Ртутная пыль
Было у тигра двое приближенных: леопард и шакал. Каждый раз, задрав добычу, тигр сперва насыщался сам, а затем позволял леопарду с шакалом подобрать объедки. Как-то раз тигру случилось убить сразу трех животных: крупное, среднее и маленькое.
— Как же мы их поделим? — спросил тигр у своих приближенных.
— Проще простого, — ответил леопард. — Самую крупную добычу ты возьми себе, средняя достанется мне, ну а меньшую отдадим шакалу.
Тигр ничего не сказал, а ударом лапы растерзал леопарда.
— А теперь как мы их поделим? — снова спросил он.
— О, властелин! — ответил шакал, — меньшую часть ты возьми себе на завтрак, большую — на обед, а среднюю — на ужин.
Тигр удивился.
— Скажи мне, шакал, у кого ты научился такой мудрости?
Шакал слегка замялся, а потом смиренно ответил:
— У леопарда, о властелин…
Чтобы не скучать, я взял в дорогу экземпляр «Панчатантры» и вечером в маленькой гостинице в Ришикеше на берегу Ганга, стал перед сном читать некоторые истории о животных из этого занимательного сборника. По преданию, более тысячи пятисот лет назад их написал один старый отшельник для трех невежественных и нерадивых царевичей, желая преподать будущим правителям некоторые уроки житейской мудрости.
В Ришикеш я приехал из Дели; наутро мне предстояло продолжить путь в Дехра-Дун для встречи с известным врачом-аюрведистом. Говорили, будто у него есть совершенно необычное средство для лечения рака.
Что впечатляло в этих древних сказках о животных, так это полное отсутствие прописной морали, как в наших баснях. У них была другая цель — научить борьбе за выживание, исходя из беспристрастного наблюдения за жизнью. Возможно, выводы, к которым старый отшельник неназойливо подводил царевичей, не слишком вдохновляли, но, безусловно, содержали зерна мудрости.
А я? Разве я не пришел к некоторым выводам о своей жизни за последние годы? Скитаясь по миру в поисках врачей, знахарей, наставников, я понял, что бессмысленно продолжать странствия, что панацеи не существует и единственное, что следует делать, — это жить более осознанно, по возможности, более естественно. Есть умеренно и только здоровую пищу, правильно дышать, контролировать свои запросы, максимально сократить потребление, держать в узде свои желания и этим расширять границы собственной свободы. Так что же я здесь делаю? Зачем отправляюсь на поиски очередного целителя, неизвестно какого по счету?
Отправиться в эту поездку меня подтолкнула не столько надежда на исцеление, сколько старая журналистская страсть, то наслаждение, которое испытываешь от дороги, чтобы узнать, есть ли что-то стоящее в истории, о которой только читал или от кого-то слышал. А тут история была и впрямь интересная.
В отличие от «врача» из Какинады или от молодого Махадевана, Вайдия Баленду Пракаш был знаменит. Им интересовалась пресса, правительство наградило его престижным орденом, он пользовался покровительством тогдашнего президента Индии; среди его пациентов был английский мультимиллионер сэр Джеймс Голдсмит, который выделил ему свой вертолет и пригласил в Европу. Слава Вайдии Баленду Пракаша началась в 1987 году, когда ему удалось вылечить от лейкемии пакистанского мальчика двух с половиной лет, признанного неизлечимым в одной крупной лондонской больнице; история попала тогда на страницы всех газет.
Исключительный характер его терапии заключался в том, что Вайдия Баленду Пракаш пользовался только металлами. Мысль о том, что металлы играют важную роль для телесного здоровья, присутствовала во всех цивилизациях. Медные кувшины, в которых наши бабушки все еще держат воду, и чугунные сковородки — это свидетельство древней мудрости, которой пренебрегла современная промышленность, выпускающая посуду гораздо более практичную, но в ущерб здоровью.
Но одно дело использовать металлы для изготовления кухонной утвари, и совсем другое — употреблять их как лекарства. Для западной медицины это прямой путь к отравлению, тем не менее, Вайдия Баленду выбрал его для своих пациентов. Сложнейшим способом, описанным в некоторых аюрведических текстах, он измельчал металлы, а полученный порошок давал больным. Я читал, что он чаще всего использовал ртуть, и это была еще одна причина, по которой я хотел с ним встретиться. Ртуть, согласно индийской мифологии, — это сперма Шивы, «семя чистого познания». А что, если в системе Вайдии Баленду Пракаша кроется больше, чем кажется на первый взгляд? Так же, как, допустим, в алхимии?
Тысячи лет назад жрецы и колдуны таких разных цивилизаций, как майя, китайская, древнеегипетская, индийская, уже пытались превратить обычные металлы — свинец и медь, в драгоценные — серебро и золото. Это тайное искусство, впоследствии названное алхимией, было частью вечного стремления человека узнать больше о себе самом. Алхимическое облагораживание металлов, возможно, было способом иносказательно изобразить тайну духовного преображения; процесса, связанного с эзотерическим знанием, доступным только через долгие и ответственные процессы инициации. Не случайно язык алхимиков зашифрован, полон тайного смысла. Когда говорилось, к примеру, о том, чтобы «убить» низкий металл для последующего «возрождения» в виде золота, то за этим могло крыться: убей в себе низкое «я», собственное «эго», чтобы родилось другое, высшее «Я» чистого познания — Атман.
В Китае алхимия стала составной частью даосской традиции, в которой, возможно, за поисками «золота бессмертия» скрывались поиски не «металлургического» свойства. В Европе алхимия превратилась в искусство готовить лекарства при помощи магического средства, позже названного «философским камнем». Лекарства для тела или для души? Блюсти эту двусмысленность было насущной необходимостью для средневековых мистиков, которым удалось избежать преследований со стороны церкви за поиски прямой связи со Всевышним, укрывшись за перегонными кубами, ретортами, ступками и пряча за якобы материальными алхимическими поисками свой подлинный труд — труд духовных поисков.
А не кроется ли нечто подобное и в практике этого врача из Дехра-Дун, который утверждал, что может превратить в лекарство «семя Шивы»?
На следующее утро в привычном уже «Амбассадоре» я добрался до места назначения: это была не амбулатория, а скорее ферма, к которой вела грунтовая дорога через поля. Белый забор, калитка, пара строений, большой навес над рядами черных ям в красной земле и множество живности — куры, утки, павлины и еще коровы, мирно пасущиеся у озерца.
— Добро пожаловать в самый маленький и бедный онкологический центр в мире, — сказал врач, идя навстречу, — улыбающийся, невысокий, одетый по-европейски. Он пожал мне руку вместо «намаскар». Ничто не намекало на святость или мистику. Его подчеркнутая любезность была вполне светской. Безусловно, он не был алхимиком. Он даже вегетарианцем не был, и когда, показав на кур, я спросил его, ест ли он их, он убежденно ответил: «А как же!»
Когда я говорил с ним по телефону, то не представился как возможный пациент. Я сказал, что собираюсь писать об альтернативной медицине, и он выделил целую неделю для ознакомления со своими работами. Поэтому пациентов не было, зато телефон в кабинете, где мы устроились, звонил постоянно; люди со всего мира хотели получить консультацию или записаться на прием. Чаще всего он отказывал.
Его больше не интересует лечение отдельных случаев, как он сказал мне. Теперь на первом месте исследовательская работа. Он хочет, чтобы его терапия была принята научным сообществом, которое пока упорно ее игнорирует. Врачи западной формации от него открещиваются, а те, кто вырос и сформировался в русле аюрведической традиции, не хотят, по его словам, пересмотра устоявшихся канонов.
Сам Баленду Пракаш систематически изучал аюрведу и получил диплом, который давал ему возможность присоединять к своему имени почетный титул «вайдия» (доктор), но с коллегами он уже давно был на ножах.
— Аюрведисты по большей части консерваторы, противники всего нового. Они все еще относятся к медицине как к религии, а о древних учебниках говорят так, будто это Священное Писание. Таким образом, они не дают возможности ни критиковать, ни обсуждать эти тексты, — говорил он. — Что касается меня, то мне очень повезло, что я живу в Индии, но при этом очень не посчастливилось, что я индиец. Индия полна мудрости, но в наши дни это больше содействует религии, чем медицине. Новые идеи не приветствуются, для их реализации не выделяют средств. Аюрведические исследования практически не проводятся, и на протяжении многих лет не было создано ни одного нового лекарства.
Прежде чем отправиться к нему, я прочитал о его публичных нападках на аюрведические школы; по его словам, они готовят «докторов», которые в конце концов тайком склоняются к западной аллопатической медицине, не будучи к этому подготовлены. Он также обрушивался на продукцию с «аюрведическими» этикетками для обмана покупателей и наживы шарлатанов.
Вайдия говорил, что некоторые средства, популярные в Индии и активно входящие в моду за границей (там они называются «пищевыми добавками», чтобы обойти фармацевтический контроль), просто каша на сахарине, а так называемая аюрведическая косметика — чистое надувательство.
— Масла, якобы растительные, на самом деле синтетика, а шампуни «на травах» изготовляют из обыкновенных моющих средств. Аюрведа в моде, люди за ней бегают. Пока эти продукты не конкурируют с фармацевтической промышленностью, их свободно продают. Иное дело — средства от рака, дающие этому производству огромную прибыль, а поскольку мое лекарство обходится всего в пару долларов за день, в нем видят угрозу. Знаете, сколько стоит курс лечения в Онкологическом центре в Нью-Йорке?
Вопрос был риторический, и отвечать я не стал, но мне ли не знать!
Вайдия привел для примера отставного офицера индийской армии, который приехал к нему после того, как в Дели его объявили неизлечимым. Он, Вайдия, вернул его к жизни за каких-то двенадцать рупий — около двадцати центов в день. И что же это было за чудодейственное средство? Не что иное, как комбинация металлов!
Его терапия основывалась на очень простой теории. Такая болезнь, как рак, это следствие дисбаланса, то есть недостатка или избытка в организме основных металлов: меди, серебра, свинца, золота, железа, олова, цинка и ртути. Лечение состоит в том, чтобы это утерянное равновесие в человеческом теле восстановить.
— Я хорошо знаю, что металлы токсичны (например, те, что содержатся в выхлопных газах), но металлы могут и вернуть человека к жизни, если он получает их из рук «вайдии», — сказал он. — В древних текстах записано: «Ртуть тысячу раз может вылечить любого больного, если пациент будет воздерживаться от любовных утех, от употребления в пищу соли и любой острой пищи». Я опробовал этот метод и видел результаты своими глазами.
Баленду Пракаш достал пачку бумаг, более полусотни карточек пациентов, которых он недавно и успешно лечил. Протягивая их мне, он сказал одну вещь, которая меня потрясла.
— Я знаю, что мое лекарство действует, но не знаю точно, как и почему. Я не уверен насчет доз, не уверен насчет длительности курса лечения. (Мне показалось, он говорит искренне.) Поэтому мне нужна помощь, нужно финансирование, чтобы двигаться дальше.
Настал момент увидеть знаменитые лекарства своими глазами. Замеченные мною ямы под навесом были очагами, где металлы «очищались тысячекратно». Они были разных размеров: некоторые глубиной в ладонь, некоторые — в две пяди, а некоторые и в локоть. Таковы были единицы измерения в древних текстах. В каждое углубление каждый вечер помещался огнеупорный тигель. Внутри находилось точно отмеренное количество металла, который предстояло переплавить для удаления примесей. Наутро металл выливали в каменные ступки и весь день растирали. Вечером тигель со смесью снова ставили на огонь, и утром операция повторялась. После нескольких месяцев таких процедур металл превращался в тончайший порошок, нечто вроде пепла — его называли «басма».
Вайдия отвел меня в «аптеку». Сидя в ряд на земле, люди размеренно катали взад-вперед стальные колеса, погруженные в лотки с черной массой на дне. На полках стояли банки, снабженные этикетками с названиями и датой производства. Вайдия сказал, что готовую басму еще полагается выдержать по меньшей мере два года и только потом можно давать больному. Следовательно, на производство каждого лекарства требуется самое малое три года.
Он дал мне ртуть в чаше, она была очень тяжелая. Потом Вайдия ложечкой достал из другой банки немного басмы тоже из ртути — это была черная пыль, почти невесомая. «В воде она остается на поверхности, потому что ртуть потеряла свою „земляную сущность“, тянувшую ее на дно, и приобрела качество огня — летучесть», — сказал Вайдия, цитируя строки из древней книги.
Он изучил эти тексты, теперь знал их досконально, но не они подсказали этот способ лечения. Все началось с его отца, и история, которую Вайдия рассказал, была похожа на притчу.
Семья его была родом из Меерута, городка к северу от Дели; это были простые люди, но очень набожные, и многие старики из их рода к концу жизни становились «санньясинами». Когда отцу Вайдии было всего двенадцать лет, кто-то подговорил мальчика выпить глоток спиртного. Родители пришли в ужас и выгнали сына из дому. Тогда некий «садху» по имени Махарадж, один из тех, кто живет, питаясь только бананами и молоком, взял его в ученики. Он обучил мальчика священным аюрведическим текстам и передал ему секрет необычного черного порошка, который Махарадж всегда носил с собой и которым лечил костные болезни.
Отец Вайдии вырос и стал целителем. Он научился у Махараджа сложному процессу очищения некоторых металлов и теперь имел собственный запас черного порошка, лечил им пациентов от самых разных заболеваний. В 1960 году ему встретился чиновник, который в местной больнице считался неизлечимым, так как опухоль уже затронула костный мозг. Отец Вайдии с помощью порошка Махараджи вылечил его, это стало его первым опытом излечения рака. Потом было много других случаев, и отец Вайдии прославился как целитель, спасающий обреченных. Он умер в 1984 году, и Вайдия, изучивший к тому времени аюрведу, продолжил его дело. Чтобы иметь больше возможностей для экспериментов, он переехал сюда, на ферму Дехра-Дун, где и основал исследовательский центр.
Излечение пакистанского мальчика от лейкемии при помощи смеси ртути, мышьяка и серебра принесло Вайдии первый большой успех. С тех пор ему удалось справиться не менее чем с тридцатью пятью разновидностями рака. Он отлично знал, что его система эффективна не всегда, и признавал, что случались и ошибки. Спокойно говорил он и о своих противниках.
Он рассказал, как руководство здравоохранения в Австралии даже объявило по телевидению о риске отравления его препаратами. Показал и фотографию светловолосой западной девушки Кэтрин, приехавшей в надежде излечиться от лейкемии. Она пробыла здесь с семьей несколько недель, но спасти ее так и не удалось.
— В то время с моими лекарственными припасами что-то было не так, — признался Вайдия. Такое уже случалось и с его отцом. После двух лет отменных результатов с «порошком Махараджи» вдруг это лекарство перестало действовать. Не сразу обнаружилось, что ухудшило качество меди: обычно ее получали, переплавляя монеты, потом выяснилось, что новые монеты содержат примеси. Только после того, как отец стал использовать медь из электрических проводов, лекарство вновь стало действовать.
— А случай Голдсмита? — спросил я его.
Он ответил, что к нему обратились слишком поздно и потом еще возникли конфликты с английскими и французскими врачами, тоже лечившими Голдсмита.
Вайдия отлично знал, что, кроме успехов, на его пути было и много поражений. Он не мог понять одного: почему медицинская общественность не интересовалась теми случаями, когда его система приносила успех, и почему не помогла ему разобраться в причинах неудач. После излечения пакистанского мальчика несколько английских врачей приезжали, чтобы изучить его метод, но на этом все и закончилось. Теперь к нему обращались доктора только в безвыходных случаях. Прогуливаясь по ферме, мы подошли к пруду, у которого копошились красивые куры и утки. На деревьях ворковали голуби.
— Давайте представим себе, что мы живем в лесу в древние времена, — сказал Вайдия. — Мы многому должны научиться, наблюдая за природой, за живыми созданиями. Мы увидим, что петух в одно время года выбирает один корм, в другое — иной, что слон объедает не всякие деревья. Увидим, как больное животное ищет определенные травы. Подражая животным, мы не всегда добиваемся одинакового результата. Мы обнаруживаем, что у трав, растущих под какой-то скалой, совсем не те свойства, чем у таких же трав, но из других мест. Выходит, именно рудоносная скала придает растениям особые качества.
— Вы можете из руды выплавить металл, проглотить его и умереть. Но в земле водятся черви, усваивающие этот металл, к примеру, медь. Далее выясняется, что черно-фиолетовый цвет петушиных перьев — это следствие того, что петух получил дозу меди, клюя этих червей. Вот такая цепочка, и риши все это понимали. Конечно, в естественном виде медная руда ядовита, но, пережженная в пепел, медь может блокировать рост раковой опухоли определенного типа.
То же самое со ртутью. При обследовании людей, погибших от отравления ртутью, выяснилось, что она воздействует даже на стволовые клетки. Отсюда вытекает, что ртуть можно использовать в качестве «транспортного средства», способного проникнуть в самую глубь организма. Аюрведе это известно уже несколько веков; известны также свойства цинка и железа, которые западная медицина открыла для себя только недавно. Но аюрведа с самого начала была далека от наук. Моя цель — внедрить опыт химии, физики, электроники в аюрведу, чтобы усовершенствовать ее, объяснить, развить и продвигаться дальше.
Вайдия мыслил современными категориями, но далеко не все в современном мире вызывало у него доверие. Например, он имел серьезные претензии к промышленной продукции, особенно пищевой: он был убежден, что земля, особенно из-за удобрений, утратила многие качества и еда, производимая сегодня, больше не содержит необходимых нам веществ. Теперь все ненатурально, даже кизяк для сельского очага. Мы проговорили целый день. Он был очень доволен, что может поделиться размышлениями, а я — что могу их записать.
Незадолго до захода солнца под навесом разворачивалась ежедневная церемония зажигания огней, в которой принимала участие вся семья. Пригласили и меня. Полагалось горящей головешкой поджечь кизяк в земляных печах и поддерживать тлеющий огонь под тиглями. Один человек оставался дежурить всю ночь. Наутро металлы остудят, будут часами перетирать, а вечером снова начнут прокаливать. И так неделями, месяцами.
— Только в Индии, где рабочая сила дешева, мы можем позволить себе производить лекарства такого типа. Возможно, именно потому, что мы — индийцы, наши лекарства не принимают всерьез специалисты из Онкологического центра, — добавил он.
