Писем Абовяна к Назаряну я в литературе не встречал. Я их не нашел ни в одном указателе. Возможно, что они ускользнули из поля моего зрения. Но если они не были напечатаны, то они погибли, как погибло огромное количество писем, дневников и рукописей Назаряна совеем недавно, на наших глазах.

Эта переписка известна мне лишь по односторонним публикациям «Мурч'а и Тараз'а» через письма Назаряна.

Но какое изумительное зрелище представляют эти несколько писем Назаряна.

Сквозь благопристойную, ученую, салонно-выдержанную, слегка сверху вниз смотрящую проповедь общерусского стиля либералишки нет-нет да и пробивается радуга страстей Абовяна, вопль отчаяния и восторг проснувшегося человека, все крайности благороднейшего демократа, оставившего все блага цивилизации ради внедрения света и культуры среди сотен тысяч отсталых, темных, измученных и эксплуатируемых.

На этих письмах я хочу задержать внимание читателей, хотя и нарушая пропорции книги, но избежать этого не могу. Чтобы оценить Абовяна надо видеть его рядом с таким обстриженным со всех сторон европейцем, как Назарян. Невознаградима потеря писем Абовяна. Но мы не можем на этом основании отказаться от нашего намерения: мы попытаемся видеть его сквозь письма Назаряна.

Первое письмо по приезде в Тифлис было краткое, вероятно, сухое и официальное, Абовян был недоволен Назаряном, не принимавшим надлежащего участия в его проводах из Дерпта. Ответ Назаряна — сплошное оправдание, извиняющееся объяснение причин. Объяснения странные, никого ни в чем не убеждающие. Сомнительно, чтобы они удовлетворили Абовяна. Зная Назаряна, можно бы предположить, что этот размеренный либерал имел какие-то более веские основания очутиться занятым в день отъезда Абовяна. Такое предположение весьма правдоподобно, но мы решили держаться только фактов, поэтому ограничим себя.

Вскоре боль от тифлисских неудач пересилила неприятное чувство и Абовян написал искреннее письмо. Впечатление свое от этого письма Назарян резюмирует словами, которые отраженно сохранили на себе огонь речей Абовяна.

«Сообщенное тобою из Тифлиса о наших соотечественниках меня опечалило и подтвердило ранее высказанные слова. Естественно, действительность эта печальна. Порок господствует на золотом троне и никто не обращает внимания на целительные предложения в пользу народа. Слышу о тех мысль и душу раздирающих грехах, какие ты описываешь в своем письме… Ты говоришь: «я должен оставить дом и родину и искать себе новые» — из этого я могу вывести, сколь несносно тебе твое окружение. Но скажи, Абовян, неужели честные чувствительные сердца наших потомков не наложат печать проклятия на наш отход от отечества».

И дальше длинная проповедь необходимости терпения, необходимости для реформаторства длительной борьбы и т. п. Он с размеренностью истого либерала успокаивает Абовяна, призывает к терпению, и, наконец, взывает к его аннибаловой клятве служить народу. С черствостью стороннего наблюдателя Назарян отвечает на душераздирающий вопль плоскими и пошлыми общими местами…

Десятого февраля Абовян опять пишет Назаряну, страстно изливая перед ним свою душу. Назарян отвечает: «Четвертого сего месяца получил твое письмо от 10/XI и из него я ясно вижу, каково твое положение. Ты не удручайся, а крепись терпеливо и решительно, пока перед тобой не откроется лучшее будущее. Нет ничего величественнее, нигде человек не кажется таким великим, как в войне против господствующей силы, как в борьбе против мнимой неустранимой судьбы, за утверждение правого дела — своего достоинства»… «Тысячу благодарностей создателю и гуманным товарищам (в их числе и Абовяну! — В. В.), что я спасся из этого развращающего потока, имел счастье духовно отдохнуть в кругу культурных людей».

О, жалкий либеральный заяц! Твой создатель тебя уже тем спас от испытаний, что создал столь рыбокровным!

