Безымянный
Я знал, когда подойдет моя очередь высказаться, я почувствую облегчение.
Нет, я вовсе не собирался сознаваться в чем-то ужасном. Мне просто полагалось представиться, но я решил сделать это, не упоминая о своем прежнем «я», мне это казалось освобождением. Мое имя, моя работа, моя национальность — словом, все то, что я прежде говорил, когда представлялся, не являлось больше «моим». Я уже не узнавал себя в этих обломках прежней личности. Мне казалось, я в тупике. Конечно, эти обломки принадлежали моей жизни, но ведь именно та жизнь привела меня сначала к депрессии, а потом ко всему остальному, поэтому балласт этот следовало сбросить, чтобы двигаться в новом направлении.
«Новое» уже началось, и оно, черт возьми, так отличалось от всего, что было «моим» до сих пор!
Я стал «шиша» («тот, кто достоин учиться») в ашраме на юге Индии. Я жил в аскетично обставленной келье: койка, столик, железная табуретка. Ел пальцами, сидя на полу в большой трапезной. Из котла двумя взмахами половника мне накладывали в плошку из нержавейки порцию какого-то строго вегетарианского месива. Я изучал священные индийские тексты, брал уроки санскрита — праязыка, на котором несколько тысячелетий назад эти тексты передавались от одного к другому, и при полном отсутствии слуха, пытался научиться петь древние ведические гимны и мантры — магические формулы, при помощи которых можно заручиться поддержкой свыше для преодоления препятствий на пути к Познанию.
Сейчас речь шла о том, чтобы объяснить моим товарищам, другим «шиша», как я сюда попал. Передо мной сидело человек сто — мужчины и женщины всех возрастов, облаченные, главным образом, в белое. Застыв в позе лотоса на своих ковриках, все они, не отрываясь, глядели на меня. Рядом со мной сидел невероятно тощий старик: это был Свами, тот наставник, с которым я встретился несколькими месяцами раньше на курсах «Йога и Звук» в Пенсильвании. Устроившись в кресле, он улыбался слушателям, массируя свои ноги. Из окон и распахнутых дверей аудитории, в которой мы, «шиша», проводили большую часть дня, дул вечерний теплый ветер. Чтобы шелест пальм, резкий, почти металлический, не заглушал выступающих, в аудитории был микрофон.
Я прикидывал, что же мне следует сказать, понимая, что изложить точно причины происходящего с нами, а также причины собственных поступков невозможно, ибо их тысячи. Бывает, и самому сложно представить, что за цепочка совпадений привела к тому или иному событию. Да, среди причин, по которым я оказался здесь, были и моя болезнь, и желание лучше понять Индию, а еще испытать самого себя. Но прежде всего, это была убежденность в том, что жизнь — это постоянное принуждение и ограничение, что мы все время движемся в тесных границах дозволенного, общепринятого, приличествующего.
Хотя жизнь моя была куда богаче невероятными событиями и приключениями, чем у рядового человека, я, как и все, жил в определенных рамках. Тридцать лет подряд играл разные роли: сына, мужа, отца, друга, путешественника, журналиста и прочих персон. Это были маски, которые меня даже забавляли. Но где же я истинный и какой именно «я»? Тот молодой, застенчивый, краснеющий по всякому поводу, изо всех сил старающийся совладать со своими чувствами и с предательским комком в горле? Или другой, более зрелый — «журналист-международник», которого всегда немного удивляло, что его принимают всерьез в мире великих, к которому сам он никогда по-настоящему не принадлежал? Столько всяких «я»! И вдобавок все такие изменчивые, непостоянные. По сути дела не было у меня определенного «я» — по крайней мере, такого, с которым бы мне было свободно и комфортно.
Теперь мне хотелось расстаться с этими личинами, выйти из заколдованного круга, сойти с пьедестала условностей. Я хотел дышать свободно, и то, что раньше казалось важным, теперь теряло значение, и прежнее стремление к этим вещам сейчас вызывало улыбку.
Добившись успеха, я уже не мог остановиться и должен был стремиться дальше, не зная толком, что я ищу. Но, с другой стороны, если знать, что ищешь, всегда будешь толочься в пределах известного и никогда не откроешь ничего нового.
Глубинной причиной, которая привела меня в ашрам, было мое стремление совершить новый для меня вариант путешествия: путешествие вглубь себя, путешествие, целью которого не был конкретный пункт. На этот раз пункт назначения находился в моей душе. Я искал определенного состояния духа, ощущения мира с самим собой и со Вселенной. Не в этом ли состоянии мира и покоя следовало искать лекарство от болезни, которая меня одолевала, и, может быть, от других болезней, физических или душевных, которые в наши дни мучают стольких людей?
Я взял в руки микрофон и уложился в несколько минут. Сказал, что, ступив одной ногой в реку, другой ногой ты ступишь уже в новую реку, не в ту, в которую ты сделал первый шаг, потому что вода течет и течет. Так и я, представший перед ними, уже не тот, кто несколькими днями раньше прибыл в ашрам, и, тем более, не тот, кем я был несколько месяцев или лет назад. Того человека больше не существовало. Нелепо сейчас и пытаться говорить о нем.
Сказал, что не хочу больше рассуждать, кем я был, судить о том, что сделал и чего не сделал, как о мере значимости своей персоны. Я больше не хотел говорить о себе в прошлом времени, меня интересовало только настоящее. Я потратил жизнь на то, чтобы создать себе имя. Сейчас мне хотелось стать безымянным. Я желал стать иным, а это нешуточное дело, и мне придется усиленно поработать над собой. И для начала я на неделю принимаю обет молчания. Сказал, что рассчитываю на их помощь, и попросил называть меня Анамом — «Безымянным».
Возвращая микрофон Свами, я рассмеялся, и он тоже. Я почувствовал волну симпатии со стороны «шиша», и это только усилило то ощущение легкости, с которой я сошел с помоста. Казалось, что я сбросил на землю тяжелый мешок, который годами таскал за спиной, а сейчас обнаружил, что в нем булыжники, а вовсе не самоцветы, как я полагал. Что за бесполезный груз это мое пресловутое «я»! Я действительно устал от себя, от этой персоны, которую приходилось представлять публике. Сколько раз в самолете, в поезде, на ужине в доме какого-нибудь дипломата или на приеме у министра мне приходилось рассказывать разные забавные случаи из своей жизни, объяснять, почему я, итальянец, пишу для немецкого журнала «Шпигель», почему меня арестовывали в Китае и что я думаю о стране, в которой сейчас нахожусь. И от этого никак было не отвертеться!
Меня смешили японцы, для которых должность, указываемая на визитных карточках, весомее имени. Но сам я прежде вел себя точно так же; пусть в устной форме, но предъявлял же себя, чтобы меня принимали всерьез, чтобы не оттерли в сторону. Моя персона, как тонкий, капризный механизм, нуждалась в уходе, ее следовало чистить и смазывать. На представительность работало все: прическа, одежда, то, как ты знакомишься с людьми, звонишь по телефону, поддерживаешь отношения, отвечаешь на приглашения. Важным было даже то, с чего я начинал свои статьи! «Твоя цена равна цене твоего последнего опуса», — сказал мне еще во время войны во Вьетнаме мой друг Мартин Вуллакотт, коллега из «Гардиан». И эта повинность — держаться, как минимум, на уровне предыдущей статьи — со временем превратилась в одержимость. Все, чтобы сохранить имя. Имя, имя, всегда это имя! Сколько вещей в жизни зависят от имени! Имя в списке принятых, поднявшихся на следующую ступень, победителей, пассажиров, имя на первой полосе. Вечно это имя, эта персона! До чего же это утомительно!
Долой, долой все это! Долой еще часть бесполезного груза, чтобы легче вступить на последний отрезок пути. В Нью-Йорке в руках хирургов я потерял несколько кусков своего «я-тела», но сам-то при этом не исчез. Теперь я отсекал другие куски — на сей раз уже не телесные. И что же оставалось? Что оставалось от меня без моего имени, моей истории, без всего того, над чем всю жизнь так упорно трудился?
Это и был главный вопрос, из-за которого мы все собрались там. И Свами в конце первого урока сказал, что ответ существует. И мы найдем его в заключительной части Вед, посвященной Атману, высшему, духовному «Я», которое не рождается и не умирает, которое остается неизменным и чье существование не зависит от существования чего-либо еще.
Когда я вернулся на свое место, человек, сидевший слева, встал, раскинул руки и крепко сжал меня в объятиях, приговаривая: «Анам-джи… Анам-джи…»
Он был очень милым, этот человек. Лет пятидесяти, приземистый, грузный. У него была крупная, совершенно лысая голова, черные-пречерные глаза и длинная борода с проседью. Как и многие другие, принявшие обет «брахмачарья», он был во всем белом. Как и у меня, на плечах у него был большой кусок ткани размером с простыню, тоже белый, который можно использовать как шаль, подушку, полотенце и так далее. На первом уроке, когда каждый должен был выбрать себе столик и место на весь период обучения, я не стал садиться в центре аудитории, где не было опоры для спины, а пристроился у стенки. Он сел рядом, но никак не мог угомониться и вскоре любезно спросил меня, не могу ли я сдвинуться на метр.
— Видишь ли, — сказал он, подняв глаза на бетонную балку у себя над головой, — отрицательная космическая энергия там скапливается, а потом низвергается прямо на меня… Здесь я не могу сосредоточиться, не могу медитировать.
Ненормальный? Вроде бы нет. Чтобы лучше объяснить, в чем проблема, он обратил мое внимание на то, что Свами всегда входит в аудиторию через северную дверь, со стороны положительной энергии! Что мы, «шиша», пользовались западной дверью — сторона нейтральной энергии, и что в стене, у которой мы с ним расположились, — с восточной стороны — не было ни окон, ни дверей.
Естественно, я подвинулся, и благодаря этой истории с энергией Сундараджан стал моим «соседом по парте». Теперь мы вместе делали переводы с санскрита и иногда, пропуская какое-нибудь коллективное мероприятие, ходили на крутой холм в центре ашрама — любоваться пейзажем. История Сундараджана довольно необычна. Он родился в Малайзии в семье индийцев с юга, эмигрировавших в конце XIX века, чтобы работать на строительстве железных дорог, затеянном британскими колониальными властями. В Куала-Лумпуре, еще подростком, Сундараджан влюбился в статую: статую богини в индуистском храме в его квартале. Это была его первая и последняя любовь, и он навсегда остался ей верен. Еще совсем юным он принял обет безбрачия. Сундараджан хотел бы стать монахом, но сдерживали обязанности по отношению к семье. Он стал инженером и более двадцати лет работал по установке электрооборудования. Он даже успел поработать в самом высоком небоскребе в мире, башнях Петронас, но теперь решил, как он сам сказал, «посвятить себя иному свету», не электрическому. Проведя год в центре йоги в штате Бихар, сейчас он собирался принять из рук Свами «санньясу», обет полного отречения от мира. Индия, в которую он приехал, не была страной его предков, но это была Индия его богини. И стремился он не найти собственные корни, а духовно слиться с нею, своей возлюбленной, и обучиться Веданте, чтобы потом вернуться в Малайзию и просвещать других.