На протяжении дня Вайдия несколько раз упомянул мою любимую больницу, и я, не рассказывая о себе, поинтересовался, почему он все время о ней вспоминает. Он сказал, что не бывал в нью-йоркском Центре, но многие пациенты, которые там лечились и были признаны безнадежными, приезжали к нему. Вайдия знал, что в Онкологическом центре сделали ставку на генетические исследования, но не считал, что это путь к решению проблемы. Он встречал многих пациентов, которым в Центре сделали пересадку костного мозга, и не видел в этом серьезной пользы.
— Мне-то подходят даже те пациенты, у которых костный мозг полон метастазов, — улыбнулся он, и это прозвучало вызовом.
— Я еще не скоро буду готов стать вашим пациентом, — вырвалось у меня. И в нескольких словах я рассказал историю своей болезни.
Вайдия ничего не сказал, но после этого моего «признания» мы стали ближе друг другу. Он пригласил меня поужинать.
Сам Вайдия сидел во главе стола, по правую руку — жена, потом трое детей — две девочки и мальчик. Все трое были готовы следовать по стопам отца и деда и стать врачами-аюрведистами. Я увидел, как перед едой Вайдия проглотил, запивая водой из серебряного стакана, несколько таблеток: цинк, золото, жемчуг, коралл, ртуть, как он сам мне объяснил. Плюс порция черного перца: «чтобы развести огонь, нужно горючее».
Лепешки, которые мы ели, испекли не из обычной муки. Это перемолотая трава, растущая здесь повсюду.
— Это самая дешевая мука, которую едят бедняки, — сказал Вайдия. — И они меньше болеют, если придерживаются своего традиционного рациона. К сожалению, с достатком мы становимся более глупыми и менее здоровыми.
Только когда мы устроились в небольшой гостиной выпить травяного чая, он снова заговорил обо мне.
— Когда-нибудь вы должны приехать сюда как пациент, потому что они там, в Онкологическом центре, потерпели с вами неудачу — как, собственно, и со многими до вас. Они не в состоянии ответить на элементарный вопрос: из-за чего вы заболели? Этот довод был для меня не нов. Я и сам думал над этим все три месяца в Нью-Йорке. Но он добавил к этому аргументу еще один, уточняющий.
— Больной обречен, если его будут лечить по-западному, то есть бороться с раком, а не с его причинами. Некоторые справляются с болезнью, меняя образ жизни.
— Ну… Примерно это я и пытаюсь сделать.
— Да, а потом эти, из Центра, скажут, что это их заслуга!.. Ну, вы же знаете: если человек проживет еще пять лет, это считается их большим успехом. А если на шестой год он умирает, что же это за успех?
По его мнению, одна из основных причин моего типа заболеваний — это нарушение содержания микроэлементов в моем организме. Частично этот дисбаланс был вызван загрязнением окружающей среды, тем фактом, что земля оскудевает и все меньше в ней естественных компонентов; при этом она просто нашпигована всякой «химией».
Он попросил меня прийти на следующее утро натощак. Хотел проверить состояние моей крови. Для этого он пользовался особым, «теневым» микроскопом. «Звезды видны на темном небе, — объяснил он. — Но они есть и днем, они никуда не деваются. То же самое происходит и с признаками рака. Я смотрю на вашу кровь и могу разглядеть лучше и раньше западных врачей признаки того, как будет развиваться ваш рак».
Ох, не понравились мне эти слова. Неужели еще один шарлатан?
Вечером, в маленькой гостинице, на этот раз в центре Дехра-Дуна, перед сном я прочел еще несколько историй о животных из «Панчатантры» — занимательных, но скажем прямо, не слишком поучительных. Вот одна из них.
Один старый лев каждый день после обеда укладывался подремать, но постоянно его донимала мышь — то залезет в ухо, то теребит гриву. Лев был большой и сильный, но с мышью справиться не мог, уж больно она мала. Тогда он нанял охранником кота, обещая делиться с ним добычей. Сперва все шло как нельзя лучше. Мышь, видя кота, не выходила из норки, лев спал спокойно, а кот, которого он щедро угощал остатками своего обеда, теперь всегда был сыт. Лев не уставал расхваливать кота и благодарить его за помощь. Но однажды мышь, проголодавшись, выбежала и кот, недолго думая, поймал ее и съел. Когда лев проснулся, кот, вне себя от гордости, рассказал ему о своей удаче. Лев на это ничего не сказал, но отношение его к коту круто изменилось. Он больше не разговаривал с ним и не давал ему ни крошки еды. Кот ничего не понимал.
— Я же выполнил свой долг, почему ты так со мной обращаешься? — осмелился спросить он, поголодав несколько дней.
— Ничтожная тварь! Ты — раб, который больше не нужен. Уйди и не мешай мне спать, — ответил лев.
На следующее утро, натощак, я явился в дом Вайдии. Семья еще завтракала, Вайдия сидел во главе стола. Дверь комнаты была открыта, и голуби, куры и утки волновались, требуя свою долю.
Вайдия поручил меня заботам девушки-микробиолога. Она взяла у меня капельку крови, поместила ее под микроскоп, и на большом мониторе я увидел прекрасное зрелище; разноцветные пятнышки двигались, соприкасались, сливались в объятии, поглощали друг друга, меняли форму и цвет. Невероятная жизнь кипела в капельке моей крови!
По словам девушки, все шло хорошо. Потом пришел Вайдия; он заметил, что в крови еще оставались признаки пищи, съеденной двенадцать часов назад, следствие плохого усвоения; что кровяные шарики не были правильной формы — признак нехватки железа. Что сопротивляемость у меня была низкая, что клетки, вместо того, чтоб жить пять часов подряд, отмирали уже через час. И так далее, и тому подобное…
Мне подумалось, что весь этот спектакль с налетом современности, привнесенным большим экраном, был устроен специально, чтобы вызвать доверие. Ловушка? Время от времени Вайдии приходилось отвечать на телефонные звонки — и среди них оказался звонок от матери того самого пакистанского мальчика. Она звонила из Дубая, чтобы сказать Вайдии несколько добрых слов. Он дал мне с ней поговорить. Мальчику сейчас было шестнадцать, и он чувствовал себя прекрасно. Они были навечно благодарны Вайдии за то, что он сделал.
Случайность? Или он организовал этот звонок, чтобы произвести на меня впечатление? Думаю — случайность. Вайдия вызывал у меня симпатию, и его система действительно сумела вернуть надежду многим изверившимся людям, а возможно, кого-то и вылечила. Но в сущности его подход к болезни не особенно отличался от подхода нью-йоркских «ремонтников», которых он сам же и критиковал. Он тоже видел во мне лишь материальный объект, в котором недоставало того или иного металла. В лучшем случае, он мог его добавить в мой организм. А это меня больше не привлекало.
Когда он сказал, что мне надо будет принимать одну из его смесей для укрепления иммунной системы, я ответил, что пока решил отказаться от лекарств и приехал к нему, рассчитывая встретить… алхимика. Он рассмеялся. Думаю, он меня понял, и простились мы самым сердечным образом. Я пообещал, что честно напишу о нем и о его экспериментах.
Я возвращался в Дели. Впереди было семь или восемь часов пути, и я устроился поудобнее на заднем сиденье старого «Амбассадора». На дороге было полно ухабов, и читать я не мог. Поэтому, чтобы задремать, я сам себе рассказал притчу о животных. Не из «Панчатантры», а более древнюю, одну из простеньких историй Вед, но с возвышенной моралью.
Как-то раз, пролетая над деревней, ястреб видит рыбу у поверхности пруда. Он пикирует, хватает ее и улетает прочь. Стая воронов, наблюдавших за этой сценой, бросается, чтобы отобрать добычу. Их много, они наглые и крикливые. На подмогу к этим воронам спешат другие. Ястреб пытается подняться в воздух, но вороны уже насели на него со всех сторон, клюют, не дают передышки.
Когда ястреб понимает, все это потому, что он цепляется за добычу, то бросает ее.
Вороны накидываются на рыбу, а ястреб улетает налегке. Ничто и никто больше его не отвлекает. Он летит все выше и выше в небеса, в бесконечность. Он свободен, он в мире с собой.
Голос флейты в тумане
Лес не обманул наших ожиданий, с каждым шагом он все больше наполнялся жизнью, тайной, трепетом. Деревья казались нефами огромного собора, косые лучи солнца пробивались сквозь кроны, как сквозь волшебные витражи. Вскоре ничего вокруг уже не напоминало о нашем времени. Единственным следом человеческого присутствия была тропа: она то поднималась, то резко падала вниз в темный овраг, чтобы затем вынырнуть и снова вести нас все дальше и выше.
Древние дубы, поросшие мхами и лишайниками, свисающими с искривленных ветвей; рододендроны с корой, отливающей оттенками серого, розового и фиолетового. У каждого была своя индивидуальность, своя история. На стволах виднелись шрамы от молний и пожаров.
В этом лесу на склонах Гималаев обитали легенды. Любая трава здесь могла оказаться целебной, каждый укромный уголок — убежищем праведника, каждая расселина — логовом медведя или леопарда. Мы не привыкли к такому величию природы. Говорить не хотелось, изумленные, слегка растерянные, мы шли в благоговейном молчании, прислушиваясь к шелесту листвы, к далекой возне какого-то зверя, к крику птицы. Лес жил, дышал, говорил; тысячи жизней сливались здесь в одну общую.
Поднимаясь по горному склону, человек часто думает о награде за свои усилия; ну хотя бы о возможности взглянуть на мир сверху. Номы были вознаграждены раньше. Среди леса мы увидели стену из крупных мшистых камней и ржавые ворота.
Я отворил их. Мы прошли между двумя величественными деревьями, которые, как стражи, стояли по сторонам тропы; в полусотне шагов от ворот лес закончился, тропа ушла вбок; нам открылись ярко-зеленые луга, расположенные амфитеатром в несколько ярусов; вверху, на седловине, виднелась труба, скаты крыши. Там стоял дом, приютившийся в тени высоких кедров.
Все внезапно застыло и умолкло, будто утратило реальность, будто все это было написано на большом холсте. И мы, как по волшебству, вот-вот должны были очутиться там, внутри картины. Это было видение вне времени; воплощение покоя, которого мы никогда не знали.
Залаяла собака, и старик, дремавший на солнце, встал.
Пришлось взобраться еще немного, чтобы достичь этих силуэтов, темневших на фоне неба. Когда мы поднялись, у нас перехватило дыхание: вдоль линии горизонта, над целым океаном вершин и долин, над облаками, где, казалось, кончается мир, высились простиравшиеся насколько хватало глаз горы. Неприступные, ослепительно белые на фоне лазури. Нематериальные, небывалые, как на картине.
— Скажите нам правду, ведь это картина? — спросил я Старца, который ждал нас у дверей дома.
Он хохотнул.
— Конечно. Она создана Божественным Живописцем. И каждый день она разная, — сказал он. Потом добавил, пристально глядя на меня:
— Сказать вам правду? Почему? Значит, вы ищете правду? Разве мы могли ответить «нет»?
— Правда подобна красоте. Она не знает пределов, — продолжал он. — Ее нельзя заключить, как в клетку, в слова или формы. Истина бесконечна.
Мы с Анджелой переглянулись. После такого вступления уже не было нужды в формальном ритуале знакомства.
Старец пригласил нас сесть в плетеные кресла, затем предложил воды.
— Это из лесного родника, — заверил он.
Худой и морщинистый, Старец сам был похож на корягу из того леса, из которого мы только что вышли. На нем были коричневые брюки, толстый темно-зеленый свитер и шерстяной берет, тоже цвета листвы. На крупном носу — очки; белая борода обрамляла смуглое индийское лицо. Оно совсем потемнело от многолетнего пребывания на солнце. Над входом в его жилище свисали корзины и пучки сухих трав.
Стоял декабрь, но солнце пригревало, воздух был прозрачным, и гора у нас за спиной присутствовала при разговоре как еще один гость или, возможно, как подлинный хозяин. Собака успокоилась и уснула у ног Старца, который медленно стал сворачивать самокрутку. Из кустиков шалфея перед крыльцом выглядывали пурпурные цветочки на длинных стеблях, кусты роз, которые никто не подрезал, были усыпаны мелкими бутонами. Казалось, каждая травинка, каждый камень радуется покою и солнечному свету.
Едва мы вынули из сумок хлеб и сыр, как два ворона, черных-пре-черных, слетели, каркая, с верхушки кедра за своей долей. Старец сказал, что уже два года делит с ними трапезу.
— Это самец и самка? — спросил я.
— Пусть сами разбираются, — рассмеялся он.
Мы с Анджелой снова переглянулись. Что привело нас сюда? На первый взгляд обычная цепь маленьких шагов, совпадений, решений. Лишь спустя какое-то время мы осознаем, что не сами делали эти шаги и не сами принимали решения. Кто-то подталкивал нас, возможно, что-то.
За годы, прожитые в Индии, Анджела видела Гималаи только издалека, в Дхарамсале; и мы решили это Рождество провести в Алморе, старинном городке, расположенном на большом горном хребте, где Индия к северу граничит с Тибетом, а на востоке с Непалом. Остановились мы в бунгало, построенном еще в XIX веке; теперь здесь пансион, названный «Деодарз» («Деревья богов») в честь величественных кедров, которые когда-то росли повсюду.
У Алморы длинная история. Городок упоминается еще в Пуранах, сборнике древних легенд. Веками она была вратами к самым священным вершинам Гималаев и их секретам. В Алморе останавливались на отдых «санньясины», принявшие решение «уйти в лес», и святые отшельники, устремлявшиеся еще выше, к самим ледникам. В Алморе бывал Тагор; приезжали сюда и мистики, как Вивекананда, который основал тут один из ашрамов. Ганди, проведя здесь несколько недель, сказал, что это идеальное место для здоровья души и тела. Алмора, если использовать терминологию «священной географии», находится в центре тантрического треугольника (другие считают, что свастики) и славится как место для сосредоточения и духовной жизни.
В прошлом веке Алмора с Гималаями, тянущимися вдоль всего горизонта, и с почти нетронутыми лесами привлекла внимание кучки иностранцев, и поисками их следов я хотел заняться. Они селились вдоль узкого, длиной в несколько километров, гребня, который разделял две глубокие долины, от самого «Деодарз» до древнего храма Казар-Деви и дальше. Из-за этих весьма оригинальных иностранцев, нашедших здесь приют, это место стали называть «Крэнк Ридж» — Хребет Чудаков.
Среди этих эксцентричных персонажей был Эванс-Вентц, американец немецкого происхождения, теософ, которому мы обязаны первым изданием классической «Тибетской Книги Мертвых» и «Жизни Миларепы». Был здесь и Лама Анагарика Говинда, уроженец Германии. До приезда на Хребет он изучал в Неаполе древний язык пали, на котором написаны первые буддийские тексты. Потом жил на Капри, где некоторые считали его реинкарнацией Новалиса, первого немецкого поэта-романтика. Новалис умер от туберкулеза в 1801 году в возрасте двадцати девяти лет; повесть, над которой он работал, осталась недописанной. Лама Говинда, в то время совсем еще юный, каким-то странным образом дописал окончание этой книги, ничего при этом не зная ни о самом Новалисе, ни о его невоплощенном замысле.
Эрл Брюстер, друг Д. X. Лоуренса и Олдоса Хаксли, тоже перебрался сюда с Капри. Датчанин Соренсен приехал в Индию, увлекшись личностью и творчеством Тагора. Несколько лет он работал садовником в его академии в Шантиникетане, потом переехал на Хребет и стал там «садху», приняв новое имя — Баба Суньята, или Отец Зеро.
Я тоже искал убежища, и мысль о том, чтобы провести какое-то время на Хребте, может быть даже в одном из тех домов, где когда-то жили «чудаки», меня привлекла. Но и там все изменилось. Участок, который принадлежал Вентцу, а потом, на протяжении сорока лет, Ламе Говинде, был продан. И теперь там, где двое ученых с любовью создали что-то вроде мини-Тибета, стояли уродливые бетонные строения. На месте бунгало, в котором Брюстер прожил почти полвека до своей смерти в 1959 году в возрасте восьмидесяти одного года, теперь была современная вилла. Из-за одного из самых священных здешних храмов Казар-Деви, расположенного в самом центре тантрического треугольника, торчала пошлая вышка ретранслятора.
В «самой большой стране демократического мира» каждый волен делать все, что хочет, особенно если это касается выгоды. Хребет изменился до неузнаваемости: там, где когда-то зеленели густые леса, теперь стояли белые бетонные коробки. Жилье в них сдают новым «чудакам», но это уже не те эксцентричные и утонченные художники и философы, что селились здесь несколько десятилетий тому назад, а ватаги западных хиппи, которых сюда привлекло в основном высокое качество местной конопли, растущей у каждой стены, в том числе и полицейского участка. Я забрел туда узнать, нельзя ли мне поселиться в одной из этих коробок, но тут же сбежал от тоски. Как-то я завтракал с Ричардом Уиллером, хозяином «Деодарз», на залитой солнцем террасе. Она как судовая рубка нависала над долиной, заполненной туманом. Ричард показал мне на одну далекую вершину; она была за горами, тающими в голубоватой дымке, и казалась темнее остальных.
— Видишь, там наверху ничего не изменилось. И лес такой, как прежде, и на вершине, думаю, все еще живет старик-индиец, — сказал он.
Поэтому-то я и здесь и вершина говорит со мной строками из Киплинга:
И вот как-то утром мы пустились в путь. Машину носило вверх и вниз по холмам и долинам, потом дорога пошла в гору сначала через сосновые леса, затем через дубовые. Менее чем за два часа мы добрались до поляны, во влажном чреве которой притаился бело-оранжевый «мандир» — маленькая часовня, посвященная Шиве, а присматривала за ней старушка-«санньясин». Там мы оставили машину и дальше пошли в гору по лесной тропе. Мы поднимались больше часа, пока не набрели на ржавые ворота и не встретились со Старцем возле его жилья.
— Это идеальное место для того, кто хочет отрешиться от мира, кто им пресытился и теперь желает воздержания, — сказал я Старцу.
Сам он здесь «воздерживался» почти полвека. Поначалу и он жил на Хребте, но, когда старое поколение «чудаков» начало вымирать, а оставшихся потеснили новые пришельцы, когда старую грунтовую дорогу через Хребет сначала расширили, а потом и заасфальтировали, Старец решил переселиться «куда-нибудь повыше». Прежние «чудаки», как он сказал, пришли в Гималаи в поисках чего-то за пределами самих себя; новым же подавай только «иллюзии». Тимоти Лири, американский гуру ЛСД, прежде гарвардский психолог, приехал на Хребет в начале шестидесятых. Он и его таблетки стали символом перемен.
