в горницу вошел маленький и сухонький старичок, скуластый, весь изрезанный морщинами, в телогрейке, в валенках и в шапке с ушами врастопырку. Увидев Савина, подошел к нему, протянул руку:

— Здравствуй, гость.

Так и Ольга когда-то их поприветствовала в зимовье, и Савин уверился, что перед ним — ее родной дядя Иннокентий, тот самый, у которого глухарь Кешка мог брать мороженую бруснику с ладони.

— Здравствуйте, дядя Кеша.

Старичок не удивился, воспринял как должное то, что Савин назвал его по имени. Спросил, с трудом подбирая русские слова:

— Куда ходил?

— К вам пришел. На моторке. Как здоровье ваше?

— Хорошо.

— Как здоровье вашей жены?

— Хорошо.

Савин задавал вопросы и сам удивлялся, откуда он набрался такой дипломатии. То ли вычитал про местные (а местные ли?) обычаи, то ли слыхал от кого.

— Как здоровье Ольги?

— Хорошо, — ответил хозяин и даже не поинтересовался, откуда гость знает его племянницу.

— А где она сейчас?

— Кто?

— Ольга.

— Кто знает.

— Как? Вы даже не знаете, где она?

— Кто?

Савин очумело глядел на старичка и ничего не мог уразуметь. Не насмехается же над ним дед с таким мудрым лицом.

— Имя «Ольга» вам о чем-нибудь говорит?

Хозяин не ответил, только неопределенно покивал головой. И все разом рухнуло. Просто старый не понимает того, о чем его спрашивают. И отвечает, лишь чтобы сделать приятное гостю. Значит, это не дядя Кеша, а другой местный житель.

— Скажите, а кто-нибудь еще, кроме вас, живет в поселке? — почти без всякой надежды спросил Савин.

— Нет, однако.

— Здесь раньше жил охотник Иннокентий с женой, знаете его?

— Я жил.

Савин растерянно обвел глазами комнату. Хозяйка неспешно таскала от печки к столу корчаги. Видно, собиралась угощать невесть откуда свалившегося в их дом гостя. Хозяин сел на лавку рядом с Савиным, достал прокуренную и обпаленную трубку, не спеша набил ее табаком из кисета, потом спросил:

— Как здоровье?

— Плохо, дедушка.

— Зачем «плохо»?

— Сердцу тяжело.

— А-я-яй, молодой, однако.

— Сердце у меня здоровое. А болит, потому что не могу найти одного человека.

Хозяин вытянул из своих широченных штанов вполне современную газовую зажигалку, стал раскуривать трубку. Запястья рук заголились, выпроставшись из длинных рукавов. И Савин ахнул. Он увидел на руке часы. Те самые, что Дрыхлин отдал Ольге в обмен за шкурку соболя и которые она собиралась подарить дяде. Значит, это он, значит, прикидывается старый?

— Откуда у вас эти часы? — стараясь быть спокойным, спросил он.

— Хороший, да?

— Конечно, хорошие. Откуда они?

— Подарок, однако.

— Кто подарил?

— Дочка.

— Ваша родная дочка?

— Совсем родная. Сестра родная. Ее дочка.

— Как ее зовут?

— Мария, сестра Мария.

— А дочку как зовут?

— Эльга.

Все спуталось в голове у Савина. Почему Эльга? Ведь это река Эльга! А она — Ольга. Может быть, на русский лад — Ольга? А на самом деле имя такое же, как у реки?

— Я тебя знаю, — неожиданно произнес старый. — Ты ходил зимовье.

— Она рассказывала вам? — встрепенулся Савин.

— Да.

— Где она сейчас?

— Кушать, однако, будем. Садись, гость.

— Она уехала куда-нибудь?

— Да.

— Куда?

— Кушать давай.

Хозяйка тоже подсела к столу, и Савин обратился к ней:

— Скажите, пожалуйста, куда уехала... Эльга? — Он с трудом произнес новое для себя имя.

Та открыла было рот, чтобы ответить, но дед зыркнул на нее глазами, а она поджала толстые губы.

Они заговорили между собой по-своему, Савин лишь понял, что хозяйка в чем-то убеждала мужа, он возражал, и их спор явно имел отношение к нему.

— Ушла Эльга, — сказал наконец Иннокентий. — Ушла. За сыном ушла.

— Куда ушла?

— Далеко.