И я тоже, войдя в ашрам, оказался в особой Индии. Не в той, которую фотографируют туристы, не в той, которую описывают журналисты, а в Индии тех, кто «ищет», в Индии великих мифов, в Индии, которая дала человечеству идею Бога и понятие нуля, а также представление о том, что находится между этими полюсами. Я несколько лет прожил в Дели, но, вращаясь в мире политики и культуры, всегда ощущал, что мне чего-то не хватает. И все потому, что я никогда серьезно не интересовался глубинной сущностью всего индийского, а именно — духовностью. Представьте, если бы марсианин, попавший во Флоренцию эпохи Данте, вознамерился понять этот город, посетив пару церквей, но ничего не зная о Евангелии. Зато сейчас я приближался к самой сущности Индии не из книг, не из характеристик, данных ей западными учеными, а типично индийским способом — удалившись в обитель, чтобы жить рядом с гуру.
Гуру — красивое слово, к сожалению, затертое и лишившееся прежнего смысла на Западе, где его используют не по делу — говорят о «гуру моды», «гуру здоровья» или «гуру секса». «Гу» на санскрите означает «мрак», «ру» означает «прогонять, рассеивать». Поэтому «гуру» — это тот, кто прогоняет тьму, кто зажигает свет, чтобы рассеять мрак невежества. Шафранный цвет его одеяний напоминает о цвете пламени, рассеивающего мрак, о могуществе пламени, уничтожающего материю.
Индия? Теперь я смотрел на нее изнутри. Моего гуру звали Даянанда Сарасвати; я был членом «Арша Видия Гурукулам», в буквальном переводе — «семьи гуру истинного знания» — знания, которое пришло от риши, «тех, кто видит».
Место было красивое. Я приехал сюда из аэропорта на такси. День был великолепным, и все казалось добрым предзнаменованием. По дороге в ашрам я проехал через центр Коимбаторе, чтобы купить ручек, тетрадей и пару «курта-пиджама» из белой хлопчатобумажной ткани, которую до сих пор ткут вручную последние приверженцы Ганди. На тротуаре я увидел человека, сидящего на корточках перед двумя бамбуковыми клетками с воробьями. Он ждал, чтобы кто-нибудь купил их, выпустил на волю и улучшил свою карму. Я купил у него всех воробышков и выпустил их, радуясь их щебету и комментариям окружающих.
Путь к ашраму под разговоры с таксистом, дипломированным математиком, был типично индийским переплетением радости и отчаяния, красоты и убожества. Несколько километров дорога шла через долину. Попадались на пути зловонные кучи мусора и кирпичные заводики, вокруг которых разрослись жутковатые трущобы, а между ними бродили худые, грязные люди. Опаленная солнцем земля была усеяна целлофановыми пакетами. Даже бурьян здесь не рос.
Вдали синели на фоне неба прекрасные холмы Анайкатти. Когда-то все здесь покрывали густые леса. Теперь их осталось совсем немного, но там, по словам таксиста, до сих пор живет племя, которое мастерит себе одежду из листьев и повинуется своему царю… Племя зарабатывает себе на пропитание сбором лесных трав для аптекарей-аюрведистов. Царь — единственный, кто имеет право говорить с чужаками, и если кто-нибудь проникает на земли племени без царского разрешения, его тут же изгоняют. В этих местах, как сказал таксист, до сих пор полно диких зверей. Слонов здесь великое множество. Да и на домашнюю живность тоже стоило посмотреть: то и дело встречались стада красивых буйволов с большими рогами.
Когда мы спустились в долину, таксист показал обширный голый участок земли. Еще совсем недавно здесь был прекрасный лес, который решил купить фонд имени Салима Али, выдающегося орнитолога, для устройства «святилища птиц». Но прежний владелец, едва получив на руки деньги, успел все деревья продать на корню. Эх, Индия!..
Мы проехали мимо колледжа аюрведической медицины и машиностроительного института. Наконец в прекрасной зеленой долине, окруженной скалистыми горами, появился ашрам: несколько белых домиков среди эвкалиптов — корпус для занятий, трапезная и храм на краю большого луга. Надо всем этим возвышался холм, на вершине которого маячил еще один маленький храм.
Тут я был вознагражден за освобождение воробышков. Комната, в которую меня определили, находилась в дальнем корпусе и была одноместной. За корпусом начиналась рощица, из моего окна были видны горы и печь для обжига кирпичей. А перед окнами между двумя деревьями была натянута веревка, на которой я мог сушить одежду.
Привыкнуть к жизни в ашраме и научиться быть Анамом мне не составило никакого труда. Обет молчания меня выручал. Не было соблазна быть втянутым в пустую беседу, не нужно было говорить что-нибудь просто так, к слову. Я мог сосредоточиться, слушать и наблюдать за всем и всеми, позволяя мыслям оставаться мыслями, без необходимости переводить их в речь. Мне было достаточно вечером записать несколько строк в дневнике.
Неделя молчания пролетела мигом — дни были похожи один на другой и подчинялись четкому ритму. И эта размеренность не оставляла места выбору, а следовательно, тоске и тревоге. Все было расписано.
Просыпались мы в четверть пятого. Колотушка била о железный треугольник, и громкий звон нарушал тишину ночи. Через полчаса во Дворе перед столом устанавливали два бидона — с молоком и кипящим чаем. В пять в храме начиналась великая «пуджа» — церемония ритуального омовения статуй под пение мантр. В половине седьмого в аудитории в центре ашрама под руководством Свами начиналась получасовая медитация. В четверть восьмого — завтрак, чаще — турецкий горох. В восемь начинались занятия по изучению Веданты, санскрита, ведического пения и «Бхагавадгиты». Большой перерыв на обед (снова вареный турецкий горох и рис) и еще два коротких перерыва для чаепития. В половине седьмого, когда солнце во всем своем великолепии опускалось за горы, начиналась «арати», — церемония огня. В четверть восьмого ужин — горох с рисом или манная каша, иногда с йогуртом.
В восемь, всегда в большой аудитории, проходил «сатсанг» (буквально это означает «пребывать с правдой»), собрание, на котором каждый мог свободно предложить свою тему для обсуждения. Во время «сатсанга» Свами не находился «за кафедрой», то есть на невысоком помосте, а забирался с ногами в кресло, вокруг которого садились ученики.
В десять железный треугольник звучал вновь. Гас свет, и весь ашрам погружался в темноту, безмолвие, а вскоре и в сон. В этот час, лежа между двумя раскрытыми настежь окнами моей кельи, я наслаждался шелестом и запахами, которые дарил теплый ветер индийской ночи.
Представление «шиша» — всего нас оказалось сто десять человек — длилось целых десять дней и занимало большую часть собраний после ужина. Это помогло мне разобраться, кем были мои товарищи и что за причины привели их в это место, затерянное среди холмов Анайкатти.
Здесь были люди тридцати-сорока лет из благополучных семей, с хорошим образованием; были инженеры, ядерный физик, пилот индийских авиалиний; были университетские преподаватели и лаборанты. Они, уже придерживаясь «брахмачарья», то есть обета безбрачия, и таким образом освободившись от любых телесных желаний, теперь стремились облачиться в шафранные одежды «санньясинов» — аскетов, отказавшихся от мирской жизни и кормящихся подаянием. Через несколько лет, живя здесь и обучаясь, они смогут сами стать «свами», наставниками.
Были здесь и старики с обычной трудовой жизнью за спиной, которые прибыли в ашрам, чтобы свыкнуться с мыслью о смерти, убежденные, что после этой жизни им предстоит прожить следующую, причем необязательно человеческую, чтобы до конца разобраться с накопленным грузом заслуг и проступков — своей кармой.
Другие, в особенности женщины, оказались тут, чтобы наполнить смыслом свою жизнь. В Индии жизнь женщины плотно опутана сетью обрядов и обязанностей, семейных и общественных. Были и работающие женщины, чья профессия, например, врача, оставляла им слишком мало возможностей для чего-нибудь другого, особенно для духовного поиска. Врачей, как я заметил, вообще было довольно много, как будто необходимость заниматься человеческим телом только укрепляла их желание заглянуть за завесу. Примерно то же самое происходило со мной, журналистом, привыкшим иметь дело с фактами.
Некоторые «шиша» прибыли сюда вместо того, чтобы искать помощи у психоаналитиков, которых в Индии немного. Другие — потому, что удалиться от мира — это часть традиции и они ожидали, что с помощью Свами совершат скачок, который позволит им освободиться от вечного круга рождений и смертей.
Это хорошо объяснили, представляясь, несколько «шиша»: директор почты, кардиохирург и еще один господин, элегантный, маленького роста; он приехал в ашрам с женой и говорил от лица обоих. Он был главным педиатром из городка в Андхра-Прадеше, а она заведовала школой медсестер. Обоим было за шестьдесят. После жизни, посвященной работе и семье, они решили «вместе удалиться в лес», как сказано в священных текстах.
Всегда этот «лес»! Лес как хранилище трав — лекарств для тела, лес как место для исцеления души. «Уйти в лес» — старая идея, такая же старая, как сама Индия, идея, которая все еще делает из Индии страну совершенно своеобразную, пока леса еще сохранились.
В соответствии с традиционными индийскими представлениями, жизнь человека четко поделена на четыре различных этапа и у каждого такого «времени года» — свои плоды, права и обязанности.
Первое «время года» — это детство и отрочество, время обучения, когда человек узнает все то, что может ему в жизни понадобиться. Второй этап — это зрелость, когда мужчина становится мужем, отцом, берет на себя ответственность за семью и таким образом способствует поддержанию жизни общества и продолжению рода человеческого. Это период, когда закономерно дать волю таким желаниям, как стремление к достатку, довольству, добиться славы и признания. Затем, когда их дети сами становятся супругами и родителями, приходит время «Удалиться в лес». При помощи этого уединения человек оставляет позади радости, волнения, успехи, разочарования, все то, что преходяще, иллюзорно в жизни, чтобы отдаться чему-то более реальному, более долговечному.
Последний этап — если человек сделал такой выбор — это этап полного отрешения от всего. Став «санньясином», человек живет подаянием. Облачившись в одежды цвета огня — того самого огня, в котором символически сожжено все преходящее, включая и желания, — он стремится к окончательному и бесповоротному освобождению от сансары — от изменчивого мира, от океана жизни и смерти.