Всех людей, которые меня интересовали, Старец знал лично. Он приехал на Хребет молодым художником, и первым, с кем он познакомился, был Брюстер, тогда уже в годах. Брюстер родился в американской обеспеченной семье, жил на Капри, в «Доме Четырех Ветров», написал там книгу о жизни Будды, занимался скульптурой. С Капри переехал в Коломбо, на Цейлон; оттуда — в Пондишерри, в ашрам Шри Ауробиндо, а в конце двадцатых годов — в Алмору, где и занялся живописью. По словам Старца, Брюстеру лучше, чем кому бы то ни было, удалось уловить дух гор: их незыблемость.
Потом старец рассказал о Рудольфе Рее, известном на Хребте как «Ру», русско-польском еврее. В Вене он стал знаменитым портретистом, но потом под влиянием Фрейда перестал писать «зримое», чтобы целиком переключиться на подсознательное, и таким образом оказался среди «чудаков». Он часами писал в темноте, иногда даже не будучи уверенным, ложатся ли краски на холст. «„Ру“, — сказал старец, — был „отравлен красотой“. Для него прекрасным было все. Он видел вещи не порознь, а во взаимосвязях, и это для него было истинной красотой».
Жена Ламы Говинды, Ли Готами, дочь богатых парсов из Бомбея, тоже была художницей. Она хотела наблюдать мир «с другой точки зрения» и поэтому писала головой вниз, глядя между колен. Датчанин «Отец Зеро», по словам Старца, был самым эксцентричным из всех. Как и остальные, он старался преодолеть свое «я» и никогда не говорил о себе в первом лице. Об этом он написал книжку под названием «Почему мы называемся „Мы“». У Отца Зеро была собака, к которой он был очень привязан. Он называл пса By, что по-китайски означает «тот, кого нет». «Летом он мой гуру, — говорил Отец Зеро о псе, — а зимой — моя грелка».
Старец, хотя ему было за восемьдесят, обладал отменной памятью. Он помнил имена, даты, разговоры, детали. Казалось, разум его непрестанно и напряженно работает. Я спросил, как это ему удается. И вот тут он впервые упомянул о «трюке со свечой». «Собственно, ничем другим в жизни я и не занимался», — сказал он, посмеиваясь, и продекламировал две знаменитых строки из «Гиты»:
Он рассказал, что приехав на Хребет, принял самое важное решение в жизни: вместо того, чтобы «стать» художником, он захотел «быть» самим собой. Он сжег свои картины и посвятил себя работе с сознанием. Он никогда не использовал слово «медитация». Однако сказал, что каждую ночь встает и проводит два-три часа неподвижно в молчании перед горящей свечой. Это и называлось «трюк со свечой».
Я спросил, кто еще из индийцев жил на Хребте. Он рассказал о своем друге Боши Зене, бенгальце, женатом на американке, внучке Вальдо Эмерсона. Страстью Боши была ботаника. Еще в юности, в Калькутте, он пытался доказать, что у растений тоже есть чувства. Он был убежден, что существует и другой мир, помимо реального, и что вся Вселенная проникнута таким же сознанием, что и люди.
Говоря о людях, с которыми был знаком, Старец часто описывал, как они смеялись. Он полагал, что по смеху можно судить о человеке. Бывает «интеллектуальный» смех — он нехорош; есть хороший смех — «наивный», или «простой». У тех, кто умеет смеяться и над собой, как Брюстер, всегда «чистая» улыбка.
Я заметил, что и у него самого был чудесный смех, даже при эмфиземе, заработанной курением. Вот уже несколько десятилетий он наслаждался собственными самокрутками.
Самый замечательный смех, удивляющий своей искренностью, был, по его словам, у Кришны Према, англичанина по имени Роланд Никсон, пилота времен Первой мировой войны, ставшего затем преподавателем университета в Индии. В 1929 году он приехал в Ал мору, чтобы основать вместе с одной женщиной, своей гуру, ашрам в Миртоле, в нескольких километрах от Хребта. Мой Старец бывал в том ашраме, но так и не стал в нем послушником. Для своего духовного поиска он предпочел уединение в стенах собственного дома.
Разговаривая, Старец обратил внимание на мои советские часы с изображением Будды, который правой рукой касается земли в свидетельство того, что он достиг просветления.
— А, вечность в плену у времени… И какого времени! — сказал он. — Если бы это было хотя бы временем приобретенного опыта. Так нет же, это время часов со стрелками, которые выходят из сердца Пробудившегося! — он нашел этот образ ужасным.
Я не стал рассказывать, где их купил. Лишь сказал, что в своей жизни я только и делал, что путешествовал, и теперь пора остановиться.
— Это единственный способ познать себя, — заметил он, показал на Будду в оранжевой тунике на циферблате моих часов и рассказал притчу.
Во время своих странствий Будда подходит к густому лесу. Все отговаривают его: в лесу опасно, там прячется свирепый разбойник; забавы ради он нападает на путников и отрубает им пальцы, которые потом, как амулет, носит на груди — их у него уже целое ожерелье. Отсюда имя разбойника Ангулимал: «ангули» — пальцы, «мала» — ожерелье. Будда не поддается на уговоры и уходит в лес один. Увидя его, разбойник бросается в погоню, но почему-то не может догнать. Ангулимал несется изо всех сил, он вот-вот настигнет Будду, но тот оказывается уже в другом месте; Ангулимал бросается за ним, а Будда снова далеко. В ярости Ангулимал вопит:
— Но кто же ты такой? Человек или сверхчеловек? Бог или дьявол? Я гонюсь за тобой, но не могу схватить. Как тебе это удается?
— Это ты бежишь, а я и с места не сдвинулся, — отвечает Будда. — Вот я, перед тобой.
Тут Ангулимал останавливается и только так «догоняет» Будду. На него нисходит озарение, он бросается к ногам Будды и становится его учеником.
— Суть притчи, — заключил Старец, — в том, что если хочешь познать себя и быть самим собой, нужно остановиться.
Конечно, я его понимал! Вот уже два года я желал этого и пытался где-нибудь остановиться. Приехав в Индию, я повсюду интересовался, где я бы смог в одиночестве поработать над книгой. В Дели кто-то вспомнил о старом доме в горах на севере, где когда-то англичане держали Неру в заключении.
— Но если ты пишешь на компьютере, тебе это не подойдет, там электричества нет. — И разговор на этом закончился.
Я рассказал Старцу, что три месяца пробыл у Свами Данаянды, изучал Веданту, но ашрам был не тем местом, где бы мне хотелось остановиться.
— Свами слишком верят в слова, — произнес он.
Он будто читал мои мысли. Едва я хотел сказать, что все же Веданта мне помогла, как он опередил меня:
— Веданта — прекрасная отправная точка, только слишком уж мудреная. Истинное знание приходит не из книг, даже если книги эти священные, а из опыта. Лучший способ понять действительность — через чувства, интуицию, а не разумом. Интеллект имеет предел.
Я не совсем понимал, каков статус моего собеседника. Мне не за что было ухватиться: ни оранжевого одеяния, как у аскетов, удалившихся от мира; ни красного пятнышка на лбу, как это положено у индусов. Словом, ничто ни в его внешности, ни в его словах не указывало на принадлежность к какой-то конкретной вере. Так кто же он?
— Веданта, буддизм, индуизм… одно не исключает другого, — ответил он. — Такова Индия: цивилизация, созданная несколькими религиями, причем основополагающие идеи всех этих религий никогда никто не ставил под сомнение. Ни Будда, ни кто-либо после него.
Он остановился и, глядя на меня, будто для уверенности, что я его понимаю, а возможно, и разделяю его мнение, принялся торжественно перечислять эти идеи:
— Это не единственный мир, — сказал он, обводя широким жестом горизонт.
— Это не единственное время, — и указал пальцем на мои часы.
— Это не единственная жизнь, — и показал пальцем на себя, Анджелу, меня, собаку и на все вокруг.
Он остановился, будто для того, чтобы дать нам время поразмыслить.
— И это не единственное познание. Коснувшись своей груди, он заключил:
— Все, что есть вокруг, есть и в человеке; а чего в нем нет, нет нигде. Потом, словно желая разрядить атмосферу, он засмеялся и, обращаясь ко мне, добавил:
— И следовательно, путешествовать — бесполезное занятие. Если уж нет у человека ничего внутри, он и вокруг себя никогда ничего не найдет. Бессмысленно искать по свету то, чего не можешь найти в себе.
Его слова поразили меня. Он был прав.
Мы проговорили несколько часов. Зимой дни короткие; солнце закатывалось, воздух остыл, и Старец пригласил нас в дом. Мы прошли через темную бесхитростную кухоньку в столовую с овальным столом, четырьмя стульями и бурдюком в углу, затем вошли в комнату, в которой, как оказалось, было сокровище. Причем находилось оно на самом видном месте. В просторном окне, как в раме, была потрясающая картина. На первом плане — темные стволы и ветви кедров; за ними горная цепь, а посередине — массив Нанда-Деви, который закатное солнце только-только начало окрашивать в розовый цвет. Не какой-нибудь натюрморт — «мертвая природа», а природа живая — гордая, великолепная и, к тому же, меняющаяся прямо на глазах.
Я осмотрелся: высокий деревянный потолок, потемневший от времени и дыма, стены цвета охры, старые половицы. К камину примыкает чугунная печка, излучающая ароматное тепло. На полочке медитирует маленький бронзовый Будда. Старый коричневый диван, как ложа для почетных гостей, стоял прямо против окна, в котором никогда не прекращалось представление. По бокам два деревянных кресла с инкрустацией; на маленькой тумбочке черно-белая фотография старого индийца и желтый цветок в латунной вазе.
Я обернулся. На стене против окна висела картина в серой раме; на ней были изображены те же самые горы, в то же самое время суток, в том же колорите. Я подошел поближе. В нижнем правом углу синяя подпись: «Э. X. Брюстер».
От картины исходила особая молчаливая сила; она излучала свет, казавшийся отблеском того света, что за окном. Во всем этом было что-то волшебное, неуловимое, почти тревожное; словно я сам был фигурой на картине, на которой была изображена картина, отражающаяся в другой картине… Тут я почувствовал, что запутался, затерялся в этих странных отражениях; и мысли, казалось, поплыли куда-то.
— Это самый прекрасный дом, который я видел в своей жизни, — произнес я, чтобы прервать затянувшееся молчание и убедиться, что происходящее не галлюцинация.
— Я люблю этот дом, и эта любовь взаимна, — отозвался Старец. — Он тоже любит меня.
Он сказал, что дом был построен в начале XIX века по распоряжению британского колониального чиновника. Потом добавил:
— Во время Второй мировой войны англичане держали здесь под арестом Неру.
Анджела, как и я, помнила об этой истории; мы с ней переглянулись, не веря своим ушам. Возможно ли такое? В такой огромной стране, как Индия, набрести среди сотен миллионов домов, на дом, о котором я слышал несколько лет назад, еще до болезни, до поисков излечения!
Казалось, будто что-то или кто-то играет мною и следовало довериться этой непреодолимой силе. Будто все происходящее в действительности уже случилось.
В создавшейся атмосфере я понял, что умолчать об одной детали — все равно, что солгать. Поэтому в нескольких словах я рассказал Старцу о своем путешествии, которое началось в Болонье, продолжилось в Нью-Йорке и, наконец, привело в Алмору в поисках убежища.
— А, рак! — слова Старца сопровождались хриплым кашлем курильщика. Потом он задал вопрос, который следовало бы задавать всем студентам-медикам в первый же день учебы:
— Как ты думаешь, болезни — причина смерти или же смерть порождает болезни?
Потом продолжил. Действительно ли я хочу остановиться, прекратить свое путешествие? Действительно ли я ищу прибежища? Если да, то оно здесь рядом. Когда-то это было чем-то вроде склада, но несколько лет назад его переоборудовали под жилье.
Мы тут же отправились посмотреть. Это было приземистое каменное строение, крытое сланцем. Невысокая дверь, узкая крутая лесенка на деревянный чердак с маленьким очагом. Стены, обмазанные глиной с кизяком, большое окно с видом на Нанда-Деви, самую высокую гору Индии.
— Переселяйся, когда хочешь, — сказал Старец.
Я онемел.
Жизнь — тайна, пусть ею и остается. Нить моей жизни была в той же руке, что поддерживает на узком карнизе лунатика, не давая сорваться.
«Когда ученик готов, появляется учитель», — говорят индийцы, имея в виду гуру, но так же можно сказать и о любви, о новых местах, о событиях. Бесполезно искать причины, гоняться за фактами и объяснениями. Мы сами — лучшее доказательство того, что существует нечто непостижимое. Существует истина помимо фактов и, продолжая упорно это отрицать, мы утрачиваем половину жизни, вместе с той особой радостью, которую дарит нам присутствие тайны.
Было уже поздно. Нам с Анджелой снова предстоял путь через лес до самого мандира; мы так спешили, что даже толком не поблагодарили хозяина.
«Скорей, скорей!» — торопил я Анджелу. Перед тем, как спуститься к поляне, мы бросили еще один взгляд на горы. Солнце уже село, но Божественный Живописец как раз наносил последний теплый розовый мазок на вершины ледников, а ущелья уже заливала холодная мгла. Мы проделали обратный путь почти бегом, не чувствуя под собой земли, будто слегка опьянели или только что сошли с борта судна. Всю дорогу говорили без умолку.
А поговорить нам с Анджелой было о чем! Она проявила великодушие и благородство. Сорок лет я делил с ней многоцветие жизни и почти все свои большие радости. Но теперь задуманное резко отличалось от всего, что было раньше; это путешествие мы не могли совершить вдвоем, и она это знала. Ее, как и меня, тронули строки из Аттара, которые Старец, прощаясь, процитировал как благословение:
Мы вернулись в Дели, и она улетела во Флоренцию. С какой стороны ни глянь — это была настоящая разлука. Анджела вернулась к жизни, которая была привычна для нас обоих, ну а я отправился навстречу новой жизни, о которой я даже не знал толком, есть ли она. Но надо было попытаться. Без спешки, не ограничивая себя временем и сроками. Врачи, лекарства, целители и чудеса меня больше не интересовали. С системами лечения — эффективными и не очень — было покончено. Теперь я искал другого. Как отец Соголь в аллегорическом рассказе Рене Домаля «Гора Аналог», «я не хотел умирать, не разобравшись, зачем жил». Я должен был отыскать в себе зерно будущего покоя, которое потом смог бы носить с собой повсюду, зная, что оно теперь прорастет на любой почве.
Нормальная повседневная жизнь была теперь для меня спрутом с тысячью щупалец. Мне никак не удавалось от нее убежать. Голова моя, прежде постоянно занятая новыми идеями, новыми надеждами, никогда не была свободной и поэтому никогда не была готова к тому, чтобы вместить себя что-то поистине большое. Во Флоренции Анам был бы еще более нелеп и смешон, чем тот, кого он заменил. И в первую очередь он не подходил мне, уже не имеющему ничего общего ни с прежним Тициано, ни с Анамом из ашрама. Но кто же я на самом деле?
«Санньясины», уходя из суетного мира, отсекают все привязанности, обрывают все связи, «умирают» для своего прошлого, и поэтому поселяются как можно дальше от всего, что когда-то было частью прежней жизни — от семьи, работы, друзей. Я еще не дошел до этой точки и, сказать по правде, этого не хотел, но мне было нужно отрешиться от своего прежнего мира. Мне необходимо было попытаться совершить это путешествие в одиночку. И ржавые ворота в лесу, возможно, были просто видимым входом в незримое.
Я остался в Дели дней на десять. Купил солнечную панель, аккумулятор с преобразователем для ноутбука, на котором собирался писать. Запасся едой и благовониями. Из Чанг-Май мне прислали отборного чая «улонг». Потом я вновь и вновь обошел весь дом, чтобы кое-что взять с собой «для души». Я выбрал «танку» из Дхарамсалы с изображением Будды Исцеляющего, маленькую современную бронзовую фигурку Миларепы и старинную китайскую фигурку Будды Странствующего, как я его назвал, ту, что была со мной в Нью-Йорке. Не забыл я и китайский чайник, сделанный в провинции Исинь не меньше ста лет назад, и две маленькие пиалы из тончайшего белого фарфора. Из книг я выбрал Упанишады, «Гиту» и несколько сборников стихов, по большей части индийских.
В Алморе, где я провел в старом колониальном «люксе» последнюю ночь в «Деодарз», я купил медную посудину, чтобы фильтровать воду. Поскольку спать я собирался прямо на деревянном полу, были куплены ковры и толстые шерстяные одеяла, сработанные пастухами «ботхиа», живущими на индийских склонах Гималаев.
Когда мой багаж выгрузили возле мандира и носильщики, взвалив его на плечи, двинулись в лес, я живо представил Лао-цзы. Вот он, сидя на буйволе, выезжает за пределы Поднебесной через Нефритовые Ворота, чтобы навеки затеряться в Гималаях.
С тех пор как в землях, известных сегодня как Индия, Тибет, Непал, Китай и Пакистан, поселились люди, эти далекие, незапятнанно белые вершины, носящие санскритское имя «обитель снегов» («хима» — снег, «алайя» — обитать), воплощают в себе стремление человека к Божественному.
Там, за облаками, на ледяных вершинах, недоступных для простых смертных, люди чувствовали присутствие всего того, чего не хватало в их жизни. Удаленность этих гор, их чистота заставляют верить, что там скрывается то, чего не найдешь на равнине: ответ на экзистенциальные потребности человека. «Сома», трава бессмертия, росла на скалах Гималаев. Парвати, идеальная супруга Шивы (а в символическом плане — и наша «общая супруга»), родилась там, наверху ее называли «дочь гор». На горных вершинах спрятаны сокровища творения, секреты могущества, мудрости и покоя, которые достижимы лишь для немногих ценою изнурительных усилий и долгих поисков. Им дано понять их самим и затем передать другим, так же упорно ищущим.
Гималаи — средоточие легенд, источник жизни и познания. Там рождаются все великие, священные реки Индии. Там жили риши, которые создали Веды. У подножия Гималаев Вьяса написал «Гиту» и «Махабхарату», этот свод древней, но ценной до сих пор философской, политической и психологической мудрости, принадлежащий не только Индии, но и всему человечеству.