Он не выдержал больше, вскочил с места, закричал обиженно:

— Вы что, ненормальные, что ли? Я люблю вашу Эльгу! Я к ней приехал. Она жена мне, поймите. Вы что же, счастья своей племяннице не хотите? Неужели вы такие недобрые?

Иннокентий аж искривился весь, слушая его. Беспомощно поглядел на бабку. Та уткнулась в тарелку, словно, выговорившись, отрешилась от всего.

— Что же вы молчите? — продолжал Савин. — У нее что, сын родился?

Бабка подняла голову от тарелки. Произнесла:

— Хабаровск.

— Так она в Хабаровске?

Хозяйка закивала согласно:

— Сын рожает.

Савин выскочил из-за стола. Схватил портфель, крикнул «До свидания!» и очутился на улице. И встал как вкопанный. Тут же вернулся обратно. Остановился на пороге.

— Я же не знаю ее фамилии, скажите — как?

Бабка прошла за ситцевую занавеску. Иннокентий тоже вышел из-за стола, подшаркал к Савину, встал перед ним, маленький и виноватый.

— Ты пришел. Эльга знала. Говорила: не скажи, где я. Однако сказал, — заглядывал снизу Савину в глаза, словно пытался что-то прочитать в них. А у самого глаза были, как у молодого, словно по ошибке попали на его изборожденное морщинами лицо. И взгляд из узких прорезей требовал, пытал, умолял.

Савин понял и ответил:

— Я очень люблю Эльгу. Мы будем хорошо и дружно жить. И станем приезжать к вам в гости.

Иннокентий стушевался, закрутил головенкой на худой шее, сел на лавку, нашаривая рукой трубку. Бабка вышла с конвертом в руках, подала его Савину.

— Брат Коля, — ткнула корявым пальцем, в адрес.

Савин бережно взял конверт, щелкнул портфельными замками, увидел внутри белый квадратный сверток. Вытащил, развернул на глазах, отделил половину денежных знаков, протянул хозяйке:

— Возьмите, это — Эльгины.

Она выпрямилась, промелькнула вдруг в ней давняя гордая стать, поджала полные губы, отвернулась.

— Это же — Эльгины!

— Мои много деньги есть, — сказал Иннокентий. — Новый дом не хочу. Эльге дам. Хорошо.

— До свидания, — тихо произнес Савин.

— Ходи, бойе. Хороший тропа тебе...

Сутки тянулись для Савина медленно и вязко. Еще одну ночь провел он вместе с Генкой. С равнодушием глядел на трех огромных тайменей, попавшихся на искусственного мыша. Лежал на зеленой постели, всем телом чувствуя исходящее от прогретой земли тепло, слушал вдовье кукование кукушки и считал часы, оставшиеся до рассвета. Под утро, когда Генка, нарыбачившись, явился к костру и уселся на лапник, дожидаясь в чайнике бульканья, Савин рассказал ему про зимовье, про встречу с дядей Ольги (Эльги), про хабаровский адрес.

— А чо, — сказал тот, не дослушав, — жены из них верные. Надежные для семейной жизни. Не то что городские. — Помолчал и сказал: — Невтерпеж тебе, чую. Собираться, однако, будем:

С нетерпением глядел Савин на проплывавшую мимо сивую от тумана тайгу. Выползло солнце, разогнало бель и подзолотило деревья. Генка миновал свой родимый Усть-Ургал и причалил ниже по течению, в том месте, где проходила притрассовая автодорога, чтобы Савину быстрее и удобнее было добраться до своего поселка...

Он добрался на первой попутке. До вертолета оставалось еще больше трех часов. Заглянул по пути в штаб, просто так, чтобы потолкаться, потянуть время, забрать газеты. Помощник дежурного протянул ему их целую пачку.

— Письмо вот еще. Женским почерком...

Савин с недоумением вертел в руках конверт, смутно понимая, что почерк ему знаком. Это ощущение вызвало в нем настороженность, какую-то опаску. И, уже выходя из штаба, он понял, от кого письмо. Не распечатывая конверта, быстрым шагом пошел наверх. По знакомой тропинке, мимо того места, где лежал зимой огороженный колышками двухметровый обломок дерева, убивший Ивана Сверябу. Остановился. Все тут заросло, и само место прикрыл куст багульника, отполыхавшего по весне сиреневым цветом.

На самом верху Соболиной сопки присел на поваленное дерево, вскрыл конверт.

«Здравствуй, Малыш!»