Это конечная цель странствия «санньясина», и больше ничто не отвлекает его на этом пути. Он окончательно расстается со своим прошлым, которое символически предается огню, причем будущий «санньясин» сам зажигает «погребальный» костер, чтобы, перепрыгнув через него, выйти обновленным. Теперь он ни к чему больше не привязан, абсолютно ни к чему — ни к касте, ни к семье, ни к имени. Даже к религии с ее ритуалами. Оранжевая туника, в которую он облачается после того мнимого «погребения», изготовлена из одного куска ткани — без швов и узлов. Когда он умрет, тело его бросят в реку, а не сожгут, как это делают с другими покойниками, потому что он, «санньясин», уже прошел сквозь пламя.
Переход от одного этапа жизни к другому отмечается ритуалом, при котором из символической смерти рождается жизнь, из старого — новое.
Современное западное общество по-своему отметило этот переход к последнему этапу, обозначив его как выход на пенсию. Человек оставляет работу, и теперь ему платят за то, что он ходит на рыбалку, занимается рисованием или, чаще, тоскует о том, что он уже не тот, что прежде: не директор, не начальник отдела, не адвокат, не кассир. У многих на этой почве случается инфаркт, и они окончательно перестают кем-то быть.
Я тоже бросил работу, журналистика больше меня не интересовала, но вместо того, чтобы «наслаждаться пенсией», принялся искать нечто, не слишком удаленное от того, что искали мои товарищи. Мне хотелось умиротворенности и покоя, внутреннего равновесия, и рак в этом смысле мне помог. Наконец-то я мог быть только собой, без визитной карточки, и радоваться этому. Вне сомнений, чем ближе мы к своей истинной сущности, тем мы счастливее. В любом возрасте. Дело за малым — понять, кто же мы на самом деле.
К сожалению, наша культура, вернее, индустрия, определяющая эту культуру, фетишизировала молодость, а старость превратила в нечто вроде болезни и побуждает бедных стариков пытаться стать не тем, кто они есть, а притворяться молодыми. Но старость не обязательно болезнь, и тем более не время для сожалений. Напротив.
Для многих угасание сексуального стимула — болезненная утрата, воспринимаемая как унижение. Для меня это было частью процесса обретения легкости. Сколько времени я потерял на метания, иллюзии, фантазии, попытки укротить то, что еще поддавалось укрощению… Все это было преодолено и не представляло для меня проблемы. Великолепная штука — старость! Возможность поразмышлять, заняться тем, на что раньше не было времени, например, просто порассуждать о жизни. Физический спад, новый, более медленный темп движения твоего тела, болезни, даже сама смерть — на все это можно взглянуть другими глазами, все это можно использовать для того, чтобы экспериментировать, пробовать понять новое, открывать новые двери и обнаруживать за ними нечто неожиданное.
Мир постоянно подталкивает нас к стандартному поведению. Не спится? Прими снотворное! Но зачем? Может, это прекрасно, может, это как раз то, что нужно человеку время от времени — бодрствовать ночью и познать то, чего спящему не дано. Ночь не только пора кошмаров, но и время прекрасных видений. Ночь таинственна, и именно поэтому ее стоит познать, как захотелось это Солнцу из древней индийской притчи.
Как-то раз человек приходит к Солнцу.
— Как дела там, внизу? — спрашивает его лучезарное светило.
— Хорошо, мой господин, все поклоняются тебе.
— Все? Это верно?
— Ну, как сказать, господин… Есть одна красавица — так вот, она единственная, кто тебе не поклоняется.
— И кто же она?
— Ее зовут Ночь. Солнцу стало любопытно.
— А где же она, эта красавица?
— В Индии, мой господин, — ответил человек.
Тогда Солнце направляется в Индию, а Ночь при его приближении убегает в другие края. Солнце за ней, но она снова в Индии. И тогда снова Солнце приходит в Индию, но ее там нет… Вот с тех пор Солнце преследует эту красавицу, но не может ее догнать.
Безумен ли я? Я был просто стар, у меня не было больше обязательств, зато было желание быть тем, кем мне всегда хотелось — исследователем, первооткрывателем. Причем не внешнего мира, он был уже более или менее мне знаком, а того мира, который, как всегда говорили мудрецы всех культур, находится в нас.
Современный человек все меньше и меньше думает об этом мире. У него нет на это времени, а часто и возможности. Жизнь, которую мы ведем, особенно в городах, не располагает к размышлениям о великом, мы постоянно гоняемся за пустяками и утрачиваем смысл существования. В конце концов я убедился в этом на примере моей профессии. Я должен был рассказывать о войнах, но не задаваться вопросом, почему войны, несмотря на хваленый прогресс, остаются частью нашего бытия. И почему, чем развитее страны, тем больше денег они вкладывают в новые виды оружия, способные убивать все больше и больше людей.
Еще несколько лет назад рассказ о войне будил протесты против несправедливости. Какая-нибудь кровавая бойня вызывала ужас и сострадание к жертвам. Сегодня «рассказы» уже не помогут. Каждый день всплывают новые истории массовых убийств, несправедливостей, пыток, и это уже никого не трогает. Мы подавлены, мы считаем, что все равно нельзя ничего изменить, и таким образом становимся соучастниками самого рядового преступления — равнодушия.
Никто не дает стоящих ответов, потому что никто не задает правильных вопросов. Тем более наука, которая на Западе подчинена экономике и оттеснила религию. Таким образом, она сама стала «опиумом для народа» с этой своей необоснованной претензией на умение рано или поздно решить все проблемы. Наука научилась клонировать жизнь, но не в силах объяснить, что же такое жизнь. Медицина сумела отсрочить смерть, но не может сказать, что происходит после смерти.
Из-за своей огромной веры в науку мы стали слишком самонадеянными. Люди только думают, что владеют знанием, но в действительности это иллюзия. Даже мирятся с невежеством, убежденные, что скоро все и так станет известно и кто-нибудь этим наверняка занимается! Население растет, истощая ресурсы Земли, особенно водные запасы? Ладно, наука и с этим разберется. Миллионы людей голодают? Давайте примемся за генную модификацию семян, и скоро у нас появятся небывалые урожаи, а заодно… и новые разновидности рака.
Мы живем так, будто это единственный способ жизнеустройства, всегда обещающий какое-то счастье. Счастье, к которому мы приблизимся при помощи прогресса. Больше образования, больше благосостояния и, конечно же, больше науки. В сущности все, похоже, сходится к организационной проблеме, проблеме эффективности. Какое заблуждение! Вот так мы и подрезали крылья своей фантазии, свели весь мир к одному только миру ощущений, лишив себя другой цели.
Для мудрецов, особенно индийских, видимый мир никогда не был исчерпывающей реальностью, а только ее частью. Причем даже не самой важной частью, ввиду своей изменчивости. Ведь этот видимый мир подчинен разрушительному бегу времени.
И все-таки иногда нужно совсем немного, чтобы осознать все остальное. Тагор, великий бенгальский поэт, говорит об этом, используя простое сравнение. Однажды вечером в домике на берегу Ганга он при свете свечи читает эссе Бенедетто Кроче. Когда внезапно сквозняк гасит свечу, комнату заливает чарующее лунное сияние. И Тагор написал:
Ночных светил торжественный чертог
Мешал увидеть малый огонек…
В нашей обыденной жизни полно подобных огоньков, которые мешают видеть истинный свет. Поле нашего разума невероятно ограничено, как ограничена и наша свобода. Все, что мы делаем, — это, прежде всего, отклик, реакция. Мы реагируем на происходящее, на то, что читаем, видим по телевидению, на то, что нам говорят. Реагируем в соответствии с нашими вызубренными культурными и социальными навыками. И реакции эти с каждым разом все более автоматизируются. У нас ни на что другое не остается времени. Наш путь уже предначертан, и мы движемся по нему.
В ашраме было не так. Здесь было время на то, чтобы жить каждым мгновением. Здесь учились поступать осознанно, а не реагировать на то, что приходит извне. Учились заставлять сознание бодрствовать, обдумывать каждое свое движение. Комары пищат у меня над ухом? Легче всего отреагировать бездумно, машинально — взмахом руки. А я заставлял себя не убивать их. И мне это нравилось.
Да, ашрам был во многих отношениях странным местом. Странным даже для меня, привыкшего находиться среди людей, размышлять над тысячами разных проблем, скитаться по миру, чтобы потом описывать увиденное. Теперь я очутился здесь, в полной изоляции от мира, без радио, без телевизора, без газет, с одной-единственной насущной проблемой, над которой здесь, в ашраме, бьются постоянно — час за часом, день за днем, неделю за неделей: «Кто я?»
Камни не задают себе этого вопроса, растения тоже. И даже животные, наиболее близкие нам создания, по-видимому, не задаются вопросом «Кто же я такой?» Корова не пытается составить мнение о самой себе, ворон не ломает голову, силясь понять, что отличает его от лягушки. Но человек? «Человек, — сказал Свами, — знакомя нас с Ведантой, всегда задавался вопросом о природе своего бытия. И ответ всегда огорчал его своей неопределенностью».
Вопрос рождается из опыта. Человек смотрит по сторонам, видит мир и делает некоторые выводы. Вывод первый: все, что он видит, находится вне его. Мир является ему как нечто отличное и отдельное от него самого. Поскольку все, что он видит, бесконечно больше его самого, человек ощущает себя ничтожным, одиноким, уязвимым. Он как маленькая волна, которая, напуганная бескрайностью океана, мечтает стать волной побольше и посильнее, чтобы прочие волны ее не смяли. В этом восприятии двух разных реальностей — того, что человек видит, и того, что следует видеть, того, что он знает, и того, что ему следует знать, — и коренится постоянная неудовлетворенность человека. Отсюда его печаль.
Второй вывод — тот, что мир существовал и до того, как человек его впервые увидел. Этот мир, кроме того, устроен так хитроумно, что он сам, человек, явно не мог быть его творцом, и отец его не мог, и дедушка тоже. Так кто же тогда? Человек принимается за поиски — опять-таки вне себя — Творца, Бога, способного создать целую Вселенную, включая и самого человека.
— Так и рождаются религии, — сказал Свами.
Будучи «санньясином» уже более полувека, Свами пребывал вне мира, а следовательно, и вне религии. Сам индуизм, термин, как он говорил, произвольно выдуманный англичанами, был, по его мнению, не настоящей религией, а скорее жизненной философией, вдобавок не имеющей основоположника, не опирающейся на какую-то одну священную книгу. Это мудрость тысячелетий. Тем более Веданту он считал не религией, а орудием познания действительности.