Из века в век «санньясины» поднимались на ледяные вершины — не для того, чтобы завоевать, покорить горы, как это делают западные люди, а для того, чтобы горам покориться. При этом они знали, что это путешествие в один конец и возврата нет. Перед этим они порывали с прошлым, сжигали все мосты, связывавшие их с миром. Им некуда было возвращаться — разве что к Себе, к Атману.
Этот путь к вершине — теперь, возможно, и мой — превращался в аллегорический ритуал отрешения от материального мира и приобщения к другому миру, вожделенному миру духа.
Шагая за носильщиками вверх по лесной тропе, я боялся только одного: вдруг что-нибудь окажется не таким, как в прошлый раз. Я вошел в ворота, миновал деревья — стражей у входа. Нет, все в порядке, все на месте, застывшее и молчаливое. А вот и фигура Старца показалась вдалеке. Только лая собаки не слыхать.
— Ее съел леопард, — пояснил Старец, идя ко мне навстречу. — Сколько я уже собак вот так потерял. Этому псу хоть повезло, четыре года прожил. Жаль, конечно, но что поделаешь, леопарду ведь тоже есть надо.
По-видимому, он был не особенно огорчен.
Я тут же вступил в права владения своим убежищем, поднялся повыше, чтобы оттуда полюбоваться закатом, а потом принял приглашение Старца и при свете керосиновой лампы мы поужинали овощным супом в его чудной комнате.
Горы за окном уже потухли, зато на картине Брюстера, продолжали излучать из серой рамы свое мягкое сияние. Старец вернулся к разговору, начатому при моем первом посещении. Он был отменным рассказчиком и начал с притчи.
Приходит как-то раз ученик к гуру и говорит ему, что больше всего на свете хочет правды. Без лишних слов учитель хватает его за шиворот, окунает головой в ручей и держит, пока бедняга не начинает задыхаться. Тогда он его вытаскивает.
— А теперь скажи мне, чего ты хотел больше всего, когда захлебывался?
— Воздуха, — еле слышно отвечает тот.
— Прекрасно. Вот когда будешь так нуждаться в истине, как в воздухе, тогда ты готов к учебе.
А готов ли я?
Мне бы хотелось ответить с улыбкой, но я предпочел быть честным. Нет, я не знал, готов ли я. И потом, истина казалась мне слишком громадной, чтобы ею владеть одному. Он ответил хриплым смехом курильщика.
— Вот так-то, — сказал он. — Это не мы находим правду, она сама находит нас. Нам остается только готовиться к этой встрече.
Потом он пояснил:
— Можно ли пригласить в гости незнакомца, если неизвестно, ни кто он, ни где он? Нет, можно только подготовить свой дом, и, когда гость постучится, принять его и узнать поближе.
А Старец? Как складывались его отношения с Истиной?
Он сказал, что ему случалось мимолетно видеть ее. Но и мгновения было достаточно, чтобы дать ему убежденность, основанную не на вере, а на опыте. И не на чужом, а на собственном. Вот эта убежденность и давала ему силы продолжать поиски. Что касается наведения порядка в доме, то тут еще много работы. «Всегда найдется старый хлам на чердаке, от которого следует избавиться, — сказал он. — Мое V делает вид, что ему все это нужно, но я-то знаю, что это ловушка». Старец показал маленькую черно-белую фотографию на тумбочке. Это был его первый гуру, Свами Сатьянанда, который помог открыться его разуму. Потом из ящика вытащил еще одну фотографию, тоже черно-белую. Пожилой мужчина на ней оказался человеком, который помог открыться его сердцу, — тем самым Кришной Према, англичанином, ставшим «санньясином». Старец о нем мне уже рассказывал. Кришна Према умер от рака в ашраме, который сам основал.
Вот как, и он тоже от рака… Но как же так? «Мы на Западе, — сказал я, — считаем, что рак напрямую связан со стрессом, но в Индии многие святые люди последнего столетия, жившие в покое и безмятежности вдали от волнений и тревог современной жизни, умерли от рака. Мистик Рамакришна и Нисаргадатта Махарадж, человек, торговавший самокрутками „биди-биди“ на Бомбейском шоссе, — от рака горла; Рамана Махариши — от мучительного рака, поразившего ткани и кость руки; да и Дж. Кришнамурти, хоть и умер в преклонном возрасте, но не от старости, а от рака желчного пузыря…»
— Причина стресса бывает и внутренней, — сказал Старец. — Тому, кто ищет Истину, часто приходится много страдать. Кришне Према удалось сделать болезнь частью своей жизни, видеть в ней частицу всеобщего и достичь, именно через болезнь, более высокого уровня знания.
— Вы хотите сказать, что он принял болезнь? — спросил я.
— Речь не о том, чтобы принять или нет, а о том, чтобы сделать болезнь частью себя. Ему это удалось, и он стал для всех доказательством того, что недоказуемо.
— В каждом поколении, на каждом континенте, — сказал Старец, — находятся такие личности, как Кришна Према или Рамана Махариши, которые своей жизнью доказывают, что можно зайти туда, за предел. Нужно только быть решительным, упорным и бесстрашным.
Было ясно, что он таким деликатным образом пытается мне дать совет. Много ли я взял с собой книг? «Осторожно, — сказал он. — Вся книжная мудрость — вторична, она заимствованная. Ей цена невелика».
И рассказал еще одну историю.
Человек входит в большую библиотеку и после долгих раздумий и поисков выбирает три книги. Подойдя к библиотекарю, он спрашивает:
— Сколько всего у вас книг?
— Несколько десятков тысяч.
— И сколько же нужно времени, чтобы все прочитать?
— О… несколько жизней.
— Тогда я и эти не возьму, — говорит человек. — Поищу другой способ познания.
И уходит из библиотеки.
Этот другой способ, по словам Старца, собственный опыт. Понимание приходит не через сознание, а проникает сквозь сердце. По-настоящему понимаешь лишь то, что пережил сам, что прочувствовал до глубины души. К обретению такого опыта ведет много путей. Он выбрал «упражнения со свечой»: главное — делать регулярно, не уставать и не лениться, не терять присутствия духа. «Хотя бы по десять минут в день».
Это условие — не меньше десяти минут в день — поставил его первый гуру, и, если вдуматься, это была самая большая помощь, которую он от кого-то получил в жизни. С годами эти минуты превратились в часы, но он не забывал о важности первого шага. Почему бы и мне не сделать этот шаг?
— Минимум десять минут для начала. Заставь себя.
Это были слова человека, который обнаружил что-то чудесное и хочет поделиться этим сокровищем. Меня очень интересовало то, что он нашел. Старец почувствовал это и продолжил:
— Прежде всего, ты должен успокоить свой рассудок. Только тогда сможешь слышать Голос, что в тебе. Ты должен быть терпелив: интуиция, которая помогает раскрыться сознанию, приходит нечасто. Возможно, это будет всего лишь капля, но эта капля, когда приходит, подобна океану. И тогда с тобой говорит Голос Внутреннего Человека, Космического Человека, голос Атмана — называй, как хочешь. Называй его Возлюбленным, как это делают суфии; философским камнем, как алхимики; называй его Богом, Буддой, Пурушей; называй его «Он» или «Она». Но знай, что он существует и что Он и есть настоящий ты. Потому что ты и Он — одно целое. Ты и есть Он, — заключил он, и его смех был полон тепла и сердечности.
Я возвратился в свое убежище, не включая фонарика. Луна еще не взошла, но звездного сияния хватало, чтобы видеть, куда ступаешь. Похолодало, но земля была сухой. Я растянулся на траве и стал смотреть на звезды. Мне показалось, что я вижу их в первый раз. Возможно, потому, что я просто смотрел, не думая, как они называются, не пытаясь отыскать Полярную звезду или Малую Медведицу. Я представил, что я — пещерный человек, ничего не читавший, никогда не учившийся, который ничего не знает. И, освободившись от всего этого пресловутого знания, я растворился в чудесной, утешительной безграничности Вселенной. Я больше не наблюдал ее со стороны, а был ее частицей.
Перед отъездом пообещал себе, что буду записывать сновидения. Я знал, что это удастся при одном условии: записывать, не откладывая. Итак, я положил бумагу и карандаш на пол рядом со своим уютным «лежбищем». Где-то я вычитал, что, для того чтобы видеть больше снов и тем самым «быть свидетелем ночного странствия души», нужно поменьше есть вечером, спать на жестком, а главное — погружаться в сон, контролируя сознание. Вот и Свами тоже говорил, что единственный опыт, который можно сравнить со смертью, это переход из нормального состояния бодрствования в состояние сна. Что каждый может составить себе представление о смерти, если обратит внимание на свои ощущения в этот миг; правда, для этого надо встретить переход с ясным сознанием. Я пытался, но усталость и холод так измучили меня, что, забравшись под плотное тибетское одеяло, через мгновение уже спал как сурок. Причем, надо заметить, очень счастливый сурок.
Я видел два сна и заставил себя записать их. В первом я был в Гонконге, ехал с друзьями в фуникулере, ползущем на пик Виктории. Я искал больницу, адрес которой держал в кармане. Но на одной остановке спрыгнул, притворившись, что уже приехал, а остальные продолжили путь. С платформы я прожестикулировал попутчикам, что мы еще встретимся, радуясь при этом, что удалось улизнуть и я их больше не увижу.
Во втором сне я был где-то в Средней Азии и тоже искал больницу, адрес которой мне якобы дала доктор Бринглак — «Приносящая Удачу». Нужно было миновать площадь, на которой бились два больших быка — черный и белый. Вдруг появился человек в красной бандане, смахивающий на колдуна. Размахивая большим тесаком, он разнял быков, потом отрубил белому голову, а его язык преподнес какому-то мальчику, который и был главным чародеем всей церемонии. Этот мальчик умел «разрешать проблемы» и мог меня научить секретам своего могущества. А я-то понимал, что у меня нет времени, что нужно спешить в больницу. Я решил разыскать его позже и спросил, как его зовут и где его найти. Мальчик, улыбаясь, записал адрес в моем блокноте, и я почувствовал, что получил нечто важное, что стал ближе к невыразимой, но безграничной силе.
Обычно Анджела помогает мне разгадывать сны. Как знать, что бы она в них обнаружила на этот раз? Но она была далеко, слишком далеко, и по-моему, про нашу разлуку мне тоже что-то снилось приятное. Встал я в хорошем настроении, считая эти сны добрым знаком. Я увидел в них поддержку своего желания побыть в одиночестве; у меня был «адрес», куда идти; мое приближение к магии, к чему-то иррациональному — вот то, что мне сейчас нужно.
Светало. Я накинул на плечи одеяло и поднялся на самый верх гряды поприветствовать горы. Их еще не было видно, весь горизонт был затянут тусклой пеленой. Медленно из сумерек проступили сперва неуловимые расплывчатые тени, потом контуры — белые, холодные. И вдруг вершины вспыхнули пламенем — розовым, оранжевым. В долинах туман стал сиреневым, потом зазолотился, ледники засверкали на фоне лазури. Мир наполнился светом и радостью. На верхушках кедров защебетали птицы, и мое сердце запело вместе с ними.
Простая, благородная красота гор будила во мне чувства, вроде тех, что испытывает влюбленный: полноту, неодолимую силу, почти бессмертие. Никогда раньше я не ощущал присутствия Божественного начала. До неба было рукой подать, и эти горы казались просто ступенями туда, ввысь.
Мне незачем было думать о мифах, о мудрецах в ледяных пещерах, о сокровищах Шангри-Ла. Незачем было ждать чуда, все уже было рядом, окружало меня. Ничто больше не угнетало меня, не тревожило; я ни в чем не нуждался и ничего не боялся. Даже моя собственная смерть казалась мне частью этого безмерного совершенства.
Дни пошли чередой в совершенном покое: без планов, без ожиданий, без сроков, если не считать таких умиротворяющих событий, как восход и заход солнца.
Я чувствовал деликатное присутствие Старца в его доме, но и ему хотелось побыть наедине с собой, у нас не было искушения навязывать друг другу свое общество. Впоследствии, правда, я обнаружил, что время от времени его навещают странные гости.
Меня потянуло поститься. Я хотел отрешиться от всего, чем мир там внизу нас пресыщает и отвлекает: от новостей, желаний, надежд, пустых разговоров. А здесь без электричества, без телефона, без газет, не беря в расчет ничего и никого, можно было очистить сознание, создать там свободный уголок. Стоит оторваться от рутины, и сразу понимаешь, как мало свободы, в том числе и внутренней, в нашей повседневной жизни, как часто наши поступки и мысли диктуются привычками и стереотипами. Мы многое привыкли воспринимать некритически — готовые умозаключения, научные доктрины, требования нашей плоти, правила логики; и все это мешает нам взглянуть на мир и себя по-другому. Ну а я — сколько идей и убеждений, сколько псевдознаний накопил за свою жизнь! Разве было бы не чудесно снова стать белым листом, на котором можно написать что-то совсем новое? Такую задачу китайский дзэн-буддизм ставил перед собой изначально, и в одной из простых назидательных историй, которые из века в век рассказываются новичкам, говорится именно об этом.
Один умудренный наставник посещает монаха и задает вопрос:
— Скажи мне, что такое дзэн?
Монах не отвечает. Вместо этого он усаживает гостя, ставит перед ним чашку и начинает наливать чай. Чашка наполняется, но монах невозмутимо продолжает лить. Гость растерян, сначала молчит, но потом, видя, что монах не останавливается, восклицает:
— Она же полная, полная!
— Ну вот, — отвечает монах. — Так и тебя переполняют убеждения и предрассудки. Как же я могу сказать тебе, что такое дзэн, пока ты не очистишь свою голову?
Монах из притчи не объясняет, как ее очистить. Но я обнаружил, что ночь — хороший помощник. Все, что в при свете дня воздействует на наши чувства, отступает, растворяется во тьме, и ты остаешься единственным действующим лицом. Ночь — это твое время: ночью ты единственный наблюдатель и единственный наблюдаемый.
Потому ли, что я спал в идеальных условиях для возникновения сновидений, или потому, что я решил записывать сны, какая-то частица меня продолжала бодрствовать. Никогда я еще не видел столько снов, сколько здесь, наверху. Каждую ночь в сознании моем разыгрывался целый спектакль, и чаще всего, не очень приятный. Днем я чувствовал себя раскрепощенным и спокойным, но стоило заснуть, как мной овладевали тревоги, страхи, навязчивые идеи. Моему дневному, бодрствующему «я», полагающему, что мир с его тревогами и страстями уже далек, противостояло ночное, спящее «я», из лабиринтов которого вылезали, словно чумные крысы, самые причудливые фантазии.
Если бы я еще колебался насчет того, что мир ощущений не единственная реальность, то ночью с этой другой реальностью я сталкивался вплотную, и в ней хотелось как-то разобраться. Подобно тому, как для приготовления улиток их кормят только листьями салата, а потом вымачивают в уксусе, так и я хотел очиститься изнутри. Причем речь шла об очищении куда более основательном, чем на острове Ко Самуй. Мне нужно было промыть не толстый кишечник, а самые укромные уголки памяти — куда попадает забытое, где оседают эмоциональные впечатления всей жизни. И на этот раз в «цедилке» углубления в себя я находил настоящие шлаки и яды — похуже, чем остатки пластиковых капсул, которые нам скармливал Сэм. Времени на размышления у меня было предостаточно, да и условия были подходящие.
Каждую ночь Старец вставал упражняться со свечой, и я попытался делать то же самое. Несмотря на холод, я заставлял себя вставать. Зажигал свечку, затем, закутавшись в толстое одеяло и нахлобучив до ушей шерстяной берет, садился на пол, выпрямив спину, перед оранжевым язычком с голубой сердцевинкой. Я закрывал глаза и отрешенно наблюдал за тем, что творилось в моем сознании: мысли, воспоминания, обрывки снов, образы, иногда фрагменты фраз. Они всплывали в памяти, как пузырьки со дна пруда… Я не пытался управлять этими образами, не отгонял их — просто спокойно наблюдал, не отождествляя себя со своими мыслями и воспоминаниями. Теперь я твердо знал, что я — не они.
Я оставался в таком положении куда больше, чем десять минут, и мне казалось, что «очистка» мне удается.
Здесь, наверху, было еще нечто очень важное: тишина. К ней мы не привыкли, а здесь она была фоном для остальных восприятий.
Тишина бывала разной. Днем она состояла из многих слагаемых — птичьего щебета, голосов животных, шелеста ветра. Но не было, к примеру, рокота моторов и прочих звуков, производимых человеком. Ночью тишина была равномерным глухим гулом, поднимавшимся из недр земли; он проникал сквозь стены, настигал повсюду. Тишина в горах звонкая, гулкая. Может быть, это символ гармонии противоположностей, к которому я стремился? Уши не слышали абсолютно ничего, но этот гул царил вокруг и во мне. Голос Бога? Музыка небесных сфер? Вслушиваясь, я тоже пытался дать ему определение, но единственное, что приходило в голову, — рыбина, поющая на дне моря.
Что за чудо тишина! А мы, современные люди, избегаем ее, почти боимся — не потому ли, что отождествляем ее со смертью? Мы разучились молчать, не умеем оставаться наедине с собой. Если у нас что-то не ладится, если мы чувствуем, что нас одолевает смятение, мы предпочитаем тут же оглушить себя шумом, смешаться с толпой вместо того, чтобы уединиться где-нибудь и поразмышлять. И это неправильно, потому что тишина, молчание — изначальный, глубинный опыт человека. Без молчания не было бы слов, без тишины не было бы музыки. Если не будет тишины, человек разучится слушать. Только в тишине мы можем пребывать в созвучии с самими собой, восстановить связь между нашим телом и «всем-что-в-нас».
Было время, когда я с упорством проповедника рассказывал каждому, кто соглашался меня слушать, что это за сакральная вещь — молчание, пока не обнаружил среди древних индийских притч одну, в которой все объясняется несколькими словами.
Царь отправляется в лес, чтобы увидеться с одним знаменитым «риши».
— Скажи мне, какова природа Атмана? — спрашивает он отшельника.
Старец смотрит на него и не отвечает.
Царь повторяет вопрос. Риши не отвечает. Царь спрашивает снова, но риши хранит молчание. Царь вне себя кричит:
— Я спрашиваю, а ты не отвечаешь!
— Я ответил тебе трижды, но ты не слушал, — спокойно отвечает «риши». — Природа Атмана — молчание.
Рамана Махариши, индийский мистик, скончавшийся в 1959 году в своем ашраме у подножия Арунашала, горы, которую он выбрал себе в гуру, часто говорил: «Есть много способов общения: прикосновение, слово… но главное — молчание».