Несколько ниже он продолжает: «Так как ты без работы, не понимаю, как ты живешь без средств в чужом городе. Вильгельм Краузе мне сообщил, что тебе поручили должность на сто рублей серебром и ты отказался, но почему, не пойму. Скажи, после экзамена на звание учителя ты никакой должности не получил? Как я слышал, Паррот на основании твоей просьбы хочет добыть тебе чин. В России раз и навсегда так: личные достоинства ни во что не ставятся».

Двадцатого марта он благодарит Абовяна, что тот его спас из этого ада, а двадцать восьмого августа увещевает его «подчиниться судьбе» и оставаться в этой «развращающей среде». «Боль твоего сердца среди этих людей я себе ясно представляю. Дерпт, друг мой, тебя очень изнежил (избаловал), ты теперь должен подчиниться судьбе, которая, конечно, незавидна. Всесилие всеизменяющего времени, надеюсь, прекратит твои жалобы… Сообщенное тобою о глупых взглядах армянского духовенства на счет лютеранской церкви наполнило мое сердце страхом. При таких обстоятельствах следует быть очень осторожным при сношении с людьми, которых душа навеки застыла в скорлупе — и неспособна подняться до уровня истины. Разумеется, ты теперь живешь в жалкой стране китайщины, где люди фанатически все свое преувеличивают, а чужое презирают. Какое несчастье жить среди людей, которые не имеют свободы мыслить… которые всю свою жизнь, как скоты, проводят окованные цепями заблуждений, и предрассудков»…

Эти письма разительны. Они вскрывают перед нами самую сердцевину назаряновского либерализма и его отличие от демократизма Абовяна. И хотя последний отраженный, однако столь ярко, что трудно не видеть его границы и резкие контуры. Либерал Назарян к тому же ханжа и лицемер, ценою чужой жизни решающий «национальные проблемы», ханжа, ибо «вопреки своим проповедям о необходимости принести себя в жертву идеалам, предпочел остаться вне этой «китайщины».

Одной рукой он писал Абовяну приведенные «утешения» со ссылками на «чувствительное потомство», а другой выводил слезницы Френу: «Нетрудно предвидеть, имея в виду враждебное отношение среды, что ожидающее меня положение на родине не будет подходящим для осуществления моих целей. Предвидя мое состояние среди моих тысячами предрассудков одурманенных компатриотов, кажется мне или даже ясно, что вдали от родины, вдали от недоверчивых и завистливых глаз армян много более продуктивно я могу воздействовать на них, чем работая в их среде».

И этот обыватель читал проповеди Абовяну!

Он звал Абовяна на подвиг, а сам изо дня в день готовил себе условия тихой, безбедной ученой карьеры в «цивилизованной» среде. Не хочу этим сказать, что и Абовян должен был последовать за Назаряном и не идти в среду грубой китайщины, клерикального террора и феодально-ростовщического произвола, что и он не должен был делать свое великое дело демократизации культуры.

Нет.

Но какое жалкое поведение героя армянского либерализма!

Поздняя либеральная легенда упорно культивировала взгляд, по которому дело Абовяна нашло в лице Назаряна лучшего продолжателя. Смбат Шахазис так прямо и писал: «Так Абовян и Назарян, Назарян и Абовян равнозначны в наших глазах. Цель обоих — одна и та же… выражаясь образно — Абовян впервые объявил войну, но, не успев обстрелять из пушек, сошел в могилу, поле победы занял Назарян». Но Шахазис знает уязвимое место этой теории, а потому пытается ставить вопрос о том, почему Назарян не ездил в свою страну работать. Потому, — отвечает он, — что Назарян помнил судьбу Тагиадяна, он помнил, оказывается, каким преследованиям подвергался Абовян.

Шахазис невольно высказал правду!

Абовян и Назарян не одной фракции люди, это не только разные степени и темпераменты, но разные программы и разное отношение к народу, разное понимание своего долга перед народом и разное решение вопросов, поставленных социальной эволюцией страны. Эта разность с поразительной ясностью оказалась в вопросе об отношении к Казанской кафедре.

Злоупотребляя, быть может, терпением читателя, я приведу здесь два-три доказательства. Тем более, что документы эти не были опубликованы и представляют несомненный интерес для истории развития общественных идей.