В религиях, по словам Свами, человек в конце концов всегда получает ограниченное видение самого себя. Потому что все, что его «я» ощущает, находится за пределами этого «я», и потому что человек принимает за неоспоримую действительность разницу между собою и тем, что он ощущает и знает. Именно так поступает волна, которая видит океан как нечто внешнее по отношению к себе. Тем не менее, стоит волне осознать, что и она, и другие волны, и весь океан вокруг — только вода, как ее чувство обособленности исчезает бесследно.
— Вот и с человеком так же, — говорил Свами. — Как только человек осознает, что он тоже Брахман, что разницы между ним и Творцом на самом деле нет, человек понимает также, что ничего не существует отдельно от Брахмана.
И проблема во мне, и ее решение. Понять это — подлинное освобождение от иллюзии обособленного существования, освобождение, за которым следует осознание своего полного единства со всем мирозданием. Индивидуальность порождает лишь ограничения.
— Важно то, — говорил Свами, — что волне незачем становиться океаном, следует просто осознать, что она сама — океан. Ты есть то, что ты есть. Не надо ничего менять, надо просто понять, кто ты.
Но как же человек может совершить такой скачок в сознании? Как может Сокровенная Сущность человека, Атман, узнать себя в Абсолюте-Брахмане? Нужен тот, кто поможет, кто укажет путь. Атман нельзя познать в одиночку. Отсюда потребность в гуру, в том, кто прогоняет тьму невежества. Классическая история об этом такова.
Однажды десять учеников решают отправиться в паломничество, и одного из них выбирают вожаком. Все пускаются в путь и наконец доходят до реки, которую надо переплыть. Вожак спрашивает своих товарищей, умеют ли они плавать. Говорят, что умеют все. Когда они выбираются на другой берег, руководитель с ужасом видит, что их только девять. Он снова и снова пересчитывает своих спутников, и каждый раз у него получается девять. В отчаянии ученики начинают кричать, вглядываться в воду. Где же десятый? Тела его нигде не видно, одежды тоже, да и крика никто не слышал. Ученики плачут, не знают, что теперь делать. И тут некий старик, который издали наблюдал за происходящим, подходит и говорит:
— Не стоит убиваться. Десятый не пропал. Он жив.
— Где? Как? — спрашивают «шиша».
— Десятый здесь, среди вас. Ученики не верят.
— Он здесь. И вы можете найти его, не сходя с места, — настаивает старик.
Главный решает пересчитать всех еще раз. Показывая пальцем на каждого из спутников, он медленно считает: «Один, два, три… восемь, девять»… «…И десять! — ткнув пальцем в грудь вожаку, заключает старик. — Десятый — это ты».
Тут юноши все понимают и, успокоенные, продолжают путь.
Старик лишь указал им очевидное: тот, кто ищет, — сам предмет поиска. Он сам себе и проблема, и ее решение. И решение это в том, чтобы познать себя самого. Как и в случае с волной, старший не должен стать десятым учеником, он должен только признать, что он и есть десятый.
Человек приходит в этот мир, еще не осознавая своей Сущности. За жизнь мы накапливаем много знаний, но они не помогают понять, кто мы, потому что эти знания приходят из ощущений, из выводов, сделанных на основе чувственного восприятия. Все научные знания таковы — они опираются на ощущения. Разве любая из наук когда-нибудь задавалась вопросом, что такое человек? Какой микроскоп, какой телескоп когда-нибудь заглядывал в укромные уголки сознания? Познание Атмана, Сокровенной Сущности, не может опираться на ощущения, поэтому и не может быть предметом ни одной науки и оно ускользает от нас. Старик из притчи — это гуру, который указывает, как можно познать Атман.
Но только гуру недостаточно.
Еще на самом первом занятии Свами пояснил, что центральный вопрос Веданты не носит религиозного характера. Речь идет не о том, чтобы найти выход с помощью веры или, тем более, при помощи интеллекта.
Предстоит понять: как глаза не в силах увидеть себя без зеркала, так и Атман нельзя познать без надлежащего инструмента. И инструментом этим не могут быть наши органы чувств. Потому что они способны видеть, слышать, осязать, обонять лишь материальный мир, но не Атман.
Орудие познания, зеркало, в котором можно увидеть Атман, — это Веды. Вернее, их заключительная часть — Веданта, состоящая из Упанишад и «Бхагавадгиты», песни бога, где кратко излагается в форме диалога, вся сущность вопроса.
«Шастра», священные книги, усвоенные с помощью гуру, доказывают, что нет различия между познающим и познаваемым, что не существует разных сущностей — Я, мир, Бог. Все это едино, и Абсолют — не что иное, как сознание без границ, вне времени и пространства. Это сознание всепроникающее, на котором все держится, которое проявляется в любой форме. Это чистое Сознание и есть Сущее, кроющееся за обычным сознанием. Оно и есть Атман, Брахман, Ишвара, Бхагаван, Бог, Абсолют, Сатчитананда — можно называть по-разному, ибо «Истина — одна, хотя мудрецы и называют ее тысячью имен».
Тогда ответ на вопрос «Кто я?» заключен в Упанишадах: «Ты есть То». Ты Бог, ты Творец Вселенной, однако «ты» — это не конкретное «я», к которому каждый так привязан, не «я», родившееся в определенный день и выросшее в определенном месте, не «я», которое столько всего сделало и столько всего пережило. Нет, это Атман — чистое сознание, Атман, который никогда не рождался и, следовательно, не может умереть.
Отсюда и мысль о том, что Бог присутствует в любой форме, в любом живом существе, в любой вещи, даже самой ничтожной. Потому что нет ни различных богов, ни единого Бога — просто все есть Бог.
И в этом понятии «Все» растворяется сущность каждого. Как река стремится к океану, чтобы слиться с ним и утратить собственную сущность, так и Атман стремится слиться с Абсолютом-Брахманом. И осознать это — истинная цель человеческой жизни.
Свами знал, что не всегда легко следовать за ним в этих умозаключениях («Узок, как лезвие бритвы, — говорится в Упанишадах, — и труден путь, ведущий к Сущему»). И, желая снять напряжение, сделать эти умозаключения более доходчивыми, он рассказывал классические притчи.
Вот, например, история о важности познания Атмана.
В лодке пересекает реку некий пандит, брамин, знаток Священного Писания, и спрашивает старого лодочника:
— Ты знаешь санскрит?
— Нет, — отвечает тот.
— Значит, четверть твоей жизни потеряна, — замечает пандит. — А классическую литературу, по крайней мере, ты знаешь?
— Нет.
— Тогда ты потерял еще одну четверть жизни, потому что на свете есть прекрасные книги и читать их — большая радость. Но хотя бы ты грамотен?
— Нет, — отвечает лодочник.
— Что ж, еще одну четверть жизни ты потерял.
И тут пандит замечает, что лодка протекает и воды уже по щиколотку. Лодочник пытается заткнуть щель, но все впустую, вода продолжает прибывать, и лодка вот-вот пойдет ко дну.
— Ты умеешь плавать? — спрашивает лодочник у пандита.
— Нет, — в ужасе отвечает тот.
— Ну, тогда пропала вся твоя жизнь, целиком, — заключает лодочник.
Мораль: бессмысленно уметь читать и писать, знать санскрит и всю литературу на свете, если ты не познал самого себя.
Уроки начинались в точности через десять минут после того, как часы показывали восемь, но мы, «шиша», заранее занимали свои места в большой аудитории.
Дожидаясь Свами, мы напевали гимн гуру: «Ом… О, Господин, приношу мои почтительные приветствия моему гуру и всем его предшественникам. Призываю его милость откинуть покрывало моего невежества и благоговейно простираюсь перед ним. О, Господин, защити нас, накорми, помоги изучить и понять священные книги. Сделай так, чтобы здесь не было пустых споров о мелочах, чтобы мы сосредоточились на главном. Ом… Мир, мир, мир». Руководили нами две пожилые женщины в белом, видимо, вдовы, они же вели уроки пения. Я окрестил их про себя «пономарихами», потому что они дотошно следили за точностью ритуалов, не упуская ни одной детали.
Потом с той же интонацией, тем же произношением, в том же ритме, которые не менялись тысячелетиями, мы проговаривали несколько самых красивых и известных мантр из Упанишад. Там была одна мантра, которую мне нравилось распевать во все горло, к неудовольствию строгих руководительниц и к радости моего соседа Сундараджана:
Асато ма садгамайя, от несуществующего веди меня к Сущему,
Тамасо маджьетиргамайя, от тьмы веди меня к Свету,
Мриторма амритам гамайя, от смерти веди меня к Бессмертию.
И произнося слово «амритам» — отсутствие смерти, я ощущал красоту санскрита, который, как я понимал, подарил нам слово «любовь», «amore» — то, что не умирает.
Свами входил в сопровождении молодого «брахмачарья», одной из обязанностей которого было держать над головой учителя зонтик от солнца. Свами снимал сандалии, поднимался по трем ступенькам на невысокий помост, накидывал на голову край своей шафранной туники и усаживался, скрестив ноги, у столика, покрытого синей тканью. Из-под нее во время занятий Свами то и дело вытаскивал всякую всячину. При помощи этих предметов он, как и все гуру, на протяжении веков обучающие Веданте, делал свои рассуждения более наглядными. Например, при помощи глиняной миски он объяснял, как существование этой миски зависит от существования глины: без глины не было бы миски (как не было бы мира без Сознания). При помощи стеклянного шара и розы он доказывал нам иллюзорность цветка, увиденного сквозь стекло. Веревка служила иллюстрацией к классическому сравнению Веданты: принять веревку за змею — все равно, что принимать мир ощущений за подлинный мир. Эта путаница — плод нашего воображения. Кроме того, разве смог бы кто-нибудь принять веревку за змею, если бы на свете не существовали змеи?
В чем Свами не нуждался для проведения занятий, так это в священных книгах. Он знал их наизусть и уже давно раздарил свою обширную библиотеку. Он говорил, что она ему больше не нужна, что теперь он не зависит от написанного. Такой всегда была индийская традиция, особенно в те времена, когда эти тексты еще считались тайным знанием, откровением, которое могло передаваться только напрямую, из уст гуру в ухо ученика.
Свами говорил, что, даже если бы с возрастом в его памяти остались только два-три стиха, он все равно смог бы и дальше преподавать.
И он рассказал еще одну историю.