Молчание Раманы обладало «особой силой», и на многочисленных посетителей уже одно его присутствие производило ошеломляющее впечатление. Сомерсет Моэм, войдя в комнату, где сидел Рамана, потерял сознание. Приехав в Индию, психолог Карл Юнг договорился о встрече с великим мистиком, но в самый последний момент отказался к нему идти. Возможно, он боялся, что простое молчание Раманы заставит пошатнуться его собственное представление о мировой душе.
Шли дни, и у меня возникло впечатление, что тишине за стенами моего убежища в горах все больше соответствовала тишина внутри меня, и это, в сочетании с одиночеством, дарило мне мгновения настоящего, чистого восторга. Не отвлекаясь, без внешних стимулов мое сознание следовало своими собственными путями, выходило за свои привычные рамки и, в конце концов, успокаивалось. Безмолвное сознание вовсе не означает отсутствие мыслей. Просто за мыслями, возникающими в этом покое, легче следить, в тишине лучше думается.
О, как же миру нужны «учителя тишины» — и до чего же их мало! Неплохо было бы включить такой предмет в школьную программу. Представьте в расписании: «десять ноль-ноль, урок тишины». И это был бы трудный предмет, потому что, привыкнув к непрерывной какофонии городской жизни, мы разучились слышать тишину. А стоило бы попробовать. Если бы в юности на занятиях философией мне первым делом предложили сесть спокойно и спросить себя: «Кто я?», то, возможно, я бы понял или хотя бы почувствовал, что все эти теории имеют отношение к моей собственной жизни и на самом деле не так уж и скучны.
Еще один важный опыт, приобретенный мною наверху, — это общение с природой. Я понимал, почему некоторым народам не нужны священные книги, послания, принесенные кем-то «извне». То, что перед глазами, — и есть их книга, открытая всем и содержащая все послания. Есть что-то сокровенное, сакральное в первозданной природе, до которой не дотянулись руки человека, чтобы переделать и использовать ее для своей выгоды.
Природа в своей изначальной чистоте и равновесии обладает той полнотой, к которой стремимся мы, люди. Я всего лишь наблюдал за ней, и возникало ощущение, что я обрел давно утерянную родину, слышал забытое созвучие. Вернуть свою жизнь в естественный ритм — уже само по себе казалось целительным. В городах мы больше не обращаем внимания на подобные вещи. Уходит день, на улицах темнеет, автоматически зажигаются огни. Люди продолжают читать, ходить, работать — будто ничего не изменилось. Можно вообще все опрокинуть с ног на голову (многие так и делают, когда этого требует работа): бодрствовать ночью и спать днем. Но при этом мы и самих себя переворачиваем. Мы чем цивилизованнее, тем дальше от природы, включая и нашу собственную, которая является частью единого целого.
Иногда, проводя целые часы на перевале, не тревожась больше об уходящем времени, закутавшись потеплее, глядя на горизонт с бесконечными цепями белых и синих гор, я переживал мгновения истинного экстаза. Тот ветер, что поглаживал мое лицо и шевелил травинки у моих ног, гнал и облака в небе. А жизнь, дыхание которой я ощущал в деревьях, цветах, животных, была той же, что пульсировала в моих жилах. Природа помогает расширить сознание; во всяком случае, мое сознание уже было готово вместить в себя представление об Абсолюте. В природе не бывает ничего мелкого, ничтожного, пошлого; ничего такого, что могло бы нас раздосадовать или разочаровать. Более того, наедине с природой чувствуешь, что вплотную приблизился к чему-то великому; и, желая впустить это величие в себя, мы непроизвольно расширяем легкие для глубокого вдоха.
Я был один, но куда ни глянь, везде были десятки, сотни других жизней. Жизнь была повсюду, в различных формах, различных стадиях, она постоянно возрождалась. Космический Паук в этот момент плел паутину Вселенной, и все части этого огромного творения держались на одной нити, как жемчужины в ожерелье Индры, где в каждой отражаются все остальные.
Пауку не нужен был седьмой день для отдыха. Он продолжал ткать. Или это был сон Вишну? В другой прекрасной легенде рассказывается, как Вишну спит, а вся наша Вселенная просто ему снится. И надо быть осторожными, чтобы не разбудить его, — ведь тогда весь наш мир исчезнет в один миг!
Великолепно это зрелище Творения! Творения, которое происходит и сейчас, которое никогда не кончается. Это не творение, длившееся шесть дней и затерявшееся в глубине времен. Здесь нет мужчины, созданного до женщины! Да, собственно, нет и человека, созданного по образу и подобию Творца. Потому что на самом деле все наоборот: это человек создал Творца по своему образу и подобию. Если это не проекция человеческого «я» с его страстями, то как же объяснить, что в разных религиях боги так ревнивы к другим богам, так избирательны в своей любви к людям и настолько мстительны, что способны осудить на вечные муки того, кто за свою короткую жизнь успел чем-то их обидеть? Подобное свойственно только человеку. Страсти, которые религии приписывают Творцу, — чисто человеческого свойства. В природе, вне человеческого общества, подобных чувств нет. Лев не сердится, когда убивает газель, он просто голоден.
Что за удовольствие — следить за собственными мыслями, да еще в окружении всей этой красоты, которой я мог любоваться свободно, не пытаясь завладеть ею! В этом еще одно умиротворяющее свойство природы: ее ослепительная красота — для всех. Никто не думает о том, как бы утащить домой рассвет или закат.
Божественный Живописец не уставал меня удивлять, он был неистощим на выдумки: то мрачная туча, закрывшая солнце, позволяла ему заливать жидким золотом ледники; то стена дождя заставляла горы сверкать металлическим блеском; даже рассвет, это рождение мира из космической тьмы ночи, каждый раз получался у него другим.
Стоило мне только взглянуть себе под ноги, чтобы сорвать пару цветочков в подарок моему бронзовому Миларепе, стоящему на столике, чтобы забыть обо всем. Бесконечное разнообразие оттенков, форм, расположения прожилок на листьях, непохожие друг на друга травы и цветы, некоторые совсем крошечные. Малое и большое, веточка кустарника и гряда Гималаев были выражением одной и той же красоты, частью одного и того же непрерывного яркого действа.
Однажды утром я занимался своими ежедневными упражнениями, повернувшись спиной к солнцу, и вдруг увидел собственную тень на пелене тумана, поднимавшегося из ущелья. Туман быстро надвигался, и внезапно у моей тени возникло вокруг головы радужное сияние. Но мне не хватило времени представить себя осененным нимбом. С ближнего дерева закаркали вороны, они смеялись надо мной.
Вороны, те самые сотрапезники Старца, без спроса решили разделить со мной одиночество, и вскоре я узнал, до чего они любопытны. Когда я сидел в комнате, они подглядывали сквозь оконное стекло, свесившись с края крыши. Стоило мне сесть рисовать, как они тут же устраивались сверху и, по-моему, принимались обсуждать мою акварель. Однажды я услышал их пронзительные крики. Я выглянул в окно — вороны сидели на дереве, а большая обезьяна, устроившись на заборе, обрывала мои цветы. Они меня звали!
На прогулке они тоже не оставляли меня. Когда, изрядно устав после долгого пути, я достигал вершины, вороны уже были тут как тут — кружили, окликали меня с высоты. Им-то, чтобы добраться туда, хватало нескольких взмахов крыльями и подходящего ветра. Я оценивал себя их глазами: ну и тяжеленный, даже от земли оторваться не может! А они — такие легкие, почти невесомые. Как я завидовал им, когда они то стрелой взмывали в воздух, то пикировали в ущелье, где кипела недоступная мне жизнь. Снизу доносились хриплые крики какаров, гималайских косуль. Стоило мне сделать шаг, как откуда-то из кустарников вылетали горные козы и уносились прочь. Да как! Я улавливал лишь мелькнувшую тень. Правы были древние китайцы, когда изображали ферганских скакунов крылатыми. Как же иначе передать это движение — внезапное, легкое, этот стремительный полет над землей?
Однажды, когда густой туман поднялся из долины, я шел по гребню, как по мостику над пропастью, и вдруг услышал из ущелья протяжный тонкий голос флейты. Я остановился, этот голос говорил со мной. Музыка никогда особенно меня не трогала, но тут вдруг подступили слезы. Эта флейта, наверно, простая пастушья дудочка, задела во мне какую-то скрытую струну. Я прислушался. Потом ветер, видимо, изменил направление, и мелодии не стало. Меня охватила грусть утраты.
Теперь я могу мысленно услышать этот голос.
Иногда он звучит во мне. Это понимал Басе, самурай, ставший отшельником и сочинителем хокку, когда написал:
Не сговариваясь, мы со Старцем отдали наши встречи на волю случая. Мы виделись на тропинке, гуляя по лесу, или навещали друг друга, когда было нужно что-нибудь спросить или обменяться мнениями. Никаких планов, никаких обязательств, ничего устоявшегося.
И вот тогда наши встречи и неторопливые беседы у меня на чердаке за чашкой китайского чая, который я разливал из своего красивого «исиньского» чайничка, превращались в событие, которым мы, по его словам, были обязаны «силам Вселенной: видимым и невидимым, осязаемым и неосязаемым, мужским и женским, негативным и позитивным», которые объединялись, чтобы сотворить для нас это чудо. Он, конечно, шутил, но что-то в этом все же было…
Для Старца все было взаимосвязано. Он был убежден, что во всем происходящем есть свой смысл, даже если мы, по обыкновению, не способны его увидеть. По его мнению, даже в моей болезни смысл тоже был. Главным теперь было разобраться во всем этом, а это означало одно: пора отправляться в еще одно, последнее путешествие. Старец называл его «дорогой назад»: это путь, который предстоит каждому, кто пробудился от жизни ощущений.
— Понимаешь? Настало время вернуться домой, к твоим истокам. А истоки эти, да будет тебе известно, священны, потому что хоть с точки зрения времени мы происходим от обезьяны, с точки зрения бытия мы пришли от Бога. Вернуться назад означает вернуть себе наше Божественное происхождение.
Но как это сделать?
— Нужно покопаться в самом себе, выкинуть прочь все лишнее, смыть все эти румяна и белила твоей личности, твоих знаний, чтобы добраться до самой сущности своего бытия. Для этого нужно мужество, — говорил Старец, — придется выбрасывать, вещь за вещью, пока не останется ничего такого, за что можешь ухватиться, и вот тогда-то обнаружишь нечто, держащее тебя. Его-то ты искал!
В другой раз, указывая на один из больших кедров у дома, он сказал:
— Вот видишь? Во всех культурах древо жизни изображают в виде кедра. Корни — в земле, а крона в небесах. Вот так и жизнь — зарождается в темноте, затем тянется к свету. Но есть другое дерево, описанное «риши» в Упанишадах. У него корни в небесах, а ветви спускаются к земле. Это древо духовной жизни, которая стремится к небесам, к своим Божественным корням.
Старец всегда говорил медленно, с долгими паузами, будто для того, чтобы его слова успели проникнуть не только в уши.
— Только эта, духовная, жизнь и идет в счет. Причем первый шаг всегда самый трудный. Речь ведь о том, чтобы отрешиться от земли, от того, в чем мы уверены. О том, чтобы не попасть в ловушки разума. Спору нет, разуму мы многим обязаны. Он помогает анализировать, выбирать, судить, расширять знания. Но что в итоге? Человек может совершать великие открытия, продвинуться далеко вперед в науке, но какого бы прогресса он ни достиг, за горизонтами познанного всегда будет лежать неведомое. И его, как ни старайся, никогда не постичь до конца. Признаем же, что существуют тайны, не познаваемые для нашего разума.
Однажды вечером, когда уже стемнело, я услышал шаги Старца. Он пришел ко мне по какой-то надобности, но, увидя на полу мисочку с половинкой яблока, сразу забыл о причине своего визита.
— Ах, да… это для мыши, — сказал я. Наконец-то мне представилась возможность изложить ему проблему, которая меня заботила уже не один день.
Каждую ночь в дом приходила мышь, которая шастала повсюду и грызла все подряд, портила бесценные запасы фруктов, картошки и помидоров. Убивать хвостатую гостью мне не хотелось, и я пытался как-то убедить ее кормиться из мисочки, а остальное не трогать.
Старца моя история очень позабавила; он долго хохотал над моими добрыми намерениями, а потом рассказал, что случилось с Ламой Говиндой, когда они жили по соседству на «Хребте Чудаков». У Ламы в доме тоже завелась мышь. Местные жители говорили ему:
— Лама-джи, придется тебе ее убить, делать нечего.
Но Ламе, как буддисту, сама мысль об убийстве живого существа была отвратительна. Он купил одну из мышеловок с дверцей на пружине; мышь попадается, но остается живой и невредимой. Мышеловка работала великолепно, и за пару дней поймались несколько мышей. Лама каждую уносил в лес и выпускал на свободу, но в доме тут же заводилась новая.
— Как ты не понимаешь, это та же самая мышь, — говорили ему. — Убей ее! Куда бы ты не отнес ее, она вернется.
Лама не мог поверить. Но однажды, когда снова попалась мышь, Лама взял у своей жены-художницы кисточку и выкрасил мышиный хвост в зеленый цвет. Потом отнес мышь намного дальше обычного. Когда Лама вернулся с пустой мышеловкой в руке, мышь уже поджидала на пороге. «У нее был зеленый хвост, и она посмеивалась!» — говорил Лама Говинда, когда рассказывал эту историю.
По мнению Старца, мой ненасильственный подход мог подействовать. «На самом деле тут все дело в мировой душе», — сказал он.
Мировой душе?…
Именно так. Мировая душа — не внутри нас, это мы все внутри нее. Она повсюду, она — это все, что нас окружает. Она не западная и не восточная, она всеобщая. Она одна на всех: звери, растения, камни, люди — частицы этой души. Посмотри на вьюнок, обыкновенный маленький вьюнок: как ему удается найти зацепку, чтобы пробиться к солнцу. Посмотри на пчел, как они держатся вместе вокруг своей царицы, или на аистов, которые каждый год преодолевают расстояние от тибетского озера Манасовар до самого Раджастхана. Какая же сила делает все это возможным? Только мировая душа! То сознание, что скрывается за сознанием всех живущих, космическое сознание, на котором держится Вселенная и без которого ничто бы не существовало. Йога стремится именно к тому, чтобы слиться с этим космическим сознанием. Как только человек достигнет этой цели, для него больше не будет ни времени, ни смерти. А как же мышь?
— И она тоже частица этого безграничного сознания; мое, твое, мышиное сознание — всего лишь его отражение.
И рассмеялся. А потом, словно желая подразнить меня, добавил:
— А это не индийские идеи! Ваши западные «риши» говорили то же, что и наши, то же самое, что говорит Веданта. Только вы своих «риши» упрятали в музеи, в ученые книги. А вот для нас наши «риши» всегда живы, они наши друзья, наши учителя жизни, в этом вся разница.
Западные «риши»?
Список тех, кого Старец считал нашими «ясновидцами», оказался длинным: от Гераклита до Пифагора, от Джордано Бруно до Бергсона. Но любимцем его был Платон.
«Сделай его своим гуру и вот увидишь: он примет тебя в ученики и будет говорить с тобой». Собственно, это и делал сам Старец. Он признался, что совсем недавно ночью Платон был с ним в его красивой комнате с видом на горы; и за беззвучной беседой они скоротали не один час. По словам Старца, Платон был одним из тех, кто намного опередил остальных на пути к Запредельному; его «Республика» оставалась для Старца одним их самых прекрасных и вдохновляющих описаний «внутренней республики» — республики Сокровенной Сущности, высшего духовного «Я». «Тот факт, что Платону удалось так хорошо ее описать, — сказал он, — большое подспорье для других ищущих».
С точки зрения Старца, существует некая нить, связавшая таких непохожих друг на друга людей, разделенных тысячелетиями и живших на разных континентах, как Платон и Гурджиев, Плотин и Шри Ауробиндо, учителя-суфии, Мейстер Экхарт, Рамана Махариши и Кришна Према. «Все они идут одним и тем же путем; кто-то ушел вперед, кто-то чуть поотстал, кто-то заблудился, а кто-то достиг цели, но они заняты одним — поиском наших корней. В этом и заключается смысл вопроса „Кто я?“. Тем, кто не задает его себе, нас не понять; они, возможно, считают, что мы сошли с ума, но все равно мы должны двигаться дальше. Мы ищем дорогу к дому… Присоединяйся, пойдем вместе», — сказал он.
Наверное, ему показалось, что приглашение это прозвучало слишком в лоб, потому что он тут же вернулся к «теме мыши». Он снова хотел рассказать мне «историю из тех, что умом не понять». Причем сам он, по его словам, был свидетелем этой истории. Я поставил на огонь воду, чтобы заварить еще чаю; он свернул еще одну самокрутку, и вот… В ашраме Миртола, кроме Кришны Према, жили учеников десять. И большой тибетский пес, которого на ночь никогда не оставляли во дворе: ведь в окрестных горах жил леопард и этот леопард повадился каждую ночь бродить вокруг ашрама и заглядывать в большое окно. Леопард рычал, собака лаяла, и всем приходилось вставать с постели и кричать и шуметь, чтобы прогнать зверя. Этот переполох повторялся каждую ночь, и никому не удавалось выспаться.
— Я попробую что-нибудь сделать, — сказал Кришна Према. Он пошел в храм и провел там минут десять. В тот вечер леопард не появился. Не пришел он ни на следующий день, ни потом. Леопард просто исчез.
— Что же ты сделал? — спросил один из учеников у этого старого английского профессора, который стал «санньясином» и основал свой ашрам, посвятив его Кришне, которого здесь все называли просто «Он».
— Я ничего не сделал, — ответил Кришна Према. Я просто поговорил с Ним и сказал Ему: «Твой леопард не дает покоя твоей собаке».
— Все дело в мировой душе, — заключил Старец. — Мировая душа — она повсюду; мы с тобой, леопард, собака и твоя мышь — все мы в составе мировой души. Отрицать это — значит упорствовать в своей слепоте, не желать выйти из мрака.
Слепые, мрак. Эти слова напомнили ему, зачем он пришел в этот вечерний час. Оказалось, ему понадобились спички. У него самого ни одной не осталось, чтобы проделать «трюк со свечой», как он называл свои регулярные свидания с Атманом.
Я дал ему коробок, и он зашагал к себе, опираясь на посох.