После того как вопрос об Абовяне был решен, Уваров неожиданно обратился к Мусину-Пушкину с горячей рекомендацией Назаряна. Более того, он нашел «возможным оставить его» в Петербурге «на год для приготовления к званию адъюнкта по кафедре армянского языка в Казани» за счет казны (лист 160–161). Попечитель, конечно, охотно согласился, с полуслова поняв министра. В ответ на это Назарян написал письмо Мусину-Пушкину, которое привожу целиком.

«Ваше Превосходительство,

Милостивый Государь!

Идея Господина Министра Просвещения Народного восстановить славные, богатые памятники доселе малоизвестного в России языка Армянского, без сомнения, великая, прекрасная, полезная. Имея столь лестное для меня счастие быть предназначенным орудием к осуществлению этого похвального намерения России, поставлю себе непреложною задачей всеми силами стремиться к тому, чтобы оправдать доверие, коим уважило меня Правительство, не менее Вашего Превосходительства ко мне благорасположенное.

Пользуясь средствами, дарованными мне милостью Господина Министра Народного Просвещения, под руководством господ Академиков занимаюсь разными сочинениями на Армянском языке, сверх того изданием одного Сирийского историка, с коего перевод на Армянский язык в рукописи имеется в Азиатском музее Императорской Академии Наук.

Рад, неописанно рад я счастью, некогда под начальством Вашего Превосходительства подвизаться на поприще, мне предначертанном и доказать любовь и усердие, коими я обязываюсь к России за благодеяния, излиянные на меня в разные эпохи моей жизни.

С глубочайшей преданностью имею честь быть

Вашего Превосходительства, Милостивый Государь,

покорнейшим слугою

Назарянц».

24 июля 1841 г.

Санкт-Петербург.

Назарян недаром был признан человеком подходящим. Он не имел программы, он не хотел ставить условий, он шел осуществлять «предначертания» царских ассимиляторов. Искренне ли? Быть может и нет. Быть может он уже тогда лелеял мысль, сходную с проповедуемой Абовяном программой. Но ее он припрятал так глубоко, что даже Уваров не пронюхал.

Десятого июня 1842 года Уваров утвердил его адъюнктом. По приезде в Казань Назаряна Мусин-Пушкин предложил ему составить доклад о преподавании армянского языка. Назарян двенадцатого сентября 1842 года представил эту свою платформу. Привожу ее почти дословно, сокращая только заключительную часть, где Назарян переходит к мелочам, и отбрасываю таблицу покурсового распределения предмета:

«ДОНЕСЕНИЕ

Адъюнкта Армянского языка Назарианца.

Вызванный Вами составить план относительно преподавания Армянского языка и литературы в Императорском Казанском Университете, вменяю себе в приятнейшую обязанность представить на Ваше благоусмотрение мнение мое о том, на каком именно основании должен Армянский язык войти в состав прочих восточных.

Чтобы соразмерить между собой средство и цель, чтобы избрать путь, способный вести к предположенной цели, не могу не распространиться о требованиях, кои Правительство соединяет с кафедрою Армянского языка и Литературы.

Преимущественное намерение Правительства при открытии Армянской кафедры, сколько мне известно, состояло в том, чтобы сделать доступным ученому миру драгоценные достоинства Армянской Литературы, хранящиеся доныне в глуши монастырей подвластной Ему Армении, чтобы дать возможность, пользуясь историческими памятниками Армян, осветить мрачные области Истории Востока. Сверх того возделывание Армянского языка на Русской почве казалась всегда важнее с того времени, как Армянская земля и народ соделались подвластными Русскому скипетру.

Слава и выгода России требовали ознакомиться с народом, который в умственном отношении развил некогда богато цветущую жизнь, который однако целых пять столетий, служа яблоком раздора между различными варварскими завоевателями, среди беспрерывно бедственных судеб, потерял духовное значение свое и образование. Этот народ исследовать по его славному прошедшему, возбудить в нем восприимчивость для Европейской науки — значило бы разрешить один из высоких вопросов, кои предложила себе Россия, выбрав на себя великую роль посредницы между двумя противоположными мирами: Европой и Азией

Ясным сознанием обнимая эти благодатные цели, соединяемые Правительством с изучением Армянского языка, можно распространиться о том, каким образом достижимы намерения, столь важные».