В конце XIX века один английский профессор приехал в Калькутту. Он заявил, что хочет понять Индию с ее философией и попросил о встрече с одним знаменитым пандитом, знатоком санскрита. Пандит свободно владел английским, и приезжий профессор пожелал взять у него несколько уроков Веданты. Для начала пандит принялся напевать первые строки самой первой из Упанишад:
Ом пурнамадах пурнамидам пурнат пурнамудакьяте
Пурнасия пурнамадайя пурнамевавасишьяте
Ом шанти, шанти, шанти-хиии…
и перевел:
То — Абсолют, и это — Абсолют,
Из того Абсолюта пришел этот Абсолют;
Отними этот Абсолют от того —
То, что останется, и есть Абсолют,
Ом шанти, шанти, шанти-хиии…
Тут англичанин захлопнул книгу, встал и на этом его обучение закончилось. В своем дневнике он написал: «Эти Упанишады просто лепет детского, незрелого ума». А по мнению Свами, в этих строках заключено все мировоззрение Веданты. Даже если бы весь остальной текст Упанишад сгорел или был забыт, этой единственной мантры было бы достаточно для того, чтобы традиция жила, чтобы дать пищу для размышления тому, кто хочет понять.
Мы обсуждали эту тему не одну неделю.
— В этих строках заключена вся правда о нас, — объяснял Свами. — «Я» — полнота бытия, бескрайний океан. Ничто его не тревожит, ничто не ограничивает. А волны на поверхности, пусть разные, но это всего лишь мимолетная видимость. В них всего лишь проявляется моя полнота, моя слава. Во мне, бескрайнем океане, растворяется все, и остаюсь только я, «пурнам», полнота совершенства.
Не всегда удавалось поспеть за ним. Иногда казалось, что я все понял, но потом я осознавал, что слова только влетели в голову, но ими я не проникся. Дело было не в интеллекте, Свами повторял это неоднократно, и не в вере тоже. Речь не о логических выкладках, а о пути реализации «шаг за шагом», как говорится в Упанишадах. О том, чтобы подвергнуть собственное сознание чему-то вроде алхимического превращения с помощью священных текстов. Но даже эти тексты можно затем отложить в сторону, как оставляют, за ненадобностью, лодку, на которой переплыли реку.
Свами родился в традиционной семье крестьян-браминов. Он был выдающимся студентом, начал работать журналистом в Мадрасе, но вскоре понял, что это не его призвание. Он удалился от мира, принял «санньясу» и побывал учеником нескольких гуру. Наконец один из них, лесной отшельник, заставил его совершить важный скачок в сознании. Теперь он был уверен в своих силах и чувствовал, что готов к выполнению большой задачи: восстановить классическую, устную традицию обучения Веданте, сделать это видение мира доступным всем, и не только в Индии.
Традиция эта была установлена в VIII веке от Рождества Христова человеком по имени Шанкарачарья, великим толкователем и комментатором Вед, но затем зачахла. Века мусульманского господства с массовым обращением в ислам загоняли обучение Ведам во все более глубокое подполье. Последовавшая за этим двухвековая английская колонизация оказалась еще более разрушительной в связи с внедрением в общество — преимущественно в высшие его круги — новых социальных ценностей, и особенно системы обучения, нацеленной на то, чтобы штамповать мелких чиновников для империи и распространить познание «практичных» вещей, а не познание Атмана.
Индийцам повезло в том смысле, что их видение мира, основанное на Ведах, не было привязано к какому-то религиозному институту, церкви. Передача этого видения не носит централизованного характера, как, например, в буддизме, и это позволило традиции выжить. В индуизме не было монастырей, которые можно было снести с лица земли, не было здесь и религиозной столицы, которую можно было поработить. Гуру в любом закутке передавал знания пяти-шести «шиша». И таких гуру по всей Индии было много. Однако традиция требовала, чтобы образование получали только юноши из самой высшей касты — касты браминов.
Свами поставил перед собой цель сломать эту монополию и обучать Веданте любого, кто заинтересуется, брамин он или нет, индиец или нет. «Желание достигнуть совершенства свойственно всем людям на всех континентах и во все времена. Проблема эта универсальна. И решение ее тоже универсально», — говорил он.
В конце XIX века многие и на Западе думали, что Веданта может стать «универсальным Евангелием», как ее определил Ромен Роллан. В древней Веданте, в ее видении мира было что-то глубоко современное, то, что, казалось, могло заполнить духовную пустоту, возникшую как следствие гонки человека за индивидуализмом и материализмом.
В отличие от религий, которые откладывают достижение целей на будущую жизнь, возможно, только в раю, Веданта преследует одну цель, исключительно духовную: признать собственную полноту. В этой жизни и сейчас.
Свами считал, что сегодня, более чем когда бы то ни было, это должно стать целью всего человечества, и делал все возможное, чтобы распространить знание Веданты. Он уже обучил сотню «свами», которые в свою очередь обучали других, как в Индии, так и за ее пределами. Это огромный труд, ведь, согласно традиции, гуру должен заниматься лично каждым студентом. «Освобождения скопом не добьешься, да и научиться скопом ничему нельзя», — говорил он. И каждый день без устали он вновь и вновь, «шаг за шагом», двигался с нами по пути, предписанному традицией.
— Моя карма — учить вас, ваша карма — быть моими «шиша». Мы нужны друг другу, — сказал он однажды, чтобы разрядить длинную философскую тираду, по-своему, шуткой или притчей.
В начале курса, например, он объяснил, что в его ашраме не гарантируют «просветления». Затем добавил: «Золотых роллексов здесь тем более не будет». Всех рассмешил этот намек на Саи Бабу, умеющего, как рассказывают, материализовать из ничего часы, стаканы с водой или сделать так, чтобы с кончиков пальцев в протянутые ладони учеников сыпался священный пепел «вибхути».
— Понятно, что и я могу творить чудеса, и, если вы настаиваете, как-нибудь сотворю что-нибудь для вас, — заключил он, и мы затаили Дыхание. Он, конечно, шутил, но о «чудесах» мечтают все, и временами кто-нибудь напоминал ему о его обещании. Свами был великим рассказчиком и прибегал к различным риторическим приемам, чтобы позабавить аудиторию и привлечь ее внимание. Однажды он, посмеиваясь, поднялся на свой помост с только что полученным письмом в руке. Оно было от юноши, который просил взять его в ученики, но, не слишком владея английским, спутал прострацию с простатой. В другой раз он пришел на первый урок, передвигаясь медленнее обычного, и, с трудом поднимаясь по ступенькам на свой помост, заметил: «Кто-то из вас, наверное, подшутил надо мной. У меня все кости ломит». И рассказал такую историю.
Гуру дает указания ученику: «Сегодня вечером медитируй, представляя, что я сижу у тебя на голове».
Ученик уходит. На следующий день он застает гуру совсем разбитым; ему едва удается подняться на ноги.
— Ну, как ты помедитировал? — спрашивает гуру ученика.
— Хорошо, гуру-джи. Я медитировал, как ты велел, представляя, что ты сидишь у меня на голове. Но когда я устал, то представил, что мы поменялись местами.
Однажды пилот индийских авиалиний, взявший трехмесячный отпуск для обучения, спросил Свами, зачем он рассказывает всякие истории.
— Как, вы не заметили? — ответил тот. — Когда вы смеетесь, в ваши открытые рты я могу забросить что-нибудь важное.
Затем сам, сияя во весь рот, добавил:
— В смехе человек являет свою полноту. Потому что смеющийся человек — это либо слабоумный, либо невежда, либо «свами».
Час «сатсанга» после ужина был одним из самых интересных, потому что любой мог спрашивать, о чем угодно. Вопросы молодых «брахмачарья» носили теологический характер и касались толкования текстов, философских тонкостей; вопросы «бригады пенсионеров», как я прозвал группку стариков во главе с бывшим директором банка Гуджарата, касались смерти — как ее воспринимать, как подготовиться к ней. Свами отвечал по-разному. Однажды он просто процитировал Упанишаду:
Как гусеница, что доползла до конца травинки,
Сосредоточивается, чтобы перебраться на соседнюю,
Так и Атман, подойдя к концу жизни,
Сосредоточивается и переходит из старого в новое тело.
В другой раз он сказал: «Когда кто-то умирает, в Мадрасе говорят: „Он отправился в путь“. Когда кто-то рождается в Коимбаторе, люди говорят: „Он пришел“. Странник всегда один и тот же. Это Атман, душа, сознание без границ, неподвластное изменениям, оно не уходит и не приходит, а пребывает вечно».
На вопрос, можно ли прожить жизнь, избежав проблем, Свами ответил, что жизни без проблем не бывает. Кто хочет жизни без проблем, ведет себя, как тот крестьянин, который впервые видит футбол и возмущается судьей: это ж надо, пожалел мячей игрокам. Куда это годится — один мяч на двадцать два парня, потому они и бегают, толкаются, пытаются его друг у друга отобрать. «Но это же правила игры. Такова жизнь, без проблем не было бы радостей. Проблемы — пружина духовного поиска, — добавил он. — Если бы человек не чувствовал себя несчастным и обделенным, он бы не задавался вопросом, что делать. Человек взрослеет, обретает зрелость в борении. А вот корова — нет, она вырастает, но не обретает зрелости».
Я наблюдал за Свами: терпеливым, неутомимым, невозмутимым. Он никогда никого не осуждал. Долг наставника он выполнял, не обольщаясь надеждами даже на то, что мы все поймем. Он был убежден, что принадлежит великой традиции, что существует великая Истина, которой он может поделиться с нами, и что эта Истина, рано или поздно, станет очевидной для всех.
— Правда не определяется большинством голосов. Большинство может избрать то или иное правительство, но не сможет решить, что есть Истина.
Он хорошо умел объяснять сложные понятия. Такие, как джива, джагат, сансара. О дхарме он сказал: как я хочу, чтобы поступали со мной другие, так и я сам должен с ними поступать. Это и есть дхарма, правильный путь.
В первый раз он так объяснил нам, что такое карма: у каждого поступка есть свои последствия — некоторые видимы, другие — нет. Невидимые последствия наших поступков — это и есть карма. Последствия хороших поступков засчитываются в пунья, в плюс; последствия Дурных — в папа, то есть в минус, с чем еще придется разбираться в следующей жизни.
— Первобытный человек тоже, — сказал Свами, — знал о существовании кармы. Бывало, он выходил из своей пещеры на охоту, а вечером возвращался с одной жалкой белкой. «Ах-ха-ха, гыгыгы!» — кричала ему жена («Несчастный глупец, и это все, что ты поймал?»), а он, оправдываясь, буркал: «Грр-брр» («Ну, не повезло мне…»). Зато на следующий день он возвращался с богатой добычей, и теперь его семье не грозил голод. «Гррр о-хо-хо! („Повезло так повезло“)», — говорил он. А что же такое везение или невезение, удача или неудача, если не карма? Все мы понимаем, что существует нечто такое, что определяет, в том или ином смысле, нашу жизнь. Только одни, как тот пещерный человек, думают, что это случайность или, что хуже, козни злых духов. Зато другие убеждены, что только мы сами несем ответственность за то, что с нами происходит, потому что «удача» и «неудача» — это следствие наших поступков или наших прошлых жизней. Это и есть карма.