Каждые две-три недели я спускался в Алмору за покупками. Базар, вытянувшийся вдоль крутой, узкой, мощенной булыжником улицы, был устроен по старинке. Здесь еще встречаются деревянные дома с окнами, украшенными инкрустацией; выстроившиеся в ряд лавки, иногда совсем крошечные. Все это, в сущности, маленькая сцена для одного актера — он и торговец, и философ в одном лице. Сама по себе торговля воспринимается здесь как некий побочный вид деятельности. Повсюду царит исключительный покой. Даже собаки здесь какие-то не настоящие: они не лают, не кусаются и мирно делят булыжную мостовую с непременными коровами, а также с людьми, которые, сидя на корточках, греются у маленьких костров.
Базары — зеркало общества, алморский же базар, по всем приметам, обладал особым зарядом мудрости и покоя, накопленного за века существования под сенью Гималайских гор. Многие из людей, сидящих в своих клетушках-лавочках, казалось, только и ждут случая, чтобы заговорить о судьбах мира, о душе.
Среди тех, с кем я часто останавливался поболтать, был Сайд Али, худой, взлохмаченный мусульманин с сердечной улыбкой. Он чинил часы в небольшой нише в стене, которая называлась «Миллион тик-таков».
Жизнь была сурова к Сайду Али, но он не был на нее в обиде. Оба его сына внезапно заболели шизофренией, и ни колдуны, ни врачи ничем не смогли помочь — разве что основательно облегчили кошелек Сайда Али, ставшего еще беднее прежнего. Жена в отчаянии от этого несчастья целыми днями молила Аллаха об исцелении сыновей. Сайд Али тоже был набожным мусульманином и никогда не пропускал ни одну из ежедневных пяти молитв, но тут он с женой не соглашался.
— Я не могу просить Аллаха вмешиваться в дела человеческие. Когда мне нужно починить часы, я могу молиться, сколько угодно, но Он не сделает работу за меня. Он и так уже столько сделал: дал мне глаза, уши, руки, разум. А часами-то я могу и сам заняться, — говорил он.
Однажды я спросил его, как ему удается противостоять невзгодам.
— Каждое утро, после молитвы, я сажусь на землю, выпрямив спину. Я слежу за своим дыханием, слушаю, как кровь течет по моим жилам, усилием воли освобождаю голову от забот и сосредотачиваюсь на Нем. Он, существующий вне времени, вне пространства, не оставляющий следов, Он неведом, но всегда здесь. Какое-то время я пребываю с Ним, потом берусь за работу.
Кроме этой глубокой преданности Ему, у Сайда Али был еще один секрет, который помогал ему жить, — музыка. Он сам сочинял «газели» и, напевая их, забывал о бедах. Однажды он даже выступал на сцене. Каждый февраль в Алмору приезжал один итальянец, человек исключительно одаренный, мистик и практик, музыкант и поэт. Под именем Кришна Дас — «слуга Кришны» — он останавливался в обветшавшей гостинице «Савой» и руководил группой своих приверженцев, занимающихся поисками внутреннего покоя. И тогда каждый вечер красивый голос Сайда Али сливался с мелодией ситара, на котором играл сам Кришна Дас; и поэзия старых суфийских гимнов заряжала его радостью и волей к жизни до следующего февраля. Когда бы я ни зашел к нему в лавку, он всегда улыбался.
Базар всегда найдет, чем удивить. Однажды бакалейщик Бабира встретил меня сердечным, но безмолвным «намаскар!» Он только улыбнулся и указал на лист бумаги со словами: «Шесть недель молчания». Бабир дал обет не произносить ни слова целых полтора месяца! При этом он продолжал работать и командовал своими двумя продавцами, используя жестикуляцию и нечленораздельные грозные звуки.
— Возможно, он так искупает какой-нибудь проступок: может, солгал кому-то или обсчитал покупателя, — заметил Старец, когда я зашел поделиться с ним новостями из внешнего мира.
Он пригласил меня к ужину; я рассказал ему об «ашрамных сиротах», которые появились на Горе. По большей части это были иностранцы среднего возраста, которые много лет провели в ашрамах в качестве учеников — сначала у Ошо в Пуне, потом у Бабаджи в Лукнау, а теперь, когда оба эти гуру «покинули свое тело», они осиротели и бродят здесь неприкаянные. Двое из них завели меня к себе в белый домишко на Хребте, чтобы дать мне послушать кассету с записью голоса Ошо; там он говорил о смерти как о «великолепном оргазме с Божеством». Слушая в который раз этот голос, оба впали в какое-то исступление и едва не лишились чувств; я был просто потрясен психологической зависимостью этих людей от своего гуру. Неужели стоило годами не покидать ашрам, следуя наставлениям «учителя», если в итоге вместо освобождения они стали рабами?
Старец, рассмеявшись, ответил мне своим излюбленным способом — притчей.
Один человек, пробудившись, увидел, что он в цепях, и не представляет, как их снять. Годами он ищет, кто бы его освободил. Однажды он набредает на кузницу. Видя, как ловко кузнец управляется с железом, несчастный бросается к нему с просьбой о помощи. Кузнец двумя ударами молота разбивает цепи, а человек в знак признательности прислуживает ему до конца своих дней. Так, избавившись от цепей, он… приковал себя к кузнецу.
— Спору нет, гуру необходим, — продолжал Старец. — Он выражает словами ту истину, что ты ощущаешь в себе. Но едва ты сам непосредственно прикоснешься к Истине, гуру тебе уже не нужен. Гуру может указать тебе на луну — но плохо тому, кто путает палец с луной. Гуру показывает дорогу, но идти по ней следует тебе. Самому!
Потом, будто настал момент сказать мне что-то особо важное, добавил: «Истинный гуру — в тебе, вот здесь, — и ткнул меня в грудь костлявым пальцем. — Все здесь, не ищи ничего вне себя. Все, что ты сможешь найти снаружи, изменчиво по природе своей, преходяще. Ты можешь обманывать себя, будто нашел стабильность в богатстве, но и богатству приходит конец. Можешь думать, что нашел ее в любви, но внезапно тебя покинут. Или во власти, которая так легко переходит из рук в руки. Ты можешь доверить свою жизнь гуру, но и он смертен. Нет, ничто извне никогда не принесет тебе подлинного удовлетворения. Единственное и неизменное, что может воистину помочь тебе, — то, что в тебе самом. И те гуру, без которых ученики не могут обойтись, служат собственному „эго“, а не духовным нуждам последователей».
Желая придать больше веса сказанному, Старец напомнил последние слова Будды. Итак, он при смерти; его окружают безутешные ученики. Ананда, его двоюродный брат и последователь, спрашивает:
— Кто же теперь нам укажет путь?
— Будьте сами себе светом. Укройтесь в собственном «Я», — ответил Будда.
Это высшее духовное «Я», о котором говорил Будда, по мнению Старца, то же самое, что и Атман из Веданты.
— А без познания этого духовного «Себя», — заключил Старец, — не может быть познания вообще. Только накопление информации.
…Ну а чаша воды?
С мышью мы поладили. Она ела то, что я клал в мисочку, а остальное не трогала. Правда, я предполагаю, что она рассказала об этом крае изобилия друзьям и родственникам, потому что кто-то из них поселился на балках под потолком моей комнаты и каждое утро, перед рассветом, там начиналась возня, напоминая мне, что пора вставать и проделывать «трюк со свечой». По крайней мере, мне нравилось думать, что мышка специально меня будит.
И каменный столик, который я оборудовал для двух воронов у дома, со временем превратился в столовую, которую посещало много разного народца. Мне оставалось только сидеть у окна и наблюдать: у каждой птицы был свой особый нрав, своя масть и повадки.
Однажды утром я сидел на лугу и грелся на солнышке. Неожиданно появилась крохотная птичка — серая, с красно-белыми полосками и черным хохолком. Я застыл, стараясь не двигаться. Птичка оглянулась, вспорхнула, опустилась мне на ногу и принялась бесцеремонно щипать мои толстые шерстяные носки. Когда клювик ее был полон шерсти для гнезда, она улетела, но тут же вернулась за новой порцией.
Конечно же, это напомнило мне притчу об учителе дзэн, который как раз собирался произнести свою вечернюю проповедь перед учениками, сидящими в ожидании, и тут маленькая птичка влетела в распахнутое окно и села на подоконник. Птичка огляделась по сторонам, что-то прощебетала и улетела.
— Что ж, на сегодня проповедь закончена, — сказал старый монах и тоже удалился.
Многому научились жители Азии, наблюдая за жизнью животных! Гораздо большему, чем мы, западные люди. Монахи Шаолиня, чтобы дать отпор разбойникам, которыми кишели окрестные леса, придумали боевое искусство кунг-фу, соединив в нем системы защиты, позаимствованные у разных животных. Индийцы разработали целую систему — хатха-йогу — для контроля над телом, подражая четырем последовательным занятиям животных: потягивание, умывание, дыхание и отдых. Поведение животных предопределено инстинктом, а не мыслями, и жизнь их, таким образом, находится в полной гармонии с природой. А наша жизнь от этой гармонии все удаляется. Мы больше не «слышим» природу, не чувствуем ее, не воспринимаем всерьез, не учимся ничему у нее. А ведь этот большой музей без выходных и сторожей, этот университет рядом с нами. Он открыт для всех, и занятия идут в любое время дня и ночи.
— Когда ты прикасаешься к камню, ты что-то чувствуешь. Но попытайся представить, что чувствует камень. У него тоже есть сознание, — сказал однажды Старец. И возможно, чтобы я не счел его безумцем, он объяснил, что согласно «шастра», священным книгам, мир минералов не отличается от остального мира. Никогда индийский скульптор не сделает статую бога из женского камня или богиню — из камня, который принято считать мужским в соответствии с его фактурой, цветом, расположением прожилок.
Я пошел к Старцу, чтобы рассказать сон. Я хотел, чтобы он помог мне истолковать его, но оказалось, что сны его не интересуют. Содержание снов, как сказал он, это для психоаналитиков. Это они считают своей задачей приспособить пациентов к жизни в обществе вместо того, чтобы, изменив общество, приспособить его к потребностям людей. Нет, его интересовало другое: понимаю ли я, кто именно видит сны, когда они меня посещают?
— Потому что, если ты сам — внутри своего сна, то кому же тогда ты снишься? Копай, копай! Все время в одном месте, вниз, вглубь. Вот увидишь, рано или поздно ты доберешься до воды.
В те дни у меня как раз возникли проблемы со свечой. Все шло хорошо, пока снаружи было темно, но, когда всходило солнце и даже в жилище чувствовалось его сияние, я мысленно представлял горы и мне хотелось воочию любоваться ими, а не сидеть, закрыв глаза, и отыскивать какой-то неведомый мир в себе. Полно, да и существовал ли он, этот самый внутренний мир? Я не стал скрывать своих сомнений от Старца. Он рассмеялся и вместо ответа рассказал мне историю из жизни Рабий, великой суфийской святой.
Рабия большую часть времени проводила взаперти дома, предаваясь созерцанию. Однажды один из друзей Рабий подошел к ее окнам и крикнул:
— Рабия, Рабия, выйди наружу, посмотри на красоту творения.
Из-за закрытых ставен донесся ответ:
— Лучше зайди сюда, внутрь, и посмотри на красоту Творца! Прекрасная притча.
Но дух противоречия снова заявил о себе, и я не удержался:
— Вечно эти «внутри» и «снаружи». Но где же оно, это благословенное «внутри»?
— Уж конечно же, не внутри твоей плоти, где такой же смрад, как и снаружи, — отрезал Старец и продолжил: — Существует такое «внутри», которое нигде, как тишина, как «Запредельное». Где оно, это «Запредельное»? Если бы, к примеру, ты был рыбой, склонной к метафизике, ты бы сказал: «Должно существовать нечто там, вне воды». Вот и выходит: «внутри» содержится и «где-то там».
Вскоре выпал снег. Он пошел ночью; и, встав, как обычно, затемно, чтобы посидеть перед свечой, я почувствовал, что тишина за окном утратила свою прежнюю гулкость. Она стала глухой. На рассвете я выглянул и увидел, что все белым-бело. Кедры, казалось, еще выше поднимали свои заледенелые ветви, амфитеатр заснеженных полян еще четче обозначился, а горизонт затянуло кисеей хлопьев, которые все падали и падали. Позже, ненадолго, на несколько минут, выглянуло солнце, и мне показалось, что горы приблизились. Снег придал им легкость, которой я никогда раньше не видел. Но зрелище это длилось недолго. Большие тучи закрыли небо, потемнело, и снова повалил снег. Он шел весь день, всю ночь и следующие два дня. Окно мое наполовину замел снег, дверь завалило наглухо. Куда-то подевались все звери. Наступила тишина.
Из долины пришел человек, чтобы убедиться, что Старец жив и здоров, а заодно сообщить, что погибла старушка-«санньясин», смотрительница мандира. Ее нашли в лесу, одна нога была оторвана. Полиция пыталась определить, что именно случилось: либо она замерзла и только потом звери поживились мертвым телом, либо ее искалечил леопард. В этом случае полагалось устраивать охоту, ведь, если леопард хоть раз попробует человечины, его уже не остановишь; он начинает кружить возле жилья в поисках новой добычи. Такого приходится убивать. Год назад ночью леопард-людоед унес мальчика из пастушьей хижины. Случилось это в нескольких километрах от нас, ниже по склону.
После двух солнечных дней снег немного подтаял, и мы со Старцем решили спуститься в Алмору, пополнить запасы. Путь через лес к мандиру был утомительным. По тропинке давно не ходили, и в некоторых местах снегу было по колено. Повсюду виднелись следы животных, и Старец даже показал мне след леопарда.
— Вот бы увидеть его, хотя бы издали… — сказал я.
— Прежде чем ты заметишь леопарда, три леопарда трижды заметят тебя, — ответил Старец.
Оба мы, не говоря об этом вслух, невольно думали о погибшей женщине из мандира, и Старец и в шутку, и чтобы отпугнуть леопардов, которые могли следить за нами из укрытий, начал громко декламировать знаменитое стихотворение Вильяма Блейка:
Я присоединился к нему, и оба мы во весь голос, приободрившись, с новой силой принялись скандировать: «Tiger! Tiger! Burning bright…»
Снег слепил глаза. Кругом застыли заледенелые деревья. Почему-то некоторые рододендроны решили зацвести среди зимы, и гроздья бутонов алели на фоне снега, как пригоршни рубинов.
Мы радостно вопили свое «Tiger! Tiger! Burning bright…» до самого мандира, где нас уже поджидала машина. Мы поехали на базар за покупками, а вечером, нагруженные зеленью, рисом и мукой, вернулись домой, живые и невредимые. Успех нашей экспедиции отметили совместной трапезой в чудной комнате Старца. На ужин у нас был вкусный ароматный бульон, приготовленный на железной печке.
Старец вытащил из шкафчика томик Вильяма Блейка с золотым тиснением на синей обложке, и мы перечитали стихотворение, которое нас «спасло». Оно действительно чудесное. Особенно потому, что в конце Блейк осознает, что рука, создавшая свирепого зверя, — та же, что сотворила робкого ягненка.
— Вот видишь? Англичанин из восемнадцатого века сумел увидеть суть вещей так, как это делают «риши», — с воодушевлением заметил Старец. — Он понял, что в Божественном все противоположности сосуществуют: красота и ужас, любовь и ненависть. Там все слито воедино, никакой двойственности. Вот «риши» — им даже хватило смелости видеть зло как часть Бога. Но они были не единственные, просто здесь, в Индии, это видится яснее: Кали, богиня разрушения, та, у которой с языка капает кровь, а на шее ожерелье из черепов, является также и Матерью Вселенной именно потому, что нет созидания без разрушения. Понимаешь? Двойственность — это все наша иллюзия, это нам хочется различать счастье и несчастье, радость и боль, жизнь и смерть, но различие это мнимое, а истина в том, что все едино.
Он процитировал стих из Вед: «День есть тень ночи, жизнь есть тень смерти». Потом добавил:
— Приобрести этот опыт означает соприкоснуться с Тем, с Духом, с Ним — называй, как хочешь.
— А что, если и Он — иллюзия? — спросил я. — Если духовная жизнь не более, чем пустые разговоры? В сущности, где же Он, этот Дух?
Мои слова его позабавили.
— Скажи-ка лучше, Тигр, где его нет?
И с тех пор он называл меня Тигром.
Миновали дни, недели, месяцы. Спокойно чередовались размышления, прогулки, молчание, редкие беседы, спешить было некуда. Правда, мне пришлось дважды съездить в Нью-Йорк, повидаться с «ремонтниками»; один раз в сопровождении Фолько, во второй — с Леопольдом. Но на самом деле все это происходило так, будто, проводя время в уединении и медитациях перед свечой, я преуспел в «раздвоении личности». Мое тело путешествовало, в него вводили наркоз, его осматривали врачи, оно приходило в чувство, снова садилось в самолет, но сознание оставалось наверху, в горах, в тихом каменном доме почти в трех тысячах метров над уровнем моря. Туда я возвращался с ощущением, будто и не отлучался.
С Нью-Йорком и вообще с «дольним» миром у меня было все меньше и меньше общего. Казалось, я разобрался, как в нем все действует, — и это мне не нравилось. Даже моя любимая больница, к которой я успел в какой-то мере привязаться, была, как я теперь осознавал, большим коммерческим предприятием, и местные менеджеры руководствовались той же логикой, что и, скажем, директор супермаркета или управляющий алмазными копями. Когда в свое время банк замешкался с переводом денег за предстоявшую мне операцию, мне пригрозили, что меня вычеркнут из списка назначенных на этот день.
В конце второго визита в Центр мою «визу» на пребывание между болезнью и исцелением продлили с трех до шести месяцев, и я поймал себя на том, что эта новость меня не слишком тронула. Я нашел собственный способ чувствовать себя хорошо; тишина, горы и одиночество — вот в чем я теперь действительно нуждался.
Если раньше путешествия были для меня чем-то вроде наркотика, сейчас я с уверенностью мог сказать, что избавился от этой «зависимости». Никакие рассказы о чудодейственных лекарствах или могущественных целителях не заставили бы меня теперь сдвинуться с места. Из всех путешествий только одно интересовало меня теперь — тот самый «путь домой», о котором говорил Старец. У Лао-цзы я нашел замечательные слова об этом; при других обстоятельствах, как водится, я бы не обратил на них внимания.