Что-то дрогнуло в нем, будто не глазами пробежался по буквам, а услышал въяви давний голос и цокот каблучков по тротуару. Услышал с досадой и с пониманием, что надо остановиться и обернуться.

«Здравствуй, Малыш! Где ты и как ты? Скоро ли закончишь свою стройку века? Я даже завидую тебе, когда слышу: БАМ! Как колокол, который зовет к тебе.

Как ни странно, Малыш, но я не могу отделаться от тебя. И отец тоже, как колокол, гудит. Объясняет, что ты — цельная натура, а я избалованная барышня. А мне это и без него известно. И без его напоминаний не могу забыть тебя. А ведь стараюсь, Малыш. Вчера мы собирались нашим курсом. Кто не смог приехать, прислал телеграммы. А от тебя — ничего. Меня все спрашивают, а что ответить, если сама не знаю. Сидели в «Праге», пели студенческие песни, помнишь, про зачетку?..»

Письмо было длинным. Савин дочитал его до конца, видя между строк, как мается от неуверенности королева в серебряных туфельках. Прочитал, не задерживаясь на строчках, лишь в самом конце запнулся на словах: «Будешь в отпуске, загляни. Думаю, нам найдется о чем поговорить и что вспомнить».

Машинально сложил листок, сунул в конверт. Какой-то миг перед ним еще стояло ее лицо с растаявшими льдинками в глазах. Затем оно расплылось, и где-то вдалеке шевельнулись тальниковые ветки. Гордая сохатиная голова в короне рогов глядела на Савина безбоязненно и грустно. И тут же донесся знакомый голос:

— Иди по моему следу, бойе!

* * *

Дороги скрыты туманами. Дороги перепутаны метелями. Зеленые ковры упрятали следы. А человек шагает. За спиной у него остаются километры, километры и километры. И нет им конца и краю, потому что тропы и дороги неистребимы.

Легких дорог не бывает. А для Савина их не будет тем более. Сидя на поваленном дереве, он многого не знал из того, что знает автор. Не ведал того, что вскоре судьба опять сведет его с Генкой, с которым он только что расстался. Не предполагал, что осенью на отчетно-выборное комсомольское собрание «мыслитель» Пантелеев привезет с собой молоденького чернявого лейтенанта и будет, расхваливая, рекомендовать его в новые секретари комитета. Однако Бабушкин предложит в состав комитета и кандидатуру Савина. Когда дело дойдет до голосования, Савин получит все сто процентов голосов, а ни в чем не повинного незнакомого лейтенанта забаллотируют. Увозя его обратно, Пантелеев скажет Арояну:

— Мы же вас предупреждали.

— Демократия.

— Не демократия, а разгул демократии...

Не ведал Савин и о том, что ему придется встречать на своей будущей станции первый красный поезд с почетными пассажирами, среди которых не будет первостроителя Давлетова. Но его фамилию вспомнят чуть позже, на торжестве по случаю окончания строительства, где Савин будет стоять в одном строю и с Синицыным, и с Арояном, Но до того дня, ох, сколько воды утечет в таежных речках!..

И уж конечно не знал Савин, да и знать не хотел, о том, что в это самое время Дрыхлин отдыхает на берегу Черного моря, вскоре вернется и с ним тоже еще придется не раз встретиться по работе. Что поделаешь, среди нас дрыхлины встречаются еще нередко, мы даже улыбаемся им, хотя и знаем им цену.

Грустно, да? Мне тоже очень грустно... Я ловлю себя на мысли: вдруг старый Иннокентий, собравшись на вечный покой, вспомнит былые обычаи и решит исполнить закон тайги?

Впрочем, автор просит извинения за такую греховную мысль. К чему самосуд, если есть правосудие? Недаром говорят: сколько веревочке ни виться... Есть еще и юный охотовед, который должен стать опытным и мудрым. Не случайно же он расстался с Савиным с надеждой на новую встречу.

Знаю я и что случится с моими героями дальше. Но это уже новый виток жизни и другая повесть.

Я оставляю Савина на Соболиной сопке, к подножию которой прилепилась Вагонная улица их временного поселка.

О чем он думает, Женька Савин?

Наверное, о девушке Эльге. Наверное, о сыне. А может быть, о том что из окон пассажирских вагонов люди обязательно увидят обелиск со звездой, под которым успокоился буйный Иван Сверяба. А вагонные колеса будут выстукивать выстраданные им песенные слова: «Километры... километры...»