— Некоторые религии, — продолжал Свами, — приписывают все Богу. Умирает чей-то сын, и люди говорят матери: «Бог дал, Бог взял». Но Бог здесь ни при чем, Бог не имеет к этому никакого отношения. Это просто кармический вопрос. А карма — это огромная сеть, которая окутывает нас всех, каждого со своей свободой выбора, а значит, и со своей ответственностью.
К проблеме «я» он относился особенно иронично. Он говорил, что «я» — слово, которое мы используем постоянно, слово, основываясь на котором, мы судим о целой Вселенной, слово, которое наш разум не в силах осознать, слово, которое не вызывает у нас никаких точных образов. «Вот если, к примеру, мы говорим: „миска“, тут все понятно, в нашем сознании сразу возникает картинка. Примерно вот такая… — и с этими словами он извлекал из-под стола свою глиняную миску. — Но V? Мы говорим: „Я высокий“, и думаем о теле. Говорим: „Я подавлен“ — и думаем, по всей видимости, о сознании. Утверждаем: „Я отец, я двоюродный брат, я муж, я жена“, но это тоже не слишком о многом говорит. Ведь тот, кто кому-то отец, другому — сын. Так кто же этот V, играющий столько ролей одновременно? Общее всех этих разных V — осознание всех других V. От этого осознания зависит все, но само оно не зависит ни от чего».
Он снова вынимал из-под столика миску и говорил: «Теперь у всех нас есть осознание этой миски». Затем опять прятал миску под столиком и показывал нам пустую руку. «А теперь что у нас есть? Осознание отсутствия миски! Итак: миска или есть, или ее нет, а вот осознание есть всегда».
И так продолжалось часами. Таков был путь. Предполагалось, что когда-нибудь, в один прекрасный день, все это станет для нас ясным, очевидным, как в красивой притче, которую любил рассказывать сам великий Рамакришна.
Львица погибает при родах, а львенка-сироту берет на воспитание стадо овец. Он растет среди них, вместе с ними щиплет траву, учится блеять и быть кротким, как овца. И вот однажды старый лев, уже долго наблюдавший за львенком издалека, нападает на стадо с громким рычанием. Львенок, как и овцы, убегает, но лев догоняет его, хватает за загривок, тащит к пруду и заставляет взглянуть на себя в зеркале воды.
— Ну, и кто же ты? Неужели овца? — спрашивает лев.
И тут впервые у львенка вырывается грозный рык.
Мы тоже, как этот львенок, не знаем, кто мы. Старый лев — это гуру. Зеркальная поверхность воды — это Веданта.
Без гуру нет познания. Отсюда их огромное значение. «Зачем ты бродишь по свету — из города в город, от храма к храму — в поисках Бога? Бог внутри тебя, ты сам и есть Бог. Так что не ищи больше Бога, лучше поищи себе гуру, который поведет тебя к открытию себя самого», — писал Шанкарачарья двенадцать веков тому назад. Отсюда и отношения — почти непонятные для нас, западных людей — абсолютной зависимости ученика от своего гуру.
В ашраме меня изумило то, как ученики откровенно заискивали перед Свами.
«У любых человеческих отношений есть свой предел, — сказала одна женщина во время „сатсанга“, посвященного этой теме. — В отношениях между братьями не хватает отношений с отцом, в отношениях с отцом отсутствуют отношения с матерью. Только в отношениях в гуру присутствует все: он и отец, и мать, и брат, и учитель, и сосед, и врач. Нет такой проблемы у „шиша“, которую гуру не сделает собственной проблемой, потому что у него, гуру, своих проблем нет. И в этом причина моей преданности ему».
Другая сказала: «Когда я его встретила, для меня это было, как родиться заново. Мои родители дали мне мое тело, но Свами-джи дал мне душу».
Я был просто в ужасе. Да, принято говорить, что «гуру не человек», что в нем почитают его знания, а не человека как такового, но подобное слепое поклонение, это афишируемое стремление буквально припадать при любой возможности к его ногам вызывали у меня протест.
После каждого урока наиболее преданные ученики — а таких набиралось несколько десятков — провожали Свами в его жилье. Там он устраивался в красивом кресле, а ученики сначала вереницей проходили мимо, чтобы прикоснуться к большим пальцам его ног, а потом просто взирали на него.
С самого начала я решил, что не буду делать ничего подобного, и вместо того, чтобы следовать за Свами, возвращался в свою комнату.
Но Сундараджан обратил мое внимание на то, что посещавшие Свами возвращались с гостинцем, чаще с бананом. В обители нам не давали фруктов, и я чуть было не соблазнился. Но, уже переступив порог, я понял, что, если я припаду к его ногам, мне будет неловко, а если нет, неловко будет остальным. Недолго думая, я ринулся обратно, приведя в смятение женщину, стоявшую сзади.
В остальном монашеская жизнь была в высшей степени приятной: полный покой, никакой ответственности, каждый день течет размеренно, от обряда к обряду, а разум занят необычными темами, иногда просто невероятными. Что за радость вставать утром и думать о Бхагаване без необходимости увязать в мелочах обыденности! Ашрам был островом, отрезанным от мира, защищенным от его шума, от волн его желаний. И это стало частью его очарования.
Я понимал, в чем сила традиций монашеских орденов, в том числе и у нас в Европе. И еще понимал, почему китайские коммунисты построили в Лхасе музей, чтобы показать «ужасы тибетского ламаизма». Монахи там представлены злостными бездельниками, бежавшими от жизненных забот, от ответственности перед семьей, от нелегкой работы в поле, чтобы распевать молитвы в монастырях, пока остальные в поте лица работали, чтобы их содержать.
Иногда мне казалось, что я тоже так поступил, оставив другим свои проблемы. Я думал об Анджеле, о друзьях, которые работают, в сущности, и за меня тоже. Я представлял себе, как они входят в офисы, говорят по телефону, глядят на монитор компьютера, отвечают на письма, подписывают бумаги… А я с утра до вечера только и делал, что размышлял о Бхагаване.
— Оставьте за дверью все, что принадлежит внешнему миру. То, что вас тревожит, находится вне вашего «Я», а «Я» не должно ничего ни желать, ни осуждать. Оно должно быть объективным, медитировать и позволить каждому следовать своей судьбе, — говорил Свами во время утренней медитации. — Отрешитесь от своих ощущений, будьте как черепаха, которая прячет лапы и голову в панцирь… Смотрите на себя со стороны, как на статую, которая дышит. Прислушайтесь, замечайте все, что происходит, осознайте это…
Сидя на небольшом помосте в темной аудитории, Свами руководил медитацией. Говорил он тихо, был немногословен. Медитировать на рассвете — все равно, что составить план на день. То, что столько людей совместно, молча, старались усмирить свое сознание, создавало атмосферу проникновенности, сосредоточенности, почти ощущение силы.
Медитировать значит познавать себя. Это непросто, потому что сознание по природе своей беспокойно и иногда даже неуправляемо и пытаться запретить ему думать — «все равно, что пытаться поймать ветер руками и направить его, куда пожелаешь», говорится в Упанишадах.
Способность сосредоточиться, обратить сознание внутрь себя казалась мне вопросом воли, силы характера. Но это стоило усилий, ибо контролировать собственное сознание означает, в сущности, контролировать свою жизнь.
Разум порождает все проблемы человека, но он же может помочь их решению. Сознание — сокровище, лежащее у нас под ногами: мы ступаем по нему ежедневно, не понимая его ценности. Речь просто о том, чтобы владеть этим сокровищем, управлять им, научившись поступать осознанно.
Об этом хорошо сказал Свами однажды вечером, в час сатсанга. Один из «бригады пенсионеров» спросил: «Что такое жизнь?», и он просто ответил: «Жизнь? Это цепочка маленьких шажков. Делайте каждый осознанно, чтобы их контролировать».
Я был согласен: это много шажков, иногда и не очень маленьких, но всегда не случайных.
Ашрам был прекрасной возможностью все переосмыслить, отдать должное старому и обновить свое мировоззрение, которое, как мне казалось, с каждым днем, проведенным там, все больше расширялось и освобождалось от табу.
Когда я был маленьким, мать посылала меня, по обычаю, прислуживать в церкви близ нашего дома. Мне не особенно нравилась эта роль, и отказ от нее потом стал моим первым актом неповиновения. С тех пор, по-моему, я не принимал участия в религиозных церемониях. А в ашраме я снова это попробовал, не только из любопытства, но и с некоторым удовольствием.
Около пяти часов я выходил из своей комнаты и, радуясь утренней свежести, пускался в путь. Вокруг было спокойно и безмятежно. Дым из печи, где обжигали кирпичи, смешивался с туманом, затягивая склоны, влажные от росы. Тишину нарушали сначала далекий крик петуха, голос странной птицы, которая, казалось, просила: «По-мо-ги… по-мо-ги…»? стрекот сорок, затем прерывистый собачий лай — собакам в ашраме приходилось тоже быть вегетарианцами. Как раз в этот час они вместе с «шиша» направлялись к трапезной. Было что-то глубоко умиротворяющее в этой процессии моих сотоварищей. В первом, неуверенном свете дня белые безмолвные силуэты двигались мимо пальм, баньянов, больших «дождевых деревьев» и других (названия не знаю) с кронами, оранжевыми, как пламя.
После стакана чая, проглоченного молча, — в храм. Строение было простое, чуть приподнятое над землей и открытое всем ветрам: ступеньки, потом бетонная площадка, крыша, опирающаяся на десяток колонн. Посередине, в центре всеобщего внимания и поклонения просторная инкрустированная ниша, а в ней — статуя богини Дакшина-мурти, покровительницы Вед. Сбоку — статуя Ганеши, бога со слоновьей головой, помогающего преодолевать препятствия.
Пришедшие первыми усаживались перед нишей, остальные пристраивались сзади. Утренняя церемония заключалась в омовениях статуи и подготовке ее к новому дню. Три священнослужителя-«пуджари» хлопотали возле святилища. Самый старший начинал с того, что снимал с богини покрывала и вчерашние цветы. Остальные двое сновали туда-сюда с мисками и ведрами. Две вдовы напевали гимны и управляли всем процессом, то и дело бросая на нас строгие взгляды и следя за тем, чтобы благовония, цветы, масляные светильники были, где следует, а колокол — иногда его доверяли и мне — звучал в точно определенный момент.
Статую из черного камня в человеческий рост сначала омывали водой, потом кокосовым маслом, потом снова водой, потом молоком, йогуртом, обтирали банановой кашицей, потом опять водой и, наконец, вытерев насухо до блеска, покрывали ароматной сандаловой пудрой. Это чередование движений и звуков завораживало, вступал хор молящихся. После получаса этого муравьиного труда главный «пуджа-ри» задергивал завесу перед нишей и несколько минут оставался наедине со статуей. Хор не умолкал; наконец завеса раздвигалась под колокольный звон и статуя, уже одетая в ярчайшие ткани и украшенная цветами, являлась во всем своем великолепии.