Было это в VI веке до Рождества Христова. Если верить легенде, старый китайский философ добрался верхом на буйволе до самой границы китайских Срединных царств, чтобы продолжить путь в Гималаи, где и остаться. Границу, однако, ему удалось перейти не сразу. Страж Хань пригрозил философу, что не пропустит его, пока тот не запишет свои самые мудрые мысли. Так и явилась на свет классика даосизма, «Даодэцзин», «Книга Пути и Благодати», начинающаяся словами: «Дао, которое можно выразить словами, не есть истинное Дао…»
В этой книге есть слова о том, что цель человека — привести собственную жизнь в соответствие с Дао, не прилагая усилий, не желая ничего достигнуть, просто принимая то, что есть. Тот, кто практикует Дао, должен делать только одно — пребывать в мире с самим собой, потому что…
(Пер. В. Сухорукова)
В Бенаресе я подбадривал себя словами Индры, бога путешественников, обращенными к молодому Рохите, отправляющемуся в путь. А вот эти строки Лао-цзы, призывающие оставаться на месте, прекрасно подходили в качестве наставления Старцу, который свое путешествие уже завершил.
Пришла весна, потом начался муссон, и с каждой переменой погоды появлялись новые птицы, новые звери, небо и лес окрашивались в новые цвета. Дорога на Алмору менялась с каждым месяцем. Сначала она запылала цветущими рододендронами, потом вся покрылась желтым пухом мимоз, потом пришла очередь синих гроздьев жакаранды.
Однажды утром, наклонившись за цветком, таких я раньше не встречал, я обнаружил, что в траве полным-полно божьих коровок. На хинди их называют «рамкигай» — коровы Рамы. Что за причудливая была фантазия у того, кто это придумал! Я тоже дал волю воображению. Наблюдая за этими жучками, я позабыл обо всем. Коровка-«рамкигай» взбиралась по травинке, переползала на другую и по ней спускалась, поднималась на следующую, ползала взад-вперед и, наконец, застывала на самом кончике, склонявшимся под ее весом. Я видел, как из-под блестящих надкрылий, красных в черную крапинку, показались прозрачные крылышки, коровка расправила их и взлетела. Она не перелетела на кустик рядом, нет, поднялась далеко к небу, к горным вершинам, ничего не зная о законе всемирного тяготения, не тревожась, сможет ли ее сознание постичь бесконечность… Она просто летела, просто делала то, для чего родилась на свет, следовала своей природе.
Знающие, что я провел большую часть своей жизни в Азии, бывало, спрашивали, видел ли я тамошние «чудеса» — что-то вроде йогов, которые парят в воздухе, ходят по воде или становятся невидимыми. Нет, ничего такого я не видел. Но вот «рамкигай»… Разве это не чудо — крохотная божья коровка, которая летит в бесконечность? Зачем отправляться на поиски диковинного, когда и в заурядном, если приглядеться повнимательнее, можно открыть столько удивительного. Божественного.
Мои вылазки в «большой мир», особенно в Нью-Йорк, на «передовой рубеж» западной цивилизации, укрепили меня в мысли, что решение человеческих проблем не может исходить от разума, поскольку именно разум по большей части сам эти проблемы и порождает.
Разум породил культ эффективности, а он неуклонно изгоняет из нашей жизни все человеческое и разрушает землю, от которой мы зависим. Мы все еще продолжаем верить, что насилие можно одолеть другим насилием — и за этим «гуманным» насилием опять-таки стоит разум. Разум стоит за оружием, которым мы торгуем все активнее, а потом удивляемся, что в мире не прекращаются войны и дети продолжают гибнуть под пулями и снарядами. Разум стоит за циничной бесчеловечностью экономики, которая вбивает беднякам в голову мысль, что в один прекрасный день их ждет богатство, но в действительности богатеи богатеют, а бедные беднеют, и пропасть между ними растет с каждым днем.
Разум, который сам по себе принес нам немало пользы и способствовал нашему благосостоянию, особенно материальному, теперь поработил нас и держит в оковах. Мы больше ни во что не ставим наши эмоции и интуицию, мы разучились понимать язык сновидений, и вот теперь разум заставляет нас мыслить и говорить исключительно на собственном языке.
Разум изгнал из нашей жизни тайну, заставил нас забыть о сказках, феях и волшебницах, которые так украшали наше пресное существование.
Но есть ли альтернативы? Я сам чувствовал ограниченность этих «альтернативных путей». Такие слова, как «сердце», «интуиция», «энергия», всегда оставляли меня холодным. И все-таки, ввиду тех бед, к которым привел нас разум с его объективными истинами, мне казалось, что следовало бы исследовать область, пусть ненадежную, «субъективных истин». Чтобы найти не альтернативу разуму, но, как и в медицине, нечто дополняющее.
Уже понятно, что разуму и «продуктам его деятельности» таким, как идеологии и религии, так и не удалось, действуя во внешнем мире, сделать человека лучше; там все равно царит разобщенность и насилие. Так не разумным ли было бы заглянуть в самого человека и поискать другое решение? Возможно, оно под носом, возможно, мы сами — решение, если вырваться из оков стереотипного, предвзятого мышления, от нашего «псевдознания», чтобы вернуть себе свободу воображения, вернуть пространство для взлета нашей фантазии.
Иногда кажется, не был и я исключением, что оставить твердую почву разума и ступить на зыбучие пески «не-разума» — это риск. Но не забывайте, что с этим риском мы знакомы. Ведь любовь — разве не отрицание логики и разума?
Тогда почему бы не отдаться чувству, как мы делаем это, влюбляясь? Почему не отказаться от привычных, заученных до автоматизма приемов рационального сознания, лежащего в основе всего нашего видения мира?
— Скажи мне, что есть Истина? — спрашивает монах настоятеля.
— Сначала ты одним глотком должен выпить всю воду из реки, — отвечает тот.
— Но я ведь уже это сделал.
— Тогда я тебе уже ответил.
Это пример типичного «отказа от логики» у дзэн-буддистов; они этому отказу отдавались с истинной страстью, ибо тоже ощущали, что лишь вне привычного способа мышления они смогут поймать Конечную, Истинную Реальность.
Именно медитирующие дзэн-буддисты, сначала в Китае, в монастыре Шаолинь, потом в Японии, где эта традиция сохранена, развили идею коана. Коан — это некий парадокс, недоступный рациональному сознанию; некий вопрос на первый взгляд абсурдный, на который, как кажется, нельзя дать логичного ответа. Но именно в этом и заключается смысл.
Вот история самого знаменитого коана.
Молодой монах видит, что его старшие товарищи по утрам и вечерам входят в комнату настоятеля Мокурая, чье имя уже само по себе парадокс — оно означает «Беззвучный Гром». Молодой монах ревнует, он считает, что Мокурай дает другим монахам особые указания касательно медитации. Однажды утром, собравшись с духом, он тоже входит в келью Беззвучного Грома.
— Нет-нет, ты слишком молод, уходи, — говорит настоятель, увидя его.
Юноша настаивает, и старик уступает:
— Ладно, придешь вечером.
Вечером молодой монах приходит к воротам Мокурая, три раза ударяет в гонг и входит в келью. Настоятель говорит ему:
— Представляешь себе хлопок ладонями? Хорошо. Тогда скажи, какой звук производит одна ладонь? Возвращайся, когда найдешь ответ.
Юноша в растерянности. Каждый день он приходит к учителю с новым ответом: это капля воды, падающая на камень; это мелодия гейши; это пение саранчи; это дуновение ветра. Столько разных ответов, и все неправильные. Ни один из этих звуков не похож на тот, что породит одна ладонь. Молодой монах совсем извелся. Он снова и снова бьется над ответом, то и дело впадая в отчаяние. Эти его мучения длятся больше года. Каждый день он перебирает в памяти все мыслимые звуки и, наконец, однажды утром бежит к Мокураю.
— Учитель, я нашел ответ: это звук, что не звучит, это тишина.
— Молодец, юный монах, так и прозвучит одна ладонь. Решение на виду, но найти его было трудно; в этом и заключается настоящая цель коана. Весь секрет — не в самом ответе на вопрос, а в процессах, происходящих в сознании. В поисках решения молодой монах пережил разные чувства: высокомерие, обиду, отчаяние, гнев к Учителю, чтобы в итоге обрести покой, который и подтолкнул разум за предел привычного, обыденного, прямолинейного мышления, позволил ему думать иначе… Даже перестать думать, просто увидеть вещи такими, какие они есть: одна ладонь не хлопает.
Сознание — плод времени. Это копилка опыта, оно оперирует тем, что знает и, в силу своей природы, не выходит за пределы известного. Поэтому сознание, достигнув своего рационального предела и не находя решения на основании имеющегося опыта, отступает. А медитирующий способен переступить эту черту, совершить скачок, который позволяет рассмотреть проблему иначе. Сегодня это может быть представление о звуке, который является беззвучием, завтра — представление о Конечной Реальности, о тайне «Запредельного», тайне непознаваемого, которое всегда шире того, что доступно познанию, как говорил Старец.
Часто такое происходит и в жизни: когда проблема кажется неразрешимой, вдруг неожиданно находится решение, причем за рамками обыденной логики.
Именно думая о коанах, я и понял однажды вечером, что вопрос «Кто я?», над которым я бился три месяца кряду в ашраме и с которым пришел сюда, наверх, — в сущности и есть коан, да еще какой — всем коанам коан! Несмотря на все слова Упанишад и «Гиты», этот вопрос приводил в действие вовсе не мыслительный процесс, который должен был привести к ответу — даже ответу из Веданты («Ты есть То»); он давал повод для сомнений в собственной сущности. Ответ — в самом вопросе; в том, что ты осознаешь, что ты — не твое тело, не твои занятия, не то, что ты имеешь, не взаимоотношения с другими; это даже не твои мысли, не твой опыт — словом, не то «я», к которому мы так привязаны. Ответ на этот вопрос — молчание, это ответ без слов. Это молчаливое погружение твоего «я» в твою Сокровенную Сущность.
Я понял, что часть моего подсознательного стремления изменить себя, отказаться от прошлого, уехать в ашрам, стать Анамом исходила из этой потребности бежать от приевшегося, увидеть вещи в ином свете, без груза этого «знания», накопившегося за жизнь.
Я часами просиживал перед свечой, пытаясь унять волнение, чтоб осела вся муть вокруг проблемы «я» и, наконец, однажды спросил мнение Старца о методах, преследующих цель это «я» разрушить. Иногда с самыми плачевными результатами.
Как обычно, ответ был в форме истории. Именно к ней всегда обращался сам Рамакришна, чтобы ответить на вопрос, следует ли разрушать свое низшее «я», свое эго.
В окрестностях одной деревни живет ужасная змея; она нападает на прохожих, жалит их; она даже издали наводит ужас своим грозным шипением. И никто не знает, что делать. К счастью, однажды в деревню приходит путник-садху; крестьяне просят его заступиться за них. Садху идет к змее и учтиво обращается к ней:
— Оставь этих крестьян в покое, они — не твоя пища, они тебе ничем не угрожают. Почему же тогда ты угрожаешь им? — спрашивает садху. — Ты же питаешься мышами и мелкой лесной живностью, так зачем же мучить этих несчастных крестьян? Выполни мою просьбу: отступись.
Змея, растрогавшись, соглашается.
Год спустя «садху», скитаясь по дорогам, проходит мимо той же деревни и снова видит змею. Вид у нее самый жалкий: один глаз болтается на ниточке, изо рта течет кровь, а все тело изранено от головы до хвоста.
— Что с тобой? — спрашивает «садху».
— Твои слова, о Учитель, действительно изменили меня. Я поступила, как ты мне велел, но теперь крестьяне, проходя мимо, бьют меня палками. Даже дети, и те забавляются, швыряя в меня камнями. Но я, Учитель, все равно выполняю твою просьбу.
— Безмозглая! — восклицает «садху». — Я же не просил, чтобы ты заодно и шипеть перестала!
— Этим Рамакришна хотел сказать, — заключил Старец, — что и «я» может быть полезным.
Потом он добавил:
— Чтобы пребывать в мире, сколько-то «я» необходимо для самозащиты. Достаточно просто не принимать его, это «я», слишком всерьез и знать, что это лишь маска.
У каждой медали две стороны, и даже у жизни уединенной, мирной, сосредоточенной, да еще высоко в горах, озаренной радостями единения с природой, тоже была своя темная сторона. В моем случае это были галлюцинации.
Они начались ночью. Я сидел перед свечой, занимаясь своим обычным упражнением, стараясь успокоить свой разум и бесстрастно следить за кружением мыслей на фоне тишины, когда внезапно услышал женский голос. Причем это не был голос какой-то знакомой мне женщины, не голос Анджелы, а голос, который звучал ниоткуда. Отчетливо и ясно он произнес по-итальянски: «Продолжай, я тебе помогу».
Я не двигался. Я подождал еще немного, думая, что голос вновь заговорит. Но мое сознание уже перенастроилось и хихикало над сыгранной со мной шуткой. Я улыбнулся при мысли, что вот так святым слышится голос Господа, а бесноватым — дьявола, но тут мне не показалось, что речь идет о ком-то из них. Это не был и Голос, о котором говорил Старец, потому что тот Голос не говорит: он просто дает «услышать» ответы на вопросы, с которыми человек обращается к Нему «с благоговением и благодарностью», как он добавил однажды.
Прозвучавший голос был следствием ситуации, в которой я находился. Долгое одиночество и молчание приводят к образованию пустоты, вызывающей некое психологическое головокружение. Не имея возможности ни на что отвлечься, разум концентрируется, превращается в увеличительное стекло, где малое видится огромным. Возникает иллюзия всеохватного понимания, четкого и ясного видения вещей, приобретения исключительного, уникального опыта. Сходные ощущения вызывают, вероятно, некоторые наркотики. Даже время сбивается с ритма и тогда настоящее, прошлое и будущее взаимно проникают друг в друга.
Я еще пару раз слышал голос этой женщины, но звучал он уже не так отчетливо и настойчиво, как впервые. Было совершенно ясно, что я разыгрываю трюки сам с собой.
Потом со мной случилось нечто, связанное с упражнением для отрешения от собственного тела, для отождествления себя не с ним, а с сознанием. Возникло ощущение, что во мне — какое-то семя, желающее прорасти, но придавленное пластами знаний, убеждений, представлений и правил, связанных с былой жизнью. Я чувствовал, как нечто угнетенное хочет освободиться от бремени материи.
А как-то вечером, на закате, я забрел в незнакомую часть леса и увидел странную высокую скалу, на вершине которой рос неизвестно откуда там взявшийся карликовый дуб, естественный бонсай, четко выделяющийся на фоне розовых гор. Я взобрался на эту скалу, уселся возле дуба-малютки и глянул вниз. Подо мной открылась пропасть, пугающая, но влекущая. И тут высоко-высоко в небе появились два моих ворона и стали звать меня. Я откликнулся, и они спустились и принялись кружить надо мной. Что это было за чудо — это их кружение в струях холодного ветра, который подул после захода солнца! Как это было здорово — следить за ними! Время не повторяется, время всегда только настоящее, потому что лишь в настоящем мы испытываем ощущения и переживаем опыт. Вороны звали, и ответ казался мне таким простым: прыгнуть в пустоту и присоединиться к ним. За спиной я чувствовал чье-то присутствие, чья-то рука подталкивала меня, чей-то голос нашептывал, что время может быть только настоящим, что тело всего лишь обуза, от которой легко избавиться, чтобы стать легким, невесомым и парить, как вороны. Я обернулся в ужасе, сзади никого не было, но при этом я твердо знал — я не один. Усилием воли я заставил себя собраться, отойти от края пропасти, медленно спуститься со скалы, чтобы вернуться к себе.
Подниматься на скалу всегда легче, чем спускаться, и мне пришлось напрячь внимание. Не покидало впечатление, что я с кем-то борюсь, преодолеваю чье-то сопротивление, а тем временем вороны высоко в небе смеялись надо мной, наблюдая, как мое «я-тело» все еще судорожно цепляется за землю.
Я не встречал Старца уже несколько дней, но раз после полудня увидел его у ворот — он тоже шел на прогулку в лес.
— Ну, Тигр, как там твой друг? — спросил он.
Я подумал, что речь идет о мыши, и собрался, было, рассказать, как мы поладили, но он продолжил: «Ты непрерывно думаешь об излечении?» — и я понял, что он подразумевает мой рак.
— Ты должен добраться до той точки, где поймешь, что излечение уже не самое главное твое желание. Просто к тому времени для тебя уже будет ясно, что есть вещи, которые исцеляют глубже и вернее, чем любые лекарства. Если бы ты мог войти в контакт с единством всего живого, ты бы почувствовал, что само по себе излечение уже ничего не значит, — сказал он. — Видишь ли, существуют два типа здоровья. Так называемое «низкое здоровье» — это когда человек в хорошей форме, как атлет; но есть и «высокое здоровье», заключающееся в «поглощении» болезни.
Еще какое-то время мы шли молча, но очевидно было, что Старец все еще додумывает про себя это умозаключение, потому что он вдруг остановился и спросил:
— Ну, теперь ты знаешь, кто умирает в человеке, когда к нему приходит смерть?
Я сказал, что на этот вопрос я мог бы дать кучу ответов, один другого правильнее, потому что в последнее время много читал на эту тему и много размышлял. Меня интересовали упражнения, рекомендуемые во многих традициях, чтобы попрактиковаться в смерти, «умереть при жизни» (так делают суфии). Но, признаться, я не был уверен, что все это хоть что-то во мне изменило. Я понимал, что, рождаясь, человек начинает не только жить, но и умирать и, как говорил Старец, жизнь и смерть — это две стороны одного и того же существования. Я понимал, что когда мы умираем, с нами умирает все то, с чем мы себя отождествляем: тело, мысли, наши человеческие отношения, наш опыт — словом, то наше «я», которому мы придаем такое значение. Поэтому справедливо было бы сказать себе: «Я — не это, я — сознание», и попытаться не привязываться так сильно к тому, чем мы на самом деле не являемся. Но достаточно ли этого, чтобы избавиться от страха смерти?
Кстати, а как же он, Старец? Боялся ли он когда-нибудь смерти?
— Боялся давно, в молодости, — ответил он, — но потом перестал.
Сейчас же, наоборот, смерть вызывает у него большое любопытство. Он добавил, что кое в чем я прав: смерть действительно нельзя понять умом. Единственный способ познать ее — это умереть.