Так Назарян беспрекословно согласился с мнением ассимиляторов, и, сообразно с их требованием, далее разрабатывает программу:

«Задача Армянской кафедры, на основании вышеизложенных целей не должна состоять в приготовлении одних переводчиков для некоторых практических потребностей России, напротив, главною руководящею мыслью при этом должно быть завсегда: на пути здравой теории проникать в таинственное устройство, во внутреннюю жизнь столь многосторонне развитого языка, и содействовать основательному разумению древних памятников Армянского духа. Армянская Кафедра, допустив благодетельность практического направления, не должна однако оставлять из виду, что назначение высшего учебного заведения, каково Университет, следить за наукою и обнимать ее с точки зрения безусловного ее достоинства.

Чрезвычайно как важным показывается Армянский язык и в том смысле, если он должен возделываться на Русской почве, чтобы послужить для Армян народным средством к образованию, коего они до сего лишены совершенно. Новая Европейская наука, в чужой одежде сообщаемая Армянам, неспособна приносить богатые плоды, ибо Армянское юношество на этом поле принуждено бороться с двоякими затруднениями: во-первых, языка, им чуждого, и, во-вторых, и самой науки. Возможность в народных формах переселить Европейское ~ знание на почву Армянскую удивительными примерами доказана уже ученым обществом Мхитаристов в Венеции, коих произведения в пользу образования Армян, к сожалению, весьма трудно приобретаемы в России. Некоторые патриоты Армянского народа, между коими блестит имя семейства Лазаревых (!! — В. В.), стараясь основать в России народное образование, весьма мало успели в этом деле. Эта слава предоставлена ныне России, столь восприимчивой для высоких идей о благе подвластных Ей племен…»

Так и не рискнул Назарян сказать членораздельно что-либо о необходимости перехода от грабара к разговорной народной речи.

Степанос Назарьян

Таков этот герой армянской либеральной и националистической буржуазии. Можно ли объявить людьми одного лагеря, одного направления Абовяна и этого идейного хамелеона?

Только в 1844 году он сделал робкую попытку испросить у попечителя право на издание двухнедельника для распространения на общепонятном языке науки и просвещения среди народа.

Но как он это сделал! Прося разрешения на издание периодического органа он даже не осмелился указать на то обстоятельство, что собирается вести журнал, на новом языке и лишь по косвенным указаниям, да по армянскому тексту конспекта (он подал докладную записку Мусину-Пушкину на двух языках), который составлен на разговорном наречии, мы можем предположить, что Назарян имел намерение вести свой орган на новом языке. У него спрашивают о будущих сотрудниках, а он трусливо ограничивает число участников… одним собой. Даже Абовяна не упоминает, хотя, конечно, знал о его работах в области внедрения «европейского просвещения» и знал о глубоких познаниях Абовяна в области жизни, быта, фольклора, этнографии и истории «родного народа», был точно осведомлен о чувстве одиночества, снедавшего Абовяна, о дикой травле его, о его тоске по товарищеской поддержке.

Уваров отказал ему в этом, ссылаясь на отсутствие в Казани цензора, владевшего армянским языком.

Таков Назарян. Размеренный либерал, «гибкий» оппортунист, совершенно равнодушный гелертер — он выражал собой наиболее хитрый, приспособленческий либерализм национальной армянской буржуазии.

Абовян же был воплощением назревшей потребности демократического мировоззрения. В нем все основные элементы демократического сознания до его последерптского страстного пути были заслонены рубищами национал-клерикальных преданий, предрассудков, заблуждений. Они были извращены самобытными иллюзиями, которые пришли дополнительно, как продукт западной культуры, скрещенной с ненужными фантасмагориями прошлого.

Нужна была всеочищающая школа действительности, необходимо было пройти сквозь огонь реальной жизни, сквозь лабиринты подлинных социальных противоречий классовых сплетений. Понадобилось мучительное шествие по этим катакомбам, чтобы иллюзии отпали, предрассудки изжились, фантасмагории рассеялись и демократические идеи обнажились во всей их неприкрашенной простоте, во всем их величии и несовершенстве.

Это и было содержанием его последерптокой жизни.

Но ранее, чем проследить далее этот процесс, позволю себе несколько уклониться в область теории.