Тогда начиналась вторая часть церемонии. Перед нишей ставили большую корзину с цветочными лепестками, и главный «пуджари», произнося одно за другим все сто восемь имен богини, пригоршнями бросал лепестки к ее ногам: сто восемь имен, повторяемых хором, сто восемь пригоршней лепестков. Завеса снова задергивалась, и под колокольный звон церемония достигала своего апогея. Снова завеса откидывалась; среди погруженного во тьму храма статуя, чье лицо освещалось неверным светом масляной лампады, свисавшей с потолка, казалось, оживала. Это был момент «даршана» — слово, которое на санскрите означает «взирать», но есть и второе значение — «быть созерцаемым». Каждый поднимался с места, медленно, благоговейно подходил к нише И) остановившись на несколько мгновений, сложив руки перед грудью, смотрел на богиню, а она — на него.
В глазах своих товарищей я видел неведомую мне радость и завидовал им. Меня трогало то, с каким чувством люди всех возрастов и положений истово и сосредоточенно приближались к изваянию, в котором они чувствовали присутствие божества. На их лицах было то же исступленное, экстатическое выражение, что и в глазах маленького каменного бычка, стоящего на коленях перед святилищем: бычок тоже поклонялся богине. Один из «пуджари» церемонным движением руки орошал его молоком, и оно стекало на пол.
Латунную тарелку, на которой еще горела камфара, освещавшая статую во время омовения, пускали по кругу, и некоторые, будто зачерпывая горстями струящийся горячий воздух, подносили ее к лицу и голове. На выходе из храма один из «пуджари» благословлял нас, орошая водой из большой раковины (идея освященной воды, видимо, возникла здесь). Другой клал на правую ладонь проходящего горсть банановой кашицы, которой обтирали тело богини, а потом собирали в блюдо у ее ног. Это была еда, поднесенная в подарок богам, освященная благословением. Чтобы никого не обидеть, я положил ее в рот, а потом незаметно выплюнул.
Может быть, оттого, что меня в детстве мать принуждала молиться, я не любил внешние проявления набожности — осенять себя крестным знамением, кланяться, преклонять колени перед священным ликом или, еще хуже, перед человеком. Тем не менее, я чувствовал, что все эти длившиеся целый час бессмысленные хлопоты с переодеванием куска камня и затем благоговейное его созерцание не являлись актом самоунижения. Напротив, казалось, эта церемония заряжала моих товарищей некой энергией. Я и сам не мог не почувствовать ее очарования, она приносила умиротворение.
Ритуалы. Каким ужасом, отчаянием и пустотой оборачивались все попытки отрицать их силу. Китай утратил большую часть своего прекрасного древнего духа, когда коммунисты попытались уничтожить древние обряды. Россия, после семидесяти лет советского строя, полностью стершего духовность народа, теперь стала открытой для американских протестантских сект, приняла, как собственные, их ритуалы.
А мой западный мир? В погоне за сугубо светской, материальной идеей индивидуальной свободы мы бросили вызов древней традиции высмеяли все символы веры, отменили все обряды — и тем самым изгнали из нашей жизни тайну, следовательно, и поэзию.
Человек рождается, живет и умирает, и никакие церемонии и ритуалы больше не отмечают этапы его пребывания на земле. Рождение ребенка больше не повод для раздумий о жизни, достаточно просто зарегистрировать его. Молодые пары сходятся, не вступая в брак, и единственный оставшийся у них ритуал — это ритуал переезда. Начало новой жизни не отмечено ничем, даже рубашки новой никто не надевает. А раз нет церемонии, нет и осознания перехода из одного качества в другое; нет присутствия высших сил, соответственно, нет и обязательств. Зачастую двух людей ничего не объединяет, кроме секса и общих счетов за телефон. Да и сама смерть теперь обходится без осознания происшедшего, без утешительного воздействия обряда. Ушли в прошлое бдения над усопшим, а церемонию прощания, если ее все-таки устраивают, проводят теперь не священники, а чиновники.
Исчезновение обрядов я сам наблюдал, это происходило на моей памяти, и теперь, оглядываясь назад, я сожалею, что с наилучшими намерениями, но тоже внес вклад в этот процесс, а значит, несу свою долю ответственности за эту большую утрату. В годы моей молодости младенцев, даже детей самых убежденных коммунистов, вроде меня, еще было принято крестить. Покойникам устраивали настоящие похороны, бракосочетание было большим праздником, и новобрачные соединялись не только перед Богом, но и перед людьми — в присутствии десятков родственников и друзей, которые таким образом становились в некотором роде гарантами этого союза.
Но я бунтовал против устоев. Я не хотел регистрировать брак, однако сделал это для получения страховки. Все прошло наспех, почти тайком, лишь в присутствии свидетелей и мэра. Кстати, именно из-за мэра нам пришлось расписаться подальше от Флоренции — тамошний мэр был членом демохристианской партии, и я воспротивился, чтобы он нас оформлял. В результате нас поженили в Винчи, на родине Леонардо. Детей своих я не крестил, а когда умерли родители, меня рядом не было.
И все-таки в детстве ритуалы мне нравились. Я до сих пор вспоминаю одну из самых больших радостей в жизни, настоящую церемонию, которую устроили мои родители, когда мне исполнилось четырнадцать. В знак того, что я стал «мужчиной», они вручили мне первые в моей жизни длинные брюки, купленные в рассрочку. Но вихрь времени закружил меня, и я тоже приложил руку к разрушению старого. Вот только на месте разрушенного ничего толкового не возникло, там и по сей день одна тоскливая пустота.
В Индии пока ощущаются лишь первые дуновения этого «ветра перемен», и здесь, особенно в деревнях, для большинства людей ритуалы и теперь важнейшая часть жизни. Крестьянин не выйдет утром из дому, не коснувшись рукою порога. Женщина не начнет своего дня, не предложив солнцу нескольких капелек воды.
Для индийца вся жизнь — ритуал. Первый ритуал в жизни человека проводят еще до его зачатия. Остальные при каждом новом этапе. Есть ритуал отлучения от груди, ритуал первого выноса на улицу ночью, чтобы ребенок увидел звезды, ритуал первого остригания. Особый обряд проводят, когда молодой человек становится «брахмачарья»: он обедает с матерью, потом выходит из дому и возвращается обратно, чтобы попросить у нее «бикшу», первую милостыню. И так далее, вплоть до самой смерти, когда тело предают огню на погребальном костре, зажженном старшим сыном. Это тот же огонь, который горел, когда покойный приобщался к Ведам, которым была освящена «пуджа» по случаю его свадьбы. Но и со смертью ритуалы не заканчиваются. Через двенадцать дней принято устраивать еще одну церемонию, во время которой умершего просят не бродить больше по дому, обрубить все прежние связи и занять свое место рядом с отцом и дедом среди предков, которых надлежит помнить и почитать. Мантра для этого обряда красивая и совсем не грустная. Тот, кто хотел поплакать, уже сделал это за прошедшие двенадцать дней.
Ритуалы, церемонии, обряды. Это великая тема Вед. В них предписывается все: жесты, ритм, слова обрядов. Все расписано, предусмотрена каждая деталь; от длительности мантры до того, какие подношения нужно делать «пуджари», который ее прочел. От того, в какие дни лучше предпринимать паломничество, до уборки в доме. Ритуал — это Действие для определенного результата. Женщина хочет, чтобы у нее родился сын? Веды указывают, что для этого делать и как. Кто-то хочет разбогатеть или попасть в рай. Веды в точности указывают ему, как следует поступать. От причины к следствию — вот логика Вед… Их логика — это логика преходящего, логика перемен во времени и пространстве, это логика человеческого «я».
А что, если человек ищет чего-то другого? Если он хочет отрешиться от преходящего, обрести свободу от сансары?
Это и есть великая находка индийской мысли. В самом конце Вед открывается, что их подлинная цель — это преодоление самих Вед. И преодоление это — в Веданте, заключительной части. Веданта уводит человека от ритуалов, от правил, от рабства, навязанного Ведами.
Веды — это «религия», Веданта — это освобождение от всего, в том числе и от религии тоже. В Веданте говорится о высшем космическом «я», о Сокровенной Сущности, о безбрежном сознании, пребывающем вне времени и пространства.
Вы хотите исполнения мирских желаний? Что ж, в этом нет ничего дурного. Остановитесь на Ведах, не идите дальше. Но знайте, объясняет Веданта, что даже рай, каким бы он ни был чудесным, — это всего лишь место во времени и пространстве, а следовательно, не вечен. В этот рай можно попасть благодаря накопленным заслугам, но, когда этот капитал будет истрачен, придется вернуться назад и начать все сначала.
— Никому не дано получить бессрочную визу в рай, — говорил Свами. Он присутствовал при всех ритуалах, не участвуя в них. Он не мешал людям склоняться к его ногам, но сам не участвовал в обрядах поклонения статуям богов. Ему больше не о чем было их просить, он покинул мир желаний, и в этом было чарующее величие. Не стал ли я религиозным? Уж во всяком случае, не в ведическом смысле!
Недели две я не пропускал ни одной утренней «пуджи». Потом, видя, что все повторяется и я уже во всем разобрался, я предпочитал во время богослужения подняться на холм и любоваться восходом солнца.
Даже простой прием пищи был в ашраме церемонией. В половине первого вся община, включая нескольких мяукающих котов и ватагу псов-вегетарианцев, выстраивалась в извилистую очередь у трапезной. У подножия лестницы мы снимали обувь, брали плошки, чашки и входили в большой зал, где пять или шесть «шиша», приставленные к дымящимся котлам, раздавали нам еду и при этом… пели. И каждый из нас, взяв порцию и поблагодарив, присоединял свой голос к хору, напевавшему строки из «Гиты», в которых Кришна говорит о себе:
Я — огонь в теле живущего,
Я управляю дыханием и усвоением пищи,
Я пребываю в сердцах всех живых созданий.
Все исходит от меня: память, познание и заблуждение.
Познать меня — вот цель всех Вед.
Я — знаток Вед,
Я — источник Веданты.
Не переставая петь, каждый устраивался на одной из циновок на полу. Таким образом, эти строки из пятнадцатой главы все звучали и звучали, пока наконец все не получали свои порции и не принимались за еду. Звучание санскрита было прекрасно, и прекрасны были строки, в которых Кришна, воплощение Абсолюта, описывает Арджуне некоторые свои формы. Каждый опускал три пальца правой руки в чашку с водой и круговым жестом окроплял стоящую перед ним еду. Таким образом еда превращалась в благодарность Агни, огню, божеству желудка.