Мы продолжали медленно идти, и тема эта все не отпускала нас; я сказал ему, что одной из самых чудесных вещей, которые я недавно прочел, была «Катха-Упанишада» — эпизод, когда молодой Насикетас идет к Смерти, садится у дверей ее дома и три дня подряд умоляет ее научить его Истине. Смерть и знать о нем не хочет. Сначала она прячется от него в доме. Потом, убедившись, что так просто от этого юноши не отвязаться, обещает осыпать его золотом — лишь бы он отстал.
Наконец, она пытается от него избавиться, пообещав ему необыкновенно долгую жизнь — но не тут-то было. Насикетас отказывается от всего. Ему нужно только одно — то, что и самой Смерти недоступно.
Тогда Смерть, сжалившись над Насикетасом, соглашается взять его в ученики, становится его гуру и учит главнейшему; если его познать, оно «развязывает все узлы в сердце и делает бессмысленным любое другое познание». Урок тот же, что в Упанишаде и «Гите». Это урок Веданты; все, что рождается, умирает, все, что умирает, возрождается. Только Атман, чистое сознание, которое никогда не рождалось и пребывает вечно, вне времени, только Атман и остается.
Мне вспомнились строки из Упанишад:
Подобно зерну, Человек созревает, Подобно зерну, Возрождается снова.
Старец заулыбался. «Катха» была любимой Упанишадой и его старого гуру, Кришны Према.
— Вот видишь? Ничего в Смерти плохого нет, она может стать Великим Учителем. Действительно, только благодаря ей мы задаем себе великие вопросы о жизни, — сказал он. — И если подумать хорошенько… не она ли нас привела сюда… наверх?
Он был прав.
По дороге домой мы прошли мимо того места, где я несколько дней назад взбирался на странную скалу с карликовым дубом наверху. Я не удержался и рассказал Старцу о том, что там со мной произошло.
— Ах, да! Совсем забыл предупредить, туда лучше не ходи, — сказал Старец. — Там все еще дышит былыми убийствами. Англичане, когда жили здесь, повадились стрелять с этой скалы в лесных зверей. Настоящую бойню устроили. А еще один пастух жену свою оттуда столкнул в пропасть. Нехорошее место, гиблое, поверь мне.
После долгих месяцев изоляции настало время съездить домой. Летом вся семья должна была собраться в Орсинье, в тосканских Апеннинах, и я не мог не поехать. Мысль о встрече с родными очень меня радовала. Я сильно тосковал по Анджеле, и тоска эта временами причиняла почти физическую боль. Хотелось побыть и с детьми, которых я давно не видел, однако не все было так просто. Я настолько привык к тишине, молчанию и одиночеству, привык, что голова моя занята мыслями, далекими от «нормальной» жизни, что теперь страшился возвращения к повседневным заботам: звенит телефон, нужно заправить машину, сходить на почту, кто-то заходит навестить, другие остаются пообедать, а там начинаются разговоры об отсутствующих третьих, потом и о политике.
После успехов и неудач, размышляя в одиночестве в моем каменном гнезде, я напал на след чего-то такого, что меня захватило, что представлялось важнее всего прочего. Я не хотел упустить с таким трудом пойманную нить. В глубине души я просто боялся. Боялся потеряться, как потерялся Нарада, герой другой древней индийской притчи.
Нарада — преданнейший последователь и ученик Вишну. Однажды он приходит к учителю и спрашивает, чем майя — мир иллюзий — отличается от истины. Вишну неохота пускаться в объяснения, тем более что день знойный и его терзает жажда.
— Послушай, — говорит он Нараде. — Сходи-ка пока принеси мне чашу воды.
Нарада прибегает в деревню, стучится, и ему открывает прелестная девушка. Нарада просит воды, девушка впускает его, завязывается разговор. Нарада влюбляется в девушку, женится, у них рождаются дети. Проходит двенадцать лет, и над деревней проносится ужасный ураган. Река выходит из берегов, дома сносит водой, и Нарада видит, как поток уносит жену и, одного за другим, детей. Самого младшего он пытается спасти, держа высоко над головой. Но вода все прибывает и прибывает, она уже по горло, Нарада в отчаянии, подняв глаза к небу, взывает: «Молю тебя, о Господин мой, помоги!»
И тут среди грома и молний раздается голос:
— Ну а чаша воды?
Смысл этой истории в том, что, отправив Нараду за водой, Вишну дал своему ученику ответ, которого он искал: деревня, прекрасная девушка, семья — все это было майя, преходящим миром. Это не было Истиной, ибо истина неизменна. И этот страшный пример лучше всяких объяснений помог Нараде понять разницу между одним и другим.
Орсинья — это тоже деревня, но мне не удалось исполнить роль знаменитого Нарады. Конечно же, я провел лето с семьей, но радости это никому не принесло. Я постоянно был подавлен, искал уединения, окружающее наводило на меня тоску. В день Феррагосто вечером на площади были танцы. В прежнее время музыка, плывущая над долиной, голос певца под звездами переполняли меня радостью. Сейчас они лишь будоражили мой покой. Даже церковные колокола, и те меня раздражали; звонаря в церкви больше не было, и перезвон был автоматическим, с помощью электроники. Все казалось бессмысленным, и все меня тяготило. У меня не было времени ни для кого, словом, результат оказался прямо противоположным тому, к чему я стремился.
Если столько месяцев уединения и сосредоточенности привели к единственному результату — сделали меня невыносимым, то все было впустую. Я понимал, что моя зависимость от одиночества, которое давало мне покой, была проявлением недостаточной зрелости, но этого понимания было мало. Мне было ясно, что одиночество само по себе не выход. Это лишь отправная точка — а я ни на шаг с нее не сдвинулся. В Гималаях меня окружала тишина, но внутреннего покоя я так и не обрел. Я только и думал о том, чтобы вернуться к себе наверх и опять приняться за «работу», как говорил Старец.
Каплей, переполнившей мою чашу, стала тележка в супермаркете. Я пришел за покупками, бродил среди стеллажей, медленно обводя глазами полки, чтобы выбрать нужное и сложить в тележку. Я видел, как и другие делали то же, потом становились в очередь на оплату, слышал стрекот кассовых аппаратов, назойливую рекламу, призывающую хватать все эти коробки, банки, модные журналы… и тут почувствовал, что больше не могу. Кто не в себе — я или этот мир? Я оставил полунагруженную тележку и вернулся к машине. Через сутки я уже был в самолете, летящем в Дели. А еще через два дня — снова в моем каменном доме.
Я провел в одиночестве еще одну снежную зиму, еще одну чудесную весну. На этот раз галлюцинаций не было, более того, мне даже казалось, что я по-настоящему продвинулся вперед. Но потом меня ждало новое испытание. После многолетних усилий Анджела организовала вторую большую выставку в память о своем отце (первая состоялась в Палаццо Питти). А нынешняя проходила в Берлине, в Цитадели. Мой тесть, Ганс-Иоахим Штауде, родился на Гаити в семье немцев из Гамбурга. Совсем молодым он приехал во Флоренцию, здесь прожил всю жизнь и все это время писал картины; друзья называли его Анцио.
Эта выставка стала его посмертным возвращением в Германию уже известным художником. Событие было грандиозное. Присутствовали все немецкие родственники и близкие, журналисты, телевизионщики, мои бывшие коллеги из «Шпигеля», многочисленные друзья и знакомые. Мне казалось, будто меня катапультировали на театральные подмостки исполнять некую комедию, а я свою роль забыл. Так и стоял, расчувствовавшись, «на сцене», не в силах вспомнить свои реплики. Те немногие фразы, которые я все-таки произнес, звучали неуместно и в них сквозило этакое высокомерие, к которому приводит самоограничение и аскетизм отшельничества. У тех, кто «приносит себя в жертву» и отказывается от мирских наслаждений, развивается, будто в порядке компенсации, чувство превосходства, и, если в душе человека нет смирения, он со временем начинает воображать себя святым.
Индийцы хорошо знакомы с этим явлением и, чтобы предостеречь от него себя и других, рассказывают историю йога, который после долгих лет испытаний и лишений почувствовал в себе «могущество». Он готовится покинуть свой приют отшельника в лесу, как вдруг птичка, сидящая на ветке… гадит ему на макушку. Незадачливый «святой» приходит в ярость; он вперяется в несчастную пичугу и та падает испепеленная. Йог доволен достигнутым, вот оно, могущество. Распираемый самомнением, он спускается в долину и стучится в дверь первого же дома, чтобы попросить еды. Изнутри женский голос просит его подождать. Святоша взбешен, и, когда женщина наконец предлагает ему плошку риса, он смотрит на нее недобрым взглядом. «Эй, послушай, я же тебе не птичка, которую ты испепелил!» — говорит ему женщина. И йог в ужасе понимает, что есть разные способы достижения «могущества».
Понял это и я. Анджела была намного спокойнее, уравновешеннее, умиротвореннее меня, не уезжая в Гималаи, не отрешаясь от привязанностей и не подаваясь в отшельницы. Это усугубляло мою подавленность. Сделать бы ее своим гуру! Но я вместо этого видел в ней, которая своим присутствием в мире не давала мне покинуть его, препятствие для моей «работы», последнее искушение, мешавшее мне оторваться от земли и воспарить. И со всей жестокостью, с которой мы умеем разрушать то, что любим, я помышлял о том, чтобы отсечь и эту привязанность. Мне ведь уже удалось взять под контроль столько желаний, значит, я мог бы избавиться и от остальных.
За сорок лет нашего союза это был самый трудный момент в наших отношениях.
«Реку никто не подгоняет, она сама течет», — говорят индийцы. Анджела это поняла и отпустила меня обратно без упреков. Нужно еще какое-то время побыть одному? Пожалуйста. Никаких сроков, никаких условий. Я вернулся в свой домик, зная, что должен быть выход моему беспокойству, выход, не связанный с каким-либо определенным местом. Любые места принадлежат внешнему миру, следовательно, они непостоянны и изменчивы.
Я пробовал сосредоточиться на темах, которые в тот момент меня мучили. Любовь, отрешенность, свобода. Что такое любовь? Просто желание, следовательно, зависимость? Или это одно из высочайших проявлений свободы, потому что это связь, которая не связывает, поэтому она и сильна, как если бы слон согласился, чтобы его вели на шелковинке?
Означает ли отрешение от мирских вещей быть равнодушным? Или это означает не быть их рабом? Если верно первое, мне не нужна такая отрешенность, другое дело — второй вариант.
Однажды я спросил Старца, может ли семья стать препятствием для внутренней жизни.
— Для Будды так оно и было, — ответил он, а поняв, что я подразумеваю себя и сравнение с Просветленным неуместно, рассказал притчу Тагора под названием «Стремящийся стать аскетом».
— Она больше тебе подходит, — сказал он.
Один человек решает оставить семью, чтобы сделаться «санньясином». Ночью, уже собираясь тайком ускользнуть из дома, он бросает последний взгляд на спящих жену и детей и говорит: «Кто вы такие, чтобы держать меня в узах?»
Голос из темноты шепчет ему: «Они — это я, а я — Бог».
Но человек не обращает внимания на голос, уходит. И Богу остается только заключить:
— Вот человек, который в поисках Меня, Меня же и покидает. Нет, в сущности, я не был рожден для жизни аскета, для отречения.
Жизнь все еще была для меня чудесной, она влекла меня. Доказательство — то, что я так хорошо себя чувствовал на природе. Однажды меня потрясли трогательные маленькие цветы, растущие в щелях между камнями моего дома. Упорные и причудливые. И я, как и они, хотел жить и радоваться солнцу.
Я находил, что моей натуре предпочтительнее вбирать, чем отрешаться, чем я и занимался в последнее время. Я даже находил, что вбирать — мудрее.
Ничего особенного вроде бы не произошло, но постепенно я стал замечать, что чаще смеюсь. Даже упражнения со свечой стали мне даваться легче, без напряжения. На расстоянии, без слов (которые все осложняют, поскольку в них всегда заключено или слишком много, или слишком мало) отношения с Анджелой уладились, и, когда через два месяца мы встретились, чтобы снова отправиться в Нью-Йорк, вышло это легко. Нам не пришлось выяснять отношения. И мы много смеялись вместе.
«Наладчики» нашли, что я в порядке, и назначили новую встречу через год. К тому времени истекало пять лет от начала лечения. Затем я бы мог умереть, как сказал врач-аюрведист из Дехра-Дун, и все равно мой случай считался бы успешным. Такова статистика.
Лето я провел с семьей в Орсинье. Я стал снова встречаться с людьми, увиделся с некоторыми друзьями, увлекся проектом спасения старой водяной мельницы. Иногда я даже подходил к телефону — и это был признак того, что мой невроз был в какой-то степени под контролем.
План состоял в том, чтобы вернуться осенью в Гималаи и дождаться там, наверху, Анджелу, которая должна была приехать на Рождество, но, как говорил Свами: «Хочешь рассмешить Бхагавана? Расскажи ему о своих планах!»
У Бхагавана действительно планы насчет меня были совсем другие.
11 сентября стало водоразделом в жизни всех людей, и моей тоже. Вернуться в горы, когда человечество стояло перед историческим выбором, я считал невозможным. Снова стать отшельником после уже происшедшего и в канун того, что, по-моему, еще случится (мучительно быть Кассандрой!), — такой поступок мне казался просто непристойным. Одиночество, поиски самого себя представлялись теперь совершенно бесплодными, как любовь, проповедуемая церковниками. Я недолго раздумывал: я все еще чувствовал себя частью мира, но не хотел становиться его рабом; я хотел попытаться жизнь улучшить. Если я действительно чему-то научился за эти годы одиночества: не мудрствовать попусту, не реагировать предвзято, быть свободным от стереотипов, ощущать человечество как единое целое и отвергать чреватую погибелью конфронтацию людей по религиозным, расовым и национальным признакам, тогда настало время поделиться этим приобретением. Если в моем сердце затеплился огонек, которому не грозил первый же порыв ветра, настало время зажечь от него другие свечи, а от них и следующие, чтобы в мире стало светлее.
Вдохновил меня на это Новалис, мой двухлетний внук, — любопытный, наивный, радующийся и удивляющийся всему, не знающий еще чувства, подавляющего в человеке все остальные, а именно — страха. Мне хотелось ему оставить что-нибудь, кроме воспоминания о дедушке с бородой. Так и родилась мысль увидеть собственными глазами первопричину всех страхов: насилие. Мои «Письма против войны» посвящены внуку.
За три месяца, проведенные в скитаниях по Пакистану и Афганистану, я часто думал о моем домике и о Старце. Я представлял себе, как он улыбается, посмеиваясь над пылом, с которым я воюю с насилием. Я так и слышал, как он говорит, что все это бесполезно, что эта цивилизация недостойна того, чтобы быть спасенной, что не уберечь тонущий корабль, судорожно затыкая бессчетные пробоины. Я знаю, Старец был убежден, что человечество, гоняясь за чувственными удовольствиями, находится на грани нервного срыва, и оценивал все происходящее с точки зрения Вечности, в которой мир уже рождался семь раз и семь раз погибал.
Возможно, он был прав, силы, которые во всем этом замешаны, куда могущественнее нас, но я не желал смиряться. Будь он сейчас рядом, у него наверняка нашлась бы какая-нибудь подходящая цитата. Хорошо бы из этого хитромудрого мистика Гурджиева, который считал, что двухсот просветленных хватило бы, чтобы изменить историю человечества. Не попытаться ли стать одним из них? Я представлял, как Старец говорит, что «быть» намного важнее, чем «делать», но я знаю, что бывают моменты, когда нужно что-то делать, чтобы продолжать быть. И в этих обстоятельствах бездействие оборачивалось действием-и действием, на мой взгляд, аморальным.
В сущности, в этой его похвале неделанию было что-то глубоко индийское, что мне претило, ибо противоречило моей природе. Если крыша моего дома протекает, я должен ее починить. Старцу же, я знал, удавалось оставаться равнодушным.
Возвращаясь из Кабула, я заехал в Дели, а оттуда отправился в свой домик, чтобы там написать последнее «письмо против войны». Когда я увидел Старца, мне показалось, что все наши мысленные беседы происходили в действительности.
— Раз уж взялся писать, то будь, по крайней мере, искренним, — сказал он.
В этом я решил следовать его совету. Потом он задал вопрос, на который мне оказалось нелегко ответить с полной искренностью.
— Ну, а книгу свою ты для кого пишешь — для Него или для себя? — спросил он, пристально глядя на меня. Иными словами, посвятил ли я себя Тому, Познанию, Бхагавану, Голосу или все-таки делаю это во имя собственного «я»? Почему я пишу? Потому ли, что это, на мой взгляд, приближает меня к Истине, или потому, что мне лестно видеть свое имя на страницах газет, нравится, что люди ко мне прислушиваются? Это был в высшей степени справедливый и уместный вопрос; произнеся это, Старец приставил ко мне незримого Стража, присутствие которого я чувствую теперь везде, куда бы ни направлялся. Это весьма полезно, чтобы не терять контроль над происходящим и преодолевать свое «я». По словам Старца, было бы намного лучше, если бы я «рыл на одном месте, вместо того, чтобы шататься по свету, подбирая булыжники и воображая, что это самоцветы». Но и его мнение не было окончательным.
— В конце концов ты найдешь Путь… если только для этого у тебя хватит мужества утратить себя, — заключил он, цитируя одного поэта, писавшего на урду.
Я многим был обязан Старцу, он указал мне обратный путь. Он заставил меня понять, что не следует зависеть ни от какой чужой идеи, ни от какого гуру, тем более от него самого. Что каждую вещь я должен испытать непосредственно на своей шкуре, приобретя собственный опыт. Я должен сам прислушаться к Голосу, а не доверяться чужим пересказам.
Мне очень повезло, что они вошли в мою жизнь — Индия и Старец, но то, чему в итоге я, кажется, научился, приобретенное мною знание — не индийское. Оно — часть той вечной философии, у которой нет национальности, которая не связана ни с одной религией, ибо речь идет о самом глубинном стремлении человеческого духа, о вечной потребности узнать, как мы пришли в этот мир и как соединиться с тем, что нас сюда привело.
В Индии, где ни от чего и никогда не отказываются, ответы на эти вопросы до сих пор на устах у людей, они — в их образе жизни, как прежде было и у нас. Но не обязательно физически перемещаться в Индию, не обязательно ехать так далеко за пониманием, не обязательно искать ответ во внешнем мире. Тот, кто действительно умирает от жажды познания, должен просто разыскать свой собственный родник. А вода — она всегда одна и та же.