Мне это нравилось. Когда я был маленьким, в нашем доме было принято креститься, перед тем как приступать к еде, но потом и этот обычай, вместе с другими, пропал в житейской спешке. Теперь нам ничто не в новинку, нам кажется, что мы имеем право на все — неизвестно только почему. Все, что у нас есть, мы воспринимаем как должное, и нас больше не удивляет и не радует такая, например, приятная и необходимая вещь, как еда, которую часто мы даже не заслужили.
Прием пищи превратился во что-то банальное, по крайней мере, на Западе. Еда уже не дар, мы за нее никого не благодарим. Мы хватаем, глотаем, насыщаемся бездумно, автоматически, не отрывая взора от телевизора или газеты.
Иногда какой-нибудь бизнесмен присылал в ашрам фрукты или сладости, и тогда его имя писали мелком на доске среди тех, кого следовало поблагодарить после пения гимнов. Однажды на доске появилась строка о «бикше», поднесенной Анамом, чтобы отпраздновать день рождения жены. И перед тем, как погрузить пальцы в смесь гороха и риса, вся трапезная по знаку одного из «брахмачарья» произнесла хором несколько строк из Вед, чтобы пожелать Анджеле всего самого лучшего в этой и во всех последующих жизнях.
Боже мой, как же она заслуживала эти пожелания! Она отпустила меня сюда без укоров, не пытаясь на меня давить, не давая мне почувствовать себя виноватым. Она действительно была одним из лучших моих лекарств! И не только с тех пор, как я заболел. С самого начала мы были поистине едины, между нами было полное согласие во взглядах, в выборе жизненных путей. Что может быть прекраснее, чем состариться вдвоем? Даже вдали друг от друга, как сейчас, мы всегда были вместе.
Сейчас этих поздравлений было явно недостаточно, чтобы загладить вину. Однажды Свами объяснил, что, с точки зрения Вед, муж, надолго оставляющий жену, копит прегрешения и ухудшает свою карму. Мудрыми были эти древние индийцы!
Сначала мне было неловко есть пальцами, которые потом полагалось облизывать, но я и к этому привык. Мне помогла реплика одной дамы из высшего индийского общества: «Есть вилкой или ложкой все равно, что принимать душ в плаще».
Не думаю, чтобы еда в ашраме порадовала гурмана. Никаких яиц (яйца — это жизнь!), никакого чеснока и лука (считается, что они возбуждают плотские желания), минимум специй (которые тоже могут вызывать разные отвлекающие мысли). Питались мы, преимущественно турецким горохом, фасолью, цветной капустой и рисом, но для некоторых моих товарищей и такая еда была уже серьезной уступкой своим желаниям.
Однажды я заметил, что «брахмачарья», сидящий рядом со мной, не пользуется плошкой. Он подставлял дежурному ведерко, а потом перемешивал три-четыре вида овощей рукой, «чтобы больше не различать запахи». Как он мне объяснил, это был способ управлять своими желаниями. Питание необходимо, но зачем превращать его в порабощающее удовольствие?
— Отрешившись от всех желаний, смертный становится бессмертным и достигает Брахмана здесь и сейчас, — объявил сосед, цитируя Упанишады. По его мнению, было важно не делать различия между «нравится» и «не нравится».
Мне подошла идея о том, что следует испытывать себя в малом, и я решил начать с того, что мне совершенно не нравилось, — с мытья посуды.
Я не брезговал домашней работой, но мытья посуды не просто избегал — я это ненавидел. Здесь, в ашраме, мне приходилось после еды мыть плошку, и я поставил перед собой цель делать это… с любовью, причем осознанно, а не машинально.
Это подействовало, и мытье посуды стало казаться мне приятным ритуалом. Мы выстраивались перед длинным устройством, напоминающим поилку с фонтанчиками, и я аккуратно мыл золой и мылом свою плошку и чашку. Потом ополаскивал, надеясь, что и остальные проделывают это так же тщательно, ведь к следующей трапезе посуда менялась.
Я знаю, что мое пение не нравится окружающим, зато мне оно доставляет большое удовольствие. А тут было где развернуться. Пели мы постоянно: в начале каждого урока, перед едой, потом еще целый час во время курса ведических гимнов, вечером в конце «сатсанга» и, наконец, перед сном. Пение было частью нашего распорядка дня, и я понял, что оно влияет на мое настроение, а может быть, и на уровень сознания. Особенно я это чувствовал, когда мы пели мантры. Возможно ли это? Для Свами это было несомненно: «Санскрит ведических гимнов и мантр воздействует на сознание», — говорил он. И у меня не было причин возражать. Наоборот.
Может, все дело было в ритме, может, в определенном дыхании, но повторение мантр, которые напевали для нас две вдовы, давало ощущение легкости, почти радость. Когда я пел, мне казалось, что мое «Я» таяло и удалялось, судьба его все меньше меня волновала.
«От болезни избавит трава… — вспомнилось мне, — или острый целителя нож, или мужа святого слова, или мантра, что тихо поешь…»
Был ли Свами тем «святым мужем», которому суждено было меня излечить? И было ли сегодняшнее пение теми мантрами, о которых говорил Заратустра в отрывке, что сопровождал меня столько лет — еще с той поры, когда я и понятия не имел, что такое мантры?
Одним из тех, кто безоговорочно верил в могущество мантр, был Сундараджан. Он даже знал несколько заветных мантр. Еще в отрочестве он услышал их от одного старца, и от них якобы зависела его жизнь. Проснувшись, он произносил их вслух, потом повторял про себя на ходу, на этих же мантрах он сосредотачивался, когда медитировал. По мнению Сундараджана, мантры — магические формулы, которые, как заклинания волшебника, могут влиять на сознание и материю. Сами слова создавали, как он полагал, вибрацию, которая, совпадая с вибрациями каждого предмета и тела, воздействует на объект либо исцеляюще, либо разрушительно. В общем примерно так же, как музыка на клетки.
Сундараджан клялся, что все именно так, совершенно, по-моему, забыв о том, что когда-то был инженером!
Мне пока хватало объяснения, связанного с дыханием. Совершенно очевидно, что между дыханием и сознанием существует тесная связь: они влияют друг на друга. Убедиться в этом нетрудно. Когда дыхание неровное, сознание встревожено, когда мы сердимся, у нас прерывается дыхание, когда мы думаем о чем-то хорошем, дыхание становится ровнее и глубже. Так происходит и во сне.
Когда мы повторяем одну и ту же мантру, дыхание настраивается на особый ритм и влечет за собой изменение душевного состояния, о котором говорил Свами. И еще: когда человек все время думает о последовательности слов, сознание не рассеивается.
Без сомнения, было что-то особенное в этих звуках, передаваемых из уст в уста тысячелетиями, из поколения в поколение, с тем же произношением, в том же ритме, с теми же паузами. Если бы мантры были бесполезными, они бы давно забылись, затерялись. Но традиция живет. Гуру, который полностью доверяет своему ученику, дает ему, как драгоценный подарок, мантру, которая свяжет их двоих навеки. Среди соблюдаемых в Индии ритуалов есть такой, когда восьмилетнему ребенку дарят мантру, которой он сможет пользоваться всю жизнь.
На мой взгляд, эти звуки наделяла особыми свойствами та же сила, которая делает эффективными лекарства: сила сознания. Сама мысль, что эти формулы магические, что они способны исцелить или помочь, заставляет сознание способствовать этому. Ведь я верил, что красная жидкость, которую в меня вливали во время химиотерапии, мне поможет, и она действительно помогла; так и Сундараджан был убежден, что заветная мантра поддерживает в нем жизнь.
Могуществом обладает не вещь сама по себе, а наше сознание, которое в это могущество верит. У тибетцев есть притча на эту тему.
Один монах после многолетнего отсутствия собрался навестить мать. Женщина живет в крайней бедности, и сын опасается, что найдет ее при смерти. Но в деревне его ждет неожиданная радость: мать пребывает в добром здравии. Некий старец подарил бедной женщине мантру, способную превращать простые камни в картофелины. И вот мать принимается готовить ужин и, как обычно, читает мантру над горшком с камнями. Монах замечает, что она неверно произносит слова на санскрите, и поправляет ее. Мать, гордясь ученостью сына, начинает петь верно, но мантра не действует: женщина убеждается, что камни остались камнями и они с сыном остались без ужина. Тут монах понимает, просит мать вернуться к ее прежней мантре, и тут же чудесным образом в горшке появляются дымящиеся картофелины.
Ни моя мать, ни моя бабушка, которая жила с нами, понятия не имели о мантрах, хотя и они тоже пели молитвы. Пусть они не превращали камни в картошку, что не помешало бы, но задавали ритм новому дню. Когда я был маленьким, все пели: крестьяне в поле, ремесленники за работой, мы в классах. Когда я сравниваю звуки моего детства с теми, которые слушает мой внук, меня просто отчаяние охватывает.
Мы перестали петь. Самое большее, что мы можем, — это слушать при помощи системы «хай-фай», как поют другие. Какая в этом польза? В этом на собственном опыте убедились в шестидесятые годы бенедиктинцы из одного французского монастыря. Внезапно всех одолел какой-то странный недуг. Монахи чувствовали себя разбитыми, подавленными, рассеянными. На общем собрании постановили добавить время на сон, но это не помогло, всем стало еще хуже. Монахи совсем приуныли и вдобавок просто с ног валились от усталости. Обратились к врачам. Один из них посоветовал ввести в рацион мясо — а в монастыре его уже лет двести не пробовали. Никакого улучшения. И тут, наконец, один знаменитый парижский доктор обнаружил, что в духе новых правил, введенных Вторым Ватиканским собором, один ретивый аббат заметно урезал часы, отведенные для хорового пения, чтобы монахи больше работали по хозяйству. Это изменило привычный уклад монастырской жизни, заключил врач и посоветовал настоятелю просто-напросто вернуться к прежнему распорядку.
Несколько месяцев спустя монахи вновь пребывали в добром здравии и в прекрасном настроении. Пение подстраивало под свой ритм их дыхание, и эта гармония заряжала их энергией, жизненной силой и наполняла благодатью.
Нечто подобное происходило с нами в ашраме. Причем даже со мной, которому медведь на ухо наступил.
Однажды вечером Свами пригласил меня к ужину. Как и многие старые индийцы, он страдал диабетом, поэтому его рацион был еще проще и непритязательнее, чем у нас. Мы ели на кухне, а прислуживали нам все те же две вдовы.
Оказалось, что он не забыл обещания устроить мне встречу с врачом-аюрведистом, которому сам доверяет, чтобы тот помог мне разобраться с болезнью. Он только что договорился с ним по телефону, и меня уже там ждали.